"Кегельбан для безруких. Запись актов гражданского состояния" - читать интересную книгу автора (Бацалев Владимир)

VII.  ИГРА «ЗАЯЦ БЕЗ ЛОГОВА»

Один из участников становится «зайцем», другие — «охотниками». Еще несколько групп образуют кружки — «логова». Охотники преследуют бродячего зайца, стараясь загнать в логово и там «убить», а заяц бегает от них на кругу и считает до семидесяти.

Примечание. Запрещается зайцам пробегать сквозь логово.

Услышав стук, я поднимаю голову с подушки и вижу, как в просвете между дверью и полом топчутся подошвы ботинок. Потом в щель пролезает бумажка, которую сквозняк отвозит к кровати, и подошвы исчезают. Это повестка — явиться в военкомат к девяти утра четвертого апреля. Я смотрю на часы: двенадцать часов дня четвертого апреля. Такая «оперативность» веселит. Я складываю из повестки «голубя» и запускаю в открытую форточку. Пока он кружит у дерева петлями Нестерова, я чувствую себя хиппи, отказывающимся ехать во Вьетнам, и соображаю, что четвертое апреля — это вторник, а спать я лег в воскресенье после того, как накричал на Марину.

…И зря сделал. Не подумавши. Нельзя на нее кричать. Марина — ребенок, из которого взрослого не вырастишь, хоть тресни. Я и люблю ее не за то, что в нее вложил, и не за то, что нашел общего с собой, она мне — как дочь, которую не надо воспитывать, потому что она не перерастает тот рубеж, откуда начинается воспитание.

Потом я вспоминаю, что сегодня годовщина смерти моей мамы. Она умерла три года назад, когда я учился в десятом классе. Ее положили в больницу с аппендицитом, и все — знакомые, врачи и медсестры — в один голос и одним тоном успокаивали меня, что аппендицит — чепуха на постном масле. Но я все равно боялся за мать, ведь, кроме нее, у меня никого не было.

Оперировал заведующий отделением. Он не заметил, что аппендицит был гнойным. Может быть, думал о чем-то постороннем во время операции, может, его отозвали к телефону, и он забыл про все на свете… В общем, он не вычистил гной. И через три дня мама умерла от заражения крови в реанимации. Все три дня я сидел у дверей реанимации и у кабинета заведующего с коробкой конфет на коленях, которую мне велели подарить врачу после операции, но меня к матери так и не пустили.

Когда она умерла, я позвонил заведующему из автомата возле его дома. Ответили, что его нет и придет поздно. Я остался ждать у входа в подъезд. Было темно и противно, лампочка качалась на ветру, как колокол в руках звонаря, но свет до меня не добирался. Словно нарочно. Я стоял и глотал слезы. Около одиннадцати подъехала легковушка, из нее вылез заведующий с папкой и бутылкой коньяка под мышкой. Я побежал прямо на него и ударил по уху. Он стукнулся затылком о капот. Я пнул его ногой в живот и, когда он сполз на землю, зачерпнул горсть шоколадных конфет, сжал в кулаке так, что между пальцев брызнули малиновые струйки, и размазал по роже заведующего. Потом пошел домой, но шагов через десять споткнулся о камень. Этот камень я швырнул в лобовое стекло машины. Попал прямо в центр, и камень застрял в стекле. Оно разбежалось паутиной трещин, а камень стал похож на паука…

Одеваюсь, запираю изолятор и иду в кино перекусить. В Сворске всего две столовые, и днем народу в них больше, чем на демонстрации. Это объяснимо: на демонстрации ходят только сознательные и прикинувшиеся сознательными, а обедают все, от мала до велика. Поэтому я предпочитаю выкинуть двадцать пять копеек на билет, зато без давки и очереди, в тишине и спокойствии, сгрызть пару заплесневелых бутербродов.

У кассы толпится народ, жаждет смотреть в разгар рабочего дня какую-то чушь под названием «Слишком юные для любви». Ни о какой любви там, конечно, и речи нет, разве что о родительской, потому что фильм про детей и для детей — это я знаю наверняка. Просто два сворских кинотеатра борются за зрителя, хотя их никто не стравливает, не науськивает, конкурируют между собой по пережиточной привычке. В одном кинотеатре заключили негласный договор с райпищеторгом и торговали в буфете пивом, а в другом, куда я пришел, царил полный кавардак: здесь рядом с книгой жалоб висел обрывок плаката «У нас порядок такой — …»; здесь вторая часть плаката»…поел, убери за собой!» валялась на полу, недосягаемая для веника уборщицы, как и прочий мусор; здесь даже столы и стулья в буфете были о двух и о трех ножках. Зато названия картин перекраивались на вкус публики, обольщали и обманывали. Индийский фильм «Судья», собравший в «пивном» кинотеатре аудиторию из пяти человек, имел тут такой аншлаг, какой, наверное, не снился и сворскому вытрезвителю, потому что фильм по инициативе администрации стал называться «Альфонс в законе», и был разрекламирован афишей с мужиком в цилиндре, а в зрачках мужчины бегали голые девки: в правом — две, в левом — четыре. Кстати, художника кинотеатра уволили за эту мазню, а он просто не знал, что в нашей стране даже публичный поцелуй — порнуха, и целоваться позволено только мужчинам в шляпах, да и то в самом начале программы «Время»…

В кинотеатре есть тир, впервые я вижу его работающим.

