"История, ниспосланная провидением" - читать интересную книгу автора (Биой Касарес Адольфо)1Написать о том, что произошло, я решил вовсе не ради удовольствия лишний раз об этом поговорить и не в угоду профессиональному инстинкту, который ждет, чтобы запечатлеть и осмыслить события в их последовательности – все как было, и не только грустное, но и совершенно необыкновенное, и даже ужасное. На самом деле меня призывает к этому моя совесть, да и Оливия[1] настаивает, чтобы я прояснил некоторые события из жизни Роландо де Ланкера, события, которые в определенных кругах успели и прокомментировать, и, распространив слухи о них, исказить до неузнаваемости. И без сомнения, поскольку мысль человеческую невозможно удержать, первое, что вызывает в моей памяти имя Роландо де Ланкера, – это образы, потаенные в самой глубине души и в то же время необыкновенно ощутимые: я вспоминаю развалюху-повозку, которая катит по грязной дороге, божественно-вкусные воздушные трубочки в кондитерской «Лучшие бисквиты», любознательную светловолосую девушку, заброшенный английский парк с двумя каменными львами, затем три аллеи, обсаженные высокими эвкалиптами, которые раскачивали сильный ветер. Ничего рокового во всем этом нет, и, вглядываясь в прошлое, я едва различаю лишь неясный отсвет. Однако тот, кому эти образы показались бы загадочными символами и чье перо порезвее моего, мог бы преподать читателям назидательный урок. Как все в Буэнос-Айресе – я имею в виду все, принадлежащие к моей профессии, – я знал, кто такой Роландо де Ланкер. Не то чтобы мне было известно нечто конкретное, просто я знал, что он существует на свете, что опубликовал какую-то книгу, что перессорился кое с кем из коллег. А лично с ним я познакомился благодаря его двоюродному брату Хорхе Веларде. Вот тут-то, собственно, и начинается данная история. Однажды утром дверь издательства, где я работал, отворилась и я ощутил запах кожаной почтовой сумки и ремней, который невозможно спутать ни с чем. Я поднял голову. Разумеется, это был он, окутанный присущим ему запахом, Хорхе Веларде, который подписывался как «Аристобуло Талац» и который еженедельно публиковал в разделе «Мнение» несколько строчек всякой ерунды по поводу кинопремьер. Подозреваю, что именно за свой запах и свои габариты он получил кличку «Дракон»; а поскольку некоторые из друзей его детства называли его Святой Георгий, можно сделать вывод, что одно прозвище вытекает из другого. «Принес рукопись», – подумал я и покорился судьбе. Невероятно, но Дракон не достал на сей раз ни компиляцию каких-либо поэм – нечто новое в литературе, в жанре верлибра, который меня всегда ужасал, – ни содержательных эссе, отвергаемых читательской массой согласно психоаналитическому толкованию характеров по Лабрюйеру,[2] ни даже детективный роман, чтобы опубликовать его под псевдонимом, поскольку автор хранил молчание более года и что скажут читатели теперь, когда он предстанет перед ними с этой белибердой; все это приходится, работая в издательствах, покорно принимать. Будучи не лишен вкуса, Хорхе Веларде даже не упомянул о своих неизданных произведениях, поговорил о жаре, которая непременно кончится такой грозой, что разверзнутся небеса, потом перешел на злободневные темы, угнетающие не меньше, чем вышеупомянутая жара, и довольно скоро принялся разглагольствовать о своем кузене Ланкере. Он придвинулся ко мне так близко, что я вынужден был вжаться в спинку кресла, ибо от него невыносимо несло кожей сумки и ремней, а он стал рассказывать мне, что его брат задумал организовать – или организовал – Литературную академию и нуждается в моей помощи. В те годы я жил страстями, и мысль о том, что все подвержено законам логики и что искусство вполне можно и понимать и изучать, удручала меня. Поскольку, кроме будущей академии, в распоряжении Роландо де Ланкера находилась Эстансия[3] в МонтеТранде, он уполномочил Дракона пригласить меня провести там конец недели. Вообще-то мне не нравится жить в чужих домах, но я принял предложение тотчас же. Тяжелые капли