"Битва в пути" - читать интересную книгу автора (Николаева Галина)

Максиму—другу, которому я обязана и жизнью, и возможностью онончить эту книгу.

ГЛАВА 19. «БОЖЬЯ КOPOBKA»

Июльская ночь была душной. Корпуса завода дышали жаром и сушью хорошо протопленных печей. Запахи заводской гари смешивались с медовым, знойным дыханием резеды, щедро разросшейся в заводских аллеях. Отяжелелые деревья замерли в злом безветрии. Бахирев, Рославлев и молодой конструктор Зябликов заперлись в бахиревском кабинете и, сняв пиджаки и рубашки, заново рассчитывали конструкцию крепления противовесов. Полуголые тела их лоснились от пота. Бутылки с боржомом выстроились у стены. В тарелке плавали неправдоподобно холодные куски льда, голубоватые, с оплывающими гранями. Четыре противовеса с оборванными болтами лежали рядом. Рославлев плеснул на полотенце ледяной водой из тарелки, вытер мокрое и пористое, как губка, лицо. Часы пробили двенадцать, и тотчас раздался звонок диспетчера.

Бахирев слушал и повторял цифры для Рославлева:

— Дневной общезаводской — сто пятнадцать процентов. А по моторному — сто восемьдесят два процента? Слышишь? А по чугунолитейному? Сто семь процентов? — Он положил трубку. — Твой моторный ставит рекорды.

— Я говорил… отдача пойдет… Да, брат, все это было в другом веке — восемьсот бракованных коленвалов, мой батька на контроле противовесов, сменные заделы… К черту сменные заделы!

— Я ж тебе говорил, что ты сгоряча затеял. А давно ли ты за них ратовал?

— По-твоему я и не человек? Мне и ошибаться не положено? А бракоделов выявить они помогли! Смотри — каплешь на чертеж.

Бахирев вытер пот, струившийся со лба, высунул голову в окно, шевельнул широченной спиной.

— Идем к рекордной выработке. А радоваться ли? Если вся работа на «перепуск» и на возврат? Если все тракторы, которые мы спускаем сегодня с конвейера, вернутся с пробитыми боками?

— Ну, ну! — успокоительно и в то же время испуганно прогудел Рославлев. — Не рвутся же на ведущем тракторном заводе!

— Будут рваться.

— Мрачный ты человек! А вот преемник Шатрова, инженер Белокуров, утверждает.

— Что Белокуров? Белокуров — арифмометр, а не конструктор, — сказал Бахирев, забыв о присутствии безмолвного Зябликова. — Белокуров правильно рассчитает действие одной силы и не заметит десяти других. А правильно найти действующие силы — это главное!

Лабораторные анализы подтвердили предположения Бахирева, которые возникли на полупокоренном болоте, когда он взял в руки противовес с вмятиной на щеках, с гладкой, словно отполированной поверхностью болтов. Лаборатория указала на отсутствие нормальной зернистости металла, на то, что начальное разрушение находится всегда на одном месте. Это был не разрыв, вызванный центробежной силой. Это был усталостный излом, вызванный вибрацией, колебанием противовеса. Бахирев отдал приказ вместо обычной нарезной резьбы применить болты с накатной, противоусталостной, выносливой к переменным нагрузкам резьбой. Однако он был уверен, что такая резьба не прекратит, а лишь отсрочит обрывы противовесов, вызванные ошибкой в конструкции. Он написал Шатрову, и тот ответил пространной телеграммой и письмом, смысл которых сводился к одному — надо срочно делать перерасчет усилий, воздействующих на болты, и особенно сил инерции. Белокуров настаивал на правильности прежних расчетов.

Неожиданно против нового главного конструктора восстал юнец Зябликов. Он был неопытен и неавторитетен, но Бахирев обрадовался и такой поддержке. Торопясь, тревожась, считая, что каждый день с конвейера сходят десятки обреченных на аварию тракторов, Бахирев сам стал помогать Зябликову. Незаметно к ним подключился Рославлев.

Дни были насыщены другими делами, на долю противовесов оставались поздние часы. Сегодня они засиделись до ночи. Зябликов был доволен и ответственным заданием и необычайностью обстановки. Он отличался молчаливостью. Бахирев минутами забывал о его присутствии и вспоминал только тогда, когда Зябликов протягивал лист с расчетами или с грохотом ронял что-нибудь.

— Шатров прав, — говорил Бахирев, глядя в окно на цехи, опоясанные сплошными лентами освещенных окон. — Противовес вращается со скоростью двух тысяч шестисот оборотов в минуту. Что противодействует? Противодействуют силы инерции. Недостаточно учтены силы инерции в работающем дизеле.

Он сам вслушивался в свои слова. Ночные составы, перекликаясь, шли по заводским путям. Грузили шихту, и с грохотом падали вдали тяжелые сгустки металла. Как всегда, глухим аккомпанементом к заводской разноголосице было мерное уханье кузницы.

— Развивающиеся силы инерции не приняты в расчет, и металл летит, как снаряд, металл рвется, как паутина. — Рославлев чувствовал, что Бахирев придает этим словам второй смысл. — Опасность не в том, что силы инерции чрезмерно велики, — раздельно и раздумчиво продолжал Бахирев. — Опасность в том, что их не взяли в расчет. Ты понимаешь? Если брать в расчет, то нетрудно их обезвредить, но если не брать их в расчет, они грозят бедствием. Мы сейчас стоим на пороге нового взлета. И если б меня спросили, что сейчас опаснее всего, я бы ответил: опаснее всего силы инерции, не принятые в расчет.

Еще не до конца ясная ему самому мысль расширялась. Стремление к большим обобщениям и точным формулировкам уводило далеко от противовесов. Социалистическая система открыла огромный простор производительным силам. Они растут с невиданной быстротой, а мы подчас не поспеваем за ними, и тогда рост их наталкивается на недоучтенные нами силы инерции, таящиеся и в формах организации и нередко в глубинах человеческих душ.

Он задумался. Рославлев понимал второй смысл в словах главного инженера, но он был человеком конкретных действий.

— Слыхал, Зяблик, какие тут закручены рассуждения? — сказал он. В ответ с грохотом упало пресс-папье. — Ты бы, друг, как-нибудь научился словами отвечать! — посоветовал Рославлев и укорил Бахирева: — От твоих высоких рассуждений у парня все из рук валится. Ты уж снизойди… Конкретизируй.

Бахирев встряхнулся и засмеялся.

— Так Зябликов же кругом прав! Для того чтобы обезвредить эти самые силы инерции, надо приблизить опорные площадки к центру тяжести, уменьшить плечо рычага. Тогда уменьшатся колебания, И. надо сделать это скорее. Пока мы считаем аварии единицами, а не сотнями. Скорей, скорей, скорей! Промедление смерти подобно!

— Я же говорю, мрачная ты личность. Мыслишь загробными категориями. Сам не пойму, чего я к тебе пришвартовался? — Щетинистые брови поползли вверх, глаза девственной голубизны любовно и любопытно оглядели Бахирева. — Таран! — заключил Рославлев свое обозрение. — И черт с ней, с твоей загробностью! Простим его, Зяблик, поскольку он таран и правильно преломляет.

— Что я преломляю? — полюбопытствовал Бахирев.

— Идеи… Чудачина Чубасов укоряет, почему я в институте марксизма получил четверку, отстал от Уханова. Так Уханов чешет формулировками, а не преломляет!

— Ну, а что я преломляю! — допытывался Бахирев.