Тир, наверное, придумали люди, которые очень хотели бы кого-нибудь прикончить, но не могли: боялись последствий, или возможность не представлялась. Ведь и троглодиты, когда не ловился мамонт, метали копья в его шкуру или в изображение, лишь бы время убить и голод обмануть. Я беру ружье и долго выбираю мишень: рука не поднимается палить по выползающим откуда-то медведям, выплывающим уткам, вылетающим глухарям. Вот если бы вылезла рожа Подряникова, я с удовольствием, даже чувствуя себя обязанным, всадил бы в нее все заряды. «Будь, что будет, — думаю я, — пальну наугад», — и закрываю глаза. Этот тир, наверное, был для слепых, потому что я попал в жестянку, изображающую Карлсона. Карлсон и не думал умирать от моего выстрела, наоборот, за его спиной затарахтел пропеллер, и он улетел. Потом вернулся и тут же умер — пропеллер заглох…

— Почему у вас из всех сказочных персонажей висит один Карлсон? — спрашиваю я мужика за стойкой, у которого щеки как два арбуза. — Попросите на складе Дюймовочку, Белоснежку, Василису Прекрасную…

Но мужик не отвечает, показывает мне кивком на бумажку, требующую не отвлекать работников от дела. Тогда я говорю:

— Вас, наверное, одно удовольствие — грабить! Купил патрон за три копейки, и забирай кассу. Но лучше это провернуть на последнем сеансе: денег наберется побольше.

— Я вот тебе ограблю, бандит! — вскидывается мужик. Но тут уже я показываю ему на бумажку и говорю:

— Не отвлекайтесь на разговоры, работайте, считайте пульки…

Выхожу из кинотеатра и думаю, что неплохо было бы показаться на работе, а оттуда зайти к Марине в ЗАГС.

Работа у меня — не бей лежачего, а если встанет — все равно не бей. Такую еще поискать. Платили бы за нее в два раза больше, я жил бы, как кот в сметане.

Попал я на нее так. Я вырос в областном центре и после школы пошел учиться в библиотечно-архивный техникум. Когда я его заканчивал, из Сворска пришел запрос на двух человек. В этом Сворске уже сорок лет гнила кучей библиотека, которую вывезли из монастыря перед тем, как монастырь взорвать. Подвал, где гнила библиотека, находился в том же доме, что и «Незабудка», но, так как пивная сама уже стала подвалом, то библиотека оказалась как бы на втором этаже, если смотреть в лужу.

О библиотеке вспоминали во все времена и во все времена забывали. Каждый новый начальник отдела культуры считал своим долгом осмотреть ее, взять пару книг и на досуге прикинуть: стоит с ней возиться или не стоит? Но, глядя в старославянскую вязь, как на клинописные каракули, не помня наверняка, русский он по паспорту или гражданин СССР, начальник приходил к мысли, что такое толстое и плотное духовное наследство лучше использовать в хозяйстве: вместо отломанной ножки кровати, как груз для засолки капусты и т. д. Наконец, нынешний начальник, не зная, за какой хвост тащить культурно-просветительное дело в массы, не зная, сколько будет трижды семь и почему лето сменяет осень, решился отправить разнарядку в наш техникум на двух специалистов. Умные люди подсказали ему, что один должен отреставрировать книги, а другой — составить каталог и опись. Другим оказался я после того, как утвердили ставки в штатном расписании. Причем утвердили невероятно быстро: начальник культурного отдела был виртуоз в этой области. Вместе с нашими он пробил еще и ставку уборщицы, обосновав тем, что в его туалете стоят два унитаза, и сидеть на двух унитазах сразу гораздо производительней. Уборщицу он так и не нанял, зато повсюду размахивал сэкономленным фондом заработной платы: «Вот так у нас, в культуре-то, народную копейку берегут!»

Человек он был незлой и бесполезный, командовал стулом, на котором сидел, столом, за котором писал, и всеми бумажками, которые ползали по столу: из одной папки — в другую.

Когда мы с реставратором прибыли и осмотрели фронт работ — гору книг по пояс, где мыши проделали ходы и выгрызли норы, — я почесал затылок и сказал начальнику культурного отдела:

— Здесь работы не меньше чем на год.

— Ха-ха-ха! На год?! — удивился культурный работник. — На все десять!

Правильно! Мудрый ответ советского руководителя! Зачем делать в один год то, что можно растянуть на десять, исправно получая зарплату, а иногда и требуя прибавки?

Трудности начались сразу. Наш начальник предпенсионного возраста — бывший директор школы, начинавший вместе со Столиком, но менее активный в дружбе с собесом на старости лет, — был твердо уверен, что все само собой падает с неба, а, если не падает, надо послать выпускников с классной руководительницей — они скинут. Проблем для него не существовало. Когда я сказал, что мне в Сворске негде жить, он ответил:

— Ну, ты сходи куда-нибудь, тебе помогут.

— А куда? — спросил я.

— Ха-ха-ха! Не знаю, — ответил предпенсионер, — контор много. Выбирай на вкус!

Я пригрозил, что уеду, а уволить меня нельзя, потому что я — молодой специалист и зарплату все равно получу, отсужу за все три года. Но начальника не проняло, он словно и не слышал, не желал считать ничьи деньги, бормоча, что до пенсии ему осталось меньше трех лет. Тогда я пообещал написать на него жалобу.

— Вам она здорово повредит, — сказал я, — ведь вы еще ничего не успели сделать, а на вас уже жалуются. Что же будет, когда вы засучите рукава?

— Ха-ха-ха! У меня рубашка-безрукавка, — ответил он, отправляя секретаршу и дерматиновую папку в поход по инстанциям.

Он все фразы начинал с «ха-ха-ха». Прежде чем что-то сказать, он хохотал. Веселый оказался дядя, но веселье это жило в нем не от большого ума, он заливался даже от показанного пальца.

