"Дело жизни" - читать интересную книгу автора (Биой Касарес Адольфо)Адольфо Биой Касарес Дело жизниПервым моим другом стал Эладио Эллер. А потом были – Федерико Альберди, которому весь мир казался понятным и тусклым, братья Эспаррен, Козел Рауч, который у всех подмечал недостатки; много позже появилась Милена. Мы собирались на улице 11 Сентября, в доме родителей Эллера; это было шале с черепичной крышей и садом, казавшимся нам огромным: красные, посыпанные битым кирпичом дорожки петляли между зелеными клумбами; ветки густых магнолий, затеняя чахлые розовые кусты, сгибались под тяжестью цветов, которые я всегда вспоминаю безупречно белыми. Излюбленным нашим местом был гараж в подвале, точнее, стоявший там «стоддарт-дейтон»; этот автомобиль пребывал в состоянии вечного ремонта. В те времена, до Милены, семья Эллер состояла из владельца «стоддарт-дейтона» – отца, сеньора в долгополом пыльнике из желтоватой фланели, матери – доньи Виситасьон, изящной, живой, разговорчивой, всегда умевшей настоять на своем, и Кристины – сестры Эладио, девицы, являвшей собой образец совершенства, как две ее аккуратно заплетенные косы; она вечно следовала за Эллером – страстный и самоотверженный ангел-хранитель – и казалась сдержанной, пока очередная вспышка гнева, – а с годами такие всплески становились все чаще, – не выявляла ее едкой вульгарности. Незадолго до исчезновения отца семейства, – он уехал на восемь дней в Сантьяго-де-Чили на какое-то собрание ротарианцев,[1] и больше о нем не слыхали, – родился Диего, которого по его малолетству мы в компанию не брали. Эладио Эллер одновременно и притягивал, и отталкивал нас своим богатством, во-первых, и своими изобретениями, во-вторых. Помню, я целый вечер без устали расхваливал своим домашним заводной поезд, купленный сеньором Эллером для Эладио. На следующий вечер я с неподдельным возмущением качал головой и, уверенный в одобрении взрослых, говорил: – Что-то не так. Не так. Не знаю, что сказал отцу Эладио, но сеньор Эллер сегодня опять пришел домой с огромной коробкой, с новым подарком, с новым поездом: электрическим. На следующий вечер я горестно повествовал: – Эладио пришлось разобрать оба локомотива! (Мы очень скоро открыли для себя, что ничто так не оживляет повседневную жизнь, как обсуждение и осуждение отсутствующих.) Моя мать уже тогда что-то чувствовала: – В этом ребенке сидит максималист, настоящий анархист, с бородой и со всем прочим. Отец соглашался: – Он разрушает, просто чтобы разрушать. Станет новым президентом-радикалом. Не прошло и дня, как мне пришлось пристыженно идти на попятную: – Оба локомотива работают. В электрический Эладио вставил пружину, а в механический – электромотор. Отлично работают. В гараже на улице 11 Сентября я впервые увидел радиоприемник и передатчик. Многих толков избежал бы Эллер, если бы упражнялся только с металлом и деревом; но дело в том, что иногда мы обнаруживали в гараже пятнышки крови. Любовь одновременно к механике и к естественным наукам иногда уводит на скользкий путь. Эллеру едва исполнилось двенадцать или тринадцать лет, когда он вознамерился изменить врожденные инстинкты почтовых голубей. Он вскрывал их черепа, стремясь усовершенствовать их мозг, добавлял в него кусочки галенита,[2] чтобы голуби могли воспринимать сигналы, посылаемые передатчиком. Никогда не забуду этих несчастных птиц, еще некоторое время тяжело вздымавших крылья, круживших по темному подвалу. С Миленой мы познакомились на балу; и для нее, и для нас он был первым и какое-то время последним. Праздник ослепил нас, но еще больше ослепила Милена. Скоро, услыхав от нее приговор: «Только светские фифочки ходят по балам», мы с болью в душе поняли, что следующего бала нам не дождаться. А тот, я хорошо это помню, был в клубе Бельграно,[3] под Новый год. «Новый год – новая жизнь», – тогда в этих словах звучала доподлинная правда. Милена принесла сменную обувь. Оглядываясь теперь назад, я сказал бы, что, подпав под влияние Милены, мы неосознанно пытались вернуться обратно в детство, отказаться от своего страстного стремления быть взрослыми, кинуться в безудержные детские шалости. Я хорошо понимаю, сколько в подобных подростковых развлечениях глупости и жестокости, но все же я еще не так стар, чтобы забыть, сколько удовольствий доставляет такая жизнь: во-первых, дух товарищества, затем – восхитительное чувство опасности, а главное, возможность быть на посылках у Милены, делиться с ней своими секретами, просто стоять рядом. У Милены были каштановые волосы – очень короткая стрижка, – большие зеленые глаза (она презирала голубоглазых, ирландского происхождения, жительниц Буэнос-Айреса), руки в царапинах. Она была высокая и сильная. Мы никогда не встречали человека менее покладистого и более агрессивного, чем она; Милена восставала против любых поблажек кому бы то ни было, скидок на семью, друзей, вообще личную жизнь каждого из нас. В ее присутствии мы не рисковали высказывать свое мнение, но даже когда она обходилась с нами грубо, мы все равно находили в этом удовольствие – столько жизни и напора было в ее гневе. Если задевали ее самолюбие, она становилась просто бешеной, безоглядно храброй, упрямой; думаю, в ней было какое-то врожденное благородство. До встречи с Миленой я никогда не знал такой сильной и яркой личности. Как заметил недавно Федерико Альберди: – Влюбиться