"Демон против Халифата" - читать интересную книгу автора (Сертаков Виталий)24 ПОСТРИГЕму было двадцать, когда навсегда покинул усадьбу, любимых тетушек, служивого отца и все планы на благоустроенную московскую жизнь. Он начал бродяжить, но совсем не так, как ожидал. На второй же день по приезде Исидор велел переодеть гостя в черное, остричь коротко и взял с собой в город. Они ездили к умирающим. Старик делал свое дело, исповедовал. Бродяга поначалу зажимался, захлопывался, как моллюск, и страдал до рвоты. Находиться подле смертельно больного, всматриваться в восковые, угнетенные, повязанные платками лица старух, вдыхать слезы безутешные — это все вгоняло его в ступор. Но Исидор знал свое дело славно, выбивал клин клином. Ничего на первых порах не требовал, харчами не баловал, одно лишь настрого заповедал — от родных покойника не прятаться, говорить с ними, ласкать да слушать. Первое дело — слушать человека, пущай себе клянет небо, рыдает или смеется… Походя, играючись, в одно касание, Исидор лечил детей от несмертельных хворей, вроде колтунов, заикания, бородавок. К взрослым ездил редко, сам тоже принимал неохотно, уж больно много энергии высасывало из него целительство, а подкачки-то более не было, сам отказался. Впрочем, никому впрямую не отказывал, на памяти Бродяги человек сорок буквально с того света вытащил. Эпидемии по уральским губерниям стихали быстрее, чем в старопрестольной; вероятно, сказывались особенности сухой зимы или разница в чистоте воды, однако до первого снега Бродяга вместе со старцем исповедал и похоронил человек триста. Это тех, кто не от старости помер. Подсчитать пытался — и сбился в ужасе. Где-то на двадцатом покойнике он привык. Он стал осязать старуху с косой совершенно иначе, его домашние представления рухнули, и вместе с представлениями рухнула тоска по батюшке, по любимым теткам и болезненному, дремотному городу. Оказалось, что его фобия никому не интересна, что не надо искать сочувствия и соратников, потому что здесь его не поймут. Здесь горюют, но не так, как собирался горевать он, недоучившийся студент, несостоявшийся военный и никому не нужный поп. Исидор не зря зло шутил, что таких никчемных мир от себя не пущает… Исидора звали часто. Шла молва, будто от старика особая благодать исходит, и что исповедоваться лучше ему, нежели деревенскому батюшке, а еще лучше, если старец соблаговолит к трапезе остаться и прочих членов семьи послушает. Ни советов, ни утешений особых от него не ждали, к этому Бродяга давно привык. Божились, что в семьях, где Исидор проводил кого-либо в последний путь, да еще и осенил, там хвори отступали, и двойни чаще нарождались. И уж точно никого к погосту в ближайшие пару зим не понесут… Бродяга отрастил гриву, бороду, ладони его задубели от рубки дров, а плечи — от коромысла, щеки ввалились, зубы пожелтели. Исидор курить запрещал, зато велел жевать чеснок и траву, от цинги полезную. Кормили в монастыре не густо, зато в богатых домах, куда брал с собой старец, Бродяга отъедался. Легче жить, однако, не становилось. Раз чуть бес не попутал, случайность спасла. Послал старец с монахами за дровами, тремя подводами выехали затемно, чтобы к обеду возвратиться. Колыхалась рань зябкая, мычали полусонные стада, монахи скрючившись, ноги подобрав, молча вдоль реки ехали, к броду. Ничего не предвещало беды. На переправе лошадей напоили, снова двинулись, а как солнце выглянуло — подобрали баб двоих, с девчонкой. Деревенские, но не забитые бабенки, бойкие, смешливые, из вольных. Бродяга до того молча на последней подводе валялся, в небо взор вперив, травинку жевал. Чернецы болтали сказки, порой истории захватывающие всплывали, хоть и с чужих слов, да только Бродягу не трогало. Его давно ничто стороннее не трогало. Когда бабы с девочкой подсели на телегу, для монахов ничего не изменилось — как жевали горбушки, злословя лениво, так и продолжали. Бродягу обдало вдруг холодом, словно из парной выпал на колючий снег. Задышал тяжело, чувствуя, как капкан внутри напрягся, в ушах зазвенело. Звон далекий нарастал, катился, уже гремело и трясло, точно привязали его всего, целиком к языку колокольному, и раскачивали, и лупили им о бронзовое нутро тусклого великана… Девчонке ведомо было. Следующее слово для его стиха, для его бессмертия грядущего. Он соскочил с телеги, медленно обогнал, улыбнулся, чтобы себя не выдать, незаметно стряхнул пот. Лица ребенка он даже