Побегать начальнику все-таки пришлось, и комнату из него я вытряс — изолятор в женском отделении городской больницы. Но я оторвал его от главного дела и заставил бегать, потому он меня разлюбил, как всегда, давясь от хохота. Основным, главным делом начальника была ловля рыбы, сидя на подоконнике и свесив ноги, потому что окно его кабинета выходило к реке. Лишь изредка его отвлекали назойливые посетители вроде меня, и начальник расправлялся с ними, как с мухами. Червей ему копала секретарша, она же прикармливала рыб под конец рабочего дня. Видели ее, разбрасывающую кашу, и посреди ночи, а курьер, тридцатилетний детина, ходил в закатанных до колен штанах, чтобы в любой момент бежать к воде, выпутывать крючок из водорослей. Впрочем, по вторникам и четвергам предпенсионер не ловил рыбу, а, придя в кабинет и отдав распоряжения, запирал дверь, зашторивал окна и ложился на стол, свернувшись калачиком и засунув уши между коленок, чтобы телефонные звонки не тревожили сон… Следом за мной к начальнику пришел реставратор и сказал, что ему для работы нужны переплетный станок, картон, ледерин, клей… — целый список. Предпенсионер решил отшутиться.

— Ха-ха-ха! Что же ты, — говорит, — за переплетчик, если у тебя ничего нет?

— Не могу же я повсюду таскать за собой бумагорезательную машину!

— А я тем более не могу, я старенький, — ответил начальник. — Сиди и жди. Закажем тебе машину на следующую пятилетку.

Пришлось решать этот вопрос без начальника: мы пошли в типографию и познакомились с Сусаниным. Адам Петрович разрешил пользоваться своим оборудованием и материалами, а потом выставил такой счет отделу культуры, что исчерпал пятилетние фонды, и теперь своричи ждут не дождутся очередного съезда и новых финансовых инъекций в культурную жизнь. Правда, наш начальник от этого ничего не потерял, наоборот, он собрал краеведов-энтузиастов, организовал раскопки взорванного монастыря и из уцелевших кирпичей построил себе дачу.

Когда, наконец, мы взялись за дело, на наши головы полетели шишки со всех сторон Мы купили четыре обогревателя во влажный и холодный подвал, и тут же пришел пожарный инспектор, словно караулил нас под дверью, и оштрафовал на десять рублей. Мы выбросили обогреватели, но в «Незабудке» прорвало трубу, и от сырости расплодились блохи, и санэпидстанция тоже наказала нас материально, а за ней — опять пожарный: он сказал, что от сырости портится электропроводка. Организации, которым дано право выписывать квитанции, открыли в подвале золотое дно, индейское Эльдорадо, еще одну страну дураков. Нас штрафовали за то, что мы не вывешиваем флаг по праздникам; за то, что над нашими окнами грязно; за то, что под дверью мочатся, а мы не показываем туалет в двух шагах; за то, что кошки превратили подвал в кладбище… А обнаглевший пожарный сначала подарил нам электрочайник, а потом оштрафовал за то, что мы им пользовались. Он долго извинялся, но ничем не мог нам помочь — горел план. С тех пор реставратор ходит с чайником наверх и наливает пивом: от безделья он стал потихоньку спиваться.

Однажды мы облили из огнетушителя пожарного, который никак не мог погасить вечногорящий план, санэпидстации подарили конского возбудителя в бутылке из-под коньяка, а начальнику ДЭЗа показали «небо в алмазах». И все от нас отстали, словно и не было таких организаций. И мы зажили спокойно и радостно, общаясь с администрацией через кассиршу Таиру два раза в месяц.

Вообще, мы с реставратором очень скоро поняли, что в этом пришибленном городишке весь командный состав увлечен игрой «Не сделал сам — спроси с другого». Суть игры вот в чем: все участники окружают ведущего — простака-дурака — и стараются сесть ему на шею. Если же он награждает их пинками ответно, то все разбегаются в поисках другого простака. Второе правило гласит, что нельзя владеть простаком единолично, но и нельзя садиться таким дружным колхозом, что простак подхватит грыжу через два шага… Последнее, правда, редко соблюдается: простаков — пруд пруди, знай только пробивай для них ставки.

Я лезу в подвал и вижу, что стеллажи для книг, которые мы заказали плотнику пустить по всем стенам, и заплатили пятьдесят рублей из своего кармана, почти готовы. Реставратор читает книгу в зеленой плесени и отхлебывает пиво из горлышка чайника.

— Привет, — говорит реставратор. — О тебе никто не спрашивал.

— Я в этом не сомневался, — говорю я. — В субботу встретил начальника, так он от меня убежал, чтобы я чего-нибудь не попросил.

— Он уже и сам не рад, что связался с этой библиотекой.

— Почему ты не расставляешь книги по полкам?

— Жду тебя, — говорит реставратор. — Ты же будешь составлять опись и должен знать, где что стоит.

— Я начну сразу, как только художник вырежет штампы для книг и у нас будут деньги, чтобы с ним расплатиться. Кстати, Адам Петрович выпросил для нас каталожный ящик в городской библиотеке.

— Он хороший человек, — говорит реставратор.

— Единственный коммунист в этом городе, который еще не прекратил свой партбилет в хлебную карточку, — говорю я.

— Может, бутылку возьмем? — предлагает реставратор.

— Что ты читаешь? — спрашиваю я.

— Апокриф какой-то. Только плохо видно: мыши гадят прямо на страницах. Возьми после меня — интересно.

— Лучше почитай вслух.

— «Иисус сказал: Если те, которые ведут вас, говорят вам: Смотрите, царствие в небе! — Тогда птицы опередят вас. Если они говорят, что оно — в море, — тогда рыбы опередят вас. И если говорят, что — в земле, — не верьте им, потому что там царствие кротов. Но царствие внутри вас…»

— Что тут интересного? Банальная истина, что только в душе я себе хозяин.

