"Заклинатель джиннов" - читать интересную книгу автора (Ахманов Михаил)

Интермедия 1 ГОРЫ СДВИНУЛИСЬ

Когда звезды облетят, когда горы сдвинутся с мест, когда моря перельются, когда свитки развернутся, когда небо будет сдернуто, когда ад будет разожжен, а рай приближен, тогда узнает душа, что она приуготовила. Коран, сура 81. Скручивание

Велик Аллах! И милостью Его, я, Захра, дочь эмира Азиз ад-Дин Хусейна, не страдаю пороком тщеславия. Нет во мне суетных желаний кичиться своим умом, красноречием и красотой, отцовским богатством и древностью рода, и даже тем, что из всех живущих стоим мы ближе к престолу Аллаха и род свой ведем от матери Фатимы и святого Али. Это не наша заслуга, это всего лишь отличие, что выделяет нас изначально как серебряный слиток среди слитков меди. Но кто скажет, к чему приуготовлен тот или другой металл?… Глядишь, медь обернулась чеканным сосудом, полным мудрости и доброты, а серебро — всего лишь монетой, которую тискают алчные руки ростовщика…

И, памятуя об этом, я не считала себя звездой среди глиняных черепков, склоняла слух к речам достойных и не мнила себя ни умницей, ни красавицей. Хотя мужчины, случалось, утверждали иное. Робер с французской галантностью намекал, что я похожа на Артемиду: тонкий стан, длинные ноги, пышные темные волосы и нечто божественное во взгляде. Стан, ноги и волосы таковы, какими их сотворил Аллах, и я ими довольна, а все остальное на совести Робера; он — живописец, личность творческая, импульсивная, а значит, склонная к метафорам и преувеличениям. Но Али ГаФур, ваххабит и мой поклонник из Алого Джихада, говорил, что я напоминаю прянувшую с тетивы стрелу; а между стрелой и богиней охоты можно усмотреть сходство. Абдаллах ас-Сукат, коему я предназначалась в жены, комплиментами меня не баловал, однако смотрел и пускал слюни, будто явилась ему гурия из райских садов, обольстительная и прекрасная, как сон у источника Зем-Зем. Его липкие взгляды были мне ненавистны… Но это было давно, так давно! Целых семь лет назад…

Многое изменилось с той поры. И я изменилась — не знаю, к лучшему или к худшему. Я уже не та Захра, робкая и отчаянно смелая, что вошла в отцовский кабинет в один из дней, назначенных Аллахом. Воистину то был день великих свершений и перемен: вошла я невольницей, а вышла свободной, как ветер над каменистым харратом. Почти свободной; ведь даже ветер не в силах опрокинуть гору. И у меня есть своя гора — мой джабр, мое предназначение.

Отец, призвавши меня, объявил, что Абдаллах жаждет услышать, когда я войду в его дом и проследую к брачной постели. Сказано это было самым суровым тоном, так как речь о моем замужестве заходила не в первый раз, и я поняла, что теперь мне, наверное, не отвертеться. Отец был преисполнен решимости, а матушка, вытирая слезинки пухлыми пальцами, в то же время улыбалась и кивала мне с дивана, словно говоря: вот и пришел, милая, твой час, счастливый миг соединения с достойным юношей, наследником богатств и древней славы. Баба, однако, не говорил ничего и вовсе не улыбался; сидел на суфе с мрачным лицом, уставившись в изразцовый пол. Заметив это, я воспрянула духом. Дед хоть и жил в Джабале, нашем поместье под Кербелой, оставался главой семьи, и руки его были твердыми, разум — ясным, а слово — последним. Если на кого и надеяться, так на него, подумала я, вздохнула и, набравшись храбрости, промолвила: — Абдаллаха не хочу! Хочу учиться. В Европе! Дед хмыкнул, матушка застыла с раскрытым ртом, а отец поперхнулся. Брови на его красивом холеном лице сошлись, глаза округлились, ноздри раздулись — все признаки гнева, знакомые мне, были ясны, как грозовые тучи на хмуром небе. Но он сдержатся; взглянул на деда, будто испрашивая помощи, вскинул руки вверх и начал обличительные речи. Сперва он напомнил про род Абдаллаха, пусть не столь славный, как наш, но все же почтенный и состоятельный; потом заклеймил моих безбожников-учителей и подруг-бесстыдниц, проклял книги и телевизор, что развращают молодежь, а вместе с книгами — бары, кафе и слаксы, голливудские фильмы и мини-юбки, губную помаду и туфли на высоких каблуках, и все обычаи Запада, внушающие непокорность дочерям, чей разум короток, а язык долог. Я слушала его, потупив взор и размышляя о воле Аллаха, создавшего меня женщиной; в ином варианте все эти грехи и грешки не были б для меня такими запретными. Вот, например, отец: хоть он не носит юбку, но вообще-то юбками не брезгует. Особенно мини… Особенно где-нибудь в Лондоне или в Париже…