— Два десятка лет назад был в стране один тракторный заводишко да один автомобильный. Мы ими похвалялись и радовались. И как не радоваться: они же наши первенцы. В ту пору один процент брака — это, к примеру сказать, десять тракторов в месяц. Теперь много заводов, и один месячный процент брака исчисляется уже сотнями машин. Несколько месяцев министерской волокиты грозят тысячами бракованных тракторов. Мощности возросли в тысячи раз, — значит, и организация должна стать гибче тысячекратно! А у нас этого в умах не преломляют. А ты преломляешь. Ты старые формы организации таранишь. За это мы с Зябликом тебя и прощаем, загробный дух! Правда, Зяблик?

Зябликов поводил круглыми, недоуменными глазами, но Бахирев заволновался и принялся дергать вихор:

— Дело не только в их гибкости. Необходимы и специализация заводов, и их кооперирование, и унификация узлов. Когда в стране был один тракторный, эти проблемы не возникали, а сейчас они решают будущее.

Зябликов затих, слушая речи обычно немногословного нового главного. Рославлев поглядывал из-под бровей, а Бахирев оседлал своего конька, разошелся и даже стал в позу заядлого оратора.

— Я же говорил вам, производительные силы страны находятся накануне колоссального взлета! Им тесно, они бьются в старых формах организации, и мы с вами вот бьемся вместе с ними!

Зябликов от напряжения неловко двинул локтем и уронил стул.

— Объясни: ты стулья роняешь в знак одобрения или протеста? — осведомился Рославлев.

Гудящий бас его, как по трубе, прокатился по узкой, длинной комнате и отрезвил Бахирева.

С недавних пор бас этот стал для него так же неотделим от завода, как вездесущий ритм кузницы. Завод уже был немыслимым без рославлевского и отрезвляющего и мобилизующего гудения, без его насупленных бровей, без его глаз, взывающих к глубинам человеческой совести.

Они продолжали работать до очередного грохота — это Зябликов с трудом извлекал из-под стола длинные ноги. Он двинулся из своего угла и протянул сделанный вчерне набросок. Бахирев сперва посмотрел мельком, потом нагнулся ниже, стал вглядываться в цифры и линии. Умело и точно набросанная схема вызывала у него непередаваемое ощущение здоровья, жизнеспособности, естественности. Она привлекала простотой, прочностью.

— Смотри-ка ты! — Бахирев удивленно взглянул на Зябликова и передал листок Рославлеву. Они быстро разобрались в расчетах.

— Крепко! Вот тебе и Зяблик! — пробасил Рославлев. — Противовес сидит ладно, как шляпка на грибе. Гриб боровик!

— Да, да, да! — обрадовался Бахирев. — Вот именно гриб боровик. Усадистое, здоровое…

Мысли Шатрова, Бахирева, Рославлева молчаливый Зябликов реализовал удачней всех. Оставалось доработать детали. Они не заметили, как наступило утро воскресного дня. Потянуло первой прохладой. Рославлев надел рубашку и покачал головой.

— Мрачный — еще полбеды! Ты, Алексеич, к тому же и въедливый, скажу я тебе! С тобой, с чертом, ни разу за лето на рыбалку не съездишь. Поедем, а?

— Рыбачь за двоих.

Рославлев ушел. Бахирев вместе с Зябликовым перечертил схему начисто и уже один написал письмо «О конструктивных просчетах в расчете противовесов» и краткое обоснование новой конструкции. Только после этого он пошел спать в пустую квартиру. Катя, как обычно, на месяц увезла детей в Евпаторию. Он спал недолго и проснулся ярким утром, невыспавшийся, но счастливый. Позвонил на завод. Несмотря на воскресный день, работа шла нормально. На столе лежало его письмо. Он перечитал, посмотрел чертеж и снова обрадовался простоте найденного решения. «Да, гриб, гриб боровик. Рославлев точно определил. Молодчага Зяблик! Сидел, молчал, стулья ломал — и вдруг на тебе! Надо рассказать Тине».

Ему бросился в глаза заголовок в воскресной областной газете: «Антимеханизатор из Ухабина». В статье громили Курганова за отказ от принципа механизации, за теоретическую безграмотность и деляческий практицизм в работе. Его обвиняли в том, что он призывает убирать зерновые с помощью серпов, а картофель — с помощью свиней. Статья была написана хлестко и убедительно. Если бы Бахирев не знал Курганова, он посмеялся бы над его загибами. Но он вспомнил секретаря райкома, такого простецкого на поверхностный взгляд и такого вдумчивого, целеустремленного в действительности. «Залежные земли, тока, молчание на колхозном собрании — все это и мне казалось легковесным, поверхностным, пока не разобрался. А разобрался и увидел, что как раз наоборот— ничто у него не случайно, все планомерно, все нацелено. Умен, а не умничает! Эти писаки, — подумал Бахирев об авторе статьи. — ищут «вумного вида» да «вумных фраз», а в его делах разобраться не способны. Наверно, у него серпы, и хавроньи тоже не попусту, в них тоже есть и цель и смысл. «Антимеханизатор»… Вряд ли во многих районах механизация проводится так продуманно. А ведь не побывай я сам в этом районе, не разберись на деле, поверил бы статье… Вот и обо мне, — может быть, создавалось у людей такое же превратное суждение. План при мне срывался, заработки у рабочих падали, противовесы стали лететь… Ну, теперь недолго! План перевыполнили, заработки поднялись, и противовесы не сегодня-завтра встанут на место. Гриб боровик найден!»

Как всегда в минуту душевного подъема, Бахирев особенно остро затосковал по Тине. Она живет, она ходит где-то там, на другом конце города. Он отчетливо увидел ее смуглые руки, ее крепкую и нежную шею. Нет, она не плод воображения. Она живая женщина.

Захмелевший от бессонных ночей и удачи, Бахирев не мог и не хотел ни размышлять, ни обдумывать, он был полон одним желанием: к Тине! Немедленно! Видеть ее не в цехе, не во время работы, не на людях. Быть с ней вдвоем на солнце, на воздухе. Прийти к ней не сраженным, не поверженным, впервые прийти к ней с победой. У него родилось опасение: «К чему это может привести? — И тут же он рассердился на себя: — К бесу осторожность, к бесу лишние размышления! Я хочу и могу ее видеть».

Он знал адрес Тины, взял такси и через полчаса сквозь зелень сада увидел ее тонкую фигуру. В голубом, сарафане и смешном маленьком переднике она сидела на корточках меж грядами.

Бахирев, не вылезая, высунулся из машины.

— Тина Борисовна!

Он видел, как она растерянно оглянулась и бегом побежала к машине.

— Что? Что случилось?

Руки у нее были в земле, первый еще розовый загар лежал на лице и открытых плечах, глаза сияли и синели так, что ему больно было смотреть в них. Каждый раз при встрече она казалась ему новей и краше, чем прежде, но никогда еще не была так юна и так мила ему.

— Мы нашли новую конструкцию противовеса. Из этого Зяблика будет толк… Поедем за город! — быстро и безо всякой последовательности сказал он.

— Сейчас… переоденусь.

— Нет… так.

— Руки! — Она протянула розовые пальцы, вымазанные в земле.

Он вытер их своим платком.

— Вы помните, как я вытирал вам пятно на лбу? Так, в тапках на босу ногу, с немытыми руками, она села рядом с ним в машину.