дождя барабанили по оконному стеклу старенького вагона Южной железной дороги (она и теперь так называется), когда я в ту субботу катил в Монте-Гранде. Я посмотрел на дождь, подумал: «По крайней мере, подышу свежим воздухом», съежился на сиденье, машинально отметив, что слишком легко одет, и с упоением углубился в «Магию» Честертона[4] – маленький зеленый томик, который в эти дни поступил в книжные магазины. Мы уже почти приехали, когда в комедии Честертона разразилась буря, а в Монте-Гранде прекратился дождь. Среди людей, столпившихся на перроне, я различил атлетическую фигуру Веларде, то бишь Дракона, – первое, что он мне сказал: «Даже газет не привез»; чуть подальше стоял чрезвычайно привлекательный человечек в плаще, с тонкими чертами лица и огненным взором задумчивых глаз; еще дальше – белокурая девушка, которая была гораздо выше и крупнее того человечка; гладкие волосы, спадающие на плечи, зеленые глаза, правильные черты лица, вроде бы смугловатая, размеренные движения, широкий пуловер. Веларде представил мне человечка: – Роландо де Ланкер. А сам Ланкер, который говорил быстро и энергично, в тоне дробного перестука, представил мне девушку: – Оливия, моя ученица. И тут же, с неукротимой энергией, он выхватил у меня чемодан. Оливия хотела помочь ему, но Ланкер, вытянув руку в перстнях и прикрыв глаза, отрицательно покачал головой. Мы прошествовали к выходу с некоторой торжественностью. На привокзальной площади стояли три или четыре автомобиля и огромная повозка с упряжкой взмыленных лошадей темной масти. Лошади прядали ушами; с козел с трудом слез краснолицый старик. С глазами навыкате и нетвердой походкой. Он погрузил чемодан и вопросительно посмотрел на меня. Я пробормотал извинения из-за того, что у меня так мало багажа. – Оливия и Хорхе с этой стороны, – сказал Ланкер, указывая на дверцу, – мы с другой, наш гость справа от меня. Мы церемонно взобрались на повозку и заняли места согласно указаниям. Кучер, повернувшись к нам всем телом, как это делают люди, явно страдающие остеохондрозом, посмотрел на Ланкера. Тот сказал: – Vogue la galиre!.[5] Фары отъезжающей машины на мгновение осветили повозку и скользнули по ногам Оливии. Пародируя нашего старинного друга, философа из Эмильяны, этого неутомимого исследователя женской натуры, я подумал: «Похоже, они выточены Богом сладострастия». И правда, в тот вечер ноги Оливии произвели на меня сильнейшее впечатление. Мы рывком тронулись с места и покатили по дороге – под мерный стук колес, который, мне казалось, никогда не прекратится, но, обогнув площадь, мы остановились у кондитерской «Лучшие бисквиты». Ланкер посмотрел на Оливию долгим взглядом и произнес тоном человека, который пытается запечатлеть в памяти трепетное воспоминание детства: – Четыре дюжины. Девушка слезла с повозки; я последовал за ней, бормоча какие-то слова, в основном глагол «сопровождать» и существительное «дама». В кондитерской Оливия спросила меня: – Вы видели деревья? – Они прекрасны, – ответил я машинально. – Нет, – возразила она, – они никогда не были прекрасными, а сейчас, подрезанные, выглядят ужасно. Но я не об этом. Я говорю о листовках, которые на них наклеены. Нам принесли нашу покупку. Я расплатился. Оливия предупредила меня: – Это для Роландо. – Ну что же, ему и отдадим, – ответил я. Площадь освещалась фонарями в виде белых матовых шаров, при свете которых мы стали осматривать деревья. К каждому стволу был прикреплен овальный лист бумаги с какой-нибудь надписью. Оливия, смеясь, прочитала несколько таких надписей. Я запомнил две из них: – Роландо нас ждет, – сказала Оливия. Уже в дороге я заговорил о листовках. Дракон, тряхнув головой и благодушно прикрыв глаза, воскликнул: – Люди падре О'Грэди. Эти парни – сущие дьяволы. – И вид у них тошнотворный, – поддержал Ланкер. – Они не останавливаются ни перед чем, – заверил Дракон. – Даже перед тем, чтобы лишний раз напомнить нам о своей глупости такими вот, например, стишками, – добавил Ланкер. – Я как-то вечером прочитал на дереве, что напротив