Мысль об этих сказочных городах дала мне силы — или чуть заметный дедушкин кивок?… Я выпрямилась и, не глядя на отца, сказала:

— Мне не нужен Абдаллах. Мне не нужны его богатства. Там, в Европе, я не стану бегать по барам и кафе, я буду учиться. У мудрых людей! Разве не сказано Пророком: ищущий знаний — благословен? Или это относится только к мужчинам? К тем, чей разум болтается меж ног, а с языка текут не речи мудрости, а слюни?

Матушка в ужасе всплеснула руками, дед хихикнул, а отец побагровел. Кажется, я перегнула палку — насчет слюней и всего остального. Благовоспитанной дочери эмира не полагается знать о таких вещах, но я не испытывала смущения. Я уверилась, что не лягу в постель Абдаллаха, а если меня уложат силой, случится нечто страшное. Очень страшное! Я даже собиралась укоротить его дни — или по крайней мере то, что болталось у Абдаллаха между ногами.

— Дерзишь! — Кулак отца взметнулся над моей головой. — Дерзишь, негодная! Да проклянет тебя Аллах! Забыла свое место? Ну так я…

Кулак начал опускаться, матушка побледнела и испуганно пискнула, но тут раздался голос деда:

— Не трогай ее, Хусейн. Белую верблюдицу не хлещут плетью. Ее берегут, помня о том, что в этой стране уже была война и будет, видимо, другая. Пусть едет подальше от опасностей!

Отец окаменел с поднятой рукой, а баба, резво вскочив на ноги, подошел ко мне и коснулся щеки сухими тонкими пальцами.

— Пусть едет, — повторил он. — Я даю ей свое благословение и защиту. И содержание — сорок тысяч английских фунтов в год.

Чуть наклонив голову, я поцеловала его пальцы. Он был щедр, и он избавил меня от Абдаллаха, но это ли стоило благодарности?… Главное, он меня любил. Тогда я еще не понимала всей силы и смысла его любви; ведь для него я была не только Захрой, любимой внучкой, его продолжением и кровью, но чем-то неизмеримо большим — сосудом Аллаха, лоном, в котором зародится аль гаиб. Ибо такова моя судьба, мой джабр — зачать, выносить и родить мессию. Аль имам аль гаиб, Скрытый имам будет моим сыном… Так сказал дед, и так подтвердили видения.

Мои видения… малыш со светлым личиком… крошечный синеглазый мальчик, что тянет ко мне руки… Мое дитя?… Возможно… Но не от Абдаллаха!

На отцовском лице румянец гнева сменился обычной смуглотой.

— Ты говоришь, пусть едет? Едет? Одна? Девчонка-недоумок? И ты готов ее благословить? Не говоря уж о деньгах? Прости, но если это шутка, то…

Пальцы, гладившие мою щеку, напряглись: баба не терпел, когда ему прекословили.