в такую, строптивую и своенравную, – хуже нет. Никогда не сможешь ее забыть. В сравнении с ней нормальные разумные женщины кажутся бесцветными и пресными. По правде говоря, в те времена даже Козел, еще не отрастивший своей знаменитой задницы, восхищался Миленой. Эллер ради нее забывал о своих опытах. Альберди сходил по ней с ума, братья Эспаррен и я готовы были отдать за нее жизнь. Боясь рассердить ее, никто из нас не признавался ей в любви, поскольку Милена презирала это чувство как глупую слабость. Нам самим стали ясны наши чувства только после слов сестры Эллера. Однажды вечером, когда мы поджидали нашу подругу в гараже, Кристина сказала: – Бедняжечки мои, к чему отпираться? Все вы по уши влюблены в Милену. – И, уже разозлившись, добавила: – Ходите за ней, как кобели за сучкой. Кстати, в самый раз рассказать о Маркони,[4] псе-доходяге, цвета кофе с молоком, облезлом и длинноухом, приведенном Эллером из Института Пастера. Кажется, Эллер пошел в Институт Пастера, чтобы проконсультироваться насчет бациллы Мечникова, которая его тогда занимала; мы с Кривоногим Эспарреном составили ему компанию. Уже не помню, откуда там взялся пес. Кажется, хозяин привел его в Институт, подозревая, что тот бешеный; и так как, хотя бешенства не обнаружили, забрать его отказался, пса собирались усыпить. Пока нам все это объясняли, пес не сводил с Эллера умоляющих глаз. Эллер спросил, нельзя ли нам его забрать. «Дело щекотливое», – ответили ему; оказалось, что подарить нам бесхозную собаку дело более щекотливое, чем убить ее, но в конце концов они уступили. Эллер и пес явно полюбили друг друга с первого взгляда. Милена не единожды говорила: – Это негигиенично. Они неразлучны. Это ненормально. Чтобы такой домосед, как Эллер, хоть дождь, хоть гром, – ни за что не пропустил прогулку с собакой! Когда я вижу, как он стоит с поводком в руке и ждет, пока Эллер никогда не раскрывался ей полностью. Когда Милена была с нами, он был тут же, но в тишине своей комнаты занимался медициной и физикой. – Пока нормальные люди спят, – возмущалась Милена, – этот учится. Что он изучает? Все самое неприглядное, всякую гадость, которую Бог спрятал в наши тела как раз для того, чтобы этого никто не видел! Однажды вечером я сказал наконец те слова, которые даже Эспаррены не осмеливались выговорить. Как только я сказал Милене, что люблю ее, с ней произошла чудесная перемена. Должен признаться, она всегда была для нас загадкой. Мы не уставали удивляться ей. Как, случалось, она поражала своей жестокостью, так на этот раз поразила мягкостью и нежностью. Жаль, что я тогда был так молод, что считал женщин существами очень тонкими и полагал, что с ними надо действовать осторожно и постепенно; и прежде чем мне удалось получить от Милены хоть маленькую награду, наступил декабрь – месяц, когда я обычно сопровождаю свою семью в Некочеа,[5] а я ни за что не отказался бы от этой почетной обязанности. Все летние каникулы я томился. Я опасался, что кто-нибудь из Эспарренов, скорее Длинный, воспользуется моим отсутствием. Но дома меня ждали другие новости. Я вернулся в субботу. В воскресенье мы с ребятами сговорились встретиться в Барранкасе, в два часа, чтобы вместе идти на матч. – А почему нет Эллера и Милены? – Как? Ты не знаешь? – удивился Козел. – Они теперь очень заняты, с тех пор как спелись. Я не сразу понял его. – Спелись? – переспросил я. – Милена и Эллер? Козел рассеял мои сомнения: – Она его выбрала из-за денег. – Я тебе морду набью, – тихо и угрожающе пообещал Козлу Длинный Эспаррен. – Не-а, – возразил Кривоногий, стукнув Козла по шее. – Я набью. Тут вмешался Альберди: – Козел про всех гадости думает. В конце концов, что тут такого? Двадцать лет нас всех устраивало, что у него есть деньги, а теперь почему-то на дыбы встаете! Кроме того, богатство – действительно черта очень привлекательная, одна из сильнейших сторон Эллера. Я взглянул прямо в глаза Альберди. Умоляющим голосом (я и сам не понимал, о чем, собственно, умоляю) я спросил: – Думаешь, они будут счастливы? Альберди без колебаний ответил: – Нет. Так, обсуждая случившееся, мы шли по площади, долго-долго, бесконечно огибая Кастильо-де-лос-Леонес,[6] и в конце концов оказались у стены Чакарита. О матче, на который мы шли, я вспомнил, кажется, лишь на следующее утро, когда раскрыл свой дневник. Они поженились через полгода. Почти сразу, через служанок и посыльных из магазинов, стали распространяться слухи, к сожалению, подтверждающие прогнозы Альберди. Не опровергало слухов и то, что мы сами видели, навещая наших друзей в доме на улице 11 Сентября, где они жили с доньей Виситасьон и Кристиной, – Диего уехал в Штаты учиться, он там получил стипендию. Мы надеялись, что все уладится с рождением первого ребенка; и вот детей стало уже четверо, а мира в семье все не было. Милена, похоже, умела довести до бешенства кого угодно, только не Эллера. Он бродил, как призрак среди битв, призрак, разумеется, преследуемый и неприкаянный, на который натыкалась то одна из воюющих сторон, то другая: то Милена, то донья Виситасьон или Кристина. – Как он ни старается устраниться, – говорил Альберди, – а все это мешает ему заниматься. – В сущности, именно его желание устраниться и выводит Милену из себя, – заявлял Кривоногий. – Ничто так не раздражает, как бой с призраком. – И что ей неймется? Почему она не