"Битва в пути" - читать интересную книгу автора (Николаева Галина)ГЛАВА 3. БОЛЬШИЕ ГЛАЗАДаше снилось, что все поднимаются, все растут на тонких ножках дымчатые лесные колокольчики, и путаются в сосновых ветках, и звенят, звенят чистыми тонкими голосами, звенят, словно требуют: «Пусти… пусти… пусти…» Она проснулась. Верушка посапывала, уткнувшись в Дашино плечо мягким носом. За окном двигались ленты огней и слышались звонки. — «Трамвайчики!» — подумала Даша и босиком побежала к окну. По улице, позванивая на ходу, один за другим бежали полупустые, ярко освещенные трамваи. «И я буду ездить… на тракторный завод… к проходной… в первую смену…» «Тракторный завод», «проходная», «первая смена», — она с удовольствием повторяла в уме эти слова. Озябнув, она снова юркнула в теплую постель. Веруша подняла с подушки курчавую голову и сиплым со сна голосом спросила: — Ты чего? — Трамвайчики! — ответила Даша и рассмеялась от радости. — Я тоже сперва глядела, — сонно ответила Веруша. — Красивенькие… Идут и идут! И все в один конец! Откуда это они? — Они тут, рядом, ночуют, в трамвайном парке… Едва договорив, Веруша заснула, а Даше представился парк с развесистыми деревьями. Ветви у деревьев лапчатые, тихие, а под ветвями стоят трамвайчики — ночуют! Все это вместе называется «трамвайный парк»… Две постели пустовали: соседки не вернулись с ночной смены. Сережки лежали рядом на тумбочке и блестели. Вчера Веруша купила одинаковые — себе и Даше. Такой уж повелся у подруг обычай со школы, с колхоза— все покупать вместе: Веруше кофточку — и Даше кофточку, Веруше серьги — и Даше тоже. Теперь Веруша была рабочая, а Даша — еще «приезжая из колхоза», еще не принятая, денег у Даши было в обрез, и Веруша снаряжала ее из своих. Для первого выхода на завод купила голубые сережки, в цвет глазам. Даша потрогала их, опять тихонько засмеялась, и вдруг в сердце словно укололо: «В кино хожу, сережки покупаю, а мама, видно, вечером опять от глаз хоронилась в овчарне— плакать… Нюшка да Люшка по годам не помощницы, да и сноровка у них не моя. Забаловали мы с мамой девчонок! Теперь не наплакаться бы с ними. Спят, поди, еще и печку не затопляют? А я тут! В городе, на заводе!» И снова она засмеялась от удивления и радости. Сна не было, и мысли перебивались воспоминаниями. В памятный знойный полдень первого послевоенного года Даша, две ее сестренки-близнецы и мать их, вдова Анна, сидели на пригорке среди изрытого окопами пустыря. Позади были и годы эвакуации, и длинные рассказы Анны о милом «своем» доме под двумя заветными сосенками, и долгий путь к этому дому. И вот наконец этoт «дом» — кирпичная печь с развороченным, черным от сажи чревом. Такие же полуразрушенные печи в ряд торчали на пустыре. Маленькая Нюшка робко спросила: — Мам, это могилки?.. Даша смотрела на сосны. Ветки были обгорелые, похожие на культи, и только наверху качалась белесая хвоя. Анна долго сидела на пригорке, потом подошла к соснам, прикоснулась ладонями к стволам и сказала с болезненной улыбкой: — Растут все ж таки… Ночевали они в землянке, густо набитой людьми. — Чего немец не дожег, то солнце выжжет, — звучал в темноте незнакомый Даше женский голос. — Грянула засуха из засух. Мы женщины мужние, семейные, и дети у нас не твоя мелкота, и то не знаем, как осилим… А тебе, Анна, пробираться бы пока поближе к Загорью. Там и села цельные, и дождило с весны… Есть там знаменитый колхоз «Трактор», председателем в нем Ефим Ефимович. — Я под этими соснами сама люлькалась и своих трех люлькала, — сказала Анна. — А в девках была, Яша мой… затаится, бывало, за стволами, меня караулит… — У девчонок твоих, гляди, косточки светятся, — сурово возразил голос. — А сосны что… Когда все уснули, мать стала тихо плакать. Двойняшки, испуганные и намученные, тоже заплакали. Тогда мать сразу успокоилась и зашептала: — Встанем с утра да и пойдем полюшком… На своей земле да не найти своей доли? Ранним утром они вышли. У матери и у восьмилетней Даши были сумки за плечами двойняшки несли по узелку. В траве, под кустами, еще не обсохла роса, а пыль на дороге была уже теплой и пухлой. Из рытвин и воронок торчало ржавое железо. Когда поднялись на холм, мать оглянулась на две сосновые вершины, маячившие вдалеке, притянула к себе детей и затряслась от слез. — Бездомочки вы мои… Двойняшки тут же взялись в голос. Мать спохватилась, пересилила себя: — Ну, попрощались, ну и хватит… Поглядите-ка, утро какое нарядное… Худо ли, плохо ли идти? Даша со страхом посмотрела на множество видных с холма, перепутанных, как нитки, дорог. — По какой же мы пойдем, мама? — По какой пойдется, по той и пойдем, где придется, там и присядем, — торопливо заговорила мать. — Какое место понравится, то и наше. Худо ли, плохо ли?.. Хорошо, распрекрасно-хорошо!.. Они шли день за днем, ночевали то на сеновалах, то в сенях, то в клунях. В любой дом и в любые сени входила Анна, как в свою хату, здоровалась с