— Твоя мудрость, сынок, бежит впереди моей глупости. Сказано, что я отпускаю ее, но не сказано, что отпускаю одну. Ахмед Салех поедет с ней. Ахмет, и сорок тысяч фунтов… и что-нибудь еще… так, на всякий случай… Этого хватит, чтоб оградить ее от зла. Она будет как гранатовое зернышко — из тех, что лежат в середине, спрятавшись за другими зернами и кожурой. Ахмет — это очень твердая кожура.

— Пусть едет с мужем, с Абдаллахом, — внезапно вмешалась матушка. — Ахмет — чужой человек и может задумать дурное, когда в руках его будут деньги и невинная девушка.

— Чужо-ой? — протянул дед, не поворачивая головы. — Для тебя, женщина аль Самир, не подарившая мне внука, Ахмет — чужой? Запомни, что Салехи служат нам с тех времен, когда про род Самиров не слышали ни в Багдаде, ни в Аравии, ни в Мисре! И никогда — запомни, никогда! — мы, эмиры Азиз ад-Дин, и предки наши, начиная с Хасана ибн Низари, не выказывали неудовольствия их службой. Тебе ли, женщина, судить о них, о верных воинах и стражах? Твоим ли родичам-купцам, которым нефть дороже крови? — Дед прищурился, кивнул отцу и приказал, чуть повысив голос: — Во имя Аллаха милостивого, милосердного! Моей внучке не мил Абдаллах ас-Сукат, ибо он — потомок вонючего ифрита и ослицы! Значит, другой мужчина будет ее супругом, и пусть она ищет и выбирает сама, без принуждения и страха, ибо никто не уйдет от своей судьбы. Готовьте ее к отъезду! Даю вам десять дней на сборы, и этот срок она проведет в Джабале. Со мной и с Ахметом.

Вот так все и свершилось, будто в историях Шахразады: халиф приказал и удалился, а слуги забегали, чтобы исполнить его повеления. Я не видела их суеты, ни матушкиных слез и причитаний, ни сборов, ни сундуков с добром (их я бросила во Франции), ни вытянутой физиономии Абдаллаха, с которым, надо думать, поговорил отец. Я в это время была в Джабале, под дедушкиным крылышком, в оазисе видений и персиковых садов, что цвели в тот год с небывалой щедростью. Но это уже другая песня и другая сказка.

Потом я уехала в Париж, в Сорбонну. Учиться и искать себе мужа, как приказал баба.

Чарующий город Париж! Не красота его пленяет, не роскошь, не память о прошлом, не старые камни, не соблазнительные фантомы витрин, а некая легкость и жизнерадостность, словно мелодия, звенящая в воздухе, то, что создает атмосферу вечного праздника, круговорота событий, движения мысли, трепета чувств. Конечно, теперь я понимаю всю иллюзорность прежних своих ощущений: я видела не реальный город, а мой Париж, явившийся Новым Светом для девочки с месопотамских равнин, древнее и скучнее которых нет места в подлунном мире. Я понимаю это, и все же чувство праздника и новизны не покидает меня, когда я думаю о Париже. Пусть настоящий Париж не таков, каким я видела, каким придумала его, пусть!… Что это, в сущности, меняет? Ровным счетом ничего.

Я расцвела в этом городе. В нем девочка Захра стала Азиз ад-Дин Захрой, арабской принцессой, чуть загадочной, в меру богатой, независимой и элегантной. Нельзя жить в Париже и не стать элегантной женщиной, а у женщины, привлекательной для мужчин, всегда есть какая-то тайна. И у меня она была — мой джабр, мои поиски, мои видения. Я не могла забыть о них, даже если б пожелала — Ахмет, мой молчаливый страж, своим присутствием напоминал об истинной цели моей поездки.