Он говорил ей о противовесах, о силах инерции, которые грозят бедствием, если не брать их в расчет; она слушала, как всегда понимая с полуслова, но когда они въехали в лес, он думал уже только о ней. Они отпустили машину и пошли по тропе, усыпанной хвоей и шишками. Сосны замерли от зноя, только смолы стекали по стволам и сохли, белея, будто засахариваясь, да шелушилась кора, и сухие, прозрачные чешуйки медленно падали на хвойный настил. Стоглазое и сияющее небо смотрело сквозь ветки. В смолистой тишине растворились и потонули противовесы, завод, программа. Только Тина была рядом, и вся она сливалась с хвойным лесом, так же, как синева меж ветвями, лучились ее глаза, так же, как сосны, тонки, стройны, золотисто-коричневы были ее руки, ноги, шея и даже так же чуть шелушилась кожа. Тина была ему роднее всех и понятнее всех на земле. Все в ней — от хрупких, по-девичьи выступающих ключиц до голубой жилки на лодыжке — казалось из века родным и единственно желанным. И в то же время он знал, что не смеет и никогда не посмеет прикоснуться к ней.


Эта раздвоенность чувств создавала такое острое напряжение, что он не мог говорить. Впервые в жизни испытывал он такую тяжелую, все вытесняющую жажду.

Ей вспомнились и темная ложа в клубе на первомайском вечере и пахнущее краской окно в комнате технологов.

«Если б хоть взял за руку…» Но когда он протянул руку, она в страхе отстранилась.

Она пыталась говорить что-то, он не отвечал, даже не слушал.

— Вы не слушаете? О чем вы думаете?..

Губы его были запечатаны. Он не смел говорить о том, о чем думал, и не мог сказать ничего другого. Умолкла и Тина. Она думала о том, в чем сама себе не сознавалась все эти месяцы. «Я люблю его. Я думала, что только могла бы полюбить. Но я давно люблю».

Тропинка привела их к заводскому дачному поселку., Зеленый забор с запертой калиткой стоял за пересохшей, превратившейся в ручей речкой.

— Там моя дача, — с трудом разомкнув губы, проговорил Бахирев.

Случайно или сознательно привел он ее сюда? Они остановились у берега. Солнце и синева отражались в ручье. Белые облака проплывали у самых ног. Ива окунала в воду тонколистые ветки. В траве золотились лютики. Две желтые бабочки вились над травой, над ручьем, над цветами. Их полет был беспечен и прихотлив, они подчинялись лишь зову солнца, трав, ручья. Бахирев топтался на берегу. Медленно и глухо спросил:

— Может быть, войдем?

Он ждал. Она знала, что ответ ее решит все. Шагнуть через этот ручей — значило перешагнуть через то, чем она дорожила последние годы. Отвернуться? Уйти? Но это значит: никогда… Она с завистью смотрела на двух желтых бабочек. Почему судьба отказала ей в том, чем счастливы даже такие создания? Испытать это хоть раз в жизни. Он молча следил за ее взглядом, читал каждую ее мысль, но не сказал ни слова, не пошевелился. Она смотрела в глубину ручья. Солнце спокойно лежало в плавном и ровном течении. Перешагнуть?.. Тонкий посвист опасности — словно пуля над ухом. Такое было однажды. Тогда оно ее миновало. А теперь? Мгновенно отчетливо ощутила: «Если это случится, все, что было до этого, обесценится и исчезнет. Если бы я любила его хоть немного меньше, можно было бы после забыть, не думать, уйти от памяти. Но я люблю. Перешагнуть — значит от всего, чем жила, уйти к тоске, которая все выжжет».

Она предвидела все, но будущее было далеко, а он был рядом. Рядом были сильные плечи, любимое, окаменевшее от напряжения лицо. И хитрый мозг уже вел ее туда, куда ей хотелось, уже подсказывал ей: «Только раз в жизни… Кому от этого будет плохо? Только тебе! Но ты не побоялась бы и умереть за него. Почему же ты так боишься этого?»

Она оглянулась на Бахирева, и решилась, и снова взглянула в ручей. Небо посмотрело на нее из глубины. Она перешагнула через него. Под ногами мелькнуло опрокинутое солнце.

Они молча садом прошли в полупустую комнату. В комнате стояли плетеное кресло, тахта, и у тахты пара ночных вышитых туфель. Туфли были вышиты руками той женщины.

Тина распахнула раму и встала к окну. Тяжелый, шмель влетел в комнату.

Дмитрия не было слышно. Он не двигался. Потсм она услышала его хриплый голос:

— Я никогда ни одной женщины не любил, кроме тебя. Я никого, никогда, кроме тебя, не полюблю. Но я… никогда… не брошу семью.

Она невольно и горько улыбнулась. Как она знала его! Как она понимала эту потребность в честности! Даже сейчас, в этом насквозь ложном положении, он пытался как-то соблюсти честность.

«Максимум из возможного минимума честности…» — подумала она. Она любила его даже за эту нелепую попытку.

— Я знаю это. Разве я полюбила б тебя, если бы ты был из тех, что бросают детей? — сказала она. — Не терзай себя. Наше счастье такое короткое… Так пусть оно будет полным!

Она услышала его шаги за спиной. Как тяжело, как медленно он шагал! Но руки его были нетерпеливыми, а губы пересохшими от многолетней жажды. Она поняла, что вся ее жизнь была лишь ожиданием его прикосновения.


Обратно они возвращались по белевшей среди ночного леса дороге.

— До станции или прямо до города? — спросил он. Станция была рядом, а до города больше десяти километров.

— Как ты хочешь?

— Пойдем. Я понесу тебя.

Когда он нес ее, звезды, ветви, луна, весь мир качались в такт его шагам.

«Зачем нужны заводы, города, квартиры? — думала она. — Пусть лес, небо, трава, пещера, звериная шкура— все что угодно, только бы с ним!»

— Ты устал.

— Нисколько. Когда я несу тебя, мне легче идти. Он не обманывал. Он не чувствовал ее тяжести. Не веря этому, она просила отпустить ее. Но опустив ее «а землю, он пугался:

— Зачем ты так далеко? Иди ко мне! И снова подхватывал ее на руки.

— Усни вот так. Нет, не спи. Думай вместе со мной. Иногда, поставив ее на дорогу, он вдруг начинал пристально разглядывать ее, гладить ее лицо, плечи. Ему то приходило в голову украсить ее волосы рябиновой веткой, то он рвал при лунном свете ромашки, чтобы приколоть к ее платью. Она поражалась той неистраченной наивности чувств, которую обнаруживал этот массивный, тяжеловатый отец троих детей. Глубокая мужская нежность — это было то немногое, в чем ей везло в Жизни, Но такой до неуклюжести робкой и щедрой нежности и такой жадной потребности в ней Тина не видела.

Когда Тина перебирала волосы Бахирева он останавливался, закрывал глаза и просил:

— Еще…

Он стоял не шевелясь. Так, замерев от счастья, стоит собака под рукой хозяина.

— Митя, можно подумать, что тебя никогда не любили.

— Не всякая любовь дает счастье. Все хотят быть любимыми, но мало кто умеет любить. Моя мать умела любить. Я вот только сейчас понял, на кого ты похожа. Ты похожа на ее портрет, что в детстве висел над моей кроватью.

Он гладил и рассматривал ее лицо. Днем яркость красок лица, синева глаз, золотистая смуглость щек мешали уловить сходство. Но сейчас краски смягчились, превратились в тени и полутени, и омытое лунным светом лицо казалось ему возвращенным из полузабытой и кровной дали. Та же тонкость черт, те же удлиненные глаза и, главное, тот же взгляд, ясный, безмятежный, но затаивший в глубине не то решимость, не то какое-то большое знание, не то готовность к подвигу.

Перед ним отчетливо встало воплощение всего лучшего, что он знал в мире, прибежище и отрада его раннего детства — портрет матери.