церкви: Дракон вставил реплику: – Прости, старина, но вторая строчка совсем неплоха. – Poeta nascitur,[6] – загадочно произнес Ланкер. – Послушайте, что я прочитал на другом дереве: (Сейчас, когда я узнал Ланкера получше, я подозреваю, он сам сочинил эти стишки; я даже припоминаю, что девушка покраснела, словно подобное безумство учителя заставило ее устыдиться за него.) Дорога была длинная и местами – как я тогда догадался, а потом и убедился – шла прямо через поле. Вскоре пошел сильный дождь. По сей день я с душевным волнением вспоминаю, как дождь обрушивался на кожаные занавеси повозки и как шлепали по лужам лошади. Наконец мы въехали в ворота. – Мы ехали между деревьями, сначала петляя, потом по прямой. Некоторое время слышалось размеренное скрипучее пение колес, и скоро повозка остановилась. Ланкер отворил дверцу, выпрыгнул прямо в лужу и протянул руку Оливии; она выскочила из повозки, и оба побежали, чтобы поскорее укрыться от дождя на галерее. Мы последовали за ними. Повозка медленно развернулась и затерялась в ночи. Несколько мгновений мы стояли, всматриваясь в темноту. Порой отблески молний освещали все вокруг, и тогда совсем рядом были видны высоченные эвкалипты, раскачивающиеся на ветру. Кто-то сказал: – Как бы молния сюда не ударила. Игриво запахнув плащ, Ланкер ответил: Я подумал, будь у Ланкера подлиннее нос, он был бы незаменимым Сирано на всех мальчишниках. А Ланкер завершил тираду: – Последняя строка сонета – из Кеведо.[8] Достоинства лавра – из Плиния.[9] Он повернулся, отворил дверь в коридор, где была лестница с железными перилами, бронзовым шаром и поручнями красного дерева, и хлопнул в ладоши. – Ave Maria! – крикнул он. Вслед за ним крикнула Оливия: – Педро! Никто не появился. Оливия и Хорхе продолжали звать Педро. В результате этих отчаянных призывов перед нами наконец возник мужчина в белой куртке, краснолицый, с круглыми глазами, выражавшими самое наглое лукавство, и курносым носом, так не подходившим к его облику мошенника. Ланкер спросил меня, обедал ли я. – Нет, – ответил я, – но это не важно… Решительным жестом он пресек мои протесты. Педро было приказано: – Кофе сеньору. Слуга удалился с моим чемоданом. А мы пошли по длинным и темным коридорам, через застекленный зимний сад, где стояли вазоны голубого фарфора и росли растения, листья которых напоминали абажур, пересекли залу с зачехленной мебелью. Так мы дошли до столовой, где стоял круглый стол, в окружении более чем двадцати стульев и с серебряной супницей посередине; в глубине комнаты, прямо напротив входной двери, возвышался, громоздился, выдавался вперед камин резного светлого дерева, похожий на дворец; нижняя часть остальных стен была также отделана деревом; на такой высоте, чтобы можно было, не вставая на цыпочки и не задирая голову, рассматривать их, висели потемневшие картины в золоченых рамах. Углубившись в это занятие, я не мог оторваться от одной из них, которая таинственным образом привлекла меня к себе с той минуты, как я вошел в столовую. С помощью Оливии я быстро сообразил, что картина представляет собой ад: из ямы, где копошились грешники, вздымалось пламя, на верхушке которого пританцовывал маленький, оранжевого цвета, дьявол. – «Любовники из Теруэля»,[10] кисти Бенлиура[11] – пояснил Ланкер. Я отыскал любовников. – Дьявол играет на скрипке для тех, кто осужден. – Прими это во внимание, Роландо, раз уж ты терпеть не можешь концерты, – вставил Дракон с присущей ему обычной бестактностью. Я снова тряхнул головой: и снова скрипка стала дьяволом; Сатана – пламенем. Осторожно, с надеждой сделать какое-либо открытие и со страхом, что это открытие окажется обыкновенной ерундой, я рассказал о том, что происходит на картине. – Это указывает на то, – спокойно ответил Ланкер, – что Бенлиур изобразил дьявольское пламя и дьявольскую скрипку; маленькая хитрость, которая, выражаясь метафорически, оказалась палкой о двух концах. Появился Педро в черном сюртуке, с серебряным подносом в руках, на котором стоял красивый и такой долгожданный