Мы жили с ним мирно; он был ко мне добр и почтителен, и я не сомневалась, что могу положиться на него. На его силу и преданность, спокойствие и разум, на умение отсечь лишнее и посоветовать нужное… Правильно сказал баба: с Ахме-том я была словно гранатовое зернышко, защищенное твердой кожурой, и мне это нравилось. Он не мешал и не слишком стеснял мою свободу; он охранял и берег, ибо в том заключался его собственный джабр. Так текли мои дни и превращались в месяцы, а из них складывались лето, осень, зима и весна, и все это вместе отлетало назад, в прошлое, сезон за сезоном, год за годом. На родине отбушевала война, предсказанная дедом, случились другие события, но все они пролетели мимо, как цвет, облетающий с персиковых деревьев. Я училась; сначала — общей истории, потом — античной, потом писала работу по доисламским культурам Аравии, Сабе и Химйару, у Рене Дюпона, пожилого профессора-ориенталиста. Потом стажировалась в Берлине у доктора Маннерхайма, в Лондоне, Филадельфии и Каире; Каир, знойная и яркая аль-Кахира, понравился мне больше других городов — не потому ли, что был основан моими родичами?…

Храни меня Аллах от греха гордыни… Так ли, иначе, я повидала мир, и всюду Ахмет Салех был рядом. Возможно, не только он, но видела я одного Ахмета. Всегда почтительный и серьезный, он следовал за мною словно тень — грозная тень со стальными мускулами и непроницаемым лицом. Он охранял меня и занимался моими финансами; подыскивал кухарок и служанок, снимал квартиру или номер в отеле, водил автомобиль — если мне не хотелось самой посидеть за рулем — и выполнял сотню других обязанностей, временами загадочных и сокрытых от моих глаз, как лицо уродливой старухи под темной густой паранджой. Я знала, что он каким-то образом наводит справки о всех моих знакомых; во всяком случае, по прошествии нескольких дней мне сообщалась, кто чем дышит, чем занимается, беден или богат, насколько порядочен, имеет ли тайные пороки, к чему стремится и не испытывает ли слабость к состоятельным наследницам. Мсье Дюпон, мой престарелый профессор, был аттестован наилучшим образом и одобрен — как и Фатима, дочь шейха из Объединенных Эмиратов. Она изучала юриспруденцию, но страстно любила искусство во всех его проявлениях — наряды, картины и юных художников. Ей я обязана знакомством с Робером.

А вот Али Гафура Ахмет не одобрил, хотя Али был правоверным мусульманином, творил салят пятижды в день, а в промежутках верно служил Аллаху — разумеется, теми способами, какие его соратники из Алого Джихада считали единственно достойными. Пока Али шептал мне любовные касиды и похвалялся своими подвигами в Палестине, Ахмет терпел, хоть шрам на его щеке временами дергался, а в глазах мерцали опасные огоньки. Но как-то Али Гафур, набравшись смелости, возжаждал большего — коснуться моих губ, а может, и груди. Мы были наедине, гуляли по набережным Сены; я отпрянула, он рассыпался в извинениях и стал превозносить мою непорочность и красоту. Потом он исчез. Совсем исчез! Клянусь, он был мне безразличен, но каждой девушке приятно, когда вокруг толпятся поклонники — да еще такие романтические, как Али Гафур. Я спросила о нем Ахмета, и тот, скривившись, пробормотал: жил, как пес, умер, как собака! На этом с Али было покончено, а вскоре появился Робер.

В то время наша с Ахметом жизнь текла размеренно и спокойно, как Диджла в пору летнего зноя. Мир древних был чарующ и загадочен, и я познавала его с усердием и страстью. Пласты обыденной реальности раздвигались передо мной, обнажая корни традиций, истоки легенд, причины и следствия событий, движения народов и племен, и это было так волнующе, так интересно и так прекрасно! Прекрасно, как прогулки по каналам Венеции, отдых на Лазурном Берегу и созерцание сокровищ Лувра и Прадо. Я наслаждалась свободой, я предавалась своим ученым занятиям, и Ахмет мне в том не мешал. Мы научились жить друг с другом. Он заботился о моих удобствах и безопасности, а я делала вид, что не имею представления о его интрижках с кухарками и служанками; я трудилась под мудрым руководством мсье Дюпона и встречалась с Робером, а мой ангел-хранитель будто ослеп на оба глаза. Мне было уже двадцать три, и Ахмет, вероятно, считал, что молодой женщине нужен мужчина — тем более, такой приятный и предупредительный, как Робер. С его точки зрения Робер являлся наименьшим злом, ибо не посягал на мою руку, мое наследство и честь стать отцом аль гаиба. И в результате, сделав меня женщиной, Робер остался жив.