— Что бы было, если б мы разминулись? — сказал он. — Ведь мы могли никогда не встретиться! Так никогда и не узнали бы, что такое любовь.

Все пережитое в прошлые годы казалось до жалости односторонним и скудным. Оба подумали о том, что многие люди живут, принимая за любовь признательность и уважение, влечение и случай, привычку и удобство. Обоим стало страшно, что и они могли до конца жизни разделять эту нищенскую участь — так легко разминуться в огромном мире.

Тяжелая от звезд ночь была полна жизни. Кузнечики неумолчно стрекотали на лугу, ветви кустов вздрагивали от чьих-то движений, светлячки горели в траве, старый пень в овраге светился голубоватым светом, и звезды падали наискось.

От скошенного луга пахло не сеном, но той сладкой, влажной прелью, которой отдают только что сваленные, прогретые солнцем травы.

На грудь Тины с размаху прыгнул кузнечик. Бахирев осторожно, двумя пальцами, взял его за ногу. Тот принялся сгибать и разгибать ноги, силясь вырваться.

— Пружинящее шасси для взлета и посадки.

— Ты его придавишь.

— Сегодня?.. Ни одной козявки не поврежу сегодня. Скачи, голенастый!

Кузнечик прыгнул и скрылся в темноте.

Бахирев сорвал крупную ромашку у дороги и удивился прохладе упругих серебристых листьев, бархатистой, как шмель, сердцевине. Ему хотелось сказать об этом Тине, но он не нашел слов и только положил ей цветок на ладонь и взглянул, словно спрашивая о чем-то.

И Типе представился маленький и, как Бахирев, вихрастый мальчик, который однажды вот так же впервые увидит ромашку, удивится и, не умея высказать, так же принесет и положит ей на ладонь белую звезду. И, как ребенка, она спросила Бахирева:

— Что?.. Ну, что?

А он по-прежнему не находил слов.

Странен и чуден был этот мир, где кузнечики прыгали на грудь, неторопливо и наискось падали звезды и Тина неслышно шагала рядом.

С небольшого взгорья открылся город. У склона тянулись палисадники пригорода, а дальше — цепи фонарей и огненная нить моста, брошенная через реку. Они остановились, прижались друг к другу. Город спал. Только они двое не спали. Сонный город принадлежал им.

Все, от запаха присушенной солнцем травы и стрекота кузнечиков до изогнутой огненной нитки моста, проникало не в мозг, а куда-то в кровь, в плоть, в глубину существа.

— Однажды юноша… может быть, еще мальчик, — тихо сказала Тина, — увидит ночь, луну, фонари над рекой, почувствует запах сена, услышит кузнечиков и поймет, что все это он видел тысячу лет назад. И будет спрашивать: когда, где? Он будет наш сын или наш внук. И это все мы с тобой видели в ночь, когда любили друг друга… Это все в нас навсегда.

Дорога казалась им мягкой и мгновенной. Тинин дом выглядывал из ветвей. Они простились у кустов: Тина боялась, чтобы их не увидели в окна. Но когда она уже поднялась на крыльцо, Бахирев подошел и прижался лицом к ее пыльной ноге. Она почувствовала его горячую щеку. Ресницы, трепетавшие у ее колена, показались ей влажными.

Она сразу прошла в ванную, чтобы смыть пыль далекой дороги. Но кожа еще хранила ощущение его щеки и ресниц. Тогда она села на борт ванны, оберегая это место. Она не зажгла огня, и в окно видны были звезды и листья.

«Пройдет тысяча лет, — думала она, — и все, что мы сделали на земле, станет неважным. Есть одно важное, незабываемое, как эти звезды: все лучшее, все любимое, что есть в мире, выпестовать, вырастить, сделать, чтобы Никогда не исчезло».

Она жаждала от него ребенка с такой силой, что жажда превращалась в уверенность, желаемое в осуществленное. Она была уверена, что у нее будет сын, что он уже есть, что мальчик чудесен, как эта ночь, пережитая вместе с его отцом.

«Я так люблю, что передам все, даже веки, даже брови, даже вихор на макушке. И ничего мне больше не надо от этой земли! Он будет лучше Рыжика. Разве она, та женщина, умела так понимать и так любить, разве она могла родить и взрастить ему такого сына?»

Она знала, что вся ее и Володи прошлая жизнь разом рухнула в эту ночь, что много тяжелого ждет впереди, и не боялась ничего. Только бы с ней был ее сын.

Она не верила в бога, но она так хотела сына, что просила на всякий случай: «Бог, или аллах, или кто бы то ни был, но все, что есть на земле доброго и могущественного, сделай, чтобы был мальчик, сын, совсем такой же, как Митя!»

Выйдя из ванны, она вытерлась бережно, словно уже не была сама по себе, а стала лишь сосудом, уготовленным и предназначенным для того, чтобы взрастить и вскормить его сына. Мысленно она просила прощения у Володи: «Я обманывалась сама, но не обманывала тебя. То, чего я не могла дать, я старалась возместить всем, чем могла. Несколько лет ты был моим большим ребенком, но вот приходит мой маленький сын, и я не могу не уйти к нему от тебя».

Сесть и написать. Она присела к столу, взяла бумагу. Нет, написать нельзя! Об этом можно только сказать. Поехать к нему! Как молено скорее. Завтра же. Каждый час лжи был пыткой. Скорее! Но как же он? Сейчас, перед самой защитой диссертации, сказать Володе обо всем» случившемся — значило сорвать защиту. Дождаться, пока он защитит, вернется домой? Неужели уже началось то самое, чего она боялась, — жизнь во лжи и смятении? Но так велико было счастье этой ночи, что оно отодвигало и смывало все: «Я потом обдумаю. Я сделаю, чтобы все было хорошо».

Она не знала, как это сделать, но знала, что сможет все: и родить необыкновенного сына, похожего на Дмитрия, и каким-то непостижимым образом осчастливить сразу всех — и сына, и Митю, и Володю, и даже жену и детей Бахирева. В эту минуту она и не пыталась представить, как ухитрится она осуществить этот непостижимый замысел. Она просто чувствовала, что переполнена счастьем и что счастье должно исходить из нее на окружающих, как свет исходит от солнца. Ее изголодавшемуся по материнству сердцу мерещилось, что появление ее удивительного сына должно каким-то образом осчастливить сразу всех, в том числе и Володю и семью Бахирева. Она боялась анализировать это блаженное, но зыбкое убеждение и, едва добравшись до подушки, заснула.

И во сне не покидало ее ощущение счастья.


Бахирев осторожно вошел в квартиру. Домашняя работница спала.

В комнатах все было по-старому, но мир стал иным. Запах скошенных трав, серебряная звезда, ромашка на Тининой ладони, голенастый кузнечик на ее груди… Все прежде ненужное, незаметное обрело смысл и значение. На столе в блокноте, куда записывали важные телефонные звонки, корявым почерком домашней работницы было написано «Звонили, что прислали еще противовесы».

«Противовесы? — Он не сразу вспомнил, что в этом слове прежде так волновало его. — Противовесы, израненные тракторы, бесчестие завода. Мое бесчестие! Как нам любить друг друга, если бесчестие?!»

Лишь перекинув этот мысленный мостик от Тины, от ромашки, кузнечиков и звезд к противовесам, он смог восстановить в уме их прежнюю значимость. Он позвонил на завод.

— Какого выпуска тракторы?

— Февральского…

Он даже не удивился, что пришло еще одно подтверждение его невиновности. Эта ночь была счастливой. Тина, новая конструкция противовесов, наконец, эта весть о срыве февральских, «добахиревских», противовесов.