чайник, тоже серебряный, фигурный, будто весь из спиралей, две чашки и тарелка с несколькими пакетиками из кондитерской «Лучшие бисквиты». – И я вместе с нашим гостем выпью чаю, – объявил Ланкер. – Я принес вам чашку, – ответил Педро. – Сеньор пьет чай с тостами, – твердо сказал Ланкер. – С тостами из французской булки. Бисквитики для меня. Он сказал «бисквитики», с уменьшительным суффиксом, с такой необыкновенной, соединенной с алчностью, нежностью, с которой говорят только о каких-нибудь особенных продуктах питания. Повысив голос, который стал чуть ли не пронзительным, и откинув голову назад, Педро тотчас же объявил: – Булка кончилась. Мы сели за стол, я сбоку, Ланкер рядом с подносом, во главе стола; со своего места он передал мне чашку и пакетик с бисквитом. Жадность, с которой этот человек поглощал воздушные бисквиты, была необыкновенна; эта невероятная страсть поразила меня и надолго осталась в памяти. Педро поинтересовался у меня: – Что вам приготовить на завтрак, сеньор? – Чай. С тостами, – ответил я. – Вы уверены, что не захотите черного кофе с черным хлебом? – заботливо осведомился Ланкер. Я ответил, что предпочитаю чай, но с удовольствием отведаю все, что мне подадут. Чашка чаю и почти воздушный бисквит, который был моей единственной едой за целый день, не утолили голод. Вздохнув, я покинул столовую. Меня повели внутренними коридорами, все более и более убогими, какими-то закоулками, где пахло старым тряпьем: мы сворачивали в какие-то ответвления, с нависающим потолком, где терпко пахло битумом и где мне пришлось переобуться, а затем подняться по лестнице потемневшего дерева, на площадке которой виднелось маленькое витражное оконце, наискось заколоченное длинной доской, и войти в отведенную мне комнату, расположенную на верхнем этаже. Там, подле ночного столика, на котором стоял стакан воды, меня оставили одного. Ну и ночка выдалась, друзья мои! Она была похожа на увертюру, на мой взгляд слишком вагнеровскую,[12] к неприятному развитию событий, кощунственный характер которой обрушил на нас столь мучительные последствия. Гроза сотрясала оконные стекла, и мне казалось, будто гнев Божий направлен на то, чтобы вышвырнуть меня из этой комнаты, где я не мог уснуть, напуганный сам не знаю чем, среди незнакомых предметов, отбрасывающих причудливые тени. Хорошо еще, что москитная сетка, будто родной запыленный домик, защищала меня и даже обогревала, что было весьма кстати, – еще в начале рассказа я упомянул, что слишком легко оделся, – особенно холодно было ногам. Наконец мне удалось уснуть. Так или иначе, на следующий день часы били уже одиннадцать, когда я вышел на галерею, где увидел Ланкера; мы с ним посидели на соломенных стульях, выкрашенных в фиолетовый цвет, глядя на дождь, на газон, подстриженный на французский манер, на фонтан со скульптурой в центре: три грации, – от которого расходились дорожки и на каждой – пара каменных львов; потом покурили; потом смотрели на эвкалипты, на зыбкие пагоды их верхушек, и, к нашему несчастью, мы разговаривали. О будущем литературной академии? В какой-то мере и о ней. Это я виноват, я виноват во всем. Я первый начал, как говорят мальчишки, имея в виду начало драки (впрочем, нет; мальчишки сказали бы: он первый начал). Я спросил у Ланкера про Оливию и невольно этим вопросом вызвал чудовищный словесный поток. Кажется, первые слова Ланкера были таковы: – Она в Монте-Гранде, на мессе, с Драконом, который без устали поглощает облатки. Что за существа эти женщины?! Я-то, знаете, никогда не нуждался в ученице. Неряшливая девица, белокурая, прически не делает и в пуловере. Ну да ладно, из всех, что у меня были, эта единственная, кто заслуживает хоть каких-то приличных слов в свой адрес. Впрочем, вы и сами видите. – Я вижу? – попытался я понять. – Ну да, вы же видите, она пошла на мессу. Вам этого мало? Оливия знает, что меня это задевает, но не считается со мной. Думаю, все эти католики верят в то, что каждый человек в глубине души верующий; все хоть и воспитывают в себе esprit fort,[13] но