"Розы в ноябре" - читать интересную книгу автора (Туманова Зоя Александровна)СвойБыло, как всегда бывает в это особое утро: торжественно, трогательно, пестро, горласто; зычный голос Марины Глебовны, вдруг перекрывающий все звуки, точно барабан в оркестре, «Петров! Наведи порядок!»; первоклассники, едва видные из-за букетов; выпускники, воспринимающие весь этот сумбур слегка отстранение и чуточку элегично, в плане прощания с детством: последний ведь год! Все обыкновенно, только непривычно свежо для сентябрьского южного утра. Инна Сергеевна повела плечами, вдруг озябнув. Марина Глебовна каким-то образом оказалась рядом, приглушив голос насколько могла, сказала: — Слушай, на тебе же лица нет! Ну, к чему это самоистязание? Иди домой, найдем замену, сегодня все в сборе… — Не могу. Первый урок — у своих… Эти слова уже говорились сегодня. «У своих», — повторил за ней Петя. И добавил жестко: «У меня вот — один „свой“. Да и то, если еще…» За этим, поспешно оборванным «если еще», такой промелькнул ужас, невероятный, невыносимый, — Инна Сергеевна не дала себе даже в мыслях допустить возможность этого «если еще…», кинулась в дела, в сборы. Причесалась особенно тщательно, платье выбрала яркое, легкое, наверно, слишком легкое — по погоде. В этих хлопотах было нечто, уже успокоительно-обыденное, говорящее, что все идет нормально, исключающее даже намек на тот ужас, что таился в Петиных словах. Чтобы еще больше утвердиться в этом настроении, Инна Сергеевна подошла к мужу, подставила щеку, почувствовала прикосновение теплых губ. — Ладно, иди и не волнуйся. Будут известия — сообщу. Хоть с урока вызову… …Сын, Виталий, не ночевал дома. Поссорился с отцом, хлопнул дверью — и исчез. «Свои» подходили, здоровались наперебой, окружали, ее несравненный девятый «Б» — как вытянулись за лето, и у всех настроение, как на вокзале: встречи, встречи — и начало пути… Хохот, восторги. — Инна Сергеевна, а я на море была! — Инна Сергеевна, я косу обрезала, не заругаете? — А по истории у нас кто? Фаина? У-у! Братцы, мы под колпаком, у нас Фаина! — Дистрофант! — Скамейку не поднимет!.. Словно бы все вместе, но справа группируются мальчики, слева — девочки; поклевывают тех вихрастых горлопанов острыми, беглыми взглядами, улыбочками, смешками… Сложный, сложный предстоит год, но здесь — как дома… Нет, определенно зря надела она это легкое платье. Инна Сергеевна постаралась держаться попрямей, унять дрожь. И вдруг плечам стало тепло: кто-то набросил на них куртку, школьную, форменную. Оглянулась — Сентюрин. Он, разумеется. Стоит рядом со знакомым выражением уличенного в проступке, но упорствующего: «А-я чё? Я ничё…» Ох, Сентюрин! Такое вдруг прихлынуло к сердцу, — Инна Сергеевна сняла очки, стала сосредоточенно протирать стекла, — не доставало еще разреветься, на виду у «своих»… И как она происходит, эта кристаллизация личности — момент, и все уже иное, мальчик стал юношей. Нет, не то. Копилось исподволь, собиралось по крупице, и сколько за той кристаллизацией ее собственных бессонниц, горьких обид, сколько раз отчаивалась, отступала почти… В третьем классе Сентюрин обнаружил себя, до того был неприметен. Два уха — перпендикулярно к щекам, нос с накрапом веснушек, нижняя губа самолюбиво выпячена сковородничком, — Сентюрин! От жестяной этой фамилии целый день звенело в ушах. Бесконечны были его подвиги со знаком «минус». «Где Сентюрин?» «А он на троллейбус