"Битва в пути" - читать интересную книгу автора (Николаева Галина)ГЛАВА 13. «БУДАРЬ»Мокропогодье липло к мутным оконцам фермы. Капли падали сквозь щелястую крышу на костлявые коровьи хребты. Анна еще раз сжала вялый сосок Бодухи, Корова повернула голову, покосилась укоризненным взглядом: «Что теребишь попусту?» Она давно перестала быть Бодухой, и на рогах у нее, как на замшелом дереве, от старости выросли шершавые наросты. Анна отпустила отяжелевшие кисти рук и с минуту посидела, передыхая, слушая, как шелестит по крыше нудная морось. «Вот и уснуть бы этак». Пересилив дрему, она встала и позвала товарку: — Эй, Воробьиха!.. Поехали по воду! — Мокрота же. — Пока ситом сеет… Дождешься, ведром польет… Не уговорив товарку, Анна пошла мыть кладовую. В оконце за туманной пеленой, по-звериному выгибая спины, лежали холмы, и шерстью щетинилось на них чернолесье. Там в детстве Анна собирала малину, в юности невестилась с Яшей. На полжизни те годы зарядили радостью. Когда ждала мужа с фронта, верила, что и встретит, и обласкает, и погордится дочками. Оплакала мужа и стала ждать возвращения в осиротевший, но родной дом. Вернулась, оплакала спаленное село и стала ждать того часа, когда поднимет на старом месте новые стены. Пока строила дом, опять ожила сердцем, мечтала, как через несколько лет приедет к любимой дочке Даше в большую новую горницу человек, похожий на Яшу. Но колхоз оскудевал. В «Дашину» горницу пришлось пустить квартирантов, а Дашу оторвало от дома, унесло, закружило. Когда поняла, что не удалось наделить дочь счастливой юностью, сникла и перестала жить ожиданием. И прошлое уже не светило издалека, погасло, отгородилось мутной, как этот дождь, пеленой. Часто теперь нападало на нее странное безмыслие: руки и ноги привычно работали, а мысли останавливались. Анна мыла столы и скамьи и вдруг поймала себя на том, что давно скоблит в забытьи по одному месту и доскоблила дожелта. Вспомнила, как Даша, убравшись дома, радовалась: «Отмыла, отскоблила, стали белые, аж медовые». Про себя улыбнулась: «Медовые». Это про скамьи-то! Скажет же дочушка!» Первое Дашино письмо было длинное, веселое, второе — коротенькое, со скрытой меж строками тревогой. «Где-то бьется крыльями о чужие стены… — Привычная тоска сдавила сердце. — Другие матери и вырастят, и выходят, и выучат… А я для своих дочек ничем не припаслась…» Она помогла Сене-возчику погрузить бидоны с молоком, а из последнего сплеснула немного сливок себе и Сене в маленькие бидончики. В таких бидончиках все доярки носили молоко, положенное на трудодни, а к нему привычно «приплескивали». Закончив мыть, она села подшивать марлевые занавески. Шаги и голоса вывели ее из полузабытья. «Опять вчерашний… опять морось эта», — подумала она. Вчера весь день торчал на ферме маленький, аккуратненький и неотвязный, как морось, человечек. Но в кладовую вместе с зоотехником Ритой и председателем колхоза Мытниковым вошел не вчерашний, а тот, что однажды по пути подсадил ее в машину. В ту встречу он растревожил и исчез. Вспомнив, она удивилась тогдашней своей тревоге: «И чем тогда обнадежилась?. Обрадовалась, будто молодая». В апреле укрупнялись районы. Курганов принимал новые колхозы и ездил по ним с утра до вечера. Район был не из сильных. Дожди заливали землю и угрожали и севу и будущему района. Вернувшись в райком, озябнувший, мокрый, голодный, по-воробьиному взъерошенный, Курганов встретился с Воструховым. Вострухов только что приехал из колхоза «Искра» и принес пространный, тщательно подготовленный материал— справку, докладную и проект решения. Курганов пробежал листки докладной: «Председатель Мытников безответственно относится… не осуществляет контроля… не глубоко вникает…» Потом запестрели строки проекта решения: «Обязать контролировать… Глубоко вникать… принять меры…» Курганов прикрыл глаза веками, чтобы не видеть Вострухова и взять себя в руки. «Справка, проект, решение… справка, проект, решение», — повторял он про себя. Он преодолел раздражение и взглянул на Вострухова, — Игорь Львович, какое у тебя отношение к математике? — К математике? — удивился Вострухов. — То есть как? — Я вот хочу задать тебе одну задачу. Чисто математическую. Сколько ты лет на партийной работе? — Девятнадцать лет… — Ого! Девятнадцать лет! В году триста шестьдесят пять дней, не считая високосного. За день ты исписываешь около двадцати листков бумаги. Бумагу мы получаем с Балахнинского бумкомбината. Вот и я хочу попросить тебя, подсчитай расход бумаги и переведи в тонно-километраж. Вострухов не принял шутки. — Необходимость заставляет, — натянуто улыбнулся он. — Трудностей много. Я подготовил вопрос к срочному обсуждению на бюро. Старался дать материал исчерпывающий. Что же еще я мог сделать? — Добиться на месте, чтоб отпала необходимость в срочном обсуждении. Я думаю, что в ближайшее время в райкоме вообще не будет обсуждений. — Как так? — А так! Не будет — и все тут! Если надо обсудить, обсуждай на месте. Тяни туда всех, кого надо: райисполком, Заготзерно, Заготскот… — Но в колхозе всесторонний упадок. Позорно низкая продуктивность — и урожайность, и удойность, и яйценоскость… — Вот, вот! — сказал Курганов. — Надо поднимать. Для этого самого ты туда и ездишь. Вострухов улыбнулся и пожал плечами: — Вы хотите, чтоб с моим появлением поднимались урожайность, удойность, яйценоскость? — Хочу! Вот именно! Наконец-то ты меня понял! Вострухов встал. — Я секретарь райкома, а не председатель колхоза, не агроном, не зоотехник и, простите меня, не бык, не петух, не аммиачная селитра. И хотел бы о серьезном разговаривать серьезно. Может быть, у меня за девятнадцать лет сложилось неправильное представление о партийной работе. — Да. Неправильное. Вострухов опять развел руками: — Научите. «Не учить надо, а переучивать. Это труднее», — подумал Курганов. Он видел, что слова отскакивают от Вострухова, как пули от хорошо бронированного танка. «Словами его не пробьешь. Надо делом. Да, в трудных случаях лучшее убеждение — личный пример». — Я поеду сам в этот колхоз. Когда Вострухов уходил из комнаты, Курганову бросился в глаза его затылок. В затылке, в шее, в плечах была странная окаменелость. Вся спина говорила