оставит его в покое? – отрешенно, как бы разговаривая с самим собой, повторял Альберди. – Почему они не разведутся? – подхватывал Козел. Разговор этот происходил на свежем воздухе. После женитьбы Эллера мы лишь изредка наведывались на улицу 11 Сентября; мы теперь предпочитали беседовать, бродя по улицам, чем сидя у кого-нибудь дома или в кафе. – А знаете, почему Милена с ним не разводится? – как-то раз сказал Козел. – Из-за денег. Природная ядовитость у Козла часто брала верх над малодушием. Мы тогда всерьез разозлились на него, но от праведного гнева нас отвлекло разумное замечание Альберди: – Милене деньги нужны не для себя самой, а чтобы дать образование детям. – Все из-за пса, – утверждал Кривоногий. – Милена приговорила его к смерти, он еще чудом жив. Она говорит, что пес старый, что держать дома такую старую, да еще разжиревшую собаку – негигиенично. Посмотрим, что будет дальше. Длинный взял меня за локоть и отвел в сторону. – Думаю, настало время действовать, – зашептал он. – Альберди для этого не подходит, он своей рассудительностью только раздражает Милену. Тебе следовало бы внушить этим двоим, что пора прекратить петушиные бои. Пускай Эллер перестанет валять дурака: в конце концов, у него прекрасная жена. Будь я на его месте, уж я бы не стал тратить время на изучение анатомии мозга. А Милене надо объяснить наконец, что она замужем за научным светилом. Если она хоть немного его поддержит, Эллер станет крупным ученым. Я не противоречил ему, но не торопился ввязываться в это дело. Вернувшись домой, я отнес примус в свою комнату, заварил мате и думал до глубокой ночи. В этом вопросе, как и в любом другом, я, безусловно, был на стороне Милены, но и Эллер был ни в чем не виноват. Даже если тут была вина Милены, наполовину или больше, скажи я ей об этом, при ее-то известной вспыльчивости, я тут же сделался бы в ее глазах предателем и перебежчиком. Оставалось одно: поговорить с матерью Эллера и Кристиной; но, уж конечно, не мне было учить этих дам сдержанности. Рассудив так, я с легким сердцем лег спать. На следующее утро, едва успев продрать глаза, я услышал в телефонной трубке голос Козла, с этаким характерным горловым призвуком, какой у него появляется, когда он сообщает дурные вести. Он сказал: – Кажется, бедняга Эллер дошел до точки. Говорят, сегодня ночью он ходил на сборище спиритов. Теперь ему только масоном заделаться недоставало. Я никаким слухам не верю, поэтому тотчас позвонил Эспарренам. Подошел Кривоногий. Я сказал полувопросительно: – Говорят, сегодня ночью Эллер ходил на сборище спиритов. – Да, – позевывая подтвердил Кривоногий. – Теперь ему только масоном заделаться недоставало. Показания совпали! Я едва пришел в себя. Я знал, что это за сборища, потому что несколько лет назад вместе с Эллером был на одном, в Центре Спиритизма в Бельграно. Незабываемое зрелище: пузатенький столик красного дерева спускался по лестнице шаг за шагом. А получив подтверждение квалифицированных людей – мы там были с главой Совета Попечителей больницы Роусона[7] и с представителем партии «Народное Здоровье», – что столик спустился совершенно самостоятельно, я воистину растерялся. Потрясение вылилось у меня в длительный кризис, пошатнувший мое душевное равновесие. Как можно принимать всерьез всю эту нашу суету, споры, амбиции, если есть другая жизнь, если мы можем общаться с духами? Альберди и Эллер, как сейчас помню, утешали меня тем, что именно вера в ту, другую жизнь и делает наши чувства глубокими, оправдывает все наши желания. Одному из них я на это отвечал, что он не видел шагающего столика, другому – что он плохо разглядел столик и доводы его неубедительны. Я снова позвонил Эспарренам и попал на Длинного: – Я слышал, Эллер ходил на сборище спиритов. Что до меня, я мог бы снова отправиться на такое сборище, лишь совершенно отчаявшись, и потому я спрашиваю сам себя, не пребывает ли в отчаянии Эллер; в общем, я собираюсь немедленно сделать то, о чем ты просил меня вчера вечером. Было сияющее сентябрьское утро. Эллер, когда я зашел к ним домой, как раз куда-то отлучился. Милена приняла меня в прохладной полутемной гостиной. Комната – а она сыграет важную роль в нашей истории – в голубых тонах. На полу – голубой ковер с желтыми цветами, на стенах – голубые обои с желтыми розетками и цветками клевера, расположенными вертикальными рядами. На камине – огромный бюст Галля,[8] того, что придумал всю эту френологию; бюст – из терракоты, напротив бюста – большое зеркало, висящее так, что можно было видеть: он полый; вдоль той же стены, справа, – книжный шкаф со стеклянными дверцами, укрепленными сеткой из позолоченной бронзы; слева – картина, на которой изображен ныряльщик, достающий со дна моря, среди скал, золотой кубок. И конечно, полно стульев, столиков, кресел. С потолка свисает люстра позолоченного дерева, а на круглом столике – лампа с голубым шелковым абажуром, расшитым бисером. Помню и скульптуры: Меркурий в человеческий рост или чуть меньше, Сан-Мартин – как тот, что на площади, только маленький; и картины: Джулия Гонзага,[9] краса Италии, верхом на лошади скачущая по горам со своими наперсницами, полунагая; три наклонных башни, одна из которых, кажется, Пизанская; весталка в пещере при свете свечи и так далее. То, что в этой комнате, загроможденной мебелью, я выбрал себе низенький и шаткий стул, было