"Здравствуй, ад!" - читать интересную книгу автора (Кондратов Александр Михайлович)IVЯ остался один, когда поезд тронулся. А дорога продолжалась, из котла в котел. Вся жизнь моя была дорогою. Вся наша жизнь дорога — из котла в котел. Я вспомнил о пьяном, размахивающем бутылкой. Мне сегодня еще не довелось выпить. Я пошел разыскивать пьяного. Он сидел перед самым входом, рядом с другом, который был не менее пьян. — Выпей! — уговаривали они проводника. — Выпей, друг! В-выпей! По лицу проводника, по его заботливо-казенному отказу («нельзя, нельзя») было ясно, что он тоже не прочь выпить. Я спросил: — Нашли чемодан? А как же! Нашли чемодан. А как же — нашли! Мимо нас прошел другой проводник, чумазый и черный. Пьяный сказал: — Выпей, друг! Все были друзьями, все, кто выпьет, кто согласится вместе выпить. Водка роднит. Водка сближает. Лучшее средство коммуникации в аду. Всемирное братство пьяниц. Пьяное дружелюбие пьяных свиней… Но разве трезвые свиньи — лучше? — Выпей, друг! Чумазый проводник охотно согласился. Стыдливо отвернувшись (служ-ба-с!), выпил водку, налитую в стакан. Я ждал своей очереди, терпеливо и скромно. Я Тоже сидел на одной лавке, я тоже говорил проводнику: — Пей, друг! Наконец пьяный сказал и мне: — Выпей, друг! — и протянул с полстакана белой водки. Я ответил, искренне-истово: — Спасибо, друг! Выпитая водка приятно защекотала мозги. Я пил, не закусывая, чтоб посильней прошибло. Водка — это благо в аду, особенно морозном. Все так же истово и искренне я повторил: — Спасибо тебе, друг! За окном убегали огни Главного Котла. Впереди был будущий котел и трос суток езды до него. В котле на колесах, в общем вагоне поезда за номером 67… Вагон был полон. Вагон раздевался. Вагон залазил на полки, укладываясь спать. В вагоне было тесно и душно. От жары мои пьяные коллеги совсем сомлели, им не хотелось даже толковать про жизнь и прочее, хотя я внимательно их слушал, благодарный за выпитое тепло, сорокаградусное белое благо. Ста граммов было вполне достаточно — в тот день я ничего не ел. Мимо нас прошел солдатик. Это взволновало моих пьяных благодетелей. — А, солдат! На одном из пьяных была грязно-зеленая гимнастерка. — Выпей, друг! Солдатик застенчиво улыбнулся. Взял стакан в руки. Я решил ретироваться в тамбур. Хотелось петь. За окном плыли огни. Много, россыпью золота в ночи. Главный Котел, хвала Шиве, кончился. Это блестели огни предкотельных пригородов, все эти Стасово, Мордасово, Дубасово, Фасово. Я вспомнил свою повесть «Неоконченный рай». Сейчас вот тоже кто-нибудь выйдет в тамбур, и я вышвырну его из поезда, в ночь… Никто не вышел. «Неоконченный рай» так и не был окончен. В тамбуре продолжался реальный — законченный — ад. Тогда я стал петь любимые песни. От «Колымы» я перешел к «Майке голубой», затем к «Сероглазой» и «Плакал молоденький вор»… Весь мир сидит по камерам, под огромной безграничной, безразмерной решеткою неба. Понятная и близкая тюремная тоска, котлы и камеры. Надзиратели, они же черти. Нет виноватых, нет безвинных. Все правы настолько же, насколько виноваты. Так устроен ад, таков его закон, его сокровенная — она же и единственная — сущность. В тюрьме весь смысл существования, его самосознание, его заслуженная гордость. Единственное, что получается, что сделано добротно и как следует, без всякого обмана — тюрьма! Во время пения «Марсели» в тамбур вышел черномазый проводник. Я продолжал петь — про «Последнюю малину» и «Врагу сказала „нет!