— Давай позвоним предпенсионеру и спросим, где его царствие.

— Он за себя-то работать не хочет, а ты еще требуешь, что бы он вытянул работу Христа на общественных началах. Вот будет субботник, тогда и спроси.

— …«И еще сказал: Наступят дни — вы будете искать меня. Вы не найдете меня.»

— Не про нас. Да и вообще мура все это. И так ясно, что надо делать, без всяких учителей.

— Я, наверное, сегодня нажрусь, — говорит реставратор. — Составишь мне компанию?

— Шел бы ты к «плотникам», — советую я. — Стал бы их идеологом, раз у тебя мозги чешутся.

«Плотники» — это ансамбль песни и пляски допризывников при районном отделении ДОСААФа, набранный из учащихся столярного ПТУ. Они считали, что советская экономика вот-вот развалится, и били всякого, кто отказывался покупать рыбные котлетки и томатную пасту. Райком боялся с ними связываться, чтобы не выглядеть поборником экономического развала…

— Малолетние кретины, — говорит реставратор о «плотниках». — Зачем строить столярное ПТУ в городе, где нет ни одной мебельной фабрики?

— Вот именно за этим, — говорю я и иду к выходу.

— Посиди, — просит реставратор, — тошно одному напиваться.

— Меня, наверное, скоро в армию заберут.

— А библиотека? — спрашивает реставратор. — Я один не вытяну. Я вообще один ничего делать не умею, даже зайцем в автобусе ездить. Меня не учили.

— Библиотека будет гнить дальше, ждать следующего предпенсионера… И я думаю, нам ее все равно не спасти, все равно ее зальет дерьмом из «Незабудки» или крысы доедят. И если я еще что-то делаю, то только потому, что мне в детском саду вдолбили: всякая работа в нашей стране — почетна, даже бесполезная, — говорю я и выхожу на свежий воздух. Настроение мое совсем падает, и хоть как-то поднять его может одна Марина, потому что с ней не надо притворяться и предъявлять себя с отдельных удобных и выгодных сторон, как бракованный товар или социалистический реализм. В нее хочется вылить себя целиком со всем дерьмом и розами.

Марина была сиротой и выросла и пригородном интернате для умственно-неполноценных детей, потому что в тот момент, когда ее оформляли, в нормальном детдоме не было свободных коек. А потом про нее забыли, как про всех, о ком помнят с детства… Когда она подросла, ее определили дежурной сипелкой и держали среди воспитанниц за самую смышленую. Большинство же девочек из интерната отправлялось на вечное поселение в психиатрическую больницу. Будь у этих урожденных алкоголичек и наркоманок родные, может быть, их и выпускали бы на свободу под ответственность нормальных родственников. А без такого поручительства они гнили в сумасшедшем доме. Правда, Марина кое-кого из них навещала.

Однажды в интернат приехал председатель химзаводского профкома с подарками, увидел Марину, бросил подарки и влюбился. Он прописал ее в заводской квартире и собрался утолять там свою страсть. Тут вмешался Сусанин, нажив себе очередного врага. Председатель пустил слух, что Сусанин забрал Марину в личное пользование, но первый секретарь заткнул ему глотку выговором. Адам Петрович перевел Марину на работу в ЗАГС, потому что в интернате она совсем белого света не видела: по ночам меняла горшки и утки у детей, а днем отсыпалась. Потом появился я, и Сусанин сдал Марину под мою защиту.

Весь ЗАГС занимал одну комнату, посреди которой стоял круглый стол. За столом сидели четыре делопроизводительницы. Марина оформляла браки, старуха напротив — разводы, женщина слева выдавала свидетельства о смерти, справа — о рождении.

Где-то в кустах на окраине строился уже десять лет Дворец бракосочетания. «Зеркало» называло эту кучу бетонных плит красивым словом «долгострой», как будто строили что-то величественное и грандиозное — Парфенон и пирамиду Хеопса под одной крышей. Но мебель, которую заказали к пуску дворца, как назло, пришла в запланировавши срок, ее сложили штабелями вдоль стен в коридоре старого ЗАГСа так, что невесты, носившие трусы пятидесятого размера и больше, лишились счастья выйти в Сворске замуж.

Когда Сусанин повел меня знакомиться, то тоже застрял. Я вошел один, и Марина спросила:

— У вас кто-нибудь родился или умер?

— Нет, — сказал я. — Я пришел жениться на вас.

— А чем я лучше других? — спросила Марина.

— Вы похожи на розовый куст после дождя.

…Потом Сусанин сказал мне, что это — безнадежная метафора. «Поклонник красоты оборвет куст, ненавистник — растопчет; в любом случае куст — не жилец». Ему видней. Ведь он не понимает людей и вещи буквально, ищет их суть в сравнениях. А я даже не уверен, что сам придумал эту фразу…

Но Марина после моих слов стала вылитый куст.

— Тогда заполните бланк и заплатите пошлину — рубль пятьдесят, — сказала она.

Тут в окно влез Сусанин и заявил, что дело терпит…

А дальше было как в сказке. Я сказал, что люблю ее, и Марина ответила мне взаимностью. Мы поклялись любить друг друга, пока не надоест, и поцеловались… И вечером я принес в ее квартиру свой чемодан… И председатель профкома, видя, как рушится его последняя надежда, хотел искусать меня по дороге, но я отогнал его палкой.