все равно слепо верят. Если было бы не так, они не были бы столь упрямы. А знаете, что за представление она мне тут устроила? – Откуда же мне знать? – Из-за чулок. – Силы небесные! – невольно вырвалось у меня. – С такими красивыми ногами! Я тут же покраснел. Ланкер молча посмотрел на меня, с презрительным любопытством. Затем с живостью продолжал: – Я сказал ей, что у меня есть одно условие. Если она хочет, хорошо, я согласен, пусть идет на мессу: я не из тех, кто опровергает Конфуция. Но совершенно серьезно добавил, что она должна снять чулки, иначе она сознательно нанесет мне обиду. Вы не поверите: она была в смятении. Может быть, из страха рассердить священника или курию или еще из-за чего-нибудь – кто ее знает. Я велел ей, чтобы она сняла чулки под мою ответственность. Бедняжка подчинилась. Я был жесток, я знаю, но мог ли я позволить, чтобы люди падре О'Грэди побили меня в моем собственном доме? А сейчас в смятении я. Придется решать дилемму, и никуда от этого не уйти. Если я не повторю слова Ланкера, мораль истории, которую я рассказываю, потеряет смысл. Если же я их повторю… Не страх перед неизвестно чем меня останавливает, хотя я и чувствую сейчас покалывание в правой руке, особенно острое в большом пальце, и что-то вроде онемения, будто сверхъестественная сила мешает мне и не дает писать. Нет, на все на это я не обратил бы внимания. Дело в том, что мне кажется, не стоит иногда поднимать некоторые вопросы, как бы ты ни относился к ним – за или против. Атеист, который иронически рассуждает о неприятии бесконечной благодати и всезнании и всемогуществе Бога, ничуть не лучше модного романиста, разумеется католика, который стремится оправдать зависимость между причиной и следствием в нашем поведении здесь, в этой призрачной долине, согретой солнцем, и жесткую систему, изобретенную божественным разумом для нашего вечного наказания. Так вот, передо мной дилемма, двурогий зверь, готовый поддеть меня на рога; однако, если я буду исходить из этого, смогу ли я выбрать верную дорогу? С одной стороны, то, что я утверждал относительно непонимания некоторых вопросов – правда; однако правда поверхностная. Если уж писать историю про Ланкера, нужно писать все, ничего не пропуская, и пусть в моей руке горит зажженный факел. Мне остается только зажмуриться и первому броситься в бой. Вперед! – Подозреваю, – сказал я, только чтобы не сидеть с закрытым ртом, – вы не из тех, кто обычно называется добрым христианином. Что сказал мне на это сей хвастливый мушкетер, этот насмешливый забияка, ведущий непрерывную борьбу с небесами? Он нагло ответил: – Вы правы, но это не моя вина. Никто не может верить, верить в религиозном смысле, в призрачный, не осязаемый мир, живя на земле, населенной богами и мертвецами, где топографически обозначены рай, ад и чистилище, тем более если этот мир не освящает его существования, если он не привлекает его, более того, не нравится ему. Видите ли, христианская мифология, каким бы невероятным вам это ни показалось, оставила меня равнодушным. Надо признать, она слишком запутана, а в тех вопросах, которые мы называем фундаментальными, думаю, хороший тон – это ясность. Кроме того, всякое дыхание жизни, даже такой, как у поэта Тристана Тцара,[14] – само по себе божественно, у богов же, поверьте мне, другая природа, зовут ли их Диана, Тор[15] или Молох. Это не выходцы из крестьянской семьи, которые подставляют свои простодушные физиономии деревенскому фотографу. Зачем мне рассказывают о каких-то там святых, таких кротких, таких смиренных, и девах, укутанных покрывалом? Если бы все пространство не было занято ангелами и голубками, я бы предпочел демонов, хотя и они – с их крыльями летучей мыши, когтями и хвостами – не более чем плод претенциозного воображения и дурного вкуса. Делаю пометку на полях: он сказал все это, ни разу не остановившись, и продолжал дальше копать себе могилу. Бестактный человек! Самое плохое – это то, что за последствия пришлось отвечать мне, простому рассказчику. То, что было мне ниспослано, было