“» … Потом «Фонарики ночные»… Окончив их, повернулся к проводнику. Мне нравилось его чумазое лицо. Он улыбнулся. Последней песни не слыхал. — Сидел? — спросил я, чувствуя родную душу. — Два раза, — свободно отвечал мне проводник. — За ограбление магазина. Ты спиши мне слова последней. Я сказал: — Спишу. Потом добавил: — Успеется еще. Ехать-то долго. Ты в Хамске живешь? — В Хамске, — ответил проводник. Он служил в каких-то там особ-частях, имел первый разряд по боксу. Из спецвойск — прямехонько в тюрягу. Но брат был следователем, помог быстро отбыть срок… — Мусора заставили пойти сюда. Шипели: «не работаю», — рассказы вал новый друг. — Пришлось надеть это вот… — он брезгливо показал на служебный значок. Наша беседа была внезапно прервана. Дверь распахнулась и в тамбур ввалился пьяный парень. Глаза его были мутны. Открыв вторую дверь, ведущую в пролет между вагонами, он муторно наклонился и стал блевать… Я отправился к себе, на третью полку — спать. …Не помню, что мне снилось. Сон, что окружал меня в вагоне, я запомнил. Он был не менее реален, чем во сне, но, к сожалению, гораздо более вонюч. Весь путь, три дня, я чувствовал себя, как Грегор Замза. Словно чудовищное насекомое, переползал я с полки на пол, потом опять на полку, наверх, на третий этаж. Гроши, что у меня имелись, я оставил в вагоне-ресторане. Я почти ничего не ел, лишь пил пиво. Но опьянеть как следует не удавалось. От пива же стал болеть язык и тут совсем стало ясно, кто я. Грегор Замза, брошенный на третью полку вагона Я стал беспомощным, чужим себе же самому животным, насекомым, мучающимся в бессмысленном аду… — Не поддавайся им, не поддавайся! — твердил я сам себе, маясь на полке. — Знай, что это — черти. С хвостами или без, замаскированные, нет ли, откровенные, неоткровенные, в погонах или ватниках, в беретах или сент-экзюпери, в Пушкиных, врушкиных, кукушкиных… Не верь, не верь им! Сволочи, они врут. Врут всегда, врут, как положено. А коль скоро будет положено врать по-другому, то они будут и по-другому делать это — врать. Не верь им. Особенно же — честным. Это симулянты, так и знай. Лирики с клизмою, весь этот вшивый гуманизм котельного режима… Им так положено, это их служба, это их эпоха, их масть, как говорят блатари. Они стремились обезоружить еще в школе. Научить той самой прав де, что всегда при дважды два — четыре, но в особых случаях, по повелению начальства, и пять, и семь, и что прикажете еще? Плюс бомба, эта ширма, которой пытаются прикрыть свое убожество, свою вонючую пустоту… Вонючая пустота! Вот в чем тут было дело, вот где была зарыта собака, которую они пытались похоронить в своих открытиях, претендуя на роль Господа, если не Дьявола… Но не тут-то было! Они, с их колбами-пробирками, молоточками-смехуечками, лыжными прогулками по воскресным дням, стихами — выпендронами Вознесенских, с их микросибирсками… ОНИ!.. Дьяволом тут и не Пахло. Это была лишь мелкая нежить, недотыкомки с портфелями, милые ученые мальчики-с-пальчики, верные работнички Академии Паук при Люцифере. Не стоило принимать их всерьез, рядовых работников ада, несущих нам благодеяния: сегодня увеличили скорость реактивных лайнеров (тем больше кислорода уничтожится!), завтра отравят оставшуюся рыбу в реках, послезавтра — ликвидируют горы в поисках полезных отходов… Черти-новаторы, озабоченные оптимизацией, они не заслуживали злобы, как и черти с погонами, как и сытые черти, как вообще все черти нашего ада, да, впрочем, и черти всех остальных адов! Ад проклят. Вот почему старается в нем нежить, дабы показаться живою. Вот почему идет вся эта суетня вокруг котлов, вот почему творится все это. Они, в глубине души своей, панически боятся пустоты, она их бесит и пугает, она-то и заставляет действовать-действовать-действовать… Страх перед нею заставлял изобретать и рационализировать, познавать вселенную, автоматизировать и химизировать мучения в аду, ставить термометры у котлов, пускаться на либерализм или жестокости, творить, выдумывать, пробовать… Искать новое или держаться традиций, писать формулы и строить по ним спецкотлы, делать математические открытия и рвать землю аммоналом, тротилом, пироксилином, порохом, придумывать электричество, стрелять снарядами в Луну (чтоб перестала быть месяцем)… Она, эта пустота-шунья, заставляла их быть гуманистами, эскейпистами, физиками, шизиками, блириками, клириками. Великий страх перед Великой Истиной, великой и единственно подлинной реальностью — пустоты ада! И пускай мальчики-е-пальчики