о том, что удаляется человек ответственный, которому не пристало без толку вертеть туда-сюда затылком… И вот Курганов в деревушке, захлебнувшейся дождями, в дырявой, как решето, ферме. Перед ним лысоватый председатель и кудрявая зоотехник Сомова. О председателе колхозники говорили так: «Прежний сам воровал, а другим не давал, а этот сам зазря не берет, зато те, кому не лень, тянут…» Зоотехник Сомова три раза проваливалась на экзаменах в техникуме, а когда наконец сдала, все хорошие колхозы были распределены, а ей достался наихудший… — Ну, давайте попробуем вместе разобраться… — услышала Анна бодрый голос приезжего. Он говорил громко и мешал ей вслушиваться в шум дождя. Что мог сказать ей приезжий? А дождь, порывисто и наискось хлеставший в оконце, говорил ей, что ветер стал переменчив и летит больше с вёдреной стороны, что к ночи, даст бог, отгонит тучи, что завтра, может, выдается парной день. Изредка доходили до сознания обрывки фраз: — Вы зоотехник, и вы считаете план нереальным? Зачем же вы так планируете? — А как я иначе могу планировать? Спущена же нам цифра две тысячи литров! — Надо же уважать себя как специалиста, чтобы так.. «Морось… морось… — думала Анна. — И вчерашний о том же. И позавчерашний то же самое… А ведь светлеет на улице. Опогодилось бы завтра, поспели бы еще а яровым». — Зоотехник в кормушку не ляжет! — громко сказала Рита. — Этого и не надо. Но чем меньше кормов, тем умнее надо их расходовать. Нельзя же всем поровну! Скажите, какая корова отелилась последней? — Ох, забыла! В журнале записано. «Красуля отелилась», — подумала Анна. — Сколько она дала молока? — Кто же ее знает… — Именно вы, зоотехник, и должны знать. Я вам казуистических вопросов не задаю. Непонятные слова опять зажужжали, и Анна снова перестала слушать. Однако настойчивый мужской голос то и дело пробивался сквозь дрему и мешал ей. «И чего он жужжит? Чего добивается?.. Как муха об стекло… бьется… бьется…» Зашелестели страницы журнала. — А вот эта Бодуха? Да ведь она меньше козы доит. Услышав про Бодуху, Анна подняла голову. — Видно, на запуск идет, — объясняла Рита. — С какого числа в запуск? — При нашем зоотехнике никто не знает, не ведает, когда коровам в запуск идти, когда телиться, — сказал председатель. — Как же так? — обратился Курганов к Рите. Рита вздохнула: — У нас бык больно бравый парень. Как завидит коров, все загородки порушит! Сколько раз говорила председателю: «Угороди крепче!» Зоотехник и председатель стали ругаться. Анна не любила ругани и, чтоб успокоить их, хотела сказать: «Да и не огулена Бодуха вовсе, и не в запуск ей. От старости пропадает!» Но зазвучали слова: «Опыт передовых… Выполнение плана…» И Анне снова стало казаться, что бьется о стекло беспокойная муха. Она очнулась, когда приезжий обратился прямо к ней: — Скажите, а вы ездили на фермы колхоза «Крепость социализма?» Анну вместе с другими доярками недавно возили в знаменитый колхоз, но фермы не произвели на нее впечатления. Уж очень все там было не похоже на свое, кровное, недостижимо. Она вяло ответила: — Возили нас. — Что ты нехотя отвечаешь? Или не понравилось тебе? — сказал председатель. Ей не хотелось говорить, но все ждали ответа. Она ответила не глядя, не подняв головы: — …Звонки бубны за горами… Она взяла свой бидончик и двинулась к двери. Посылая доярок в колхоз «Крепость социализма», Курганов старался, чтобы там было как можно великолепнее, — сам помог раздобыть для доильного зала керамические плитки и белые плафоны. Ходил по ферме, любовался и радовался: «Приезжай, учись, вдохновляйся!» «Вот тебе и вдохновились! — Он привычно иронизировал над собой. — Только «бубны» да еще и «за горами». Послать отсюда туда — все равно что из первого класса прямиком в десятый! А как иначе? Не открывать же животноводческую ферму первой ступени и животноводческую ферму второй ступени? Или сюда привести оттуда лучших? Да! Ту же Лизавету. Коммунистка. Умница. Пусть покажет, что можно сделать с этим скотом в этих условиях». Когда Анна навозила воды и собралась домой, те трое опять появились на ферме и направились к ней. «Опять идет неотвязный. И чего жужжат пустое?» - — Вот она… Бодуха… — сказала Анна в досаде. — Вы про нее гадаете: «Огулена, не огулена». Смех слушать! Перестарок же! От нее поносу больше, чем молока… — Для чего же держать такую корову? — И давно бы забили, когда б она коровой была. Так ведь она не корова, она «поголовье»!.. — Что ты несешь несуразное? — сказал председатель, — Зоотехник же объяснила: «Поголовье забивать законом запрещено!» Мы так и понимаем: коров для молока держут, поголовье — для законных хвостов! Щеки Анны пылали желтоватым румянцем. Курганов видел, что она раздражена, но ее раздражение было лучше, чем дремотное безразличие. — Все на зоотехника, все на зоотехника! — накинулась Рита на Анну. — А кто тебе мешает своими коровами распоряжаться? Дала бы одной поболе, другой помене. Рита кипятилась. Презрительно поглядев на нее, Анна подумала: «Не дал бог свинье рогов, а бодуща была б!» Курганов нечаянно толкнул ногой бидончик, припрятанный у стены, меж ведрами. Густые желтовато-белые сливки медленно потекли по грязи прохода. — Видали? — сказала Рита Курганову. — Еще и не стемнело, а уже припаслись тащить! С таким народом работать! А все на зоотехника! Чей бидон? На разгоревшихся щеках Анны появились два белых пятна. «Как морозом прихватило!» — подумал Курганов и понял, что сливки украла она. — Я дознаюсь, чей это бидон! — сказала Рита. — Мой. Анна подняла бидон и пошла с фермы, втаптывая сливки в грязь прохода. Она сказалась больной и попросила соседку заменить ее на вечерней дойке. Спать легла рано, но не могла заснуть. Слушала, как верезжит ветер за окном, и думала: «Вот и к лучшему, что нет рядом Дашуни. Подальше от материнского стыда. — Сбросила с лица жаркие, колючие волосы, замотала головой по подушке. — Нечего мне стыдиться, нечего! Воробьиха литрами в темноте тащит. На базар носит. А я полкружки на глазах, не таясь, взяла для дочек. Кружку сливок все увидели, а того, что по четыреста трудодней который год вырабатываю за колы да нолики, не видят. Этого не видят! В трудоднях моя совесть, а не в