хозяевами и доверительно говорила: — Не найдется ли местечка переночевать? Иду, ищу места такого, где бы сиротам моим лучше окорениться… Им сочувствовали, устраивали на ночь и давали советы. До Заречья было далеко, а шли они медленнее, чем думали, потому что Нюша натерла ногу. У них не осталось ни денег, ни хлеба, Мать выменяла юбку и шаль на хлеб. После этого менять стало нечего… В полдень, когда они проголодались, мать подошла к женщинам, сидевшим на крыльце, и сказала просто: — Нет ли хлеба, женщины? Идти еще далеко, а дочка, на беду, ногу стерла. Не поспели мы в срок дойти… Истратились. И так же просто, как она просила, женщины поделились с ней молоком и хлебом. Однажды в полдень они вошли в большое село. Улицы и дворы были пустынны. Ставни больших домов закрыты от жары. В одном из дворов сидела толстая, краснощекая деваха в розовой, с темными пятнами пота рубахе и перекладывала из корзины в корзину помидоры. — Не найдется ли у вас ковша воды да куска хлеба? — попросила Анна. — Дорога у нас дальняя, не рассчитали. Девушка подняла осоловелые глаза и, глядя на Анну, молча взяла помидор из корзины и принялась сосать изо всех сил, с причмокиванием. Желтый сок неторопливо капал с круглого подбородка. — Чего это там, Тамарка? — раздался из дома старушечий голос. — Нищенка тута, — хрипло протянула деваха. — Милостыньку христа ради… Анна схватила девочек за руки и рванула их с места. Однажды Даша поотстала и издали услышала необычайно звучный и радостный мамин голос: — Даша, Дашенька! Мама стояла на вершине холма, и на тронутом вечерней желтизной небе отчетливо выделялась ее темная фигура. Стояла она, опираясь на палку, ссутулясь и неестественно вытянув худую шею. Видно было, как ходят под темной кожей круглые хрящики горла. Серая от седины и пыли прядь волос билась, как крыло, меж бровей, то взлетала по ветру, то снова никла. «Нищенка!» — холодея от жалости, повторила про себя Даша чужое слово. Но глаза матери светились радостным светом. — Ну, дочка, глазастенькая моя, смотри, куда нас дорога вывела, — сказала мать. Внизу среди кудрявых лесистых холмов голубела речка. Вдоль берегов в густой зелени виднелись добротные дома. С левой стороны литым массивом стояли хлеба. Пыля и звеня бубенцами, шло по дороге стадо. Даше так приглянулось красивое место и так устала она идти, что закричала: — Не тронусь отсюда, здесь жить стану! Двойняшки поддержали ее в два голоса. Мать тихо сказала: — Ну что ж, дочушки, быть этой логовинке нашей! Надолго запомнила Даша свою мать вот такой — сгорбленной от усталости, с хрящиками на темной, выгнутой шее и с этим синим светом в глазах. Все четверо пошли, торопясь так, словно кто-то хороший нетерпеливо ждал их у этих холмов. За низким забором полная старуха, тяжело топая по двору, накрывала стол под деревом. Мужчина и мальчик лет десяти строгали доски на верстаке возле дома. От самовара шел дымок, и хорошо пахло от этого дымка человеческим жильем, вечерним уютом. — Здравствуйте, добрые люди! — сказала мама. Старуха, тяжело ступая, подошла к калитке. — Это откуда же ты такая, ровно зачумленная? — И верно, зачумленная, — сказала мама. — От войны, как от чумы, не скоро уйдешь… Слышали, может, такое место — Чухтырки? Немец выжег до последней хаты. Самой — куда ни шло, а их, малых, не оставишь с неприкрытыми головами. Вот и повела я их. — Куда же это вы идете? — Идем по дороге, от беды к доле… — От Чухтырок… Это сколько же идти? — вмешался мужчина. — Неужели вы все пешком? — Пешком, — вздохнула мама. — Нюша у нас обезножела. Давно бы надо быть нам на месте, а мы еще идем да идем… Старуха посмотрела на Нюшу, прижавшуюся к материнским ногам. — Поистерла ступалочки? А вы входите-ка… — Она раскрыла калитку и, глядя, как захромала Нюша, сказала: — Вот и выходит, нас с тобой парочка—гусь да гагарочка. Я вот тоже вовсе обезножела. Я от старости, а ты от малости. — Куда же ты с ними направляешься, мамаша? — деловито спросил мужчина. — Шли мы в колхоз «Трактор», к председателю Ефиму Ефимовичу. — Слышали про такого… Что же он вам, родственник, либо так, знакомый? — По правде сказать, и не родственник он нам и не знакомый. Сильно хорош, говорят, человек… Мне ведь немного надо — была бы, работа! Я к любому делу способная… Думаю, поглядел бы он на мою работу, увидел бы, что за человек пришел, дал бы мне с сиротами обко-рениться… А как дошли до вашего села, облюбовались вашими местами! И стали мои девчонки проситься: пойдем да пойдем! — В наше село, значит, захотелось? — спросила старуха Нюшу. — Девчонкам уж очень тут понравилось… Я и подумала: может, и здесь нужны работящие люди? — А отчего же и нет? — с неожиданной легкостью согласилась старуха. — Работящие люди везде к месту. Никеша! — крикнула она мальчику. — Подкинь в баньку поленцев! Вода еще горячая, и щелок удался. Помойся, отужинаешь, переночуешь, а с утра сведу тебя к председателю. Через час, чистые, распаренные, они