уже не предвестием, это было наказанием; покалывание, которое ощущалось в пальце, сосредоточилось в одной точке, это был зажженный факел, кратер вулкана, в буквальном смысле ногтоеда. Неужели я стану мучеником пера? Надеюсь, что нет. Надеюсь, к концу этой истории моя добрая воля восторжествует. – Все это верно в отношении религиозного чувства, но есть еще и мораль. Полагаю, в этом вопросе у нас единое мнение, – поспешил я заметить, чтобы хоть в чем-то быть с ним заодно, – с точки зрения морали, кто такой не христианин? – Я, – ответил мне этот непреклонный человек. – Мне претит мораль всех этих новообращенных, которые в невежестве своем распределяют поощрения и наказания, отправляют в ад тех, у кого нет веры – назойливой, как старая, одинокая, ворчливая женщина со своими влюбленными притязаниями. Христианство направлено против самой жизни; оно хочет сковать ее, погасить ее импульсы. Разве из-за него не опустел мир античных богов, которые несли людям силу, помогающую жить? Знаете, я не перестаю сожалеть о низложении языческого пантеона. Религия, их сменившая, нездорова; она находит радость в бедности, болезнях, смерти. Как в притче о Фаусте, где наказан тот, кто хотел знать, кто хотел жить и чувствовать себя частицей мира. Получается, что следует иметь некую «жизнишку», как выразилась одна девушка, и ничего не знать о жизни вечной. Похоже, что Церковь и Гете хотят, чтобы все люди были похожи на тех несчастных, которые унижены настолько, что слишком хорошо знают свое место, не задают вопросов и ни на что не претендуют. В замешательстве я думал: «Этот знаменитый Ланкер считает меня убежденным атеистом», и прочее в том же роде приходило мне в голову, вызывая невинную радость, ибо в этом мире посредственностей так приятно встретить нечто необычное. И все-таки горькое разочарование ожидало меня. Ланкер сказал: – Это вопрос времени. Окончательное сражение еще не началось. Так что победа будет за тем, за кем надо. Боги не умирают. Я не сразу оценил значение этих слов. Когда до меня дошел смысл сказанного, я спросил: – Значит, вы не верите в Бога? – В Бога – нет, не верю; я верю в богов. Я объяснил себе это так: он распределяет свою неприязнь к единому Богу между несколькими, чтобы смягчить ее, и, таким образом, его многобожие есть литературное выражение его атеизма. Возможно, я ошибался. – Снова миф о Гидре, – прокомментировал я шутя, чтобы показать: ему не удастся сломить меня своим лицемерием. Как можно было меня сломить, если я его все-таки не понимал. А он продолжал: – Нет агнцев на алтаре, храмы разрушены, но не надо терять мужества: боги непреходящи. – И они не несут зла, как Крест и Клеймо,[16] – заключил я. – Боги не покинуты, – заверил он меня. – Боги не нуждаются в людях. Люди – вот кто покинут! Все утро я слушал ужасные вещи; но худшими были те, что я услышал в самом конце. Из стыдливости я перестал слушать. Пока Ланкер сыпал не знаю какими нелепостями о том, что богам храмы не нужны, они нужны людям, чтобы стать ближе к богам, я думал о том, что атеист – это представитель вымирающей в нынешнее время расы, нечто исчезающее, вроде вечернего чая, доходного дома, книг Кони и других живописных примет нашей молодости. Полагаю, последним атеистом был продавец игрушек в универмаге «Базар Колумба», человек очень начитанный, который однажды, когда кто-то сказал: «Какой-нибудь Бог будет всегда», воскликнул с сожалением: «Как, и вы тоже?!», и словно бы ему ответили: «А вы разве нет?» – продавец игрушек продолжал: «Что ж, давайте порассуждаем; люди, изобретя Бога, создали увлекательный и любопытный персонаж; однако не надо уподобляться детям, которые никак не хотят примириться с тем, что Пиноккио, деревянная кукла, существует только в книге, – они просят, чтобы он жил на самом деле». Голос Ланкере был похож на дробный перестук: – Богоявления (привыкайте искать термины в словаре) – не так уж и редки. – Я считаю себя ярым противником словарного богатства, – ответил я. – Touchй, mio caro, touchй![17] – воскликнул он. – С вашего позволения, я