бидоне! А все ж таки зазорно. Ох, нехорошо! Совесть, как лихая болесть! А все он, головастый. Уйти бы домой до сроку! Все в сон клонило, а теперь и ночью не в силах заснуть. Разбередил, растревожил, варяг неотступный». Утро наступило умытое дождями, с синими разводьями на полях, с жирным, сытым блеском намокшей земли. Анна думала, что ее вызовут к председателю, станут стыдить и наказывать. Приготовившись к худому, пришла на ферму. Никто не. вызывал ее, но доярки были встревожены, Анне рассказали, что вчера заседало правление и Сеня заявил, что она уносит меньше других, а для Риты берут молоко большими бидонами. Рита плакала и говорила, что берут не для нее, а для трактористов. На правлении дояркам решили начислять трудодни не с коровы, а с надоя и спустили «покоровный» план удойности. Кто перевыполнит, тому будут давать дополнительно один литр из шести сверхплановых. Молоко на трудодни постановили выдавать в определенные дни. В остальные дни не велели носить на фермы бидоны. Коров-перестарок постановили забить, а корма давать с весу. На птицеферму на три дня послали общественных контролеров. Новостей было так много, что Анна не могла разобраться в них. — Пошла изба по горнице, сени по полатям! Чистый содом! — сказала она, но про себя позлорадствовала: «Не торговать Воробьихе и Устинье на базаре крадеными молоком да яйцами. Кончилась безгрозица. — Но тут же огорчилась: — И мне своих девчонок не баловать!. Скорей бы телилась моя Жданка!» Она еще не успела разобраться, что к добру и что к худу, когда председатель привел по-городски одетую женщину. Анна так привыкла к «представителям», что не обратила на нее внимания. Но когда гостья скинула пальто, надела халат, Анна узнала в ней доярку из колхоза «Крепость социализма». Она была черноглазая, полная, но двигалась легко и, казалось, радовалась и своему дородству и легкости. Расправляя складки халата, она пошевелила крутыми плечами, улыбнулась и сказала звучным, катящимся говорком: — Здравствуйте, женщины! Это, видно, и есть ваша рекордсменка Красуля? Слышала от людей, слышала! Ловко подхватила соседнюю скамеечку и села возле Красули рядом с Воробьихой. Анне бросилось в глаза, что гостья все делает «в аппетит»: и халат надевает, и шевелит плечами, и ходит, и разговаривает. Доярки столпились возле гостьи, а она, не смущаясь этим, весело говорила: — Стадо у вас холмогорской основы, и бык-холмогорец вовсе хорош. Породность — это, конечно, бо-оль-шой-колоссальный вопрос! — При словах «большой-колоссальный» она для убедительности прижмурила темные глаза, качнула головой и так нажала на букву «о», что слова выкатились на этих «о», как на колесах. — Ваше стадо не так худое, как напущенное. Кормов не хватает? Луга болотисты? Знаю, знаю. Сырость, ландыши. Сама девчонкой за ландышами бегала, букетами в городе торговала. В городе, бывало, ахают: «Ах, ландыш! Ах, запах! Ах, переживание!» У нас в колхозе болота теперь осушены, сырости меньше стало и ландышей поменьше. А у вас, видно, по сию пору ландышам кланяются: «Ландыш, милый, спаси!» «Бойчится, — подумала Анна. — Они, загорные, все речисты». А руки приезжей уже тянулись к вымени Красули. — Только что подоена? Какой метод массажа применяете? Не делаете? Неужто ж вам не объясняли? Как же без массажа? Работа с выменем играет бо-ольшую-колоссальную роль! Слова «работа с выменем» удивили Анну. А гостья деловито продолжала: — Вот, глядите-ка, бабы… Круговое движение, вот этак… Поперечное — этак… Раз за разом. Раз за разом… А теперь в глубину… Самая жирность там, в глубине. — Что ни гоняй, соски пустые, — усомнилась Воробьиха. — А вот поглядим. — Закончив массаж, она потребовала — А ну-ка, давайте сюда дойницу! К общему удивлению, только что выдоенная корова свободно дала еще почти стакан. Приезжая доярка переходила от стойла к стойлу. Анна, насмотревшись, сама заторопилась к своим коровам, сама начала массировать вымя и выдаивать остатки, — Правильно! — одобрила ее говорливая гостья. — В глубину мягче бери, но сильней проникай. А ты гораздая! Быстро усвоила. Будто век массируешь. Тебя как зовут? Анна? А меня Лизавета… Худущи твои коровы. После войны пригнали нам с эвакуации стадо еще хуже вашего, — рассказывала она, поудобнее устроившись на скамеечке. — На ногах не держатся, титьки обморожены, кости аж кожу перетирают. На водопой погоню — вниз с берега сойдут, а наверх вернуться — сила не берет. На лошади подвозили. И кормов нету. Ну, как тут быть? Доярки, сбившись в кучу, слушали. — Ну, и как же ты? — поторопила Лизавету Анна. — Картошка у нас была… Дай, думаю, попытаюсь! Сперва и не сказалась никому. Боялась… Гляжу—едят! Поносов нету. На ноги начали подыматься. Мычат, как взаправдашные… А то ведь и не мычали! Анна вспомнила доильный зал и забросала Лизавету вопросами: — И за сколько же лет достигли вы теперешнего вашего положения? С чего начали, как добивались? Вечером дома Анна приготовляла для своих коров картошку, а Лизавета помогала ей. Комната казалась наряднее от черных Лизаветиных глаз, румяных щек и веселого говора. Нюша и Луша льнули к ней и щупали ее волосы, плечи, кофту. — Что это, как захудал колхоз ваш? — спрашивала Лизавета. — Ну, председатель худ, а сами? — Что сами? Известно… — Анна невесело засмеялась. — В гору семеро едва тянут, а под гору и один столкнет… — А строитесь, однако, неплохо. Как ехала по нагорью, глядела — цельная улица новеньких домов. Строительная бригада работает или другим методом сорганизовали строительство? Анна опять засмеялась отрывистым, сухим смешком: — Председателя каждый год меняем, вот и весь метод. Выберем председателя, он с делом не справляется, а избу себе справит! Мы другого выберем. И он так же! За шесть лет шесть председателей — глядишь, новых домов цельная улица! Лизавете, видимо, не понравился невеселый смех Анны. Она нахмурилась. Рядом на птицеферме сразу в несколько голосов вперебой заголосили петухи. — Что это у вас петухи какие истошные? — Комиссию опевают… — неохотно отозвалась Анна. Через полчаса пришла усталая, разрумянившаяся Гапа, ее как окончившую курсы птицеводства выдвинули в куриную комиссию. Она возбужденно рассказывала: — Изо дня в день, изо дня в день