Он не спал и не хотел спать. Он следил, как медленно разгоралась заря, и продолжал говорить с Тиной: «Она разгорается и над тобой… Спишь ты сейчас или думаешь обо мне? Позвонить и сказать одну фразу: «Как хорошо, что ты живешь на земле!»

Он побоялся ее разбудить. Неторопливо и тщательно собирался он на работу. Выбрился, наодеколонился, бумажка к бумажке уложил расчеты новой конструкции и письмо. Давно не было у него ощущения такого спокойствия и силы. Он ни на одну минуту не переставал чувствовать, что ходит по земле, где есть Тина, где пахнет скошенной травой, где ромашки по ночам светятся, как звезды, и кузнечики слушают, как бьются сердца у людей, где самые запутанные истории с противовесами разрешаются просто и счастливо.

В ранний час он вошел к Вальгану. В утреннем рассвете обращенный на северо-восток кабинет Вальгана весь полыхал розовым отсветом. Заря дрожала в стеклах распахнутых окон, в зеркалах у вешалки, розовели кремовые панели и гладкая, как у младенца, кожа Вальгана.

Вальган поднял голову:

— Что так рано сегодня? Прошу садиться!

После партактива между ними установился сдержанный, корректный тон. Повседневная сдержанность была не в привычках Вальгана. Он уничтожал или возвышал, был дружествен или враждебен, весел или гневен; он изливал чувства так, как ему хотелось, и без необходимости не тратил усилий на выдержку. Неожиданный исход партактива насторожил директора. Вальган почуял в Бахиреве силу большую, чем можно было предполагать. Нужно было выяснить истоки этой силы и ее изъяны. Возникла необходимость в сдержанности. Бахирев увидел перед собой нового Вальгана. Не было ни мягких шагов, ни быстрых рысьих глаз, ни мгновенной смены поз, выражений, интонаций, свойственных директору. Доселе не известный Бахиреву сдержанно-корректный, скупой на слова и жесты Вальган приветствовал его из-за директорского стола.

Вальган также мгновенно заметил новый и необычный вид Бахирева. Не было прежней угрюмой напряженности. Оттого, что осунулось лицо и веки не ленились подниматься, глаза словно выросли и взгляд их был ясен и спокоен.

«Что случилось с «бегемотом»? Похудел, помолодел… Что он нынче таким именинником?»

— Семен Петрович, вам известно о срывах противовесов февральской партии?

Ни одна черта не дрогнула в изменчивом лице Вальгана. Тем же спокойно-корректным тоном он ответил:

— Знаю.

Оба молчали. Бахирев еще не мог привыкнуть к этому немногословному непроницаемому Вальгану. Вальган выжидал, что скажет Бахирев.

— Значит, дело не в нарушениях технологии, вызванных моими мероприятиями, — сказал Бахирев.

— «Детские болезни» бывают при освоении каждой марки. В норме они излечиваются тут же. При отсутствии нормы они прогрессируют. Не кажется ли вам, что у нас на заводе разыгрывается второй вариант?

— Нет… Не кажется. Дело не в освоении технологии. Дело в конструкции. Конструкция создавалась торопливо, испытывалась недостаточно. — Бахирев выложил чертежи и расчеты. — При расчетах недоисследована кинематика, не выявлены усилия, которые воздействуют на болты. Не учтены силы инерции.

Вальган слушал, не произнося ни слова, но Бахирев, продолжая говорить, видел, как в глазах и в лице директора зажигается то выражение просветления и понимания, которое бывает у человека, постигающего сложную задачу. «Доходит до него. Воспринимает», — обрадовался Бахирев. Вальган воспринимал по-своему:

«Маневр главного проясняется… Обвиняя во всем конструкцию, он тем самым пытается перекачать ответственность за противовесы со своей головы на мою. Как говорится, ход королевой!»

По-своему поняв поведение Бахирева, он тут же уяснил и его безопасность для себя и свой «королевский контрход» — с помощью этих самых летающих противовесов наглядно доказать ЦК и министерству беспомощность главного. Поэтому и появилось на его лице обрадовавшее Бахирева выражение понимания.

На миг у Вальгана шевельнулась мысль: «А не таится ли действительно огрех в самой конструкции? — И тут же он опроверг подозрение: — На одноименном заводе при той же самой конструкции противовесы превосходно работают».

Массовый эксперимент, широко поставленный самою Жизнью, был убедительным для всякого. Усомниться в нем мог лишь человек, одаренный особым конструкторским чутьем и досконально-въедливый. Вальган же привык к своей непогрешимости, был удачлив и не склонен к сомнениям. Определив для себя поведение Бахирева и собственный контрход, он был спокоен, уверен и хотел представить себе будущие действия Бахирева.

— Что же вы предлагаете практически?. — спросил он.

— Срочно менять конструкцию. Зябликов предложил интересное решение. А пока надо остановить производство.

«Ого! Хватил! Перехватил!» — подумал Вальган и бархатные брови его поднялись.

— Остановить производство?

— Мы с каждым днем выпускаем все большее количество негодных тракторов. Завод работает на перепуск, на возврат.

— Вы все это изложили письменно?

— Да.

— Оставьте.

Вальган говорил доброжелательно, и лицо его сохраняло выражение человека, удачно решившего сложную задачу. И Бахирев. ушел обнадеженный.

Проводив его просветленным, понимающим взглядом, Вальган с нетерпением ждал, когда погаснет алый отсвет на стенах кабинета. Едва минули законные десять часов, Вальган позвонил Бликину.


Люди лучше всего понимают подобных себе. По пословице «рыбак рыбака видит издалека», по каким-то неопределенным признакам смелый издали отличает смелого, одаренный — одаренного, честный — честного. Бликин не был даровит и не оценил даровитости Бахирева; он не был смел — и не почувствовал смелости главного инженера; он не знал страстного увлечения делом — и не понял этой страсти «хохлатого бегемота».

С Вальганом Бликина сближало многое.

Бликин считал себя преданным исполнителем высшей воли партии, олицетворенной для него в воле одного человека. Смысл и цель этой воли он видел в создании величественных сооружений эпохи социализма, и люди были для него лишь руками, воздвигающими монументы.

Воле и власти одного умудренного и избранного приписывал он все свершения, и невольно эта власть приобретала в его глазах ореол непостижимости и загадочности.

Преклонение перед мнившимся ему таинством власти стало и одной из его черт и поэзией его жизни.

Он считал, что власть сильна до тех пор, пока потрясает и поражает. Поэтому помпезность и секретность представлялись ему ее неотъемлемыми качествами. Он по мере возможности засекречивал и собственные побуждения, и решения бюро обкома, и собственный быт, и некоторые особенности в жизни области.

Никогда, даже в мыслях, не употреблял он таких слов, как «преклонение перед властью» или «таинство власти»: живя этими понятиями, он засекречивал их даже от самого себя.

Бликин употреблял обыденные фразы. «Или выполнишь в указанный срок, или партбилет на стол», — говорил он, давая трудное задание, и наслаждался: он мог влиять на то, что для коммуниста является самым святым в жизни.

В психике Бликина причудливо сплетались искренность и приспособляемость. Величие дел, воздухом которых он дышал, не могло не захватить его, и его приверженность им была искренней. И в то же время он, лишенный даровитости, смелости и широты мысли, не мог стать во главе этих дел по праву творчества. Талантливого во главе дела ставит талант, умного — ум, для Бликина же путь послушного исполнения могущественной воли был единственным путем к желанной цели.