снова приведу аргумент. Кто же не чувствовал хоть раз, в процессе какой-то деятельности, неожиданное присутствие чего-то божественного? Самый типичный пример, наряду с другими: когда писателю является муза или когда говорят, что его посетило вдохновение. Другой пример относится к Венере. Он сделал паузу, и я понял, что он продолжит только после того, как я переспрошу; я переспросил: – К Венере? – Не понимаете? А вы не?.. – В его тоне слышались изумление, возмущение и презрение одновременно. – Ну конечно, нет, это же ясно, – быстро заверил я. – Нет такого бедняги, который не почувствовал бы этого на себе хоть раз, – проговорил он отчетливо, будто обвиняя меня. – Над любовью сияет Венера. С Оливией и нами это происходит каждую секунду. Теперь пришла моя очередь взглянуть на него свысока, с презрительным любопытством. Подобные бестактность и нескромность действительно не казались мне признаками хорошего вкуса и не соответствовали правилам приличия при разговоре джентльменов. Отмечу мимоходом, хотя это и не суть как важно, именно в этот момент я ощутил, уже не впервые, желание покорить Оливию. А этот наивный Ланкер, опьяненный собственным пустопорожним красноречием и потому нечувствительный ко всему прочему, продолжал: – Вдруг до нас доходит, что космические силы достигли нас, что они проникли в самые интимные глубины нашего существа; и тогда нас охватывает радость или страх: это могущественный бог Пан. Стивенсон написал о флейте этого бога: прочтите его статью. Я перебил его, процитировав к случаю: – Мы читаем разных авторов, – нетерпеливо ответил он. – Впрочем, согласен, согласен. Однажды я шел от площади Конститусьон,[19] и уже свернул на Бразильскую улицу, как вдруг вместе с шумом паровоза и перестуком колес до меня долетел порыв ветра, который, казалось, принесся с далекого юга провинции и который не был похож на обыкновенный порыв ветра, а скорее на что-то, что меняло на своем пути окружающую ауру, состояние духа, причем не только людей, как будто немного удивленных, словно ощутивших некое предзнаменование, но и домов и всей улицы: все потемнело и на какой-то миг стало напряженным и значительным. Другой известный случай: когда путешественник приезжает в такой-то город и вдруг чувствует, что, если он останется здесь, с ним произойдет нечто ужасное. Подобными изменениями в сознании – озарениями – божественное предупреждает нас. Да, да, верьте мне, в лесах и ручьях до сих пор живут нимфы и мир населен богами. Бог, узнан он или нет, sei deo, sei deae[20] направляет любую деятельность. Мне боги являют себя постоянно; я предугадываю их появление, я почитаю их, и они меня защищают. Взгляните! – Он указал на парк, потом на небо, где сияла радуга, и, должен признать, это внезапное возвращение от суждений общего порядка к реальным вещам почти взволновало меня. – Взгляните, появилась радуга, вестница богов:[21] вся природа приветствует ее. Мир вокруг засверкал, будто настал миг пришествия и все вокруг восславило это мгновение. Стволы эвкалиптов переливались ярко-желтым и ярко-красным, каждая капелька воды на их листьях была будто из дрожащего серебра, а зелень лужаек стала живее и ярче. Признаюсь, душа моя отозвалась на это зрелище – сад, замерший в ожидании. Любопытно, что радуга, в честь которой звучал гимн созидания, – это напряженное единение жизни, – в последний момент была вытеснена другой богиней; я имею в виду, что в Монте-Гранде вкатилась повозка-развалюха с Оливией, в сопровождении, как и говорилось, Хорхе Веларде. Каким бы невероятным это ни казалось, с этой минуты разговор принял вполне обычный характер. По-моему, мы заговорили о том, что дорога очень грязная, что в церкви было много народу, и о прочем в том же роде. Оливия рассказывала, опершись на спинку стула, так что ее нижняя половина была нам не видна. Казалось, она нервничала, и еще казалось, что ей не терпится уйти. Она воскликнула: – Как поздно! Еще не звали к обеду? Бедняжка, вы, должно быть, умираете от истощения. Последнее, разумеется, было обращено ко