прицепился, Инна Сергеевна!» «Где Сентюрин?» «А он на чердаке в Клосса играет, Инна Сергеевна, и гранату сам сделал!» К директору она его водила. На сборах его прорабатывали. А результаты? Два-три дня тихо, словно Сентюрина нет в классе. И опять — есть он, есть! Он был непробиваем: «А я чё? Я ничё…» В пятом классе за ней осталось классное руководство. Начались жалобы-предметников: «Сентюрин не дает работать!» Уже воплощение мирового зла виделось Инне Сергеевне в облике тощего подростка-нескладехи: руки по локоть в карманах, ныряющая походка… На родительских собраниях сентюринская мама, кругленькая и круглоглазая, молча принимала учительские громы и молнии, виновато помаргивала белесыми ресничками, как бы говоря: «А я чё? Я ничё…» Проявив небывалое упорство, подключив родительский комитет, Инна Сергеевна добилась-таки, что явился в школу неуловимый, вечно занятый папа Сентюрин. Папа внес в учительскую свои квадратные плечи, сел на затрещавший стул. Выслушал, не перебивая, сказал: — Двоек — не будет. Хулиганства — тоже. Язык — укоротим. А ежели, что, сообщите, приму меры, — и он сделал руками такое движение, будто выкручивал тряпку при мытье пола. Два дня Сентюрин-сын отсутствовал. На третий — появился. Сидел, не отрывая глаз от крышки парты. Тянул руку: «Спросите!» Отвечал — угрюмо, без воодушевления но верно. Постепенно двойки «закрылись», не ладилось только с русским — с ее предметом. Хотя и тут старался человек, уже не приходилось писать на полях возмущенное «Почерк!», заглавное «п» стало похоже на «п», а не на шляпу с полями. Но ошибки, ошибки… Инне Сергеевне очень хотелось за четвертной диктант натянуть парню троечку. Не получилось — уж слишком вольна была сентюринская орфография и на этот раз… Увидев свою отметку. Сентюрин отшвырнул листок, как будто обжегся. Сидел угрюмо, сбычившись. Потом вскинул руку: «Можно вопрос?» И спросил, глядя прямо в лицо с наглым, прежним своим прищуром: — Инна Сергеевна! А правда, что очковая змея — самая вредная? …Да, было и такое. В классе она сдержалась, перед Маришей — заплакала. Та, по обыкновению, загремела: «Нет, до чего распустились, а?… Давай опять отца! Вызови завтра же! Тут мужская рука нужна, да и не пустая, с ремешком!» Инна Сергеевна вспомнила, как папа-Сентюрин шевелил руками, похожими на грабли, и подумала: «Нет, не вызову!» …Вошла в класс — у нее был еще один урок. Взгляд Сентюрина уперся в нее сразу. Сидел он за партой, вытянув шею, выставив плечи вперед, словно боксер в защитной стойке. И что-то толкнуло Инну, что-то подсказало — надо этому человеку, уже не ждущему от жизни добра, просто улыбнуться. Инна Сергеевна привычно поправила очки. Улыбнулась. «Ребята, дело-то — к весне идет!» Попросила: «Сентюрин, ступай намочи тряпку!» Он взвился из-за парты, как ракета. …А теперь стоит рядом, глядя с высоты своего акселератского роста. Куртку свою набросил. Как нужно ей сегодня, сейчас это зыбкое тепло, поселившееся под неплотной тканью… Инна Сергеевна подняла руку, убрала со лба Сентюрина отделившуюся от крыла волос упорную прядку, — волосы у него были чуть светлее, чем у Виталия, и такая боль встала в горле — не дохнуть… Словно что-то вспомнив, она деловито, некрупно шагая, пошла вдоль стены. Марина догнала ее. — Ладно, идем, линейку без нас проведут. Идем, хоть чаю выпьешь, тебе же урок давать, горе ты мое! Прихлебывая чай, вздыхала —своей — Беда мне с вами, подружки! в жилетку