не злополучной случайностью, но поступком весьма символичным, указывающим на характер моих отношений с Миленой. Она, совершенно спокойная, рассеянно поигрывала терракотовой статуэткой, которую взяла со стола; я не знал, куда девать руки. Наконец я произнес: – Боюсь показаться дерзким, точнее, бестактным, но я хотел бы сказать кое-что… ну, в общем… (Теперь, думая обо всем этом, я прихожу к выводу, что Милена меня попросту и знать не знала. Когда я рядом с ней, я даже думать не могу ясно, не то что говорить, – я скован. О, если бы я мог крикнуть ей: «Внутри меня – совсем другой человек, и вовсе не глупый!» Но, наверное, мне все равно не удалось бы ее убедить.) – Говори, – подбодрила она меня. – Ну, в общем, я думаю, не стоит жить в постоянной борьбе… – Ты имеешь в виду нас с Эладио? С ним нельзя жить по-другому. – У него наверняка много недостатков. У кого их нет? Но ты ведь не станешь отрицать, что ты замужем за научным светилом? – Это-то и плохо. Женщине нужен муж, а не светило. И детям нужно не светило, а отец! Гнев сделал ее красноречивой, и я улыбнулся, подумав вдруг, что рискую: она ведь сжимала в руке статуэтку – должно быть, чувствительно получить терракотой по лбу! Я осмотрелся. Я задумывал, выражаясь военным языком, диверсию, то есть способ отвлечь внимание противника. – Ты права, – сказал я. – Ты, должно быть, задыхаешься в этом доме. Почему бы, например, тебе не сменить мебель? – Мебель? Зачем? Я ее не замечаю. Наверное, я смотрела на нее вначале, когда пришла в этот дом. Теперь я не вижу этих вещей, я просто ими пользуюсь. Утруждать себя тем, чтобы менять одни вещи на другие? Я не сумасшедшая! Если, например, новая мебель окажется красивее, я начну замечать ее и это будет меня отвлекать. Когда я пришла в этот дом, все эти вещи здесь уже стояли, и пока я здесь, они останутся на своих местах. Безусловно, Милена была не похожа на других женщин. Я рассудил, что диверсию лучше завершить. И перешел к главному: – Я никак не пойму, почему вы с Эладио не можете жить спокойно. Он – миролюбивый и разумный малый. – Ясно, ясно! Зато я – бешеная, властная баба. Ты обвиняешь именно меня, как и все остальные. А тебе не приходит в голову, что он спокоен потому, что его ничто не трогает, что он выглядит разумным, потому что лицемерит, а я бешусь, потому что он меня доводит? Если бы ты слышал, каким голоском он вещает свое разумное, ты бы сейчас не говорил глупостей. Вот что я тебе скажу: я не доверяю тем, кто много думает. Они не любят жизнь, поворачиваются к ней спиной, знать ее не хотят. Они столько размышляют о том, чего не знают, что додумываются до чудовищных вещей. – Эллер – не чудовище. Милена возразила, что вот именно чудовище, взяла меня за руку, помогла мне подняться с моего шаткого стула и потащила в гараж. Там она показала мне нечто вроде рамки, установленной на столике. – Подойди-ка к этому агрегату, – велела она. Я посмотрел на рамку с опаской. – Не бойся, не укусит, – заверила Милена. Аппарат состоял из двух колонок, возможно никелевых, высотой примерно сантиметров двадцать, соединенных в своей верхней части длинной металлической лентой. Я сделал шаг к аппарату. – Ближе, – подбодрила меня Милена. Я повиновался. – Еще, – настаивала она, пока я не подошел вплотную. – Ну? Что ты чувствуешь? Мог ли я признаться, что в эту минуту я вспомнил – точнее, пережил – давнее посещение Института Пастера? Я видел, слышал и лай, и запах, и даже шерстинки, прилипшие к брюкам, и полный надежды, но донельзя печальный взгляд пса. Милена вновь настойчиво повторила: – Что ты чувствуешь? – Что чувствую? Что чувствую? Может быть, присутствие собаки… – Ты не ошибся. Чтобы создать это великолепное устройство, – в ее голосе явственно слышался сарказм, – чтобы в установке «чувствовалась собака», Эладио корпел долгие годы, забыл о жене и детях, пожертвовал другом… Я смущенно заметил: – Насколько мне известно, с его друзьями ничего плохого не случилось. – Я не сказала: друзьями, я сказала: другом! Своим лучшим другом. Сейчас ты в этом убедишься. Она снова взяла меня за руку. Открыла дверцу в тонкой перегородке. Я заглянул туда. – Маркони, – пробормотал я как во сне. На вешалке или на крючке, я толком не разобрал, висела шкура несчастного пса. – Что это? – спросил я. – Ты и сам видишь. А сейчас Эладио пошел купить яду у Пауля, чтобы протравить шкуру, как это делают, когда овца сдохнет. – Эллер его так любил! Должно быть, пес умер от старости. – Нет! – неумолимо ответила Милена. – Он умер во благо науки, как выразился Эладио. Я не переваривала этого пса, грозилась убить, но ни разу не причинила ему вреда. Эладио же его очень любил, но еще больше ему хотелось, чтобы, приближаясь к рамке, человек чувствовал присутствие собаки. – И поэтому он убил Маркони? – Да. Потому что он – чудовище. Монстр и дегенерат. Я ответил: – Боюсь, что ты права. Я поцеловал Милену. – Ты его не подождешь? – спросила она. – Нет. Кажется, когда я уходил, она улыбалась. На улице, под сияющим утренним солнцем, я почувствовал, что весь дрожу. «Какое облегчение – выйти из этого дома, – подумал я. – Бедная Милена! Из-за Эллера ее жизнь превратилась в сплошной кошмар». Мы ежедневно виделись с ребятами и обсуждали сложившуюся ситуацию. Я и теперь, как и тогда, не понимаю, что, собственно, мы могли решить; но встречи эти казались мне совершенно необходимыми. Я