Многие считали его человеком сильным. И действительно, он обладал немалой волей, а ум его, лишенный глубины и широты, отличался гибкостью и своеобразной тонкостью. Бликин мог бы стать незаурядным работником, если бы его качества развивались в ином направлении. Но преклонение Бликина перед властью отбрасывало на его сознание две неизбежные тени. Первая из них— страх. Приписывая всем свою жажду могущества, Бликин во всех видел тайных недоброжелателей. Он равно опасался многолюдья и одиночества, льстивой вражды и требовательной дружбы, но пуще всего боялся он чистосердечной откровенности и людской близости. Его пугало то своеобразное и нежданное, что открывалось в людях одаренных и рьяных к делу, то, что могло расходиться с его представлениями. Спокойнее он был среди безвольных и безликих и среди тех, кто подобен ему. От всех других он старательно отгораживался дымовой завесой таинственности. Он старался, чтобы каждое его движение казалось исполненным особого значения, чтобы сама его нарочитая простота представлялась загадочной и чтобы весь его облик соответствовал тем историческим делам, вершителем которых он чувствовал себя.

Второй неизбежной тенью бликинского преклонения перед властью была приспособляемость мышления, доведенная до автоматизма. Юношей он работал в селе и был рьяным ревнителем стопроцентной коллективизации во что бы то ни стало. После появления статьи «Головокружение от успехов» он стал первым громителем своего вчерашнего принципа. У иных ошибавшихся, подобно ему, этот поворот проходил с внутренней борьбой. Бликин не знал таких несовершенств в своем приспособительном аппарате.

«Так поступали все», — решил он. Ему хотелось уравнять себя со всеми и забыть о том, что вчера он гордился как раз своим отличием от всех — своей особой рьяностью. Вопрос о горьких последствиях своей беспримерной рьяности мгновенно и автоматически выключился из мозга. Бликин с такой же убежденностью стал громить «рьяных», с какой до нее призывал к «рьяности».

Все эти качества Бликина также заставили его издали заметить и приблизить к себе Вальгана, обликом и поведением напоминавшего ему человека его породы. Они же заставили его инстинктивно насторожиться при первой встрече с Бахиревым. И бахиревская простота, доходящая до неуклюжести, и его стремление «прощупать своими руками» истину для того, чтобы, прощупав, сохранить верность ей, были чужды Бликину. Бахирев представлялся ему тупым и вредоносным. Это инстинктивное ощущение чужой и опасной породы подкреплялось и лихорадкой на заводе, которая началась с приходом Бахирева, и невиданными в истории тракторостроения летающими противовесами.

В той неожиданной поддержке, которую получил Бахирев на партактиве, Бликин чуял опасность. Примиренческое, на его взгляд, отношение отдельных работников обкома к главному инженеру он объяснял поддержкой Чубасова и еще какой-то неизвестной ему «руки».

Когда Вальган, полуиронизируя, полунегодуя, рассказал Бликину о предложении Бахирева приостановить производство до изменения конструкции противовесов, Бликин спросил:

— Он эту чушь документировал?

— Письмо у меня.

— Что ж… Обсудим на бюро обкома. Пора вокруг этого молодчика накалить обстановку. — Он начал спокойно, но не мог сдержать досадливого удивления. — И кой дьявол вез ты это лихо к себе с того края света?!

Вальган обладал даровитостью и способностью увлекаться делом. Сходные черты, интуитивно угаданные им, и подкупили его в Бахиреве, но он не сумел и не захотел объяснить этого и сказал Бликину:

— Его называют «первой ошибкой Вальгана». Бликин и Вальган оставались спокойны, потому что им ясен был исход истории главного инженера и истории противовесов — главинж слетит, технология отладится, и противовесы летать перестанут.

Бахирев оставался спокоен, потому что было найдено конструктивное решение, потому что не знал замыслов Вальгана и радовался тихому счастью Тины, жившей мыслями о ребенке.

Потерял спокойствие один Чубасов. Предложение Бахирева прекратить выпуск тракторов до внедрения новой конструкции противовесов было, на взгляд Чубасова, одной из тех крайностей, которыми грешил главный инженер.

«Полемика, увлечение борьбой уводят его от истины! — думал Чубасов. — Истина в том, что у нас летят, а на одноименном заводе при той же конструкции не летят. Он утверждает, что еще полетят. Ерунда, ерунда! А вдруг?..»

Вспомнилась ему та лихорадочная поспешность, с которой Вальган в погоне за Сталинской премией переключал конструкторов с работы над самостоятельной, но еще далекой от реализации конструкцией на доработку конструкции, задуманной на ведущем заводе. Вспоминалось сопротивление Шатрова, тосковавшего по своему кровному детищу. Было в этой спешке Вальгана что-то нездоровое, но так надежно прикрытое лозунгами о творческом сотрудничестве двух заводов, что Чубасов неясно и не сразу почувствовал нездоровый дух. «Беда в том, что я не инженер! — думал он. — Но если б я был инженером, все равно не решил бы всех технических вопросов. На заводе тысячи специальностей и сотни тысяч специфических сложностей. К технической проблеме я должен найти партийный подход. Если проблема серьезная и спорная, если ее не могут решить внутри завода, надо вынести на широкое обсуждение специалистов. Пусть обсудят министерство и ведущее конструкторское бюро». Вальган и Бликин воспротивились такому решению.

— Подожди до решения бюро обкома, — сказал по телефону Бликин.

Но Бликин уже не был авторитетом для Чубасова. И с решительностью, удивившей секретаря обкома, Чубасов заявил:

— Ждать нельзя! Затягивать техническую консультацию тоже нельзя. И, в конце концов, дело авторов новой конструкции — ставить или не ставить в Москве вопрос о ее внедрении!

За несколько дней до бюро обкома Бахирев, войдя в заводоуправление, столкнулся с Малютиным. Движения «летучей мыши» были, как всегда, неверны, но размашистее, чем обычно. Бахиреву показалось, что «князь» не случайно, а с наглым умыслом толкнул его плечом. Оглянувшись, Бахирев увидел, что с истасканного, сморщенного личика сочится торжество, и полунасмешливо подумал: «Ну, не к добру!»

В тот день он узнал, что летающими противовесами заинтересовались следственные органы. Следователь МВД опрашивал многих и Малютина опросил одним из первых. Вечером этого же дня на завод приехал Корилов, долго сидел в кабинете Вальгана. Встретившись в коридоре с Бахиревым, Корилов дружески задержал его: поговорил о погоде, об охоте, а потом, словно мельком, со своей быстрой усмешкой спросил:

— Так говоришь, надо производство останавливать?

— Летят же противовесы… — пробурчал Бахирев. Корилов неторопливо оглядел его с ног до головы, словно оценивая, и с той же усмешкой проговорил:

— Так, так… Здорово летают твои противовесы!

Следователь опросил многих, но Бахирева не опрашивал. Откладывали его опрос, как особо важный, напоследок? Или он был обвинен заранее и потому не мог свидетельствовать? Бахирев был бы встревожен, если б не ощущение правоты, если б не счастливо найденная новая конструкция, если б не то тихое и блаженное состояние, которое давала ему любовь.

Все плохое казалось ему случайным и преходящим. Мир был прекрасен, добро, счастье торжествовали, и он спокойно ждал решения бюро обкома, спокойно ждал будущего.


Тина, наглухо замкнув в себе все тревоги, жила в таком же покойном и счастливом состоянии самой себе на диво. Усилием воли она отодвигала мысли о неизбежном объяснении с Володей, как до поры до времени больной отодвигает мысли о тяжелой, неизбежной, но еще далекой операции.