сидели во дворе за столом. На Даше была Никешина рубаха, перепоясанная пестрой тесьмой. Уже смеркалось, старуха зажгла лампу, подвешенную прямо к суку дерева. Белые бабочки вились над лампой, меж ветвями. Красные угольки сыпались из самовара на жестяной поднос. Старуха угощала борщом и чаем с медом. В прозрачном меду виднелись кусочки сот и пчелиные крылья. Старуха ласкала двойняшек и жаловалась, что ее дети поразъехались и увезли внучат. — Обездетнел дом, — говорила она. Никешу у дочки, можно сказать, слезами оторвала. Дочка еще ничего, да зять попался, на горе, такой детолюб! А тут, глядишь, снарядились они на каналы, а куда мальчонку везти на каналы, на необжитое место? Она ласкала двойняшек, а Даше хотелось, чтоб и ее приласкала старуха. Даша взяла остатки мыльной воды из бани и вымыла затоптанное крыльцо. Старуха не останавливала ее, смотрела, как моет, и сказала матери: — Видать по ветке яблоньку, по детенышу родителей… — Намазала медом ломоть хлеба, протянула Даше и похвалила ее: — Приметлива растешь! Глаза-то распахнуты, как два окошка! Утром они со старухой Павловной пошли к председателю. — Пускай работает… Поглядим… — буркнул он в стол… — И документы у нее исправные, бумажка к бумажке! — радостно заговорила Павловна. — Какие еще документы! — Председатель нахмурился и глянул на двойняшек и Дашу. — Коли работы не боишься, снаряжайся завтра на покос со второй бригадой. Поглядим, что ты за работяга. Когда они выходили, Нюша потеряла Никешин большой, не по ее ноге, ботинок, и председатель крикнул: — Эй ты… документ!.. Подбери обутку! Так началась для Даши новая жизнь. После военных мытарств все казалось ей счастьем, и, вспоминая ту осень, живо ощущала она запах дымка от самовара, терпкую сладость меда с вощинками. Мать работала днем в поле, а ночью сторожем в «Заготзерне». Старик работал в колхозе, а Павловна вела дом и опекала девочек. Никеша целые дни пропадал на реке, на двойняшек и Дашу не обращал внимания. Даша относилась к нему с уважением и даже с некоторой боязнью. Однако это не помешало ей однажды схватиться с ним. Даша путешествовала по всему колхозу, и все ей было интересно. Но самым интересным местом оказался конный двор. Там был конек—гнедой меринок необыкновенно маленького роста и неизвестной породы. Сперва Даша приняла его за жеребенка, но он был широкий, плотный и не шарахнулся от нее, как шарахаются жеребята, протянул из стойла морду и теплыми черными губами потрогал Дашину ладонь. — Сольцы просит! — объяснил конюх. Даша нарвала травы, посыпала ее солью и дала коньку. Он поел и снова потрогал губами Дашину ладонь… — Дядя Петя! — с трепетом попросила Даша конюха. — Пусть этот конек будет мой! — Это в каких же смыслах твой? — Ну, чтобы я сама его кормила, и чистила, и в стойле убиралась. Можно? — Ну, в таких смыслах можно. С утра Даша мчалась на одичалое, заросшее клеверище и со снопом посоленного клевера входила на конный двор. Конек, заслышав ее шаги, ржал. — Чует хозяйку, — говорил дядя Петя, а когда просили запрячь конька, он серьезно отвечал — Я коньком не распоряжаюсь. У него хозяйка есть. И Даша краснела от радости. Однажды она вывела конька к речке, вымыла и собиралась сесть на него, чтобы ехать обратно. Вдруг чья-то рука решительно забрала у нее поводья, и Никеша махом очутился на коньке. Даша схватила его за босую ступню. — Не смей, Никешка! Это мой конек! Никеша молча лягнул ее в плечо ногой, за которую она держалась. Даша что есть силы дернула его за ногу. Он не удержался, и оба они, сцепившись клубком, покатились по траве. Даша тихо визжала от горя и дергала Никешу. за волосы. Он сопел и отрывал ее от себя. Наконец он оттолкнул ее, вырвался и вскочил на конька. Даша стояла в траве на карачках и, всхлипывая, смотрела, как мчался Никеша на ее коньке по зеленой прибрежной дороге. Обида и жажда справедливости рвали ей сердце. Чтобы не встретить Никешу, она весь день бродила в лесу. В конце дня она пришла домой и собиралась пожаловаться матери. Но мать взяла ее за руку и молча повела на зады, к бане. — Это что ж такое, жадюга ты этакая? — сказала мать и больно дернула Дашу за косицы. — Люди к тебе передом, а ты к ним хребтом? А? Гадючкой порешила вырасти? А? — И она снова дернула за косицы. Мать никогда не била и не ругала ее, и Даша онемела от удивления. Лицо у матери было серьезное, сухие губы плотно сжаты. — Ты пришла к людям в дом, как в отцовы палаты. Люди к тебе и хлебом и кровом, люди к тебе всем добром сердечным! А ты? Колхозного конька, жадюга, пожалела! — И мать снова дернула Дашу за косу. — Еще медом да конфетами тебя, гадючку, кормили! — Да мам… Да ведь конфетами Павловна… А конь-ка Никешка отнял… — Ты еще мне порассуждай! — сказала мать. — Ты еще мне порассчитывай, кому чего! Значит, кто тебе расщедрился, тому и ты со щедростью, а кому тебя нечем ублаготворить, тому и ты поскупишься? Ты еще меняль-ну лавку открой, как в старину! А