не больше, як семьдесят яиц. А мы—двери на замок и под контроль. Сто десять яиц, пожалуйста! Як же ж? Гнизда грязни, все не по правилу… Сама весь день с плотниками гнизда правила… Птицу жалеть надо… — Нет, я коров люблю… Люблю я коров, что ты хочешь делай, — охотно отозвалась Лизавета. — Коровы— это бо-о-ольшой-колоссальный вопрос. Анна слушала веселые голоса женщин и грустнела. Когда Гапа ушла к себе, Лизавета удобно устроилась за столом, подперла голову обеими полными руками и серьезно сказала: — Смотрю я на тебя… и вглядчива ты… и горазда… Да… — Она остановилась. — Что? Договаривай. — Да так как-то… — Она глянула в самые зрачки Анны. — Не к месту печальна, не к добру весела. Беды, видно, хватила? — Хватила беды с победушками, — согласилась Анна. — Беду-то снесла. Победушки с ног сбили… — Это бывает, — подтвердила Лизавета, — это бывает… Обе помолчали. Анна вздохнула. — А тебе, видно, бабушка ворожит. — Всяко приходилось. Приехали с эвакуации — на селе тычка не было. Я тощей тебя была… А при мне дети. Четверо у меня. Поголосила… Не без этого. Отголосилась— что ж, думаю, теперь делать? В угол забиться — вконец пропадешь! Пошла по бабам. Сбила баб округ себя. Где один горюет, там артель воюет! Фермы кое-как обстроили первым делом, а вторым — пошли воевать подходящего председателя… Отвоевали наилучшего из всех. Вместе с ним в землянках перебились, а фермы, овощехранилище воздвигнули. Со второго года стали дома воздвигать. Мало-помалу и добились жизни… — Зато теперь машины доят, машины моют! Какие тебе заботы! Лизавета всплеснула руками: — Еще какие заботы-то, Аннушка! Ведь месячного плану я не выполнила! А я член партийного бюро. Обо мне в газетах писано. Каково моей совести план не выполнять? — Как же уж ты это? — Через экскурсии. Ведь к нам в эту весну со всего району едут! Толпами ходят! Люди тушуются, а коровы тем более. Я причину понимаю и то беспокоюсь. А корова причины не уясняет. Почему, отчего кругом суета, — ей словами не объяснишь. Не дает той прибавки, что постановлено взять. А я глаза на людей совещусь поднять. А третьего дня повалило ветром столбы, порушило провода, вся наша механизация встала. Садишься руками доить — брыкаются. Поим из ведра — не берут: культурные стали! Подавай вакуум, дай автопоилки! Только наладили проводку — другая беда: американцы приехали. Доильный зал показываешь — не фотографируют. Электромойку не снимают. Доярки все у нас ходят чисто, ни одну не сфотографировали. А тут, на беду, от дождей возле фермы лужа, и возчик один непутевый споткнулся, да и встал на четвереньки. Так его сразу в два аппарата защелкали. Хоть плачь! Надо сказать, и свои корреспонденты тоже попадаются вредные. Ты фермы хоть языком вылижи — ему без интереса. Он в углу разыщет малый непорядок — и ну строчить! В заслугу себе ставит, что отыскал. Вот, мол, я какой умный! Ну, у нас один плох, так другие порядочные! А как эти американцы кинулись грязь фотографировать — до того обидно! Ославят перед всеми трудящимися американцами — вот, мол, какие наилучшие колхозы в Советском Союзе. Уж такая обида! Анна стала собирать ужин, а Лизавета учила девочек плести кружева. Когда отужинали и уложили девочек спать, Лизавета стала разбирать на ночь темные волосы. В доме все стихло. Спали за стеной Михаил с Гапой, давно похрапывал дед на печи, мирно дышали девочки. Лампа горела неярко, густые тени копились по углам, ложились на немолодое лицо Лизаветы, подчеркивая все его складки. За печью зачирикал сверчок. Лизавета улыбнулась, и белые зубы сверкнули молодо. — Сверчок у тебя? Вот люблю! — Специально у соседей раздобыла. Без сверчка и дом не в дом… — отозвалась Анна, помолчала и спросила: — А велики ли у тебя дети? Она увидела, как напряглось лицо Лизаветы и сжались губы. — Невесты уже… — Оглянувшись на девочек, Лизавета наклонилась к Анне и сказала тихо, но с твердым осуждением: — Мне бы дочек выдавать, а я сама замуж собралась. Вот ведь беда-то где! — Отчего же беда? — А как не беда? И от дочек совестно. И моложе-то он меня. Сама понимаю: людям на смех. Два года крепилась. Думала, отстанет. Нет! Гонится и гонится! Словно нету ему молодых девок. Ах ты, господи! — Анна с удивлением увидела, как на темные Лизаветины ресницы крупными дождинами навернулись слезы. — А ведь я тоже… не из глины сделана… Живая живу!.. Глаза ее глядели не с бабьей, а с какой-то девичьей жалобой. Плакала она так же вкусно, как говорила и двигалась. Анне вдруг захотелось таких же слез, и она опять про себя удивилась: «На слезы позавидовала!» Вторую ночь Анна не спала. Она чувствовала начало перемен и не могла разобраться, к добру они или к худу. Ее пугали строгости на фермах, «покоровное» планирование, интересовала дополнительная оплата и радовало то, что будет двукратная дойка. Лизавета вздыхала во сне, видно, печалилась своими печалями. Анна слушала ее вздохи и думала: «Таких же лет, такая же вдова, а вся жизнь другая! О чем печалится? О том, что колхоз ославят перед американцами! Отчего плачет? Оттого, что мужик за ней гонится неотступно, как за молоденькой! Да будь хоть я на месте мужика, ни одну б молодую с ней не сравняла. Счастлива баба родилась». Анне хотелось думать, что все зависит от судьбы, а думалось другое. «Я только мечтала, как бы выбиться, как бы свой дом воздвигнуть. А Лизавета? С первого дня пошла баб сбивать. «Один, говорит, горюет, артель воюет»… Я как мертвая, а она про себя: «Живая живу». Это уж кому что на роду написано. Но как ни силилась Анна, она не могла представить себе Лизавету в роли одинокой горюхи. Недовольная собой, она резко повернулась в постели и подосадовала: «И что за наваждение? Бывало, сон морил, а теперь бессонь одолевает! Все с него, с головастого, началось! Петухи и те через него переполошились. Он бидон опрокинул, он «покоровные» планы надумал, он Лизавету привез. От него другую ночь мысли голову зудят! Бударь головастый!» Но и досадуя она уже не называла его «варягом». Курганов в эту минуту стоял возле дома, где квартировали трактористы, смотрел в чистое, черное, посыпанное звездами, как зернами, небо, и слушал перебранку хозяйки с председателем. — По твоей причине трактористы разбежались