занимаются своею физикою-с-лири-кой. Ведь это так интересно, так перспективно-перспективно. С самой главной перспективой нашей жизни — гробом (перспектива человечества— это его гроб, не правда ли, сотрудники материи?). А дальше вас ждут те же сковородки. Перспективнейшие сковородочки! Размером с синхрофазотрон или поболее. Для творческих коллективов, лабораторий. Вертелы, массовые и личные. И даже новые научные эксперименты, пробы, открытия, поиски — на вашей же шкуре, на вас самих. Правда, там примитивнее: черти работают бессменно и творческих отпусков не берут, не говоря уж о простых, о календарных. Классификация столь же проста и примитивна. Теоретиков — в ледяную воду. Экспериментаторов — на вертела. Всяких там техников, смотрителей, наладчиков — на сковороды, в массовом порядке. Жарить будут на машинном масле, так практичнее. И — современней. А так как милость Божия, творца Вселенной вкупе с адом, безгранична, то кое-кто окажется в чистилище. Гаусс, Ферма, Лобачевский, Эйнштейн. Надо бы переписать историю науки заново: кто пойдет (пошел) в чистилище, кому уготован ад. Эвклид сидит в чистилище и чертит, чертит, чертит, доказывая пятый постулат. Джордано Бруно, еретик, безусловно, в аду. В холодном. Колмогорова ждет чистилище. Огшенгеймера с Теллером — ад. Норберт Винер в аду, Джон фон Нейман — в аду. Ньютон в чистилище, играет в шашки с Ницще. Джеймс Уатг — в аду, Фарадей — в аду. Готфрид Лейбниц — в чистилище. Демокрит вот уж какую сотню лет мытарит срок в аду, считает атомы. Коперник в аду. Стефенсон в аду. Гераклит философствует в чистилище, по пояс в воде. Дарвин — в аду. Зигмунд Фрейд — в аду. Коллега Юнг — в чистилище. Оно же ждет Эрика Фромма. Великолепная история познания! Биография прогресса: путь в ад устлан добрыми намерениями. Томас Мор — в аду. Томас Манн — в аду. Там же Томас Мюнцер. Томас и Сека, карлики Петра Великого, в чистилище… Что ждет Томаса Венцлову? Не знаю. На Гутенберговой спине верстают «Вестник ада», бюллетень прибывающих, для оповещения (отпечатка Библии, увы, не помогла бедняге — слишком велик грех печатного станка!). Можно долго и уверенно перечислять великих сего ада. И почти безошибочно определять их загробную судьбу. Биографии известны, помыслы понятны. Ведомо, кто что сделал и как это откликнулось, чем это пахнет. «Жизнь замечательных людей», вторая серия, продолжение: «после смерти» (они же бессмертные!). О тех, кто в чистилище — в желтой обложке, с виньеточкой. О тех, кто в аду, — в красной, с черной траурной рамочкой. С описанием прибытия, содеянных грехов, согласно списку — подробнейшим описанием мучений, с экспозицией по кругам ада — все, все как оно есть! …Это было не во сне, а на вокзале. Стоял июнь, совсем не холодно. Третий день мы сидели на привокзальной площади, третьи сутки — мать, братец и я. Сидели на вещах, чтобы не уперли. Иногда мы с братцем уходили погулять вокруг вокзала. Мы видели решетку ворот, клозет и грязь. Мы больше ничего не видели, только: черно-серая грязь, чугунная решетка вокзальных ворот и клозет, самый заурядный, заплеванный, захарканный, с надписями и рисунками — самый обыкновенный вокзальный клозет. Наверное, вся эта тройка была символом, очень емким: эпохи ли, жизни ли, не знаю. Тогда, восьми лет от роду, я этого не понимал. На вокзале жили доходяги, двое или трое, с лицами, отекшими от постоянного голода, с животами, отвисшими, как у беременных жен. Это были свои доходяги, вокзальные. А под вечер, когда рабочий день кончался, на славу потрудившись во имя родины, на площадь с доблестных заводов-фабрик стекались многие десятки доходяг. Владельцы вещей, сидящие на них, ждущие поезда (сутки, двое, трое, четверо) становились зоркими и. бдительными. Пришельцы торопливо разрывали мусорные ящики, жадно поддали объедки. Их не так-то много было, этих объедков, но кое-что перепадало. Счастливцам. В трех метрах от нас, от нашего бивуака, разбитого на чемодане и узле с постелью, еще с утра лежал костяк