на чьей ты подушке спишь, гадючка? А чьим опояском у тебя рубаха опоясана? — Мать рванула с Дашиного платья Никешин старенький витой поясок. — Будешь ходить распояской, спать без подушки! К коньку чтоб близко не подходила! Иди в дом, до ночи сиди одинешенька, образумь бессовестные твои поступки, бесчеловечные! Мать ушла. Даша поплелась домой. Дома было пусто и сумрачно. Даша села в кухне на лавку возле окна. «Ну что ж! — думала она. — Оставлю свои игрища и куклу, что дядя Петр подарил, пускай Никеша играет. А сама уйду… Поступлю на работу, заработаю денег и начну всем слать подарки. Двойняшкам пришлю по мячику, Никешке — велосипед, маме деньгами отошлю, а Павловне—пуховой платок… И что ни месяц, то и буду подарки слать! Кинутся они меня к себе звать, а я и не поеду! Раз я для вас бессовестная, раз бесчеловечная, раз я у вас гадючка, то и буду жить одна-одинешенька, пока не помру!» Она задремывала, просыпалась, думала и снова дремала. По улице прогнали коров, прошли пастухи, щелкая бичами, и Павловна, громыхая подойником, направилась к стойлу. Двойняшки мыли картошку в большом тазу. «Поди, и вымыть-то не сумеют как следовает!»— подумала Даша, но не тронулась с места. Хлопнула дверь. Даша обернулась и увидела у дверей Никешку. Он стоял к ней затылком, и на шее у него темнела царапина. «Неужто ж это я исцарапала?»— подумала Даша. Никешка молча сосредоточенно искал что-то в корзине под лавкой. Голова его поворачивалась то в одну, то в другую сторону, и от этого царапина на шее то удлинялась, то казалась короче. Соломинка торчала в волосах. Видно, он пришел прямо с конного двора — кормил там конька… «Ну что ж!»— подумала Даша и сказала дрогнувшим; голосом: — Никеша! Ну как там… твой… конек? Никешина голова вдруг замерла под корзиной. Даша ждала. «Серчает…» — Какой он мой! — вдруг раздалось из-под лавки. — Он… тво-о-й… конек!.. Никеша хлюпнул носом… Уже много позднее Никеша рассказал ей, что перед этим Павловна позвала его к себе, взяла за вихор, подняла его голову и сказала: — Ты что ж это, удалец, сироту обижаешь? У тебя и мать, и отец, и бабка с дедкой. У тебя на селе дом, в городе дом, игрушек в каждом доме по вороху, а ты для маленькой сироты колхозного конька пожалел? Может, потому у тебя два дома, что ее отец мертвым лег, а до твоего дома войну не допустил? У сироты ни одежки, ни обувки, ни книжки, ни игрушки, и вся была ей отрада-колхозным коньком поиграть. И того ты отнял… Напишу-ка я твоему отцу, как ты тут, удалец, отличаешься, сиротских детей, безотцовских, обижаешь! Ступай!.. Бабка прогнала Никешу, он ушел рыбачить, но совесть мучила его. Вернувшись домой, он увидел Дашу в полутемной кухне на окошке. Худая, заплаканная, она сидела, подогнув острые коленки и опустив голову, — как есть сирота! Когда она тонким, «сиротским» голосом кротко спросила: «Как… твой… конек?», Никеша вдруг остро пожалел ее. — Какой он мой!.. Он тво-ой… конек!.. — сказал он и почувствовал, что глаза у него взмокли. — Пускай он твой будет… — всхлипнув от обоюдной доброты, сказала Даша. Так началась их дружба. Через два года из «своего» колхоза Анне написали, что вернулся ее свекор, а вскоре пришло письмо и от него. Он вернулся в родные места, получил от колхоза лес, собирался строить дом и звал Анну. Снова увидела Даша две сосны на пригорке, а под ними маслянисто-желтый сруб нового дома. Строили всей семьей, а осенью поселились, но не на радость. Старого председателя перевели в районный центр, а с новым дела пошли день ото дня хуже. За этот год как-то сразу сникла и сдала Анна. Пока строились, жила надеждами, неутомимо ворочала бревна, певучим говором подбадривала других, а как вселилась в новый дом, вдруг умолкла. Надорвалась ли она в последнем усилии? Сказались ли задним числом тяготы военных лет? Затосковала ли сильнее в своем новом доме о невозвратимом — о муже, о молодости? Даша вспоминала, как шла мать, бездомная, сгорбленная, с котомкой — «нищенка» с тремя малышами, — а улыбалась и радовалась солнцу и утешала детей, приговаривая: «Худо ли? Плохо ли? Хорошо! Распрекрасно-хорошо!» Как стояла на холме, выгнув жилистую шею, и светила глазами из-под седой и пыльной пряди. А теперь ходила в своем долгожданном доме, под своими желанными сосенками, безмолвная, с тусклым, покорным взглядом. Испуганная этим взглядом и молчаливостью матери, Даша спрашивала: — Да что ж ты, мама, ходишь, ровно неживая? — Приустала… — Так отдохнула б!.. Баню истоплю, ноги распаришь! — Чего уж… — Мать не договаривала но по опустевшим глазам ее Даша понимала: не в ногах дело.. В доме стало тоскливо. В школе, среди сверстников, было легче. Даша училась зимой, а летом работала в колхозе и даже была звеньевой в школьно-молодежной бригаде. Трудодни давали плохонькие, но Даша это переносила терпеливо, пока сохранялось в целости школьно-молодежное звено — дружная Дашина компания. В прошлом году ребята ушли в армию, и сразу стало