плакалась. вот с тобой голова идет кругом. — У Веры — опять? — спросила Инна Сергеевна. — А казалось, на этот раз… — Казалось, казалось, — ворчала Мариша. — А программа все та же: домашняя дуэль, хлопанье дверью, а после звонит ночью и сопит в трубку, ждет, что сама скажет: «Ладно, приходи». И говорит ведь! Хорошо, что ты хоть этого не изведала: Петр у тебя — мужик правильный… Инна Сергеевна кивнула. Правильный, это так. И вчера он был прав. Так тяжело, так беспощадно прав… Началось все за завтраком. — Пойдешь на свой контрольный сбор, — сказал Петя, — надень «джинсовку»: пусть твои «чуваки» попадают! Да и в самом деле прохладно… Инна Сергеевна знала, что Виталий не заспорит, как обычно бывает, когда его «кутают»; куртка из специальной ткани, словно бы выцветшей и потертой, была его давнишней мечтой. Отец разыскал эту невидаль где-то в районе, в командировке, и радовался Виталькиной радости, выплескивающейся, как всегда, безалаберно и бурно. Виталий не заспорил, но и не сказал «Ладно!», не кивнул даже. Его молчание и взгляд, метнувшийся из-под ресниц, были для Инны Сергеевны как первый, еще робкий стук тревоги… Петин взгляд, спокойно-внимательный, проследовал за тем, всполошенно сверкнувшим, — в угол, к вешалке: куртки на ней не было. — Опять швыряем вещи где попало? — спросил Петя, еще не утратив утреннего благодушия в тоне. Если б Виталий встал, принес, повесил куртку на место, все бы прояснилось, вернулось на укатанную колею обычного утра в семье… Виталий, не подымая глаз, разглаживал ножом масло на куске хлеба. — Так где же твоя обновка, приятель? На вопрос в этом тоне-промолчать уже было нельзя Виталий ответил: — У Володьки оставил. Это была неправда, явная для всех троих, но Пете, с его методичностью, нужно было больше, чем это вспыхнувшее лицо и замершая с куском хлеба рука. — Вот оно что, — протянул Петя. Щелчком разбил яйцо, стоявшее перед ним в серебряной рюмке. — Володька живет рядом — сбегай, принеси. — Его дома нет. …Зачем, для чего человек продолжает барахтаться в трясине лжи, когда это уже очевидно. Инна Сергеевна попыталась помочь. — Да принесет ее Володька — что за спешка такая? Завтрак на столе! Петя не принял ее беззаботного тона, продолжал ненужную игру: — Так уж и нет дома? А ты позвони, узнай. Успеешь дожуешь! Виталий торопливыми, судорожными глотками приканчивал кофе. Петя отодвинул рюмку с яйцом. — Та-ак! — протянул с усмешкой. — Дело начинает проясняться. В первом классе ты оставил свитер на скамейке в парке. Во втором — вернулся из школы в одном шерстяном носке, куда исчез второй, осталось загадкой века. В четвертом ты потерял кеды. В седьмом у тебя «пропало» кашне. Теперь начинаем терять вещи посолидней. Да еще и врём беспардонно! Виталий аккуратно поставил стакан. Улыбнулся — губы у него тряслись. — Понимаю, такого удара ты не переживешь. Как-никак материальная ценность! Петино круглое лицо, мощная гладкая шея, грудь в вырезе рубашки стали медленно багроветь. Инна Сергеевна встала. Быстро и весело проговорила, собирая посуду: — Петя, Виталий, хватит вам! Петя, опоздаешь, автобус… Петя не повернул головы — смотрел на сына. — Значит, так… Значит, мы широкая натура, куртка для нас не ценность. А позволительно спросить — прожив на свете вплоть до получения паспорта, заработала ли она, натура, хоть копейку? Виталий придвигал посуду к рукам матери — звякали чашки, блюдца. Сказал с натужной развязностью: — Ты, отец, прикинул бы на досуге, на счетах — сколько я тебе задолжал за эти годы? За питание, воспитание и прочее. Даст бог, выплачу… Был взрыв. Много ненужных слов. Потом ахнула выходная дверь, брошенная с размаху, со злой силой. Простучали шаги по лестнице. — Черт знает что! — сказал Петя. — У него винтик какой-то открутило, что ли? Хоть бы на капельку осознания вины! А ты только и знаешь — словно наседка, крылышком загородить цыпленочка. Пе-да-гоги! Когда родное, свое, так всякую педагогику забываете. Вот так и уйдет из-под рук… Очень болела голова. Инна Сергеевна ждала большой перемены. Перемена пришла и прошла. — Слушай, это же очень хорошо! — крепкая Маринина рука стиснула плечо. — Если б нашелся в милиции, в «неотложке» — Петр давно бы позвонил. А раз в таких местах нет, значит, просто дурью мается. У дружка какого-нибудь напыженное свое самолюбие пересиживает. А то и еще хлеще… Не забудь возраст. Тут из-за него переживаем, валидол пачками глотаем, а он, глядишь, просидел ночь на лавочке с какой-нибудь чувындрой… — Почему же так грубо, Мариша? — вырвалось у Инны Сергеевны. — Ну, знаешь, это в теории хорошо — вышивать сложные узоры по канве психологии… Еще эта песенка, чтоб ее!.. «Во сколько лет свела с ума Ромео юная Джульетта?» Сочинителям не худо было бы дочитать классику до конца и вспомнить, что получилась из этого самая печальная повесть на свете! Нет, распускаем мы их, распускаем! Все добром, добром… А добро-то должно быть с кулаками! …Инне Сергеевне представился кулак у добра — такой, как у сентюринского отца, например. Этакий увесистый многогранник, движимый нерассуждающим гневом. Стыдно теперь вспоминать, как ее педагогическое бессилие чуть не заставило прибегнуть к помощи такого аргумента в споре за добро… И как хорошо, что она сумела стать выше своей собственной обиды и не дать мальчишке окончательно ожесточиться. Может, с той ее улыбки и началось настоящее возрождение этой души? …Да, конечно, Петя все-таки прав — по существу. Должны дети ценить то, что создано трудом. Нельзя, чтоб все влага жизни доставались шутя, по мановению пальца. Отвратительны потребительское отношение к жизни, неуменье отдавать себе отчет в своих поступках. Все это — в зачатке — у Виталия есть и должно быть изжито… Но все-таки, все-таки… Почему у нас как бы две морали — для «чужих» и для «своих»? Почему считается, что нельзя попрекать человека сделанным ему добром, а с детьми мы себе это позволяем сплошь да рядом? Почему мужчина сочтет для себя позором ударить того, кто слабее, — если только это не его сын? Почему мы так сочувственно смотрим «Сто дней после детства», а когда то же самое происходит со своим («чувындра»!), в сто глаз присматриваем?.. …Нет, она бы не была такой. Она поняла бы сына, если б… если б это была не Алечка! И когда они успевают так вырасти, так перемениться? Давно ли бегала по двору, — падала, дралась, возилась с кошками, самозабвенно, зажмурившись, выкрикивала не то дразнилку, не то считалку: «Замкнуто, закрыто, а ключ у меня, кто обзывается — сам на себя!» Кружилась, тоненькая, в порхающей юбчонке — словно раскрутили бамбуковый зонтик. И вдруг глазам твоим соседским предстает нечто совсем другое. Лицо — как раскрывшийся цветок, и скульптурнье ножки, воздвигнутые на платформы, как на котурны. И — сигаретный окурок, при виде тебя так ловко отброшенный в сторону, в незабудочных глазах — выражение «А