по своим деревням! — укорял председатель. — С утра как раз сев начинать, а где их теперь соберешь? Кругом распутица — не пройдешь, не проедешь! — Накося! По моей причине! — кричала невидимая в полутьме хозяйка. — Я и так им плотничье молоко скормила! Пришла на ферму, говорят, молоко в больницу отрядили. Мне черт с ними, с больными. Трактористы здоровущие! Они есть просят! А где я возьму? Я на корова… — Ко мне бы пришла, — сказал председатель, отворачиваясь от Курганова. Он выпил под забитую Бодуху и теперь боялся дохнуть на секретаря райкома. — За тобой ходишь, ходишь да отступишься. Раньше хоть Рита, зоотехник, входила в положение. А тут прихожу, ревет девка, говорить не хочет! Ты в третью бригаду укатил. На птицеферму кинулась — думала, выстрадаю трактористам на яишницу! На птицеферме комиссия ходит, куры сигают через изгородь! Взбаламутили весь колхоз… А теперь, накось, я виновата! — Я тебе говорю… — невнятно начал председатель, но хозяйка перебила его: — А я тебе говорю, не будет у тебя порядочный тракторист работать! Один Медведев по тебе. Он здешний, при нем его Гапка. Из «Вари» в птицефермы тебе в кредит птицу продавали. Почто не взял? — Они доходящих петухов подсовывали… — В «Заре» трактористам курятину варят, а в «Крепости» на полевом стане аж котлеты лепят! — Полную меню, городскую меню, мы, конечно, составить не в состоянии, — сказал председатель. «Ох, снимать, снимать его надо! — подумал Курганов. — Немногого, немногого я добился. В курятнике переполох, зоотехник плачет, трактористы разбежались! Организовал, называется!» — Ну, вот что, — обратился он к председателю. — «Городскую меню» с тебя не спрашивают, а к утру чтоб были для трактористов щи из Бодухи и мясо с картошкой. Холодец чтоб весь на поле, в тракторную бригаду! А то бывает: кости трактористам на поле, а мясо да выварок кой-кому на стол под водку! Сейчас садись на мой вездеход, поезжай за трактористами! С утра Курганов поехал в МТС и по пути хотел заглянуть в слабый колхоз «Ударник». Райком советовал присоединить этот колхоз к соседнему — «Крепость социализма». Колхозники «Ударника» совсем было решили объединиться, но на последнем собрании по непонятным соображениям постановили отложить объединение. Курганов хотел выяснить причину. Подняв стекла вездехода, он всей грудью вдыхал весну, жадно глядя в окно. Высокий день. Жаворонок повис в зените. Крыльев не видно, только два маленьких сияния с обеих сторон, словно крутятся два маленьких пропеллера. И песня такая ликующая, какую и сам Курганов пропел бы, если б сумел подскочить вот так, до зенита. «Каждому свое, — подумал он. — А мое счастье — вот эти поля. С детства, что ли, входит это в кровь?» В городе ему жилось спокойней, удобней и легче, но не бывало того ощущения счастья и той безудержной мальчишеской удали, которая в детстве заставляла в такие минуты стремглав взлететь на горы, качаться на вершинах самых высоких сосен, плыть навстречу стремнине. И сейчас его так и подмывало выскочить из машины, своими руками перещупать всю эту землю на подсыхающих взгорьях и в полных весенней влаги ложбинах. Он уже видел эту землю буйно поросшей золотой пшеницей, медоносной гречихой, голубым льном. Он видел груды овощей, плодов в овощехранилищах, на грузовиках, у паромов и перевозов. «Morbus optimisticus chronicus»,[3] — вспомнил он определение жены. Она говорила это с горестно-терпеливым выражением. — И впрямь неизлечимый оптимизм, — весело подумал он. — Сколько раз стукала меня жизнь по затылку, а все не впрок! Сколько раз еще стукнет! И опять впрок не пойдет!» А радоваться действительно было нечему. Запоздалая весна после дождей сразу ударила солнцепеком. Район со своими увалами и ухабами, с лесами и полянами обладал десятками «микроклиматов». Когда по сухой земле южных склонов начинали змеиться трещины, на севере, в ложбинах, в тенистых поймах, синие разводья еще лежали вперемежку с черными топями. Курганов сказал парторгу лесозавода Борину, которого повез с собой с тайной целью переквалифицировать в председатели колхоза: — Район такой, что каждому уклону и каждому ухабу подавай персональное внимание. На южном склоне — Полтавщина, перевалишь через гребень, глядишь, — Кировская область. Обком микроклиматов не признает и каждый день твердит одно: «Сеять, сеять, сеять», а директор МТС — мужик упрямый, гнет свою линию: «Рано, рано, рано». — Какое же рано здесь? — отозвался Борин и высунулся в окно. У него было молодое, крепкое, красивое лицо и лысая, как яйцо, голова. — Вон и жаворонок сигналит! — Жаворонок свое, а директор свое: «Грязновато». Он свои проценты за экономию горючего выжимает. Урожай либо будет, либо нет, а экономия горючего — вот она. А, дуй его горой! Стой! Курганов не удержался, соскочил с машины, присел и принялся мять в ладонях еще прохладную, но уже полную весеннего дыхания, живую землю. «Ну, поплатишься ты мне! За это поле тебе голову снять!» — мысленно ругал он директора МГС. В ответ на призывную песню жаворонка издали донеслось чуть слышное знакомое и радостное стрекотание. — Тракторы! Тракторы идут! — сказала Борин, вертя сверкающей на солнце лысиной. Через два часа они въехали на южный склон. Здесь начинались поля колхоза «Ударник». Поле покрыто было свежими бороздами, и посредине стоял урчащий, окруженный людьми трактор. Курганов и Борин пошли полем, увязая в рыхлой и липкой земле. В центре группы людей Курганов увидел Самосуда. Неделю назад Самосуд сидел на больничной койке и жаловался Курганову: — Вели ты им меня выпустить. Сердце новое все одно не вставят, а если помирать, так уж как добрый конь — в борозде, под жаворонками. Курганов заторопился к Самосуду. На отекшем лица Самосуда воинственно блестели выпуклые глаза. — Кто тебя из больницы выпустил? — Убегом, — засмеялся Самосуд. — Пока лежал— хворал, как вышел — поправился. Вредное это дело—в больнице лежать. Вот прямо с постели к ним. Договорились объединиться — и вдруг отказ. — Что же это вы, товарищи? Почему? — спросил Курганов. Колхозники замялись. — Или богатого трудодня не хотите? Одна женщина уклончиво улыбнулась: — Им работать легче. У них матрасы пружинные. Они крепче нашего высыпаются. — Хоть