скучнее. Павловна проездом к сыну заехала навестить и рассказала, что Никеша в Москве, на первом курсе университета. — Наш университетский за границу ездил со студенческой делегацией, — рассказывала она. — Привез матери голосистый кофейник… Как наливаешь, так он начинает носиком высвистывать… А Никешу там обо всем расспрашивали. Чего он рассказывал, сейчас распечатают по всем газетам. Даша и ее подруга Вера слушали и не знали, верить ли рассказам о газетах и голосистых английских кофейниках. Но то, что Дашин приятель Никеша учился в Москве, был отличником, ездил за границу, они знали. Где-то совсем рядом, возле них, кипела еще незнакомая большая жизнь, и все чаще они думали о том, как им самим прикоснуться, к этой жизни. Проводив Павловну, Даша с Верой легли в клуне над погребцом, до полуночи разговаривали о том, как им жить и кем сделаться, и Вера порешила ехать в город. Из города она прислала Даше два письма. «Молодежи здесь много. Рабочие очень культурные. Есть Дворец культуры и во дворце балетный кружок. На одной нашей улице два кино, а возле завода площадь, на площади портреты передовиков, и все больше молодежь. Тут, прямо при заводе, можно выучиться, на кого хочешь». Без Веры Даша совсем затосковала и стала проситься у матери в город. Мать с трудом справлялась с работой и с хозяйством, и двойняшки были ей плохими помощницами. «Забаловали мы девчонок!» — думала о них Даша. На Дашу мать смотрела как на главную свою опору, и когда Даша стала проситься в город, мать сперва растерялась: — Дашенька, как же я одна-то?! — Но сразу переломила себя: — Ищи, доченька, где тебе лучше! Только вчера Даша приехала в город. Многолюдье широких улиц, поток машин, игра вечерних огней — все показалось ей праздничным. «Неужели я здесь буду жить? — думала она. — Неужели буду ходить по этим улицам, и ездить в этих трамваях, и бывать в этих кино, и работать, и учиться, как все эти девушки? Народу-то сколько!» Даша, и Вера с утра отправились на завод, в отдел кадров. Даша думала, что завод — это большой дом, и, увидев сквозь проходные ворота площадь и широкие улицы с аллеями и с высокими домами, спросила Веру: — Это который же из них завод? — Везде завод! — Я понимаю, — серьезно сказала Даша. — Здесь контора, и склад, и все такое. А который же дом — самый что ни на есть завод? В котором доме машины? — Во всех домах машины, чудила! Кругом везде завод! И к речке завод, и туда, на пригорок, тоже завод! — Батюшки! — сказала Даша. — Да ведь тут, Верушка, одних окошек на сто колхозов! В отделе кадров Даше предложили на выбор — быть уборщицей во дворе или учиться на стерженщицу в чугунолитейном цехе. — Само собой разумеется, только в цех! — посоветовала Вера. В колхозе она во всем слушалась Дашу, а здесь держалась как старшая и в разговоре с важностью употребляла непривычные Даше выражения. — Уборщицей хотя и легче, да мы, рабочие, за этим не гонимся. Дашу стали оформлять стерженщицей. Когда они выходили из отдела кадров, подъехала черная длинная машина, необыкновенно красивый черный молодой генерал легко выскочил из нее. — Смотри, смотри… сам директор! — сказала Веруша. Даша и так смотрела во все глаза. — Люда! Люда! Игорева! — вдруг закричал директор. Простенькая девушка с бледным лицом, в пуховом платке, остановилась на оклик. — Ну, благодарю, Люда! — сказал директор и пожал ей руку. — Две смены отстояла? — А как же иначе, Семен Петрович? — спокойно сказала девушка. — У нас половина стерженщиц заболели, а тут конец месяца, программу срываем. — Ваша же, стерженщица, Люда Игорева, — пояснила Даше Вера, — Обыкновенная стерженщица? Такая, как я буду? — поразилась Даша. — Ты еще лучше будешь! — уверенно сказала подруга. — Разве я не знаю, как ты работала в поле? Потом Вера с Дашей ходили по магазинам, покупали сережки, съели в кафе по нарядному пирожному, вечером подряд посмотрели два фильма в двух кино и в первом часу пришли к Вере в общежитие. Так кончился этот удивительный день — первый заводской день в Дашиной жизни. Сейчас начинался второй день — начинался бегущими огнями, веселыми звонками трамвайчиков. Прижавшись к Верушиному боку, Даша то перебирала воспоминания, то мечтала о будущем. «Уж что-что, а работать я сумею! Павловна и то нахваливала, как я поспевала повсюду! В нашей школьно-молодежной я самая малолетка была, а меня—никого другого — выбрали звеньевой!» Она мечтала о том, что настанет в ее жизни такой день, когда она, как Люда Игорева, наинужнейшая для завода, простояв две смены, выйдет из проходной бледная, в простом полушалочке… — Вера! — жарко прошептала Даша в самое ухо подруги. — Разве же я не смогу так, как эта Игорева? Когда б я ее не увидела, я бы и не подумала! А теперь я думаю! Разве она здоровее меня? Разве в ней старания больше? У меня, знаешь, сколько старания? — Ты еще ее и обгонишь! — сказала Вера. — Она гордячка, эта Игорева. Женихается с техником. Зазнаваться стала. Большой