рыбешки, обглоданный вчистую кем-то накануне. Почти растоптанный, черный от грязи. Вокзальные доходяги им брезговали. Они были элитой, вокзальные, местные. К тому же не работали на благо родины, в их распоряжении был целый божий день… К загаженному костяку подошло ОНО. Лицо было таким худым и страшным — черная маска! — что нельзя было понять, кто это, мужчина или женщина. ОНО пришло на площадь слишком поздно. Все баки с мусором были выпотрошены, все было съедено дочиста, даже объедки. И тогда ОНО увидело растоптанные рыбьи косточки, в трех шагах от нас. Схва тило их и стало жадно есть… ОНО пришло слишком поздно для других помойных благ. Почему? Может быть, на фабрике-заводе было совещание? Подписывались на новый заем, конечно, добровольно? В том самом году нашим славным атомщикам были подарены за ум и доблесть как стимул для стараний красивые особняки… И черное лицо, жующее растоптанные кости летом года 1946-го, в моем благоустроенном родном аду. В вагоне не спалось, в грязи и говне. Я был, как обычно, голоден. И как обычно, в грязи и говне. Соседи примеряли ботинки, колебались: ботинки или сапоги? Они разматывали свои грязные добротные портянки с увлечением, истово-искренне. Один примерял. Другой поощрительно ржал. Их слегка удивляло, что я не участвую в общем веселье. Но что я мог сказать о сапогах с ботинками? Ни-че-го-шень-ки не мог-с!! А рядом, громко и упорно, храпела чья-то жена. Храпела беспрерывно, вдумчиво, настойчиво, всепроникающе. Храпела так, что надо было сдернуть ее с полки за ногу и грохнуть головой о грязный пол, суку… Храп был с перерывами, объемный, подлый; спала, задрав ноздри кверху, к вагонному небу — крыше… Соседи довольно хрюкали: словами и смехом. В самом деле: сапоги или ботинки? В чем, в конце концов, эта дилемма хуже или лучше, чем «волна или частица?», «добро или зло?», «быть или не быть?» В аду все равно нет выбора: выбирают черти, за тебя. И за Господа. По радио лилось эстрадное веселье: «ля-ля», «ха-ха!» Красивые добрые песни пел лирический баритон. Потом частушки. Пели душки (или нюшки?). Затем— о море… Я сидел в большом передвижном котле, вонючем котле, котле на колесах, соединенном системой буферов с другими такими же. В котле номер восемь, голодный и злой. Передо мной лежала статья из «Лайфа», подарили в Главном Котле как коллеге. Речь шла о «рассерженных молодых людях», об этих самых молодых английских мудаках. Я смотрел на фото. Недовольные сытые морды… Господа, вам-то что? Оглянись во гневе, мистер Джон Осборн! Кинси Змис, Джон Брейн— рассердились! Не понюхав и сотой доли ада, не имея понятия о том, что такое последние круги. «Прилично одетые», сытенькие, мыслящие, они, видите ли, недовольны. Недовольны всем, они протестуют, их не устраивает жизнь как она есть… Пошли бы вы в жопу, жирные мудаки! Кого она устраивает, жизнь? — ЖИТЬ ВРЕДНО! Так же вредно, как пить и курить. Так же, как заболеть опасной венерической болезнью. Да это и есть болезнь: жить. У них, рассерженных, были предшественники, «потерянное поколение». Что вы потеряли, голубятки-нытики? Что можно потерять, кроме бессмертной души, которая в аду? Все эти Херуаки и предшественники Хуингуэя. Мужественные бороды, охотники на львов из тяжелых орудий, битнички-ебитяички, ксю-сю-экзюпери. Так удобно, так замечательно: найти укромное, нежаркое место в аду. Воспевать его, в ладу с собою и чертями («эти вещи, Жанна, право же, не стоит замечать»). И быть «этичным перед собой», коль это «заменяет веру в Бога»… Гуманно и красиво, очень мужественно. И, главное, честно. Уклонились — и — молчок! Мудро молчим. «Делаем свое дело». Автоматы вперемежку с трупами. Сифилизация духа. Природы. Естества… Как они стараются, утончая формы, правя страницы и абзацы, добиваясь самых точных, эффективных фраз… Ли-те-ра-ту-ра!.. Сколько б ни трудились, все зря. Ад постигают не умом, а жопой, всей шкурой. И как это ни странно, ненавидя — любят ад. Так сказать, диалектика ада… У вас-то черти так