улыбаться у Самосуда научились, — пошутил Курганов. — А то приедешь к вам, все— глаза вниз… Курганов так и не мог понять, почему колхозники плохого колхоза не хотят объединяться с лучшим. Он решил поехать в правление, к председателю. У машины его остановила дряхлая старуха, которая пришла в поле в день первого сева, видимо, по привычке. — У меня до тебя секретный разговор. — Когда они отошли в сторону, старуха зашептала — И колхоз хорош, и Иван Терентьевич сильно хороший человек. Одного боимся… помрет скоро… — Что ты, бабка! Он еще дольше твоего проживет. — Больно хорош человек, такие-то долго не живут. Я в себя живу, а он — из себя, — с полным убеждением сказала бабка. — Ты с виду прикинь. Я, гляди, в кость ухожу, ссыхаюсь, все в себя да в себя. А у него сама организма такая, что из себя выступает, как река из берегу. Утечно живет. Опасаемся — помрет скоро. На кого мы тогда останемся в чужом-то колхозе? Надо было знать весь ход мыслей колхозников, чтоб предвидеть неожиданное влияние болезни Самосуда на объединение колхозов. Курганова кольнула совесть: «Колхозники видят, что «утечно», себя не жалея, живет дорогой для района человек. А секретарь райкома об этом не заботится». Он посадил Самосуда рядом с собой в машину и сказал: — Скоро сам тебя погружу под расписку в Кисловодск. Самосуд отмахнулся. — Во время посевной все одно ж помирать некогда. А как отсеюсь — согласен, поеду. Чтобы только уговор: без меня колхоз не обижать. Только слег в больницу, гляжу, уж ты меня обошел с аммиачной селитрой. — Вот те на! С больной головы да на здоровую, — засмеялся Курганов. — Это ты меня обошел. Пользуясь своим положением Героя Труда, Самосуд повадился обращаться, минуя район, в область с разными просьбами; область отпускала, а потом уведомляла район: «Отпущено в счет вашего лимита». Такая история произошла с аммиачной селитрой. Когда ее привезли, Вострухов велел до выяснения задержать ее на складе. — Так ведь я эту селитру для них же раздобыл, для «Ударника», — с обычным энергическим оживлением заговорил Самосуд. — У них земля как запущенная хвороба. Аммиачная селитра такой земле — чистый пенициллин. — Вижу, вижу: переимчив, — засмеялся Курганов. — Полежал в больнице неделю — уже весь докторский арсенал взял на вооружение. Этот пенициллин и другим колхозам нужен. Опять у тебя с Воструховым неприятность! — Это у нас с картофельной истории началось. В том году, как стал прибаливать наш прежний первый, Вострухов шибко надеялся на его место. Выступал он на областном совещании и дал по картофелю завышенное обязательство: себя показать хотелось. — Курганов знал эту историю, но хотел слышать ее в изложении Самосуда. — Ну, и я тогда же выступил. Сказал, что невыполнимо. Приписали мне демобилизационные настроения. Однако и половины обещанного не собрали. Ему бы признать ошибку, да гонор не позволяет. Давай жать на колхозы. Обобрали семенной фонд. Все НЗ повытряхивали, а все равно не выполнили обязательства. Ко мне тоже он присылал. Однако я семенного фонда не отдал: и так горю-прогораю! «Если, говорю, есть ваше право ломать замки в овощехранилище, — ломайте». До чего дошел Вострухов — прислал овощехранилище опечатать. Весна пришла — район без картошки, сажать-то нечего. А тут опять в области совещание. Из ЦК приехали. Ну, выступил я, значит, и назвал его «картофельным погорельцем». Сказал, что ему свой гонор дороже колхозного благополучия. Факты налицо. Товарищи из ЦК меня поддержали. Осудили воструховскую практику. В акурат тогда и решался вопрос о первом секретаре. Отпала его кандидатура, а вскорости выбрали тебя. Однако он меня с тех пор все прижимает. Ни в чем не дает доверия! — Тебе, пожалуй, доверишь, — сказал Курганов, вспоминая, как обманул его Самосуд зимой. — Ты у меня под носом свиней забиваешь, а говоришь, что они поросятся. — Так та свинья ногу повихнула. А тебя я тогда еще не знал. Не знал, что ты есть за человек. Думаешь, я уродился такой? Дело заставляет. Вот у твоего Мытникова, к примеру, осенью хлеб осыпался, а трактора стояли из-за баббита. Его иначе как слева не достанешь. Мытников на риск не идет, он не левачит, он честь и спокой оберегает. А моя честь в том, чтобы колхозные труды не пропадали. Я левачу, я баббит достаю. И со скотом этак же. Я ж тебе тогда все как есть объяснял. Тот же Вострухов наобещался жмыхов и концентратов. Для меня слово— дело! Я из этого расчета спланировал стадо. А после совещания обиделся он и отказал в концентратах. Он же нас и подвел! А тут еще и засуха. Все стадо сохранить — кормов не хватит, лучшие головы загубим. Кому выгода? — Поговорил бы в райкоме. — Тебя я еще не знал, а с ним какой разговор? Я его спрашиваю: «Тебе что надо: мясо, сало, молоко либо хвосты?» — «Мясо, сало, молоко», — отвечает. «Так вы мясо, сало, молоко и планируйте!» Не дает согласия. — И с яровыми опять хитрил, — уличал Курганов. — И с яровыми хитрил, — согласился Самосуд. — Не родит у нас яровая. Я ее, яровой, больше в сводках придерживался… — То-то! — А отчего? От честности! Честность требует так руководить, чтобы государству и колхозникам выгода! А планирование иной раз прямо против выгоды. Вот и получается: бесчестный, к делу равнодушный — он себя бережет, он не ловчится. А ты баббит слева достаешь, и яровые только в сводках пишешь, и поголовье у тебя в сводках одно, в стойлах другое. И Вострухов кругом честит тебя: «Жулик, вор, обманщик! Судить его, бить его, снять с него голову!» И понимать он тоже не может, что мне колхоз своей головы дороже… — Законные дороги есть, — сказал Курганов. — Райком обманывать — самому себе в лицо плевать. — Тебя я не обманывал и не обману теперь. А с Во-струховым мне нельзя иначе. Ведь как он поступает? Умный секретарь позвал бы меня, выяснил, обругал бы, если надо. А этот? Фермы хотел опечатать, комиссию послал скот пересчитывать. Не по закону! По закону я должен один раз счет государству сдавать. И с этой селитрой опять же. Я для себя ее припасал? Я об отстающем, об «Ударнике» беспокоился. Умный секретарь меня бы вызвал, разобрался бы. Поругал, коли надо. А этот запретил отпускать со склада, и баста! — Поговорить надо было, — согласился Курганов. — Об