портрет видела на площади? Там много портретов маленьких, а впереди два больших — ее да Сережи Сугробина. Сережа — тот в цехе и в комитете комсомола, А Люда оторвалась от коллектива. В работе она, конечно, старательная, но характером совершенно не годится… А у тебя и старательность и характер лучше всех, самый подходящий для завода! — Ах, нет! — Даша откинулась на подушку. — У меня характер совсем неподходящий! И никак не могу я своего характера перевоспитать! Я такая мнимая! Такая мнимая! Кто как на меня посмотрит, я уж сразу понимаю его мнение и сразу всю вину принимаю! Другие — что не так, станут оправдываться, а я сразу все воспринимаю на себя! И как начну думать, как начну, то просто нету мне покоя! Они шептались, хотя в комнате никого не было. Все вокруг было тихо, неподвижно, только трамваи позванивали за окном. — Знаешь, чей характер мне нравится? Мамин! Какой у нее раньше был! Сколько мы с ней перенесли трудностей, а никакой этой мнимости в ней не было! Все, бывало, сама надеется и нас обнадеживает. И говорунья была такая, вроде меня. И никогда она на меня не сердилась. Бывало, забегаешься на улице—не накричит, не накажет, только усовестит! Только раз в жизни и наказала, когда я с Никешей подралась из-за конька. Теперь она посумрачнела, узнать нельзя. И в колхозе неполадки, и приустала она, и годы немолодые. Как докажу здесь, так сюда ее заберу. Скучает она без меня… — Даша тихо всхлипнула. — Ты ей напиши письмо. — Как приду с работы, так и напишу! — оживилась Даша. — Я ей напишу, как меня встретили, как меня сразу приняли… Только… этот главный мастер, усатый, Василий Васильевич… словно он на меня там, в отделе кадров, не так поглядел? — Нет, он ничего. Он хороший! Только я правду скажу: ты правильно угадала, ты ему маленькой показалась. Он тогда и говорит в отделе кадров: «У меня в стержневом, говорит, не детский сад». — Вот видишь, видишь! — в страшной тревоге воскликнула Даша. — Я такая мнимая! Я сразу углядела, сразу почуяла! — Да успокойся ты, не переживай! Я ему рассказала, как ты бригадирила, а в отделе кадров дали ему почитать твою характеристику из колхоза. Он тогда согласился. Он хороший, ты еще увидишь! Кричит, строжится, а если какая беда, то он первый защитник девчонкам из стержневого. Он каждой что-нибудь да сделает хорошее! — Если кто для меня хорошее сделает, тому я стараюсь в двадцать раз сделать, — твердо сказала Даша, успокаиваясь. — Если он хороший, то я его к себе расположу! — Конечно, расположишь! Мастер он исключительный, ну, конечно, не без строгости… — Разве я не понимаю! Двойняшки — родные мои сестры, и то, бывало, применяешь к ним меры наказания! За уши оттреплешь, бывало, да еще и прикажешь: не говорите, мол, матери. Даша вздохнула. Сейчас она жалела о том, что трепала двойняшек за уши, да еще и скрывала это от матери. «Ну, ничего, — утешила она себя, — заработаю семьсот рублей, как начну им слать подарки!» Нарядившись в лучшее платье и новые сережки, Даша бодро шагала к проходной в толпе людей. Шли рабочие первой смены, и Даше было приятно, что она тоже рабочая. С гордостью показала она вахтеру новенький пропуск. Проходя мимо стендов, она остановилась, посмотрела на портрет Игоревой, вздохнула и над ее удивительной судьбой и от предчувствия своей собственной, еще более удивительной судьбы. Она вошла в двери цеха, и грохот чугунолитейного охватил ее плотно, как вода, когда ныряешь. Огромные черные воронки рядами свешивались с потолка. Под ними что-то тряслось и вздрагивало, и черные, полуголые, закоптелые люди делали непонятное. Вдали виднелись печи, и огненная сметана текла из печей в бадьи. От печей по полу сами собой ползли железные ящики. Двое рабочих лили в эти ящики текучий огонь из раскаленного докрасна, огромного, подвешенного к потолку ковша. Огонь лился в ящики и выпархивал из боковых отверстий легкими голубоватыми огненными бабочками. Это было красиво, и Даша залюбовалась. Сейчас же со всех сторон закричали и зазвонили. Даша оглянулась. Под потолком, распластав красные огромные крылья, плавно двигалось что-то похожее на птицу. В клюве у птицы была кабина, а в кабине сидела девушка и махала Даше рукой, чтоб Даша посторонилась. Даша в страхе отскочила. — Куда ты под автокар?! — кричали ей в затылок. Кругом было чадно, шумно, душно, но Даша ни разу не видела других цехов и думала, что на заводе так и полагается. От чада было трудно-дышать, но Даша подбодрила себя: «Что я, на копнителе не работала?! Еще больше пыли наглотаешься». Правда, над копнителем было небо, а вокруг чистое поле, а тут со всех сторон подступало грохочущее железо, темный потолок нависал низко, и от всего веяло суровостью. Но эта суровость и нравилась Даше: она придавала значительность и ей и ее новому, рабочему положению. Теперь Даша, как Веруша, может с гордостью сказать и даже написать маме: «В уборщицах ходить легче, но мы, рабочие, за этим не гонимся». Ее