был целиком и полностью на стороне Милены; я так защищал ее во всем, что даже Длинный, который всегда оправдывал женщин, сказал мне однажды: – Ты что-то уж слишком! Друзья не разделяли моей убежденности, что во всем виноват Эллер. На мои суровые обвинения Козел лишь снисходительно качал головой. Он даже как-то раз позволил себе заметить, что в общем-то все не так уж и скверно. Я же продолжал гнуть свою линию, будто какая-то неведомая сила меня подталкивала. Сколько прошло времени? Чуть больше недели, чуть меньше двадцати дней. Я все прекрасно помню. Была ночь, стояла ужасная жара, мы сидели в Барранкасе в Бельграно. Я разглагольствовал: – Если мы это так оставим, он и с Миленой сделает то же, что с собакой. В конце концов, собаку он даже больше любил. Я со всей ответственностью заявляю, что он настоящее чудовище. Пришел Козел; вид у него был какой-то странный. Он наклонился и что-то тихо сказал Альберди. Тот воскликнул: – Не может быть! – Чего не может быть? – спросил я. Словно щадя меня, Альберди ответил не сразу: – Кажется, умер Эллер. – Пошли к ним, – скомандовал Кривоногий Эспаррен. Наши шаги были гулкими, как будто мы шли в деревянных башмаках. Вы легко догадаетесь, каковы были мои мысли: «Почему все это происходит со МНОЙ?» (Смерть Эллера я расценивал как событие в МОЕЙ жизни, как расплату за то, что я так дурно о нем думал и так сурово обвинял его.) Было и запоздалое чувство невосполнимой потери лучшего друга: его ума, творческой натуры, приветливости и мягкости. Как же это я не понимал, что Эллер жил с Миленой и с нами, словно взрослый среди детей?! Когда мы пришли, в гостиной уже было полно народу. Мы по очереди обнялись с Миленой, окружили ее. Альберди спросил: – Как это случилось? – Он не был болен, – ответила Милена. – Тогда почему? – спросил Козел. – Не думайте, ничего сверхъестественного. Он не покончил самоубийством. Он просто перестал жить. Он, бедный, устал воевать со мной и перестал жить. И она закрыла лицо руками. Дети прижались к ней. Раньше я никогда не видел ее с детьми; роль матери казалась мне столь же абсурдной для Милены, как для Эллера – роль мертвеца; да, столь же абсурдной и почти такой же трагичной. Мы прошли в кабинет, где лежало тело нашего друга. Я смотрел на него в последний раз. Не знаю, сколько часов провел я на стуле у гроба. К утру, когда толпа соболезнующих поредела, я принялся ходить туда-сюда, между стеной с Джулией Гонзага и камином. В том же ритме метались и мои мысли. Материнство Милены сначала отпугнуло меня, потом растрогало, внушило уважение, притянуло к ней. Что до смерти Эллера, то, должно быть, из-за моего пристрастного к нему отношения я отказывался воспринимать ее как непоправимое несчастье, я сказал себе, что любая смерть есть лишь этап естественного процесса, она в порядке вещей, как рождение, отрочество, старость, и не более драматична и необычна, чем наступление нового времени года. Нас осталось мало – мы и хозяева дома. Все безотчетно жались к камину. Из другого конца комнаты Милена подала голос: – Согреетесь вы, как же, у погасшего камина! Кристина отозвалась: – Холодно. – У вас не кровь, а вода в жилах, – вызывающе бросила Милена и села рядом со мной. Но через несколько секунд встала, вышла, принесла дров и разожгла огонь в камине. Потом, посмотрев на Кристину, сказала: – И правда, холодно. Кристина сварила кофе. Первую чашку предложила Милене. Козел шепнул мне и Альберди: – Вот будет номер, если теперь они помирятся! Вдруг окажется, что именно Эллер сеял здесь раздор? – Может, они и помирятся, но это вовсе не означает, что Эллер сеял раздор, – возразил Альберди. – Это будет свидетельствовать лишь о том, что после смерти Эллера у Милены и остальных наконец-то открылись глаза. В последующие дни неожиданная перемена в отношениях женщин, случившаяся сразу после смерти нашего друга, кажется, подтвердила мнение Альберди. Кривоногий Эспаррен сказал мне однажды: – Ты обратил внимание? Бабы угомонились! Стоит Милене, которая Кристину на дух не переносила, или донье Виситасьон – настоящей ведьме – затеять свару, как вдруг с ними что-то происходит, они мягчают и даже становятся вполне разумными. Так оно и было. Я не признался Кривоногому, что и со мной происходит нечто подобное. Бывало, глядя на Милену, я говорил себе: «Надо воспользоваться тем, что Эллер умер, тем, что она теперь свободна», и вдруг что-то заставляло меня устыдиться своих низких мыслей и воспылать к ней исключительно дружескими чувствами. Точнее всех выразился Длинный Эспаррен. – Я заметил, – сказал он, – как только кому-нибудь в этом доме захочется назло всем сделать по-своему, как ему тут же вспоминается Эллер и дурные намерения вянут на корню. Верно? К тому времени из Нью-Йорка вернулся Диего; он проработал там после того, как закончился срок выплаты стипендии, еще несколько лет. Милена, взглянув на него, сказала: «Похож…» – и тут же стала с ним воевать. Думаю, все мы искали в нем Эладио, жаждали обнаружить черты нашего покойного друга в манере поведения, образе мыслей, даже в движениях его брата. Но мы увидели всего лишь блестяще образованного молодого человека, не похожего на Эладио, хотя бы потому, что он был похож на всех и каждого. В этом со мной согласились и Козел, и Эспаррены, и даже Альберди. Сравнивая Диего и Эладио, я сделал одно любопытное наблюдение: у Диего всегда