Правда, дальше невинных поцелуев наша совместная жизнь не пошла, хоть мы и целовались все вечера напролет. Марина оказалась такой беззащитной и доброй, что мне было неудобно просить о чем-то человека, который и так никому никогда ни в чем не отказывает. Я думал, она сама как-то попытается. Ведь чувствовала она, что я не импотент, но ей, вероятно, и в голову подобное не приходило. Только однажды она прижималась ко мне искренне, обнимала в постели, но любовью здесь не пахло. Просто у нее разболелись почки, а у меня в это время был грипп, температура 39°, и Марина использовала меня вместо грелки…

Я захожу в ЗАГС с кактусом в горшке, который украл в кинотеатре. Марина обожает флору. В аптеке, поликлинике, химчистке — везде она отрывает по отростку или кустику и потом сажает дома. Поэтому карманы ее и сумка вечно набиты листьями сансевьеры, герани, лимона, побегами аспарагуса, вьюнка, азалии…

Еще я купил цыпленка в зоомагазине. Все покупали, и я купил. Все брали по десять штук, чтобы вырастить на балконе за лето и осенью иметь свою птицу, а я взял по дурости. Цыпленок был легкий, как комок свалявшейся пыли, и еле слышно тикал будильником…

Марины в конторе нет: старухи говорят, что она заболела. Я бегу к ней, и у дома меня хватает за рукав Столик, протягивая одну ладонь, а другой зачем-то постукивая себя в грудь. Я не знаю — зачем? Вообще, в его движениях много необъяснимого.

— Извините, — говорю, — но я вам руки не подам.

— Зря, молодой человек, мои руки чисты… Вот что, незачем нам жить как кошка с собакой. Мы теперь в одной упряжке руководящего совета…

— Домсовет не сегодня-завтра концы отдаст. Для этого Сусанин и включил себя, меня и вас — лебедя, рака и щуку. Юродивых заменил убогими, а вас оставил как реликт, или пожалел, или — из собственных соображений. Он сцепился со Сплю и с вами только потому, что вы придумали один способ, как убивать время, а он — другой. Вот Сусанин и хочет доказать, что его способ веселее. Для этого надо уничтожить Домсовет. И он его уничтожит, вот посмотрите. А я не хочу придумывать никаких способов, я хочу трудиться, а не слоняться по улицам. Но вероятно, работать мне не дадут. Да точно не дадут! По рукам ведь бьют, если хочешь взять с земли орудие труда…

— Нет, вы меня не убедили. Новая, помолодевшая гвардия Домсовета будет работать на износ. Так всем и расскажу…

— Да что тут нового? Фамилии на доске объявлений?… Чтобы создать что-то новое, нужно силу прикладывать. А она есть только у энтузиастов. Кто тут энтузиаст? Я? Или Сусанин? Мы без всякого напряжения зарплату получаем по календарю. А у вас пенсия больше, чем моя зарплата…

— Вы пенсией не попрекайте. Я ее заслужил…

— Вот именно, слуга всех господ…

— Кто вам разрешил обзывать меня?..

— Письменный приказ еще не готов, — говорю я.

— Почему вы не уважаете?..

— А почему я должен уважать?

— Хотя бы потому, что я старше! Хотя бы из простой вежливости! Из приличия, наконец!

— А меня доконали приличия! И вежливости такой я не понимаю. Не понимаю, почему я должен протягивать вам руку, если у меня чешется нога дать вам под зад, раз вы встали поперек дороги.

— Вы, молодой человек, просто дрянь, невоспитанная дрянь!

— Просто я сказал, что думал. Даже еще не сказал, сейчас скажу, слушайте: вы, Столик, бесполезный человек, вы всю жизнь не делали ничего, от вас и не останется ничего, кроме гумуса на совхозных полях. Вас даже коллеги-дармоеды не уважают. Ваше счастье, что вы родились в стране, где пять работяг могут прокормить десять бездельников и при этом терпеть их рядом с собой, даже терпеть, чтобы пустозвоны жили лучше них и руководили ими. Но лично я вас терпеть не намерен: вы мне противны до блевотины. Сплю — его хоть природа бездельником создала, вы — сознательный бездельник!

— А работяга ты, что ли, хорек вонючий? Ты меня кормишь?

Столик-таки напросился, я даю ему пинка, и он летит на газон. Но ненароком я давлю цыпленка в кармане. Выкидываю трупик в урну. Думаю, если покажу, мы его три дня хоронить и рыдать будем.

…Что я за человек? Почему всю жизнь кого-нибудь душу, бью? С тех пор как научился сжимать ладошку в кулак. Я даже бил своего учителя — тренера по боксу. Невероятная скотина — он курил в спортзале, где и так дышать нечем, но это еще можно бы перетерпеть. Хуже было, что он постоянно ругался матом, словно других слов и не знал: только мат плюс боксерские термины. Я мирился три года, но однажды, когда он готовил меня персонально к соревнованиям и орал, потому что у меня никак не получался боковой удар, я все-таки съездил ему по уху — так он меня достал. А этот сорокалетний бугай рассвирепел и ответил мне — тринадцатилетнему мальчишке — голым кулаком, без перчатки. Нос мой, конечно, захрустел и прилип к щеке, а кровь приклеила его…

Пока Столик барахтается в кустах, я думаю: «А правда, из какой я категории бездельников? Наверное, из категории вынужденных, из самой массовой… Надо бы предложить Сусанину организовать Союз временно нетрудоспособных…»

В квартире Марины я застаю такую картину: посреди кровати, поджав ноги и укрыв их пледом, устроилась хозяйка; с обеих сторон от нее чинно сидят Путаник и Кавелька, зажав ладони между ног.

Марина визжит от радости:

— А я решила, что ты уехал навсегда! Вчера Адам ходил в изолятор, но ему никто не открыл.

— Чем ты больна?

— Расстройством, — говорит Марина. — Я расстроилась, когда решила, что ты уехал, и мне стало плохо, холодно, гадко. Меня тошнило без тебя.

Я тоже сажусь на кровать, и Марина забирается на мои колени. Она кладет голову мне на грудь и просит:

— Не уходи больше, ладно?