Вечером она лежала в постели с книгой; радио звучало в комнате, но она не читала и не слушала. Она перебирала подробности последней встречи с Бахиревым и думала о будущем сыне. Это маленькое будущее существо уже стало ее защитой, опорой и оправданием. Ради него стоило идти на все. Лишь бы он появился на свет. Завтра ей предстоял внеочередной выходной день в компенсацию за ночное дежурство, и она собиралась походить по магазинам, посмотреть детские вещи. Пока только посмотреть на все эти чепчики, распашоночки, башмачки…

Внезапно в комнате прозвучало имя: «Берия». Тина вздрогнула. С тех пор как она десятки раз называла это имя в безответных письмах, оно вошло в ее жизнь неразрешимой, чудовищной загадкой. Она не знала, затерялись ли ее письма или он не внял им. Тяжесть неразрешенного и неприемлемого ушла в глубину, но была неразлучна с Тиной, как вторая тень. К этой тяжести можно было привыкнуть, как привыкают горбатые к горбу, но о ней нельзя было забыть. Имя Берия напоминало о прошлом. Она хотела выключить радио. Но прозвучали слова: «Преступные, антипартийные, антигосударственные действия Берия». Тина села на кровати. Сорочка сползла с плеч, и ночной ветер холодил шею и грудь, но она не закрывалась, не шевелилась. Сообщение кончилось, а она все сидела, словно ослепленная внезапным и резким светом. Закрытая машина. У входа ее — крупная львиная голова на широких плечах…

«Отец! Значит, он убил тебя! Мы прогнали фашистов и думали, что нет больше в стране ни врагов, ни битв… А враг был у самого сердца…»

Она вспомнила слова отца: «Как бы хитер и опасен Ни был внутренний враг, он единичен. И он будет уничтожен. Это дело времени». Отец был прав во всем и всегда. Добрый и твердый взгляд родных слезящихся глаз. Влажный вечер. Седая прядь возле портрета матери и еще молодой голос: «Мы из рода Карамыша. Полюбив, верны до гроба…»

«Если б ты был со мной, ты бы понял. Женщине нельзя без ребенка! Мы бы вдвоем воспитали моего сына». Она пыталась оправдаться перед памятью отца, а слезы заливали лицо. Она плакала в эту ночь так, как не плакала в дни его смерти. И слезы были не такие безысходные, как в тот год, — они размягчали горе, закаменевшее с годами, они вымывали накопившееся, они приносили облегчение. Снято пятно с дорогой памяти. Отец поднят над чудовищной клеветой, омыт от нее, оплакан и отомщен.

Тина заснула к утру, и ей приснилось давно забытое.

В детстве Тина вместе с бабкой ездила в горы за хмелем. Хмель свалили зеленой кучей в комнате, где спала Тина. Ребята, играя, бросали в кучу хмеля веселого щенка. Вдруг щенок завизжал, закружился и через час сдох. Все решили, что щенка ушибли. Через день так же с визгом подох поросенок, рывшийся в хмеле. Соседи сказали, что с хмелем завезли в дом лесовика, но пришел доктор, разворошил кучу вилами, и оттуда черной стрелой выскочила змея. Доктор убил ее. Тина плакала, а доктор успокаивал:

— Чего ж ты сегодня плачешь? Ты бы вчера плакала, когда жила с гадюкой в одной комнате. А теперь тебе радоваться! — Он шевелил палкой дохлую гадюку.

Хмель разобрали и вынесли во двор, но, проходя мимо него, Тина все поджимала пальцы ног от гадливости.

Забытая куча хмеля с черной притаившейся гадюкой мучила ее до утра. Тина проснулась, когда высокое солнце уже залило комнату и пчела жужжала где-то над ухом. Еще в полусне Тина вытянулась в постели и подумала: «Можно совсем выпрямиться! Ушло страшное. Гадюка уничтожена. Гадюка в хмеле. — Она открыла глаза. — Папа оправдан… Посмертно, но хоть память, хоть память о нем чиста».

Пчела, тяжелая, с мохнатым, обвисшим брюшком, вилась над розой, стоявшей в стакане на прикроватной тумбочке. Роза была снежной, тяжелой; в гранях стакана играла радуга. Вещей в комнате было много, и все они, даже простые стулья и бутылка из-под боржома, отличались пропорциональностью, чистотой и гармонией линий.

«Как люди красиво делают вещи!.. Он есть, есть на свете этот простой, милый мир, где раскрывают самые хитрые преступления, где рано или поздно уничтожают самых коварных преступников, где наперекор всему злому и чудовищному, делают так, чтоб хорошо и красиво жили хорошие, красивые люди».

Она не раз думала о вступлении в партию. «Но с чего начну рассказ о себе? Начну с того, что отец мой, лучший из лучших, замучен, как враг народа, что я не понимаю: как могло безнаказанно случиться такое в нашей стране? Я не могу, вступая в ленинскую партию, не сказать об этом».

Ушла двойственность, так долго калечившая ее жизнь. Ей остро захотелось распрямиться во весь рост, вздохнуть во всю грудь, точно до этого под тайным своим гнетом она все делала вполовину. И слезы об отце уже не мешали этому желанию.


Обсуждения в обкоме Тина ждала с таким же спокойствием, как Бахирев. Они договорились, что он придет к ней прямо из обкома, и она ждала его в безлюдной тенистой аллее на набережной. Он быстро шел по песчаной дорожке. В своем новом светло-сером костюме он напоминал ей кроткого ребенка, которого ради праздника нарядили, вымыли, причесали, и вот он ходит теперь, тихий, наивно-радостный и неуклюжий от непривычки4 и боязни нарушить эту праздничность.

— Ну, как? — спросила Тина.

— Все хорошо.

— Ну, слава богу! Сядь… Расскажи. Он сел с тем кротко-послушным видом, который появлялся у него только наедине с ней.

— Родная…

— Говори же!

— Что ж тебе рассказывать? Чубасов — хороший человек… И секретарь обкома по промышленности Гринин;—отличный человек… Они были против…

— Против чего? — Против решения обкома.

— Ничего не понимаю! Митя, какое же обком принял решение?

— Выговор как не оправдавшему доверие.

Тина всплеснула руками:

— Так что тут хорошего?

— Решение все равно отменят. А ты ждешь меня… любишь меня.

— Сумасшедший мой человек! А противовесы?

— Мы же нашли решение! Пакет уже три дня, как в Москве. Министр обещал рассмотреть срочно. Завтра-послезавтра дадут заключение.

— И ты уверен, что заключение будет такое, как надо?

— А как может быть иначе? Противовесы же летят! И мы установили причину, нашли решение, будем проверять на усталостной вибрационной машине. Наша конструкция и надежна и проста… Все будет хорошо.

Тина пальцами прикоснулась к его ресницам.

— Оптимизм в таком количестве, как у нас с тобой, пагубен. Расскажи сейчас же подробно, что говорили на бюро обкома.

— Говорили, что я сумел дезорганизовать производство, но не в силах его наладить. Говорили, что я самый счастливый человек на земле…

— Митя, я серьезно.

— И я серьезно. Говорили, что летающие противовесы — свидетельство моей технической немощи… Что за время отсутствия Вальгана продукция упала на одну треть, а с тех пор, как он приехал, план перевыполняется, как никогда… Что ты, Тина, лучшая женщина во всей вселенной…

— И неужели никто не сказал, что это перевыполнение плана — результат той работы, которую проделал ты?

— Это сказали Чубасов и Гринин. Отличнейшие люди. Записали их особое мнение… Ты знаешь, что закончили нашу первую пескодувную машину и завтра начнем в ЧЛЦ опробовать?.. Смотри, какой жук прилетел!