этом и я говорю. Ну, я ему не уноровил! Но должно же уважать такого человека, который имеет свою линию поведения? Я таких уважаю! А он с той картофельной истории допекает меня и допекает. Ведь сердце он мне ухайдакал. Легко ли, когда у тебя овощехранилище опечатывают? Ну ладно, дело прошлое. Зачем же опять теперь с селитрой? Я так рассуждаю: ты из меня кровь пил? Пил! Авторитет мой подрывал? Подрывал! Давай теперь поднимай авторитет! Давай аммиачную селитру! Курганов расхохотался над неожиданным заключением, но тут же оборвал смех. Самосуд говорил о самом больном и тревожном. Ошибки планирования и скованность инициативы заставляли инициативных и рьяных к делу людей хитрить и изворачиваться. «Противоречия классового общества изучались веками и разрешались кровавым путем, — подумал он. — У социализма есть свои противоречия, они устраняются мирно, путем познания. Задача в том, чтобы познать, изучить их как можно раньше, глубже и точнее». Самосуд на перекрестке простился и пересел в свою машину. Курганов нагнулся, тронул за плечо Борина, сидевшего рядом с шофером: — Видел? Пять тысяч человек привел к богатству. И еще не одну тысячу приведет. Упрямое лицо Борина не дрогнуло. «Упрется? Не даст согласия? — подумал Курганов. — Нет. Не так воспитан человек…» Два дня провел он на колесах, и за эти два дня неузнаваемо изменилась земля. Меж тонкими зелеными строчками озимой уже не синели разводья. Пообсохли и ложбины, и только в тенистых ухабах сохранились голубые озерца. Запоздалая, но жаркая весна заставляла торопиться. Сев шел и днем и ночью. Ночами работали хуже, но все же ночкой весенний стрекот тракторов на полях стал так же привычен, как летом бывает привычен стрекот кузнечиков. Ночью Курганов подъезжал к колхозу «Искра». В полуночные часы трактористы встречали секретаря райкома радостно, и короткие разговоры под фарами трактора в полупустынном поле получались особенно памятными. Средь скудных земель колхоза «Искра» было одно доброе поле, защищенное с севера холмами. Сюда весной стекали воды с холмов, здесь зимой нарастали снежные глубины, и почва здесь была жирней, чем на соседних полях. Половина, отрезанная дорогой, многие годы использовалась как выгон. Отсюда Курганов ждал особенно высоких урожаев. От этого поля во многом зависело благосостояние колхоза, и Курганов шутя называл его «Мыс доброй надежды». Сюда направил он новенький трактор с опытным трактористом Медведевым. Под черным чистым небом с умытыми звездами, прикорнув к холмам, спали беззвучные деревеньки, а на полях шла жизнь: ползали неторопливые огни, и деловитый стрекот доносился с разных сторон. Запах влажной земли и прелых листьев проникал в кабину, смешивался с запахами бензина, щекотал ноздри. Стрекот слышался и с «Мыса надежды», и Курганов думал: «За ночь кончат пахать, а с утра пойдут сеялки. Отборное сортовое зерно, полученное в обмен на некачественное, протравлено, приготовлено и ждет своего часа». Курганову не терпелось, он торопил шофера. — Последняя лужа! — сообщил Костя. В глубоком ухабе на вязкой дороге еще стояла вода и, как в озерце, ложилась блеклая месячная дорожка. Машина, урча и разбрызгивая грязь и воду, выбралась из ухаба и помчалась пологим подъемом. Живой, движущийся свет фар поднялся навстречу из-за дальних кустов, и стал отчетлив рисунок голых сучьев. Прозвучали неясные мужские голоса, грубоватый смех, и вдруг непонятный грохот и крик прорезали тишину. Фары за кустами погасли, и купы кустов нырнули в темноту. Трактор захлебнулся и стих. Поля погрузились в тишину и мрак. Ошалелый конь выскочил на дорогу. Через минуту раздался мужской отчаянный голос: — Сюда! Сюда! Помогите!.. Мужчина выбежал из-за кустов и стал посредине, крестом раскинул руки. — Стойте! Курганов высунулся из машины. — Что? Что случилось? — Человека убило… — Когда? Чем?.. Как?.. — Сейчас… Чем — сам не пойму. Трактор взорвался… — Кого убило? — Тракториста Медведева. Курганов узнал в говорившем бригадира тракторной бригады Веселова и побежал, проваливаясь в ухабинах, увязая в топкой земле. Ветви кустов царапали лицо, цеплялись за полы пальто. В черноте поля ничего не было видно. — Фары! — крикнул Курганов шоферу. — Свети фарами! Машина приблизилась, стала поворачиваться, прощупывая поле фарами. Наконец у края загонки обозначился темный силуэт трактора. Тракториста они увидели, только когда подошли вплотную. Он лежал на самом краю поля возле камня, разбросав руки. Курганов просунул руку под ватник: — Сердце бьется. Оглушило его. Упал. Головой на камень. Отчего упал? Приподнимите. Тихо!.. Когда его стали поднимать, с плеча его упала тяжелая металлическая лепешка на ноги Курганову. Курганов ощупывал странные линии этой лепешки, ее гладкие края. — Смотрите… — передал лепешку Веселову. — Не пойму что… — Противовес… — сказал Веселов. Только тут Курганов понял: так же, как зимой, сорвался противовес. Зажигая спички, он повернулся к трактору. Те же рваные края пробоины, тот же лоснистый блеск вытекающего масла. — Гапа! — раздалось в темноте. Мужской низкий голос говорил с детской жалобой. — Ох, Гапка же! — Прозвучала привычно сочная ругань. Медведев приходил в себя. Он не мог шевельнуть рукой, стонал, ругался, звал Гапу, клял ночной сев, трактор и начальников. Его усадили в машину и повезли домой. По дороге Веселов рассказывал: — Он как чуял. Не хотел в ночную смену. Упирался. И Гапка его раззвонилась. Ну, я обещал, что сам сменю его с полночи. Приехал на поле. Он только-только кончил старую пашню и переехал через дорогу на целину, на выгон. Здесь земля непаханая, тяжелая… Чувствую, звук неладный. Однако ничего. Поговорили. Простились. Пошел он да забыл свое курево в кабине. Воротился за кисетом. Берет на ходу. Я еще посмеялся: как ты, мол, голову свою не позабыл! А он и ответить не поспел. Треснуло, крякнуло, я и понять ничего не в силах. Гляжу — темно, трактор встал, Михаил на земле лежит. Михаила привезли домой, чтоб оглядеть при свете. Рука у него повисла, плечо вздулось. — Убили! Убывци вы окаянни! — закричала Гапа. Пока шофер ездил за доктором, она то замирала на груди Медведева, то металась по комнате с криками и проклятьями. На крик вышли