— Ладно, — обещаю я.

Так мы сидим и молчим, потому что Марина уже спит. Когда на дворе становится темно, она открывает глаза, прыгает на пол и улыбается:

— Вот я и выздоровела!

Путаник и Кавелька тоже чуть не прыгают от радости. Они берутся за руки и начинают водить вокруг Марины хоровод.

— На-ко-нец-то! На-ко-нец-то! — поют они с интонациями Сплю.

— Что «наконец-то»? — спрашиваю я.

— Марина поправилась, — говорит Кавелька, прекращая народный танец. — Теперь мы пойдем в ЗАГС, и Миша станет моим мужем, а я, если соглашусь, его женой.

— Мы с воскресенья сидим тут и ждем, когда Марина выздоровеет, — говорит Путаник.

«Господи! — думаю я. — Кто же в этой стране работает?»

— Почему вы не могли ждать на работе? — спрашиваю я наивно.

— Мы боимся расставаться. У Кавельки предчувствие, что если мы расстанемся, то судьба уже не сведет нас. А это — несчастье для нас обоих. Так мы решили.

Ну, что Кавелька — набитая дура, я знаю. Однажды в аптеке на моих глазах она купила противозапорные свечи и спросила провизора, нужно эти свечи, вставив в одно место, поджигать или они сами сгорят? Но Путаник! От него я не ожидал такого расслабления мозгов.

— Значит, вы высиживаете здесь свое счастье? — спрашиваю.

— Бежим скорее в ЗАГС, Марина, — одновременно со мной требует Кавелька.

— Но я тоже боюсь расставаться с Иваном, — улыбается Марина.

— Милый Ваня, — умоляет Кавелька, — бежим, пожалуйста, с нами.

— Давайте хоть поужинаем сначала, — предлагаю я.

— Но в доме нет ни крошки, — улыбается Марина.

— Адам вчера доел последнюю рыбную консерву, — подтверждает Путаник.

— ЗАГС уже закрыли, — говорю я. 

— У Марины есть ключ от двери, — объясняет Кавелька.

— И ключ от сейфа, где лежит печать, — объясняет Путаник.

Деваться некуда — я соглашаюсь

Марина снимает халат, и я говорю, напустив в голос строгость:

— Марина, в комнате мужчины. Разве ты не стесняешься их?

— Нет, — улыбается Марина. — Мы с девочками, когда переодевались, ни от кого не прятались.

— Теперь тебе придется прятаться: ты не в детдоме, и уже взрослая девушка. Собирай свои тряпки и дуй в ванную.

— Хорошо, я буду стесняться, — улыбается Марина. — Хочешь, я буду спать в одежде?.. У нас была такая девочка — ее никто не мог раздеть…

Мы приходим в ЗАГС, зажигаем свет и садимся за круглый стол, положив руки на зеленое в кляксах сукно, как будто ночь напролет собираемся играть в карты. Мне достается грустное место регистраторши смерти.

Марина вынимает из стола бумаги и через одну сдает их жениху и невесте.

— Заполните эти бланки, — улыбается она. — Предупреждаю, что неверно указанные сведения могут повлечь за собой расторжение брака.

Кавелька и Путаник смотрят друг на друга с подозрением, потом дружно сопят и хватают ручки. Кавелька черкает скорописью, словно боится забыть о себе что-то, Путаник выводит крендельки и завитушечки, словно пытается что-то вспомнить. Пока они пишут, Марина забирается мне на колени, и мы резвимся, как две собачки. Потом я плачу пошлину, потому что жених с невестой выше денег, а Марина выписывает «Свидетельство о браке». Кавелька расписывается за себя и за свидетеля жениха, а Путаник — за себя и за свидетельницу невесты. Я включаю электроколымагу, из которой тотчас ревет марш Мендельсона, отштамповываю паспорта и вручаю молодоженам. Кавелька ревет в голос и трясет головой, а Путаник так смущен, что закрывает лицо развернутым паспортом, и на лбу Миши отпечатывается непросохший штамп. Вдруг меня осеняет, я даже подпрыгиваю:

— Марина, давай тоже станем мужем и женой!

— Ой, как здорово! — радуется Марина и хлопает в ладоши.

Кавелька тоже радуется и тоже хлопает. И даже Путаник бьет ладонь о ладонь.

Мы тотчас строчим анкеты и еще одно «Свидетельство о браке». Потом Марина встает на одном краю стола, а я — на противоположном.

— Иван, — улыбается Марина, — ты ведь согласен взять меня в жены?

— Да, — говорю я.

— А я? — улыбается Марина. — Я согласна стать твоей женой? — Она обегает полукруг стола, берет меня за руку и говорит: — Я и подавно согласна.

И возвращается на свое место:

— Объявляю нас мужем и женой!

Вот так-то! Путаник заводит шарманку с Мендельсоном, а я беру Марину на руки и обношу вокруг стола, как приз.

Тут даже мне становится весело.

— Пойдемте в ресторан! — предлагаю я. — Не каждый же день женишься!

Путаник смотрит на часы и издыхает с облегчением:

— Ресторан закрыт.

— Тогда пойдемте к моей жене и будем пить фирменный напиток Сворска: уж бутылка гидролизного у любого таксиста есть!

— Зачем покупать? — спрашивает Путаник. — У меня в портфеле всегда лежит такая бутылка.

— А еду можно попросить у Фрикаделины, — улыбается Марина, — или у Любки.

— Мы с Мишей поспешим ко мне, — говорит Кавелька, — я вся горю. Я так долго ждала, что у меня не осталось сил на праздник.

— Что ты ждала? — улыбается Марина.