пугал только Василий Васильевич. От этого незнакомого человека зависела сейчас вся Дашина жизнь, «Только бы понял, сколько во мне старания… Только бы понял, что я ответственная, что я с тринадцати лет ходила в звеньевых… Если бы пришел случай все это ему рассказать… Да ведь как с ним и заговорить? Вон он какой! Все мимо да мимо. И то ведь сказать — у него не одна я, вон какие понаставлены машинищи! Да и что тут словом докажешь! Я делом докажу! Уж как возьмусь я за работу!» То, что Даша увидела в стержневом, сперва показалось ей до смешного простым: взрослые женщины стояли рядами у станков и занимались тем, чем занималась Даша в раннем детстве, — лепили песочные «пирожки». Правда, эти «пирожки» были большие, сложных очертаний, и формы, в которые набивался песок, были металлические, замысловатые, и в песок надо было закладывать для прочности железные прутики, и потом «пирожки» на этажерках везли в печь — печься. Но в целом все это занятие показалось Даше неожиданно легким, почти детским. Василий Васильевич подвел Дашу к одной из стерженщиц и сказал торопливо: — Этот стержень называется «лента». Стой здесь, сбоку, глазастая, и запоминай весь технологический процесс последовательно. Слова «технологический процесс», «последовательно» понравились Даше своей значительностью. Она подумала: «Чего ж тут запоминать! Я в колхозе не такое делала», — и бодро встала близ станка. Она не сомневалась в успехе, потому что старательность и сноровка в работе с детства были ее неотъемлемыми качествами, признанными не только в семье, но и во всем колхозе. С детства мать говорила: «Не гордись лицом, не гордись крыльцом, а гордись трудом… Лицо у девушки — от бога, крыльцо — от батьки с маткой, труд — от себя самой». Вечером Даша писала маме: «Старательный человек тут может всего достигнуть, и некоторых стерженщиц сам директор в генеральской шинели лично при мне благодарил за работу. Я, мама, надеюсь на свое старание. Тут можно выявить всю свою ответственность скорее, чем в наилучшем колхозе. Я работаю в стержневом отделении, — это наиважнейшее отделение в чугунолитейном цехе, а цех наиважнейший во всем заводе. Работа у нас не чересчур трудна, и я с ней совладаю. Похоже, как мы с Нюшкой лепили песочные пирожки, только они больше, а внутри надо для прочности закладывать железки — называются «арматура». Еще надо соблюдать весь технологический процесс последовательно. Я его научусь соблюдать». Дашу поставили возле Игоревой. Руки Игоревой сновали так быстро, а держалась она так отчужденно, что Даша не успевала следить за ней и не решалась спрашивать. Она убирала у станка, помогала переворачивать ленту на станке и смотрела, смотрела во все глаза… Ей очень хотелось хотя бы постучать молотком по белым металлическим вкладышам, которые делали в песке вдавления. Но делать ей ничего не разрешали. На десятый день Василий Васильевич позанимался с ней часа полтора и сказал сердито: — Не многому же ты научилась! Плохо глядишь! — И ушел по делам. На другой день он опять позанимался с ней. А еще через два дня заболели сразу две стерженщицы, и Василий Васильевич сказал: — Ну, хватит глаза таращить, становись к станку! Лент не хватает, формовка сердится! Ей было приятно, что «формовка сердится» и что от нее, от Даши, зависит, чтобы она не сердилась. Приходили комсомольцы из формовки и говорили ей: «Нажимай, детский сад! Из-за вас простаиваем, лишаемся заработка». Приходил даже мастер из формовочной и тоже просил «нажать». Даша весело стала к станку. Она обдула воздухом форму, посыпала тальком и быстрыми движениями заправской стерженщицы стала насыпать состав и уминать его. Вложила арматуру и белые вкладыши. Когда она перевернула ленту и первый стержень лег на сушильную плиту, ей стало весело. Стержни шли один за другим, такие же, как у других работниц, и автокарщицы подъезжали к ней и забирали ее стержни и наравне с другими везли их в печь.. В перерыв пошла в столовую с особым чувством: теперь она стала настоящей рабочей. Правда, до перерыва она сделала много меньше лент, чем полагалось, но это ее не огорчало. Все говорили, что быстрота придет со временем. Беда разразилась в конце дня. В стержневом появились сердитый инженер и Василий Васильевич. Они сердились и кричали что-то на ухо друг другу. Даша смотрела на них издали, но не обращала особого внимания! их разговор не мог иметь к ней никакого отношения. Но они направились прямо к ней. — Это что же ты наворочала? — сказал инженер. — Пойдем-ка с нами! Они привели Дашу к печи. Там на этажерке лежали еще горячие, полуразвалившиеся Дашины ленты. Арматура торчала из них, как кости из скелета. Даша смотрела на них в ужасе. — Это ты что же набраковала, милая? Чего это ты настряпала? — Эх ты… детский сад! — добавил Василий Васильевич. Все сделанные ею ленты пошли в брак. Василий Васильевич стал у станка и сам следил за Дашиными движениями. — Еще бы они у тебя не разваливались! Всю