Через год, когда мне исполнилось двадцать четыре, мы перебрались в Москву, а спустя десять месяцев — в Петербург. Эта поездка и исследование, которое проводилось мной, были связаны с просьбами баба: он интересовался историей одной из ветвей карматов, обосновавшихся в России. На мой взгляд, карматы были людьми очень несимпатичными: полусумасшедшие фанатики, однажды укравшие священную Каабу и возвратившие камень на место лишь за выкуп, уплаченный моим предком, правителем аль-Кахиры. Словом, они мне не нравились — ни по существу, ни как предмет исследования; но к этому времени мы с Робером уже расстались, и ничто не мешало мне выполнить дедушкину просьбу.

Возможно, его интерес к карматам определялся их верностью роду Али — во всяком случае, в ранний период движения, когда карматы поддерживали исмаилитов. Еще в 1097 году их совет старейшин послал лучших воинов оберегать потомков Пророка — тех, что были моими родичами, гонимыми врагом. Их следы находили в Балхе и Исфахане, во Франции и Германии; и наконец, в записках одного наполеоновского генерала я обнаружила упоминание о русском офицере, чья мать была аваркой, и род ее назывался «карматы». Не знаю, какими тропами столетий прошли они, эти странники, сыновья аравийских пустынь, чтобы найти себе новую родину… Возможно, они были рабами крестоносцев, сбежавшими из невольничьего каравана, или купцами, что двигались вслед за монгольским воинством… Но так ли, иначе, волей Всевышнего их занесло на Кавказ, а оттуда в Россию. В Петербург, а может, и в другие районы, в Крым и Поволжье, в татарские вотчины… Россия так велика! И русские с такой непостижимой легкостью мешают кровь с любым народом!

В Москве я учила их язык, копалась в архивах и мерзла в большой холодной квартире, которую снял Ахмет. Сам он заговорил по-русски едва ли не раньше меня — у него появились приятели, аварцы, чеченцы, лезгины, относившиеся к нему с подчеркнутым уважением; все — оборотистые, торговые и не из бедных людей. Мне они не докучали и даже, как оказалось, направили мой поиск на верный след. Кто-то из них имел племянника, женатого на девушке из рода карматы; они считались благородным семейством в Дагестане, и их фамилия звучала как «Сурабовы». При всем моем скудном знании русского я поняла, что слышу искаженное «Сухраб», «рубин» на пехлеви, почтенное древнее имя — правда, скорее персидское, чем арабское. Но вопросы этимологии в тот момент меня не занимали. Важней было другое: один из Сурабовых, Муса, преподавал в Петербургском университете, был ученым-арабистом и занимался сектами «крайних» — гулат, карматов и исмаилитов. Мне стало ясно, что судьба призывает меня в Петербург.

Там я вскоре и оказалась, без сожалений покинув шумную Москву. Ахмет подыскал нам жилье и привел русоволосую красавицу служанку, по-русски — домработницу. Звали ее Валюшей, но я ее переименована в Валию. Она действительно стала мне советчицей и другом, а еще — камеристкой, горничной и поверенной девичьих тайн. Где отыскал ее Ахмет? Не знаю… Но он всегда был падок на таких женщин — крупных, статных, светловолосых, с синими глазами. Кажется, Валии он тоже нравился, к обоюдной пользе для них обоих: вскоре Ахмет стал говорить на русском лучше меня, а в речах Валии то и дело проскальзывали ласковые арабские словечки.