— Когда, наконец, Миша станет моим мужем по-настоящему, когда два наших тела и две души сольются в одно и в одну на узенькой девичьей кроватке, и только сноп лунного света встанет вуайером над таинством любви да ветви за окном, шелестя и напевая…

— Но Миша уже стал твоим мужем по-настоящему, — перебивает Марина.

— Нет, еще не стал. Я лучше знаю, я чиста, как весталка, — утверждает Кавелька. — Он, правда, порывался, негодник, но я не позволила.

Путаник сопит в оправдание.

— А как же становятся «по настоящему»? — улыбается Марина. — С помощью снопа и ветвей?

— Разве ты не знаешь? — спрашивает Кавелька.

— Нет, — улыбается Марина.

— Иди сюда. — И Кавелька шепчет моей жене на ухо таинства любви.

— Как интересно!.. — говорит Марина, прямо-таки засовывая ухо в Кавелькин рот; но я ждал, что она сильнее удивится. — Я тоже хочу попробовать. То-то я думала… А это можно делать с любым мужчиной или только с Путаником?

— С любым, кроме Путаника, — говорит Кавелька.

— Тогда расскажи об этом же Ивану.

— Я все знаю, — говорю я.

— Знаешь? — удивляется Марина. — Тебе Путаник рассказал?…

Мы гасим свет, запираем двери и расходимся в разные стороны.

Возле дома я говорю Марине:

— Давай заглянем к Адаму Петровичу! Вот он за нас порадуется.

— Конечно, заглянем, — соглашается Марина, — хоть мне и хочется поскорее попробовать.

Нам открывает Фрикаделина, в глазах — слезы.

— Что случилось? — пугаюсь я, потому что первый раз вижу Фрикаделину плачущей.

— Нашего секретаря сняли с работы, — всхлипывает Фрикаделина, — а мой дурак заявление написал. Не буду, говорит, ждать, когда выгонят.

— Давно это случилось? — спрашиваю я.

— Днем, — отвечает Фрикаделина.

— А где Адам Петрович? — спрашиваю я.

— В типографии.

Мы бежим туда, и еще от дома я замечаю, что на крыше типографии стоит, как печная труба, столб света, а из столба валит дым, словно исток Млечного Пути. Мы припускаем еще быстрее. Какие-то полуночные зеваки думают вслух, вызывать — не вызывать пожарную команду. На проходной — никого. Перепрыгивая через три ступеньки, я влетаю на чердак, ногой пинаю дверь с этикеткой «Директор» и первое, что вижу, — черный металлический ящик на длинных ножках, в котором уличные продавцы готовят шашлык. Из мангала и валит дым в открытое на крыше окно, а Семенов мешает в мангале кочергой, кашеварит. Сусанин сидит за столом в клубах дыма, и вокруг его головы летают траурные бабочки — клочья горелой бумаги. Лицо Сусанина страшного цвета. В такой цвет выкрашены стены сортира на Сворском вокзале. Адам Петрович кидает в огонь целые охапки бумаг и даже папки, а Семенов старательно их ворошит, чтобы горело быстро и без остатка.

У меня отлегает от сердца. Я плюхаюсь на стул возле двери и говорю:

— Ну и напугали вы меня, Адам Петрович! Я уж решил, что вы типографию с горя подпалили.

— С какого горя? — спрашивает Сусанин, раздирая стопу приказов.

— Разве ничего не случилось? Секретаря не сняли?

— Ровным счетом ничего не случилось, — говорит Сусанин. — Я сжигаю свой архив. Зачем он преемнику?

— Может, еще успеете дело поправить? Может быть, что-то само собой изменится?

— Поправить? — переспрашивает Сусанин. — Не стоит ничего поправлять.

— Идемте спать, Адам Петрович. Ляжем, как в сказке: утро вечера мудренее. За ночь обмозгуете ситуацию, глядишь, придумаете какой-нибудь неожиданный ход и выпутаетесь.

— Вот я как раз и выпутываюсь! — кричит Сусанин, бросая в огонь гроссбухи.

— Они не сгорят, — говорит Семенов, — надо было порвать в клочья.

— Знай помешивай! — командует Сусанин.

— Зря вы так быстро руки кверху подняли. Лучше места, чем у вас, во всем Сворске не сыщешь.

— Я не сдаюсь и не собираюсь ничего искать. И потом — мирное население в плен не берут.

— В мирное время, — добавляет Семенов.

— Да замолчишь ты, наконец! — кричит Сусанин. — Хоть раз можешь обойтись без сентенций?!

— Я вот тебе поору на меня, — грозит Семенов кочергой.

— Зачем же вы подали заявление, — спрашиваю я, — если не сдаетесь?

— Зачем? Да не понравилось мне, что моя тринадцатилетняя дочь заговорила обо мне в перфекте. Нашла в семье покойничка!.. Мне стыдно перед своим ребенком! Никому не стыдно — а мне стыдно!

— Что же она такого ужасного сказала?

— Да говорит: «Мой отец жил, потому что его родили. Он умел только пить-есть, гадить и смотреть в окно по вечерам, строя при этом такую грустную физиономию, словно на улице осталась вся его жизнь. Каждый день этот трус ходил на работу, которую ненавидел, и боялся уволиться, чтобы не потерять то, что у него было: вытертый палас, замусоленное кресло, магнитофон с отжившими песнями и хрустальную пепельницу на журнальном столике. Он продал вечное, чтобы за зарплату существовать в преходящем и владеть своей рухлядью на правах личной собственности. Он превратился в марионетку, которую дергали вещи, вернее, барахло. А ведь в детстве подавал надежды вырасти порядочным человеком».

— Антонина уже задумывается о вечном и преходящем? — спрашивает Семенов.

— Нет, вечное я от себя вставил.