демократичны, так гуманны. И круги повыше, с кондиционерами и туалетною бумагой. А когда нет денег, приходится — ужас! — ехать в поезде третьего класса. И голодать, питаясь одним красным вином, заедая его дешевеньким сыром. И презирать всех этих «нувориш», живя «в Париж». Все это так знакомо мне по Котлограду! Пониже круг, поменьше тиражи, бородочки пожиже. И не Монпарнас — всего лишь пивной бар. Но принцип тот же, тот же замысел, идея та же. Сережа Хем. Фима Белль. Паша Пикассо, Олег Сароян, Ваня Кафка, Саша Селин, Ося Ахматова, Толя Пастернак. И Вася Джойс, новатор-карбюратор… Домостроители! Не дом, не замок — дачка-с… И даже не дачка, а дачный клозет, фанерный. Лишь бы не было видно (акустика, она не столь уж и важна). Стеночки жидки, но прикрывают. Даешь духовную жизнь в аду! Ну конечно, и самим стыдно. В глубине-то черепушки. И тошно и смешно. Но смех не грех, а дезинфекция. Юмором. Как у баварцев: дружеский смех заглушает пердеж. За компанию. Коллективом. Свои ребята, компанейские. В мировом масштабе: современный неогуманизм. Договорились без нотариуса, так сказать, на основе одного лишь взаимопонимания. Все — люди. И все люди — свои. В общем тоне, в едином русле. Не замечать ад! Отворачиваться, зажав нос. И — о прекрасном. Или — одиноком, лишь бы в стороне. Не заговор, а только образ жизни. Не прямо матом, а лирическою прозой, чтоб красиво. Скажем, про еблю: «Земля плыла». «Ты здесь?» — «Я здесь». И в том же духе, с умолчаниями. Так сдержанно-красиво, так жизненно, так точно! Ваш гуманизм прогнил, до костей, насквозь, вместе с человеком, творцом этого ада… Весь! Вместо носа — дыра Хуй вот-вот отвалится. И мы вот-вот, окончательно истребив все живое, полетим кверх тормашками в яму, вырытую нами же самими… Сифилис ест род людской со времен неандертальцев, но лишь сейчас он обнаружил верную дорогу — в мозг человеческий, в его действия, в его жизнь, от пеленок до гроба. И все же мы живем, мы радуемся жизни, мы верим в нее и надеемся на нашу славненькую адскую жизнь. Гнуся, соплясь, истекая слизью, подыхая: жить! жить! жить! жить! Да здравствует человек XX столетия! Да здравствует Двуногий Сифилис! Человек, вива! И — вива, жизнь! …Когда до Хамска оставалось три часа езды, мне страшно захотелось поебаться. Даже не важно с кем. Хуй встал и властно требовал: «ебаться, ебаться!» Я повторил вслух, естественно, шепотом: — Ебаться! Хотелось минета, которого я не знал (как красочно повествовал о нем Вергилий!). Хотелось всего, в разных позах, ракурсах, позициях. Я подумал, что это — молитва. Кто становится на колени, кто падает ниц, кто «раком». Разные веры — разная ебля. Только Бог один и един: Хуй. Так сказать, монотеизм Хуя. Я подошел к окну. Возле него сидел мой рыжий сосед. За время приближения к цели, к Хамску, за эти трое суток поезд явно опустел. Мимо нас прошел проводник, не черномазый друг, а второй, старый. Он натягивал на ходу форменную шинель. Рыжий сосед протянул скептически: — Замерз… А еще к девкам лезешь… — Давай сейчас любую! — ответил проводник. Мы засмеялись, поощрительно. — Лет под 70, под 60… — Молодайку… Всем троим стало весело: у всех троих были хуй в штанах. Братья! — А ты хорош! — сказал рыжий. — Хватит, — задумчиво ответил проводник. Он явно имел в виду свой хуй (проводницкий), подразумевая его длину — «хватит»… Мне стало весело. Еще бы! Единственное достояние в аду. …Здравствуй, ад! Чему я обрадовался? Концу пути? Хую? Поезд подходил к Хамску, путешествие кончалось. Это путешествие. Начиналось новое, не на колесах. Словом, путешествие продолжалось, из одного котла в другой котел. Мне стало легко и весело. Я почувствовал силу и уверенность. Двадцать два года… Здравствуй! Родной, вонючий и привычный, — здравствуй же, ад! МОЙ ад! Меня ждали все аксессуары радости. Светило солнце. И пошлая музыка играла в репродукторе. Впереди был дом. На перроне я уже видел знакомую зеленую шляпу брата. Я и в самом деле чувствовал радость. — Здравствуй, ад! |
|
|