был умный вид. Если бы меня спросили, какой вид был у Эладио, я бы ответил, что бывало по-всякому; а взгляд Диего был отмечен живостью и сосредоточенностью всегда, кроме разве что тех моментов, когда он вдруг впадал в рассеянность. Но и ее никто не приписал бы недостатку ума. Была уже середина ноября. Стояла несусветная жара, но я все-таки ухитрился простудиться на трибуне, где мы жарились на солнце, глядя футбольный матч. Через несколько дней, когда я пришел в себя, как раз наступило воскресенье, и я, хорошенько укутавшись, отправился на другой матч. Когда я вернулся домой, мой череп просто раскалывался, как будто в нем размешивали цемент. Я подхватил грипп, с горячкой и ознобом. Такие критические состояния я обычно переношу с хладнокровием, достойным восхищения; я решил плюнуть на весь свет и отлежаться до полного выздоровления. Сначала столь строгий режим был необходим, а потом мне просто понравилось валяться в постели. А что тут такого? Я всегда умел наслаждаться праздностью. Как-то я лежал, развалясь, словно паша, и слушая по радио футбол; вчерашние газеты были раскиданы на полу у кровати, а сегодняшние – на самой кровати, телефон – под рукой, на случай, если найду предлог позвонить Милене. И тут пришел гость: Диего. Мне показалось, что он нервничает, и я спросил, что случилось. – Ничего, – сказал он, а между тем его нервозность не проходила. – Что-то все-таки случилось. Что бы ты ни говорил, а что-то случилось! – настаивал я. Он помедлил немного, потом сказал: – Я общался с Эладио. Эти слова меня сильно раздосадовали. – Не сходи с ума. – Я и не схожу с ума. – Вправду? – Я правду говорю. Эладио появляется. – Призрак? – спросил я. – Улица 11 Сентября состязается с Кастильо-де-лос-Леонес! – Не знаю, что там произошло в Кастильо-де-лос-Леонес, – заявил Диего, – но клянусь, что на улице 11 Сентября появляется Эладио. – Мм-да… – проворчал я и отвел взгляд. – Клянусь! – повторил Диего. – Ты его видел? – спросил я. – Нет, не видел, но он со мной разговаривает. – Ну, просто Жанна Д'Арк! – отвернувшись, пробормотал я. – Милена задевает меня каким-нибудь оскорбительным словцом, я уже собираюсь сцепиться с ней, а… а Эладио меня отговаривает. Я призадумался; я почувствовал, что его слова – чистая правда. – Милена знает? – Нет. И ты ничего не говори, пожалуйста. Эладио просил не говорить. – Что еще тебе говорил Эладио? – Что хочет объяснить мне нечто очень важное. Но, ты понимаешь, я боюсь, я выбегаю на улицу, чтобы он оставил меня в покое, или иду к кому-нибудь из друзей. – Откровенно говоря, я бы на твоем месте так не пугался. Ты читал Эдгара По? На его лице появилось замешательство. Он, в сущности, был еще мальчик, честный мальчик. Я продолжал: – Понятно. Прочти «Самую красивую в мире сказку». Он оскорбленно ответил: – Я не читаю сказочек. Представь себе, у меня есть дела и поважнее, не такие нелепые! – Не нахожу ничего нелепого в сказках. По крайней мере, развлечение! – Понимаю, – и его взгляд действительно засветился пониманием, – ты хочешь сказать, что надо ИМЕТЬ КАКОЕ-НИБУДЬ ХОББИ? – Ну, а почему бы и нет? – сказал я, чтобы ему не противоречить. – Согласен. Но у меня уже есть хобби. Фотография. Обещай, что придешь взглянуть на аппарат, который я привез из Штатов. Это нечто потрясающее! Я, конечно, не выдающийся фотограф, но и не из худших. Кроме того, мне нравится фотографировать, а ведь это самое главное, верно? Когда на меня находит и я отключаюсь, за мной такое водится, не думай, что это я впадаю в идиотизм, – это я прикидываю: при таком освещении нужна такая-то выдержка и такая-то диафрагма. Я никому не рассказывал, но, чтобы набить руку, я испортил кучу пленки, снимая без разбора все, что на глаза попадется. Если бы не Эспаррены и Альберди, которые пришли как нельзя кстати, Диего развивал бы эту тему до бесконечности. Я ни слова не сказал ребятам о том, что мне сообщил Диего. Может, я и не сразу обо всем догадался, но, во всяком случае, задумался. Бессонными ночами я размышлял о том, что мне предоставилась возможность проверить, существует ли загробная жизнь. Я рассуждал: «Теперь уж я не испугаюсь, как тогда, на сборище спиритов; в конце концов, это призрак моего друга! Не собираюсь я пугаться Эллера. Я его недавно видел. Странно было бы как раз, если бы он больше никогда не появился, а не наоборот!» Я так расхрабрился, что и недели не прошло, как я явился на улицу 11 Сентября. Мы с Миленой выпили чаю в саду. Как вы понимаете, никакие явления никаких мертвецов нас не занимали. Никогда еще я не пробовал такого чая и таких тостов с малиновым желе! Никогда ни одна женщина мне так сильно не нравилась! Прощаясь, помнится, я обещал себе больше не медлить и жениться наконец на Милене. И тут, конечно, приспело время ехать в Некочеа, а не в моем характере позволять семье ездить без меня. В Некочеа солнце и море быстро взяли меня в оборот: я имею в виду, что когда вы жаритесь по семь часов на пляже и четыре раза в день поглощаете пищу с прожорливостью кабана, то, вернувшись в полумрак гостиницы, вы хотите одного – спать; но человек привыкает ко всему, и когда закончился период акклиматизации, я вновь стал задумываться о появлениях Эладио, о важности скорейшего их подтверждения и так далее. Я не сократил каникулы, но отдыхалось мне как-то неспокойно. В два часа дня, в Барранкасе, в первый же день моего