я чё? Я ничё…» Алечка звонит по телефону. Ни «Здравствуйте», ни имени-отчества — «Виталия можно?» В кино — с Алечкой. В парк-озеро — с Алечкой… «Вы что, дружите?» «Да нет так, компания у нас…» Сын прячет глаза, сын улыбается — без повода, тайным мыслям, сын расшвыривает вещи, дожевывает кусок на бегу; сын часами валяется на тахте, глядя в потолок… И за всем этим — она, Алечка. С ее дремучими тройками по математическим дисциплинам. С манерой переиначивать модные песенки — она поет, например: «Мужчины, мужчины, мужчины, вы помните место свое!» С ее сигаретами и невозможными «мини». «Макси — мода для кривоногих»! — тоже ее высказывание… Вдруг остро вспомнилась вчерашняя встреча — вечером, во дворе. Тогда Инна Сергеевна еще не знала, что Виталия до сих пор нет дома, что он не придет и ночью… Алечка направлялась как будто к ней, с улыбочкой, даже, наверно, хотела поболтать по-соседски. Но больно было видеть, как портит нежность этого лица никчемушная раскраска: зеленые — веки, алые — губы! Светофор! Инна Сергеевна сделала бы замечание за такую раскраску — всякой другой, но не Алечке. Тут это почему-то было невозможно. Но она посмотрела… Алечка, наткнувшись на этот взгляд, остановилась, словно растерявшись, и вдруг выпрямилась надменно. Опустив размалеванные веки — лебедем, балетным лебедем проплыла мимо! Поди догадайся, что на уме у такой вот Алечки — в такую минуту… «Замкнуто, закрыто, — а ключ у меня…» …Ну, пусть Алечка. Пусть все его неряшество и безалаберность, и глупая самоуверенность, лишь бы был, лишь бы ничего плохого с ним не случилось! — Постой, я тебя загорожу, — сказала Мариша. — Вытри глаза, соберись. Еще не хватало — педагогам плакать в буфете. Чего ж тогда от них-то ждать? Петя не позвонил. Прошел школьный день, пролетел, протянулся. Кончился. И дорога кончилась — отвлекающая транспортная теснота. Последний квартал перед домом. А там — надо будет что-то решать, что-то предпринимать… Уже в подъезде, внизу, необъяснимо Инна Сергеевна почувствовала: Виталий дома. Отперла дверь своим ключом — рука чуть дрожала. У порога — подошвой кверху, подошвой вниз — валялись замурзанные кеды… Инна Сергеевна постояла у двери, чувствуя, как блаженно расслабляется стиснутое болью сердце. Виталий вышел из кухни — с шипящей сковородкой в руке. — Привет! А я тут сам… Понимаешь, проголодался. Целую ночь вкалывать — это не шутка! — Вкалывать? О чем ты говоришь? — Как о чем? Инна Сергеевна села на табуретку, стоящую в прихожей. Двинув ступней, сбросила туфлю, потом — вторую. Помолчала, глядя в глаза сына. Он стоял, искренно недоумевающий, но все еще в прекрасном настроении. Поискал, куда бы поставить сковородку, — не придумал. Нет, сил не было — ни злиться, ни объясняться. И она сказала бесцветно, спокойно: — Мы ищем тебя с девяти часов вечера. Мы звонили всю ночь: родне, знакомым. В неотложную, в милицию, в морг… Виталий заметался — с этой нелепой сейчас сковородкой, забормотал: — Погоди, мама! Я ничего не понимаю! Разве она… разве Аля вас не предупредила? — О чем? — Я просил ее передать, что не приду. Что буду ночью разгружать вагоны на товарной станции. Вместе со студентами… Инна Сергеевна молча покачала головой. — Но как же так, мама? Это же… это предательство!.. Страшно видеть, как в этом лице, еще не утратившем плавных детских очертаний, вдруг словно проступает жесткость будущего, мужского… — Нет, погоди! Я не хочу так, как он… как