арматуру перепутала, — сказал он. Она пришла домой расстроенная, но не павшая духом. Она сидела у стола, проверяла в уме последовательность движений — мысленно закладывала арматуру. На другой день она работала очень медленно и обдумывала каждое движение, сделала еще меньше, но и эти немногие ленты разваливались. Даша растерялась. Снова пришел к ней Василий Васильевич. — Неправильно набиваешь! Бока жмешь, а середина рыхлая! Вот гляди… Она опять смотрела. Она не ушла с завода и после смены, встала возле своей сменщицы и простояла возле нее до ночи. Она едва добралась до дому. Ноги у нее гудели. Пальцы, изрезанные арматурой, нарывали. Она легла на кровать, но не сон, а тяжелая дрема охватила ее. Стоило ей закрыть глаза, как из темноты выплывала арматура. Топкие темные прутья сплетались, скрещивались перед глазами. Потом начинал сыпаться состав, засыпал ее всю, и она никак не могла умять его. Всю ночь она пробредила арматурой и составом, а на другой день сделала лент в четыре раза меньше, чем полагалось по норме. Распухшие пальцы ее шевелились с трудом. Над каждым куском арматуры она думала полминуты: все боялась, что не туда положит… Только через неделю она перестала ошибаться в арматуре, но обнаружился новый дефект — стержни получались коробленные. Норма представлялась ей недостижимой. «Хотя бы полнормы делать без брака! — с тоской мечтала она. — Или совсем оказалась я неспособна к заводской работе? Может, только и гожусь картошку окучивать? А тут такая точность, такая кропотливость! Может, этого нам, колхозным, не достичь?» Опять приходил Василий Васильевич и уже безнадежным голосом говорил: — Отрабатывай все движения! Опять рывком переворачиваешь. Экая оказалась невосприимчивая! Бери плавнее! Отрабатывай движения! Она старалась перевертывать плавно и отрабатывать движения, но брак продолжал идти. Она приходила задолго до смены и стояла возле старых стерженщиц. Все они казались ей теперь необыкновенно умными, способными и счастливыми. По ночам она плакала в подушку и говорила: — Ну, нет на заводе девчонки бесталаннее меня! Ничего у меня не получается. Один брак гоню! То они разваливаются, то коробятся! И хоть бы причину знала! Все будто делаю, как другие, а стержней нет! Говорят: «Отрабатывай движения!» Да разве я их не отрабатываю?! Может, неспособна я к заводу, может, мне в колхоз возвращаться? Василий Васильевич смотрел на Дашу сердито и не называл иначе, как «детский сад»; взрослые стерженщицы были далеки от нее. Игорева говорила: — Все будто правильно делаешь, а сноровки не имеешь. Видела, как на рояле играют? У одного рояль поет, а другой и пальцы ставит этак же и на клавиши нажимает, а музыки нет. Кому что дано. Даже Верушка постепенно теряла веру в подругу и никак не могла понять, почему Даша, славившаяся сноровкой на весь колхоз, у станка оказалась на диво неспособной. Верушка испытывала недоумение и тайное разочарование и только из жалости утешала: — Ты потерпи. Одолеешь понемногу… Ведь счастье к кому как приходит. К одному легко придет, да и уйдет тут же. А которые его долго добиваются, у тех оно прочнее. — Уж какое там у меня прочное счастье! Хоть бы стержни-то прочные получались! — плакала Даша. — Негодящая я к заводу! Давно б уехала, да срам домой не пускает! Однажды, мрачная, она стояла у станка, — Что ты невесела? — спросила ее соседка по станку. — Что веселиться? — ответила Даша. — Стержни не получаются… Какое веселье! Видно, уж судьба моя — навоз возить да копать картофель… — Опять разболталась. А кто работать будет? — сказал проходивший мимо Василий Васильевич. — Болтать умеешь, детский сад, а стержни давать до сих пор не научилась. На другое утро девушки-стерженщицы подбежали к Даше. — Даша, видела на стенде? Тебя разрисовали! Даша бегом побежала к площади. Там, против портретов Игоревой и Сугробина, стоял стенд заводского «Крокодила». У стенда толпились рабочие. На стенде Даша увидела свежую карикатуру. Две страшенные стерженщицы стояли над распавшимися стержнями. Длинные, раздвоенные, как змеиные жала, языки их высовывались и переплетались. Под карикатурой была подпись: Все с первого взгляда становится ясно: Страсть к болтовне, к работе бесстрастность! В одной из стерженщиц Даша узнала себя… Да, это была она — курносая, лупоглазая, в новых своих сережках с голубыми камушками. И первое, о чем подумала: «Мама! Мама-то письма мои читает, радуется… Думает, что дочка у нее разумница, ударница. И не знает, какое надо мной здесь стряслося позорище!» Она бежала от стенда в слезах. «И сережки разрисовали! Какой злодей расстарался?» В аллее почета она опять оглянулась: с огромного портрета смотрело гордое, улыбающееся лицо Игоревой, а прямо против нее висел «Крокодил», и в «Крокодиле» Даша — с языком-жалом, смешная, безобразная и, чтобы не спутали ее с другими, с голубыми сережками. Она вынула из ушей свои опозоренные сережки, еще недавно такие желанные. |
|
|