мне. Я поблагодарил ее и взглядом, и словом, и дружеским жестом и постарался дать понять, что мои пожелания в отношении еды более чем скромны. Разве что снова кофе с подогретым молоком, из которого состоял сегодняшний завтрак, – только чтобы утолить голод. – Пойду распоряжусь насчет обеда, – сказала Оливия. Она отделилась от стула, к которому, казалось, приросла, и бегом бросилась в глубь дома. – Стой, – крикнул Ланкер. – Отчего такая поспешность? Задержись на минуту и подойди к свету, Оливия. Я хочу тебя разглядеть. Что у тебя с ногами? Опустив глаза и покраснев, Оливия вернулась. Наконец, вся пунцовая, объяснила: – Во время «Кирилловского псалма» они начали болеть, а когда начался «Агнус деи» распухли от колен до пят. Всхлипывая, она ушла. Хуже не придумаешь: толстые и бесформенные, как у слона, ее ноги ничем не напоминали те, которыми я любовался накануне. – Чудеса, – громко объявил Дракон, и я, по совести сказать, мысленно ему зааплодировал. – Чудеса. За то, что она присутствовала на мессе без чулок, наградить ее такими ногами, bocatta di cardinale[22] – да и только. – Бедняжка! – воскликнул Ланкер, и я увидел, как по его щеке сбежала слезинка; он промокнул ее белоснежным полупрозрачным платком внушительных размеров, от которого исходило благоухание туалетной воды «Жан-Мари Фарина»; затем, прижав правую руку к сердцу, переспросил:– Чудеса? Это самое подходящее слово, если речь идет о чем-то комическом, мелочном, негодном. И что это доказывает? Что на небесах, как и на земле, правят падшие? Меня этим не проймешь, а кто попался, тот попался. – До сих пор всегда попадались другие, – грустно отозвался Дракон. – Но я не уверен, что так будет и впредь. Стоит появиться какому-нибудь чуду, как оно с каждым разом все ближе. Будь осторожен. Ланкер устремил на двоюродного брата спокойный и рассеянный взор; затем удалился вслед за Оливией. – С каждым разом все ближе? – спросил я. – Что вы хотите этим сказать? – То, что слышали. Первый случай из серии чудес произошел в пятистах метрах отсюда. Однажды вечером, когда слышались уже последние удары гонга, созывающего на ужин в спокойной, семейной, если хотите, обстановке, Роландо не приходит в голову ничего лучшего, как устроить клоунаду. Он целует раз и другой бутылку Небьоло, встает в позу, объявляет себя анти-Папой и в этом ужасном качестве благословляет рис в молоке, который становится таким жестким, как будто туда подмешали цемент. Никто не хочет его есть, всех будто обожгло, если вы понимаете, что я хочу сказать, и кто больше, кто меньше, но все мы сгорали от стыда. Пруклятый десерт отдают свиньям, и эти господа весь вечер чешут брюхо копытцем. На другой день стало известно, что в загоне для свиней свирепствует гастроэнтерит, это в пятистах метрах отсюда. Следующее чудо приняло гигантские размеры, и это было самым настоящим предупреждением ему, но он не хочет ничего понимать, а случилось это в кухне. У поварихи, которая готовила на Страстную неделю поросенка, стал расти в обе стороны нос – ну просто по волшебству! Пришлось обратиться в клинику Роусона,[23] иначе бедняжка умерла бы от удушья. Теперь это настигло Оливию, которая в данный момент, скажем так, обитает в спальне Роландо. Давайте признаем, – хотя речь и идет о моем двоюродном брате, – что сюжет разворачивается в манере, которую я не побоюсь назвать чрезвычайно странной. Он полагает принципиально важными явления, в высшей мере спорные, искажая истину субъективными ощущениями и считая эти явления доказательством присутствия в нашем мире языческих богов античных времен, нынешних демонов. Но это еще не все; вы только послушайте: он упорно не признает множество христианских чудес, явных и общеизвестных, которые ясно указывают, где Бог. Которому я безмерно благодарен за то, что он избавил от своих чудес меня. – Хорошо бы, он избавил от них Оливию, – раздраженно сказал я. – Какая девушка! – воскликнул Веларде, сверкая глазами. – Благородная, умная, а уж формы – все при ней… Будем надеяться, что действие чудес преходяще. |
||
|