— Это не жук, глупый ребенок! Это божья коровка. Не трогай! Она полезная…

— И все ты у меня понимаешь! Тина, почему ты все понимаешь? — Он обнял ее, прижал к себе. — Тина, Тина, ведь у нас с тобой целый мир! Вот и противовесы, и пескодувки, и облака на небе, и разные жуки. Все нам интересно, когда мы вместе, и обо всем мы с тобой рассуждаем, как два дурачка! А ты говоришь «плохо». Пока ты меня любишь, все хорошо! Почему у тебя слезы на ресницах?

— Это от счастья… и от страха! — Она засмеялась. — Я боюсь, что я тебя совсем погубила! Из мрачного, скептического «хохлатого бегемота» сделала божью коровку!

Они не стали говорить ни о противовесах, ни о взволновавшем страну деле Берия. Им хотелось покоя и счастья. Бахирев охранял от тревог и себя и ее. Он знал, что с приездом Кати и Тининого мужа все осложнится. Тревожило его и будущее ребенка, о котором она говорила со странной, необоснованной уверенностью. «Она ждет к счастлива этой мыслью. Такая мать заменит десяток иных семейных пар! И я буду любить, делать все, что в силах. И все же… все же… Как все это трудно!»

Бахирев старался сделать так, чтобы каждый день ее был праздником, и сам удивлялся тому, что впервые в жизни заказывал в магазинах корзины цветов, покупал духи и женское белье. Раньше он не знал радости дарить: он просто отдавал жене всю зарплату и не интересовался тем, как она ее тратит. Теперь его обуяло неизменное желание — все красивые вещи, которые он видел на витринах, тащить Тине. Она одинаково радовалась десятикопеечному букетику ромашек и дорогим туфлям. Когда Тина упрекала его за расточительность, он отвечал: — Пусть у нас будет один месяц праздника.

Через десять дней из Москвы передали заключение. Бахирев узнал об этом в цехе и быстро пошел к, себе. «Телефонограмма. Это хорошо… Значит, согласны, что конструкцию надо срочно менять. Если бы не видели срочности, зачем телефонограмма?»

Он нетерпеливо схватил лист. «Принятая на заводах конструкция в номинале работоспособна, что доказывается отсутствием рекламации на одноименном заводе… Задача технического руководства, и в первую очередь главного инженера, не допускать отклонений».

За аварии с противовесами Бахиреву, Рославлеву и начальнику ОТК Демьянову министерство объявило выговор.

Но Бахирев даже не заметил выговора. Страшно то, что о новой конструкции не говорилось ни слова, как будто ее не существовало.

Праздничность июльских вечеров наедине с Тиной, кротость божьей коровки — все разом хрустнуло под грузом тонкого листа бумаги. Бахирев тотчас пошел к Вальгану: директор завода был связан с министерством прямым проводом-

— Я хочу говорить с Бочкаревым.

Новый, сдержанный Вальган корректным жестом указал на телефон. Правая рука привычно оглаживала и ласкала выпирающий подбородок. Бахирев не представлял раньше, что жест может вызвать такое доходящее до тошноты отвращение.

Секретарь заместителя министра ответила, что Бочкарева вызвали в Совет Министров, а летающими противовесами занимается не он, а главк. После долгих мытарств Бахирев дозвонился до человека, которому поручено было разобраться в его заявлении.

Торопливый басок дословно повторил в трубку фразу из заключения:

— Конструкция в номинале работоспособна, но чувствительна к отклонениям. Не допускайте отклонений!

— Любая конструкция в номинале работоспособна! — с тихим бешенством ответил Бахирев. — Хорошие конструкции отличаются от плохих прежде всего тем, что хорошие мало чувствительны к отклонениям!..

— Товарищ Бахирев! — Басок в телефоне ответил с возмущением. — Вы что, первый день на заводе? Кто же вводит в массовое производство непроверенную конструкцию? Это же просто несерьезный разговор! Необходимы длительные и массовые испытания. Это же общий для всех закон!

— Но поймите, у нас исключительное, а не общее положение! Мы каждый день выпускаем негодные тракторы.

Но на том конце провода не понимали этого:

— Прекратите безобразия, на заводе! Довели технологический процесс до полного безобразия и вместо того, чтобы отвечать за это, прячетесь за взятые с потолка новые конструкции! Несерьезно же все это, несерьезно! — В голосе дрогнуло то самое отвращение, которым был переполнен сам Бахирев. — Белыми же нитками все это шито! За кого вы нас принимаете, в самом-то деле? Мы же тут стреляные воробьи! Понимаем, когда справляются с работой, когда не справляются. Этого за конструкцию не спрячешь.

Бахирев только теперь понял, в каком свете представляется в министерстве его фигура, — человек, проваливший производство и пытающийся спрятаться от неизбежной ответственности за проектами и бумагами. Но такого инженера надо снимать. Что же этот разговор? Прелюдия к изгнанию? Он хотел сказать: «Не смейте говорить со мной как с мошенником!» Слова застряли в горле. Он повесил трубку и пошел к двери, опустив веки, стараясь не видеть Вальгана. Но пронзительный подбородок Вальгана и торопливо ласкающая его рука проникали под ресницы, лезли в глаза.

Придя к себе, он залпом выпил стакан воды. «Значит, все? Значит, и в Москве думают так же, как в обкоме? Что же делать? Пока я еще главный инженер, надо испытывать, документировать новую конструкцию».

Он вызвал Рославлева и Зябликова и тотчас позвонил Тине: ему хотелось услышать ее голос.

— Что? — В этом коротком звуке было столько нежности, бодрости, тревоги и понимания!

— Ничего. — Боясь быть услышанными, оба говорили осторожно. — Ничего. Я только хотел услышать вас… и сказать, что божья коровка умерла. У них, у божьих коровок, недолог век.

Тина помедлила.

— Я бы хотела, чтоб осталось хоть крылышко. Для меня. Я так ее любила…

— Оставлю все, что вы любили.

— В общем… этот мир не для божьих коровок! И я за нее беспокоилась.

— За бегемота вы спокойнее? В голосе прозвучала улыбка:

— Я вижу льва.

— Для льва малость туговат в суставах. — Он вздохнул. — Не те темпы.

— Ничего подобного! Львы ходят медленно. Быстро скачут блохи. Они вынуждены прыгать все время, потому что ни разу не могут прыгнуть как следует. Львы ходят медленно, потому что знают: если уж им вздумается прыгнуть, так это будет такой прыжок, какого не сделают и тысячи блох.

Тина, как всегда, пыталась шутить, шутка получилась тяжелой, по одному этому он понял, как она взволнована, и спросил:

— Вы знаете о телефонограмме из Москвы?

— Да. Мне сказал Демьянов, в общих чертах.

— Ну, и что?

— Надо готовиться к прыжку. А что вы думаете делать?

— Обосновывать и испытывать свою конструкцию.

— Да. И снова писать во все места.

— Вы знаете манеру гладить подбородок? Ока тотчас поняла, о чем и о ком он говорит.

— Это всегда казалось мне отвратительным. Рославлев уже входил в комнату.

— Всего доброго. Вечером, как обычно, буду ждать. — Бахирев повесил трубку.

— Что ты разглядываешь? — спросил Росдавлев. — 'Вымазался я. что ли?

— Подбородок! — засмеялся Бахирев. — Говорят, самое важное в лице—глаза. Ерунда! Все дело в подбородке! Можно персонально возненавидеть человеческий подбородок.

Рославлев рассердился:

— Ты меня, прах твою душу, вызвал из цеха для того, чтоб поговорить о подбородке?

Бахирев подал ему телефонограмму.