соседи, испуганные лица прильнули к окну. Увидев их, Гапа кинулась к ним на улицу, и уже оттуда раздался ее истошный крик: — Изувечили Михаила мого! Як знала, не видпускала, як чуяла! Та будь воны распрокляты со своими ночными севами… На пагубу людей шлют, лиходеи! Загубили мого наикращего! Утром Курганову сообщили, что сорвался еще один противовес, и опять на залежных участках, на которые колхозники возлагали особые надежды. И этот обрыв произошел ночью. Несколько бригад отказались от ночных работ. МТС отправила акты на завод, а Курганов дал срочную телеграмму в обком: «В течение трех последних месяцев произошло три обрыва противовесов на вновь полученных тракторах №№ 2051, 2999, 3751. Выбиты блоки двигателя, сломаны распредвалы. Сорвавшимся противовесом переломлена ключица у тракториста Медведева. Аварии отрицательно влияют на ход весеннего сева. Прошу принять меры». День прошел тревожно. Те новые тракторы, которые, как особую честь, вручали трактористам, работающим на самых трудных, залежных землях, стали пугалом. Некоторые трактористы отказывались работать на новых тракторах, другие не хотели пахать залежные земли, считая их причиной беды, третьи боялись работать в ночную смену. А солнце, наверстывая упущенное, грело почти по-летнему. Южный ветер был тепел, но так силен, что гнул деревья и срывал шапки. Уже кое-где на дорогах закружилась пыль. В конце дня Курганов вернулся в райком. Алый закат на почти безоблачном небе предвещал знойный и ветреный день. В окно видно было, как оброненная кем-то газета, переворачиваясь, носится по площади. Женщины, выходя из соседнего магазина, придерживали руками юбки. «Чертова весна… — подумал Курганов. — То мочит, то сушит что есть силы. Закончить сев максимум в пять дней! Полный размах ночных работ во что бы то ни стало!» Позвонили из обкома. Вызывал Бликин. «Получил мою телеграмму», — подумал Курганов, взял трубку и услышал знакомый твердый баритон: — Товарищ Курганов? Как идет сев? — Большие трудности, Сергей Васильевич. — Трудностей у вас не больше, чем в других районах, а сев закончили все, кроме вас. Вам это известно? Начальственные интонации, к которым Курганов не привык, хлестнули его. Тотчас вспомнились почему-то институт, кафедра, ряды книг в шкафах красного дерева. «Я не ниже тебя по уму, по партийной принципиальности, по человеческому достоинству, — говорило это воспоминание. — Мог бы профессорствовать, приехал сюда по партийному долгу. И работаю не хуже, чем ты работал бы…» На холодно-начальственный тон можно было ответить только еще более холодным тоном. — Возможно, — сказал Курганов ледяным, академическим голосом. — Если вы знаете область, то знаете, что наш район северный и единственный по рельефу — с него начинается горный кряж. Именно у нас наибольшее количество осадков и наибольшая сила вихрей. В трубке молчали. Очевидно, Бликин не привык, чтоб секретари райкома говорили с ним в таком тоне. Наконец он ответил: — В прошлом году ваш «единственный по рельефу» район закончил сев одновременно с другими районами. — В прошлом году пришлось пересевать треть ярового клина. Я не хочу повторять ошибок прошлого года. — Кто дал вам право уменьшать посевную площадь? — Мы не уменьшаем площади… Мы уменьшаем цифру в сводках. — Как так? — В сводках пять тысяч гектаров неосвоенной земли числились как освоенные. В действительности мы только приступаем к освоению залежей. — Мы не можем допускать снижения посевных площадей. — Я уже сказал, что у нас происходит не снижение площадей, а прекращение очковтирательства. Посевные площади фактически увеличиваются… Курганов чувствовал, как кровь пульсирует в висках. «Что за разговор с секретарем обкома? Что за разговор?» — думал он. — Обком с площадями разберется. Но, повторяю, мы не можем допустить снижения. То, что не освоено, надо освоить… «Понимаю, — подумал Курганов. — Обкому нельзя уменьшить цифру и сознаться перед вышестоящими в своем вольном и невольном очковтирательстве». — Товарищ Курганов, мне непонятна также ваша линия в животноводстве. В района производится забой скота, вводится двукратная дойка и невиданная система дополнительной оплаты. Из шести литров сверхплановой — один литр доярке? Это с вашей санкции? — Да, И даже по моей инициативе. — Устанавливать такие нормы выдачи — значит культивировать рваческие настроения! — резко сказал Бликин. Идете по линии дешевого авторитета. Курганов стискивал зубы, боясь в досаде наговорить необдуманных слов. — Дополнительная оплата «один из шести» касается одного, и наихудшего, колхоза, — сказал он наконец а не узнал своего голоса. — Очевидно, придется вас вызвать и заслушать… Чувствуя, что разговор идет к концу, Курганов заторопился спросить о главном. — Сергей Васильевич, вы получили мою телефонограмму? — В голосе его неожиданно прозвучали жалкие, просящие ноты, и он выругал себя: «Голосишко трусливый, подхалимский…» — Получили. Выслали людей. Разберемся. Вы тут телеграфируете, что три противовеса сказываются на ходе сева. Я вижу стремление слабую работу райкома прикрыть то «единственным рельефом», то тремя противовесами. Несостоятельная попытка. — Я не прикрываюсь ни рельефом, ни противовесами. Я сигнализирую о неблагополучии на заводе. — Почему на заводе, а не в районе? Возможно, причина в неправильности эксплуатации. В Кудринской МТС умудрились просто снять один из противовесов. Гирь на складе не хватало… — Значит, были еще случаи? — Причины крылись в эксплуатации, и процент обрыва к общему выпуску ничтожен. Работники завода завтра будут у вас. Разговор закончился. Курганов долго сидел, прижав к уху беззвучную трубку. «Процент ничтожен… Да, там это выглядит как «ничтожный процент»… Он понимал, что оттуда не видно ни Медведева, лежавшего, раскинув руки, в ночном недопаханном поле, ни «Мыса доброй надежды», куда с любовью посылали самый лучший, самый новый трактор, ни этого трактора, истекающего маслом. Оттуда не слышно воплей Гапы и разговоров трактористов, которые после небывалой и опасной аварии теряют доверие к новым тракторам, к ночным работам, к залежам… Там весь этот сложный жизненный переплет превращается в «ничтожный процент», ни в ком не вызывающий тревоги. |
|
|