возвращения в Буэнос-Айрес, я наткнулся на Диего. Он нес фибровый чемодан. – Извини! Тороплюсь как сумасшедший! – бросил он мне. – Куда? – спросил я. – На Авениду Вертис,[10] сесть на что-нибудь, что довезет до центра. – Пошли в бар «Ляо-Ляо», выпьем чего-нибудь, а то я умираю от жажды. А потом и я прокачусь с тобой до центра. Мне почудилось это или лицо его действительно омрачила тень нетерпения? Почему Диего хотел сбежать от меня? Такие вопросы одолевали меня, пока мы устраивались за столиком в баре. – Мне надо сесть в ЭТОТ автобус! – воскликнул он, сделав почему-то ударение на слове «этот», и нетерпеливо указал на проходящий за окном автобус. – Я… я тороплюсь как сумасшедший. – Как сумасшедший? А можно узнать причину сумасшествия? – Так… Некоторые затруднения. – Пусть автобус затрудняется. Может, поговорим о чем-либо другом? Он ответил мне вымученной улыбкой. – Поговорим об Эладио, – предложил я. Взгляд его опять затуманился. Диего не умел ничего скрывать. Я подумал: «Бедный мальчик!» Еще я подумал: «Пахнет псиной», а сам продолжал расспрашивать: – Он что, опять являлся? – Он говорил со мной. Много раз. Всякий раз, как я оказываюсь в гостиной. – Почему именно в гостиной? – Потому что он там. – Он там прячется? – В установке. В том аппарате с двумя никелевыми колонками, высотой сантиметров двадцать. – Как у Маркони, – пробормотал я. – Так ты знал? Я пожал плечами, давая ему понять, что это неважно, и жестом попросил его продолжать. – Я ходил туда каждую ночь, когда все в доме засыпали, – сказал он. – Эладио звал меня. Каким-то таинственным образом, – передача мыслей на расстоянии или что там, – он меня вызывал. Мне очень хотелось убежать, и все-таки я шел на зов. Потом я проникся к нему доверием. Ты не поверишь: я стал ценить эти короткие минуты общения с ним. Я чувствовал какое-то единение с братом. – Если я правильно помню, Эладио хотел объяснить тебе нечто важное. Объяснил? – Да. Конечно, это несколько не по моей части. Если бы дело касалось фотографии… – К сожалению, бывают и другие увлечения. – Это связано с радио. Эладио сказал мне, что совершенствовал свои установки годами. Он хотел научиться транслировать через них… душу, как передают звук и изображение – через антенну. Он ставил опыты на морских свинках; все они умирали. Наверно, душа – это нечто особенное, отличное от звука и изображения. Понимаешь, он сказал мне, что можно сделать несколько копий изображения или записать звук на диск, но когда душу собаки или кошки ты «записываешь» на установку, животное умирает. Это меня потрясло: душа умирает в кошке или собаке, но продолжает жить в какой-то железке. Для несчастного животного, как он мне объяснил, эта новая жизнь совершенно бесполезна, для него это как полная слепота и глухота, но человек-то может думать! Его душа, заключенная в установку, не страдает от изоляции, потому что существует передача мыслей. С Эладио можно беседовать, не раскрывая рта. Кроме того, он оказывал благотворное влияние на обстановку в доме: если Кристина с Миленой затевали ссору поблизости от его аппарата, Эладио успокаивал их, а они при этом даже не подозревали о его вмешательстве. Кажется, он влиял на мысли всех, кто бывал в доме. Диего встал. – Продолжай, – сказал я. – Я должен идти, – возразил он, – а то опоздаю, и случится что-то ужасное. Не проси меня рассказывать дальше. Остальное очень уж неприглядно. – Сядь и расскажи, – велел я. Он стал нервно озираться: то посмотрит на меня с удивлением, то в сторону – со страхом. Снова плюхнувшись на стул, Диего спросил: – Ты ведь знаешь, что они с Миленой не очень-то ладили? – Кто этого не знает! – Ну, тогда моя задача упрощается. Есть вещи, о которых не принято говорить, – вздохнул он. – Первоначальный план Эладио состоял в том, чтобы написать монографию о своем открытии. Он считал свое открытие великим и хотел, чтобы человечество узнало об этом. – Диего понизил голос. – Но он сказал, что Милена так его допекла, что он больше не смог терпеть и после очередного скандала «записал» свою собственную душу на установку. Я подумал вслух: – А до этого он переселил туда душу Маркони, чтобы спасти его от Милены. – Нет. Тут ты ошибаешься. Он переселил Маркони, но не из-за Милены, а чтобы спасти его от старости. Пес уже умирал от старости. Наморщив нос, я мучительно размышлял: «Итак, Диего, Маркони оставил тебе в наследство свой запах. До чего же воняет псиной!» Вслух же я воскликнул: – Какая вера в свое изобретение и какое мужество – переселить свою собственную душу! И какая отчаянная решимость бежать! – Он говорит, что с него вполне достаточно возможности думать. Что думать гораздо лучше, чем быть мертвым. Что бессмертие, как вечная жизнь мысли, человечеству гарантирована. Знаешь, когда я цитирую его слова по памяти, я никогда не ошибаюсь. Еще он говорил, что человек есть странная комбинация материи и духа, и материи всегда угрожают разрушение и смерть. Он мне рассказал, как все это проделал – шаг за шагом. Он спрятал установку в голове бюста, бюста Галля, того, что стоит на камине в гостиной, – он полый, – и поселил там свою душу. Он думал, что там она в безопасности. Милена, полагал Эладио, не станет менять обстановку в доме. Потом из Штатов вернулся я. Тогда он позвал меня и стал говорить со мной. Он собирался продиктовать мне свою монографию. Я должен спасти изобретение, сберечь