Что касается нашей квартиры, то была она в Графском переулке, у самой речной набережной; речка отчего-то называлась Фонтанкой и в пяти минутах ходьбы от нашего дома пересекала Невский — и там был мост. Великолепный мост, достойный, чтоб его поместили в садах Аллаха! Был он украшен четырьмя статуями — обнаженный юноша сражался с жеребцом и усмирял его, и оба они, человек и конь, были прекрасны той грозной красотой, какую бог дарует воинам. Я не могла наглядеться на них, но Ахмет, как истинный мумий, опускал глаза, плевался и шептал молитву. Нет, все-таки этим коням не было места в джанна… А жаль!

Вскоре я приступила к занятиям, и мир мой словно распался на четыре части. Одна была суровой и мрачной — история карматов, их талим и их пропахшие кровью дороги: другая — уютной и теплой: наш дом в Графском, походы с Валией по магазинам, вечерние трапезы за круглым дубовым столом под бронзовой люстрой с двенадцатью свечами. Третью часть я бы назвала дипломатической — потому что касалась она моих русских коллег по faculte histoire. Мы были еще недостаточно знакомы для искренней приязни, но все-таки не являлись чужими людьми, а в такой период холодная вежливость и дипломатический официоз спасают ситуацию. За одним-единственным исключением: я делила кабинет с молодым самоуверенным хакимом, который тут же начал искушать и соблазнять меня. Возможно, я поддалась бы соблазну и съела с хакимом Сашей «сардельку дружбы» в факультетском буфете, но Ахмет его решительно забраковал. И я согласилась; не тот был случай, чтоб ссориться с Ахметом.

Четвертое и последнее было связано с Мусой Сурабовым. Мой новый муршид обладал блестящим умом, был эрудирован и неизменно добр, как и другие мои наставники, и я не сразу догадалась, что Муса — совсем иной человек, нежели мсье Дюпон и герр Маннерхайм. Те изучали Арабский Восток, Сурабов жил им; они, европейцы, были по отношению к нам, арабам, факторами внешними и переменчивыми: с равным успехом они занимались бы историей готов, китайцев или финикиян Сурабов же был своим — не только потому что корни его рода тянулись на Восток, но и по многим иным причинам. Проявлялось это во множестве мелочей: в том, что он не пил вина, не ел свинины, и в том, что он мыл руки в час намаза, хоть и не творил молитв, и в том, что Коран, хранившийся в его столе, был обернут шелковой тканью, и в том, что наши беседы велись на арабском — с самого первого мгновения, как он увидел меня. Случалось, что мсье Дюпон тоже переходил на мой родной язык — из вежливости или ради практики, но для муршида Мусы говорить на арабском было столь же естественным и привычным, как дышать. И знал он его гораздо лучше, чем мой учитель из Сорбонны.

Словом, я была счастлива, кружась меж четырех сторон своего петербургского мироздания. Я размышляла о том, как украшу свое жилище завесами и коврами, как реставрирую древний камин и мраморную ванну; как, закончив с карматской темой, примусь изучать свой любимый Химиар (конечно, под руководством муршида Мусы!); и как, с соизволения Аллаха, выдам за Ахмата Валию. Думала я и о сотне других вещей, о туфлях и новой шубке, о петербургском балете, о бронзовом юноше на мосту, напоминавшем мне Робера, о зимних холодах, которые скоро кончатся, и даже о том, чтоб съесть с хакимом Сашей его «сардельку дружбы» (если только будет она не свиной). Но все эти мысли и раздумья вращались по-прежнему в четырех стихиях — мой дом, моя работа, мои коллеги и Сурабов, мой муршид. Четыре — число, угодное Аллаху; ведь даже мир он сотворил из четырех частей, и к ним не добавишь пятую.

К миру — пожалуй, но судьба Азиз ад-Дин Захры все же отлична от судеб мира и допускает прибавление. А раз допускает, то и будет прибавлено, хочу я того или нет. В том — джабр! Мой дар, мое предназначение! Уйти от него нельзя.

И в некий день, когда я сидела в нашем маленьком кабинетике, открылись двери, и Он вошел. Вернее, задержался на пороге, глядя на меня так, словно я была гератской розой, а Он — влюбленным соловьем.