— А пепельницу?

— Пепельница — тоже отсебятина.

— Что же сказала твоя дочь?

— Неважно.

— Ничего она и не говорила, — решает Семенов.

— Так скажет, если я не уволюсь.

— Но как вы собираетесь жить без работы? — спрашиваю я.

Сусанин машет рукой:

— Все равно на этой работе я чувствую себя безработным. Семь лет сижу на чемоданах и все не решусь подхватить их и убежать сломя голову. Паяц гороховый, который сам себя развлекает, пытаясь скоротать время до пенсии, спастись от обвинения в тунеядстве и встать в ряды Столика и Сплю. Вдолбили в школе, что у нас каждая личность развивается в полной гармонии с обществом, и я сидел, ждал до седины в висках, когда начнется мое гармоничное развитие. Господи, сколько идей погибло во мне! За что у меня отняли меня?! За что превратили в живую разнарядку?! В чем я провинился?! В чем моя вина?! Хватит! Сегодня я стал жмотом. Больше не отдам даже дня своей жизни. Пусть не просят. И наконец-то перестану чувствовать себя увядшей проституткой.

— Все равно мне непонятно, чем вам вдруг не угодило кресло директора, — говорю я. — Все мы — разнарядки. И в любом другом месте вас ждет то же самое.

Сусанин кладет ноги на стол, как янки:

— Понимаешь, Иван, я — одержимый. Когда я был чуть моложе тебя, я открыл себе мир античных лириков и влюбился в одного из них. С тех пор я хочу целыми днями читать его, думать о нем и писать, чтобы другие тоже узнали, какой великий и сладкоголосый поэт был Пиндар, и почему даже пчелы строили соты на его губах. Когда меня сослали в Сворск, я сказал себе: плюнь на эту принудительную полутюремную работу, делай кое-как, лишь бы отвязались, но трудись по выходным, пиши свою книгу. «Книгу восхищения Пиндаром». Когда никто не скажет тебе, что ты лодырь и объедаешь государство, когда другие пьют пиво или спят перед телевизором — делай дело. Делай хоть для себя, если никому это не нужно. Ведь такую работу и работой не назовешь, — это удовольствие!.. Так говорил, говорил я, но ничего у меня не получалось. Все выходило кое-как: и принудиловка, и удовольствие. Чтобы заниматься филологией всерьез, надо иметь под рукой государственную библиотеку, и не одну. А когда мне было ездить в Ленинград и в Москву? Кто отпустил бы меня на год в творческую командировку, если я нужен здесь заниматься не своим делом…

— Хватит хныкать, — говорит Семенов. Но Сусанин не обращает на него внимания, он нашел благодарного слушателя.

— …Вся беда в том, Иван, что не один я полоскаю нос в чужой тарелке. Миллионы не смогли стать тем, кем хотели, и живут теперь, как в парнике: растут по потолку на дозволенном уровне; а другие миллионы стали тем, кем им ни в коем случае быть нельзя. А что может страна, в которой люди заняты не своим делом, в которой отставные майоры и прирожденные фарцовщики лезут в журналистику, а дипломаты и математики руководят банями? Ничего такая страна не может! Ничегошеньки!.. Мировая история кишмя кишит откровенными глупостями и преступлениями, но наша молодая страна по количеству совершенных ошибок и просчетов впереди всех на голову, всех государств, всех цивилизаций, всех эпох. Одной экономики хватило бы на лидерство. Правда, пока слабо изучена индийская культура Мохенджо-Даро. Будем уповать на то, что ее правители были еще более бестолковые. Другой надежды нет.

— Теперь понятно, почему вы любите Древнюю Грецию: вас просто тошнит от современности, — говорю я.

— Не совсем так, — отвечает Сусанин. — Однажды я взял Большую энциклопедию и выписал имена людей, которые по-моему, сделали что-то новое и полезное для человечества Половину списка заняли древние греки.

— Они стояли у истоков, это объяснимо… Но почему вы никогда не рассказывали о Пиндаре мне с Мариной?

— В бытность мою школьным учителем, я однажды рассказал о нем детям. За это меня прозвали Пиндармотом.

— Плюнули в душу, — поясняет Семенов.

— Теперь вы вернетесь в Ленинград? — спрашиваю я.

— Дураков нет, — отвечает Сусанин, — никто не поменяет квартиру в Ленинграде на весь Сворск.

— Только что ты утверждал, что кругом одни дураки! — возмущается Семенов.

— Что же вы будете делать? — спрашиваю я.

— Куплю баян и пойду по квартирам петь Пифийские песни. Потом напишу книгу, как я ходил по квартирам. Научной работы не получится, но я хоть буду ублажать себя.

— И станешь блаженным, — говорит Семенов. — Впрочем, ты им уже давно стал.

— А вы не сопьетесь? — спрашиваю я.

Но Сусанин не отвечает мне. Вместо ответа он оглядывает кабинет, крутя головой, как подсолнух, потерявший солнце сладко зевает, засовывая кулак в рот, и говорит:

— Кажется, все сожгли. Можно еще типографию напоследок подпалить. Сыграем в Нерона? Кто будет водить?

Я притаскиваю из коридора огнетушитель и заливаю мангал. Мы выходим из кабинета, и Сусанин, заперев его, выбрасывает ключ.

— Зачем? — спрашиваю я. — Завтра же искать будете.

— Пусть за этой дверью краеведы создадут музей самого неустроенного человека в мире! И пусть взимают плату за вход с тех, кто занят своим делом! — говорит Сусанин. — Попрошу ван дер Югина, он сделает так, чтобы вышло по-моему.

На проходной мы застаем Марину и не решаемся ее будить, Я беру Марину на руки и несу домой. По дороге мне помогает Адам Петрович…