отец всегда делает. Не спросив, не узнав, что у человека на душе сразу думать плохое. Я выясню. Узнаю. Должна быть какая-то причина… Инна Сергеевна вспомнила вчерашнюю встречу — кажется, Алечка действительно собиралась ей что-то сказать… Да, она не рванулась навстречу с раскрытыми объятиями Да, в ее взгляде было осуждение, может быть, насмешка Но это ведь не оправдывает… — Это не оправдывает, — невольно повторила вслух Инна Сергеевна. — Чего не оправдывает, мама? Ну почему, почему, если меня корят дармоедством, почему я не могу хотя бы попробовать? Сейчас же начнется: школа на первом плане! А я буду совмещать, вот увидишь! — Ты что? Решил это делать… регулярно? — По возможности, мама! Я тебе еще вот что должен сказать… Джинсовку свою я отдал… подарил Олегу. Не только потому, что ему нужней… У него одна мать, болеет часто. Он ходит в пиджачке — рукава до локтя. Не в том суть. Ты меня выслушай, не знаю, поймешь ли… — Говори. Я понятливая. Он не заметил иронии. Хорошо, что не заметил… — Знаешь, когда он… отец подарил ее мне, сказал: «Получай свою мечту!» И это правильно, я мечтал о такой куртке. Именно о такой — все сошлось. Это было прямо счастье! А потом… Потом я задумался однажды. Мечта — куртка! Люди мечтают полететь в космос — и летают! А мои пределы, значит, вот они — двуцветная тряпка, простроченная белыми нитками? И чтоб смотрели с завистью — мои же друзья. И так меня прошибла эта мысль! Я понял, что не смогу уже радоваться куртке и вообще тому, что можно надеть, подаркам вообще! Я же не маленький, чтоб кто-то все время думал обо мне, выполнял мои желания… Я понятно говорю? …Господи, до чего же он стал высокий. Стоит в дверях — и уперся в притолоку головой. — Мама, почему же ты плачешь, я что — сказал что-нибудь плохое? Петя пришел часа через два. Инна Сергеевна нарочно не убрала кеды, только поставила их к стенке, рядышком, носок к носку. Петя сразу увидел кеды. Широкое, с твердыми чертами его лицо побурело от прилива крови. Он спросил: — В норме? — Да. — Где? Это был трудный вопрос. Объяснять сейчас Пете — вот такому, в накале гнева, — что сын решил заработать деньги и, как он выразился, «возместить материальный ущерб, причиненный мною», значило подлить масла в огонь… — Понимаешь, так получилось. Его подвели… Должны были предупредить нас, — объясняла она сбивчиво, лишь бы что-нибудь говорить. Петя, кажется, не очень слушал. — У нас большая семья, — сказал он хрипло. — Ни в семье нашей, ни в роду — ни до какого колена — не водилось этого: чтоб в пятнадцать лет ночь провести вне дома! Да еще не спросясь… Он бросил на пол портфель, шмякнувшийся тяжело, весомо.. — Я его отлуплю! И пусть твоя педагогика взвоет! — Петя, не надо! — Сама увидишь, что именно надо! Шелковым станет! Тут избегались, иззвонились… Она стала в дверях. — Пусти, Инна! Я знаю, что делаю!.. Еще никогда она не видела мужа в таком состоянии — и вдруг ослабела, поняв, что ей не перебороть этого тяжелого, холодного бешенства — никаким словом… Еще миг — и он попросту отшвырнет ее от дверей… Он, Петя… Когда-то хватило сил — уберечь от подобного добра с кулаками чужого, не единственного сына, ученика — одного из многих… А сейчас? Уберечь одного своего — значит, восстать против другого, тоже своего, нужного, близкого… Инна Сергеевна глубоко вздохнула, облизала пересохшие губы. Сказала тихо, очень тихо: — Петя, если ты это сделаешь, я от тебя, уйду. |
||
|