Как Он смотрел! С какой тоской и жадностью! Лицо его окаменело, но говорили глаза, и речь их была понятной.

На сахарном колечке губ твоихДвум поцелуям — спорю — нету места.Надежде ли висеть на волоске,Где волоску в уборе нету места?Задаром поцелуй подаришь? Нет!Ему в подобном вздоре нету места.Сегодня душу хочешь? — Отними!Для завтра в разговоре нету места.

Он смотрел…

Я, не будучи тщеславной, понимала, что в ту минуту мой вид доставил бы мужчине удовольствие: юбка на мне была серой и облегающей, чуть выше колена; блузка — полупрозрачной, словно кашмирская шаль; щеки — румяными с мороза, губы — слегка подкрашенными, а ресницы…

Но хватит обо мне; я знала, что смотреть на меня приятно, и Он смотрел.

А я — на него.

Довольно высокий, худощавый, темноволосый… Лицо — бледное, с чуть выступающими скулами и высоким лбом, брови над синими глазами густые и ровные… Странное сочетание! И странные черты, будто европейские на первый взгляд, но за ними, словно под маской, просвечивает нечто другое, более древнее, отдающее Востоком — то ли полынной степью, то ли пространствами знойных пустынь, то ли соленым морским ароматом. Грек? Иудей? Пожалуй, нет; я не встречала таких глаз ни у греков, ни у евреев.

Колдовские глаза! Синие, как море на закате! Такие же, как…

Я вздрогнула. У мальчика из моего видения тоже были синие глаза. Его глаза, не мои! Являлось ли это подсказкой? Той тенью, что будущее бросает перед собой? Смутным отблеском еще не наступивших дней, велением джабра?

На миг чувства мои пришли в смятение.

Впрочем, я заметила, что Он не был красавцем и в общем-то не относился к тому типу мужчин, которые нравятся мне. Не Аполлон и даже не Робер! Добрый, милый, взбалмошный Робер, жертва моей рассудительной натуры… Он любил меня так, как может любить лишь художник, мечтающий о Галатее, и не его вина, что я оказалась неподходящей моделью. Что поделаешь! Джабр! Предназначение правит людьми, сводит и разводит их, соединяет и разъединяет, и в том видна рука Всевышнего. Я, исполнив Его волю, подарила Роберу все, что могла… И довольно о нем!

Этот Синеглазый не походил на Робера. Не взбалмошный, не милый и, может быть, даже не добрый… Но сильный! Казалось, он даже не сознает горящего в нем огня, сокрытой силы; он был похож на джинна, что заключен в магический сосуд и дремлет в нем, пока не будут сорваны печати. Но я ощущала его мощь и чувствовала, что она — иная, чем сила, которой одарен Ахмет. Этот был не воином, но бойцом — упорным, яростным и в то же время рассудительным и умным. Стратег и полководец, не солдат! Из тех, что меняют судьбы людские и двигают горы!

Не думаю, что мне бы понравился такой человек. Скорее он бы меня устрашил; ведь я — не глупая бабочка, чтобы лететь в огонь, сжигая крылья. Но разве что-то от меня зависело? Этим вопросом не приходилось задаваться, ибо очевидное не нуждается ни в толкованиях, ни в пояснениях.

Явное и скрытое… ясное и занесенное в еще не развернувшийся свиток, где есть ответы на все вопросы… Подумав о них, об этих тайнах судьбы, я вспомнила, как в детстве терзала деда, расспрашивая о множестве вещей, и на одни вопросы он отвечал, а на другие — нет, преподнося мне извечную истину взрослых: когда-нибудь узнаешь. Когда? — спрашивала я. И он, посмеиваясь, произносил нараспев слова из суры «Скручивание»: когда звезды облетят, когда горы сдвинутся с мест, когда моря перельются, когда свитки развернутся, когда небо будет сдернуто, когда ад будет разожжен, а рай приближен, тогда узнает душа, что она приуготовила.

Может быть, это время настало? Синеглазый перешагнул порог, горы сдвинулись, и свитки развернулись…