его, и тем самым спасти Эладио. Диего закрыл лицо руками и молча сидел так некоторое время. Я смотрел на него и гадал: «Что это он плачет? И что люди вокруг подумают? А мне что делать?» Когда Диего отнял руки, лицо его выражало решимость и еще – победоносную усталость человека, преодолевшего кризис. – Милена сказала мне, чтобы я об этом и думать забыл, – сказал он. – Милена? – переспросил я, заранее раздосадованный своей догадкой. – Разве ты сам не просил меня ничего не говорить Милене? И разве Эладио не велел тебе ничего не говорить ей? – Да, сначала Эладио руководил мною. Но он потерял свою власть надо мной, когда я влюбился в Милену. – Ты – в Милену? – Тебе это кажется невероятным? Как я мог полюбить эту дурочку? Я тоже думал, что она дурочка. Поверь мне: она импульсивна, вспыльчива, но вовсе не глупа. – Я никогда и не считал, что она глупа, – со злостью ответил я. – Я рад, – сказал он и пожал мне руку. – Она сама первая поняла, что я ее люблю. Она поняла это по тем фотографиям, которые я с нее делал. «Зачем ты так много меня снимаешь, если не влюблен в меня?» – спросила она. – Какая проницательность! – выдавил я. – Она не всегда была свойственна ей. Бедняжка ведь сразу поверила в смерть Эладио. Ты не представляешь, что с ней было вчера вечером, когда я рассказал ей об установке! – Зачем же ты рассказал ей? – Ужасно, но я ничего не могу скрыть от нее. Ты бы посмотрел, что с ней сделалось! Я никогда не видел ее в такой ярости. Сначала она мне не поверила, потом стала кричать, хохотать как безумная, потому что представила себе эту процедуру переселения взрослого большого человека в никелевую рамку высотой двадцать сантиметров. Она спросила меня, постигаю ли я всю пропасть унизительного смирения, добровольного отказа от радостей жизни, кроющуюся в этом поступке Эладио. Настойчиво повторяла, что Эладио принадлежал к ужасной породе людей, которые много думают, все понимают, ни на что не сердятся, потому что у них нет сердца и они ничего не чувствуют; такие люди не понимают, что сама бредовая мысль поселиться в установке двадцати сантиметров высотой омерзительна. Она твердила, что эти уроды ни во что не ставят ни жизнь, ни естественный порядок вещей, они не способны ни восхищаться красивым, ни ужасаться уродливому. Говорила, что не потерпит, чтобы человеческое существо, даже по доброй воле, и даже такое, как Эладио, удовольствовалось столь жалкой формой бессмертия. Я пытался успокоить ее, объяснив, что Эладио, находясь в своей установке, оказывает на всех нас благотворное влияние. Ты не поверишь: когда я сказал ей, что и ее саму, в ее ссорах со свекровью и Кристиной, он неоднократно успокаивал, она разъярилась еще больше и поклялась, что Эладио недолго осталось издеваться над ней и над Господом Богом. – Что она имела в виду? – Ты ведь знаешь, какие они, женщины! При всей своей проницательности, Милена не понимает (и лучше ей этого не объяснять), что изобретение Эладио вовсе не направлено против нее лично. – И что было дальше? – Она спросила меня, где установка. Я не хотел говорить, она подошла ко мне вплотную и уже занесла руку, чтобы дать мне пощечину, но вдруг передумала и сказала: «Ладно. Обойдусь без твоей помощи!» Я никогда не видел ее такой решительной, такой красивой, такой одухотворенной. Очень скоро инстинкт привел ее в гостиную. Она рыскала, как голодный зверь, не знаю, как долго, наверное около часа, – я сидел в гараже и обдумывал, как спасти Эладио; когда в гостиной послышался грохот, я понял: упал бюст Галля. Я бросился туда, но было уже поздно. На полу, среди обломков бюста, валялась сломанная установка, а Милана яростно топтала ее ногами. «Мы с ним сражались не на жизнь, а на смерть, – проговорила она задыхаясь. – И кто же победил: Эладио, стараясь сбить меня со следа, или я, стараясь настигнуть его? Я! Я победила! Это был наш последний бой». И она, рыдая, бросилась в мои объятия. Через некоторое время я обнаружил, что у нее жар, и уложил ее в постель. Всю ночь она бредила. Сегодня утром ей полегчало, но я запретил ей вставать. Я обманул ее! Воспользовавшись ее болезнью, я сбегал в гараж, положил установку Маркони в этот вот чемоданчик и уже поместил бы его в банковский сейф, если бы ты не задержал меня. Взглянув на часы, он безнадежно махнул рукой: – Уже поздно. Банк закрылся. Домой я С ЭТИМ не могу вернуться. Хорошо, если Милена не отправилась искать меня… Я должен спасти изобретение Эладио! – Если хочешь, я могу хранить этот чемодан у себя, – предложил я. Он с облегчением и радостью согласился. Я отправился домой с чемоданчиком (и с запахом, который некоторое время, по глупости, приписывал Диего). Я решил рассказать все только Альберди, но потом понял, что у всех у нас одинаковые права знать обо всем, так что в тот же вечер Альберди, братья Эспаррен, Козел Рауч и я собрались вокруг установки Маркони, почтить память нашего друга. Кривоногий считает, что у открытия большое будущее и нам нужен человек, который, изучив устройство аппарата, восстановит его. Альберди недоверчиво качает головой. Я приглашаю любого радиоспециалиста, какому случится зайти в наш квартал, взглянуть на установку: в настоящее время она – достопримечательность моего скромного жилища. Что до Милены, то она со мной не здоровается, вышла замуж за Диего, и я прекрасно понимаю, что мне лучше ее забыть. |
||
|