не видел, не сумел бы описать, какова она, во что наряжена, сколько ей годков. Вероятно, лет семь или восемь, не больше. Бродягу прошиб пот, когда он понял, что способность его развилась и усилилась. Он наверняка знал, что из трех особ женского полу именно эта, махонькая, в женскую силу покуда не вошла, а здоровьем, как назло, могла с медвежонком поделиться. Что-то у ней свербило, может зуб молочный, либо заноза, но до багрово-черной полосы далеко ей было, ой как далеко. Багровый горизонт Бродяга наблюдал при желании в каждом встречном, у одних он почти незаметен был за сизой, облачной как бы, дымкой, у других полыхал настырно, проморгаться хотелось от мрачного пламени… Девчонке суждено было топтать земную твердь еще долго, очень долго. Бродяге показалось, что воздух стал густым, как сметана, забулькал, застрял в трахее. Хуже новости не придумаешь. Девчонка несла слово и собиралась нести его лет шестьдесят, а то и больше… Он тогда еще не умел с полувздоха определять положенный человеку срок. Повозки застопорились в узком месте, пропуская почтовую карету с охраной. Поздоровкались, помахали ручками. До полосатых столбов заставы с полверсты осталось. Монахи спешились, кто по кустикам, кто снедь развернул обстоятельно, кто прилег, завернувшись. Илья разгонял уже колесницу, хмарь подымалась с лугов, жужжали слепни. Бабы спрыгнули тоже, похватали мешки, но повернули не к городку, а назад, к реке, к переправе. Позже оказалось — помыть ноги надумали да обувь надеть, чтобы в городе совсем уж за простушек не держали. Бродяга никого и ничего не слышал, смотрел на девочку. Худосочная, с косицей, под косынку повязанной, в сарафанчике льняном. В руках опорки крепко сжимала, видать, настрого велели обувь беречь, не испортить. Подпрыгивая, она спускалась по влажному песку к броду. Там, под игристыми перекатами реки, метались стаи мальков и рассасывались, как неровные шрамы, следы тележных колес. Бродяга встал за бабами в трех шагах, куст ракиты его прикрывал. Он видел, что к противоположному, обрывистому берегу неспешно катится повозка, рядом вприпрыжку бежит жеребенок. Возница вдруг натянул поводья, кобыла встала, потянулась губами к орешине… «Что она такое? — пылая, рассуждал Бродяга. — Ничто, пустая моль, мотылек жалкий… Кто заплачет, кроме матери ее, если мотылька не станет? Никто, пожалуй, да и мать долго горевать не будет. Небось четверо, а то и пятеро по лавкам прыгают, обычное дело дитя схоронить… Боже, помоги мне, останови меня, как же спастись от напасти, Боже?!» Бродяга не мог оторвать глаз от тонюсенькой ее шейки, от проема между лопатками, от бьющейся жилки, от пушка на левой щеке. Не более двух саженей до нее, до прихваченного узлом затылка оставалось. Вот еще ближе, присела, жучка рогатого перевернула на песке. Крестьянок уже скрывала стена шелестящих кустов, на том берегу мужичок вовсе отвернулся, исчез за обрывом. Нет свидетелей, никто не увидит, никто не услышит! Бродяга до крови укусил себя за руку. На другой стороне реки возница с переправой не спешил, кормил лошадку из торбы. Жеребенок сосал ее, помахивая хвостом. Бабы вдали уселись на бревнышке, лузгали семечки, неторопливо тянули разговор, словно горлицы ворковали. Девчонка, отшвырнув прутик, пошлепала в сторону, в самые заросли, в осоку. Откуда-то вынула тряпичную куклу, прижала к груди, спела той колыбельную, затем на сухом мху положила, якобы пеленку младенцу меняя. Уйдет — второй раз не воротишь… Девочка ведала слово, слово редкое, ценное, как джокер на остатнем раскладе, могущий перевернуть небрежно весь ход игры. Слово, замыкающее строфу… Надо было только позволить ей провалиться за багровую черту. Он успел бы, ухватил, верил в это истово. Только врезать легонько булыжником, окатышем речным, много ли дитю надо? А мать и не заметит, мать еще нарожает, вон какая крепкая! — Эй, покатили, что ли? — За спиной Бродяги жевал луковицу с салом молоденький послушник. — Игумен осерчает, коли опоздаем. Тебя ждем, обыскалися… И в тот же миг лучик солнца дерзко вырвался из туч, разбился на осколки и словно бы вызвал к движению доселе застывшие предметы. Всполошились кряквы в камышах, стаей взлетели вороны над дальней колокольней, заржали лошади. У Бродяги подогнулись колени. — Спаситель, спаситель, не оставил меня… — хрипел он, позабыв молитвы, позабыв благодарность словесную, изливаясь в умиленном раскаянии. Девчонка обернулась, вздрогнула, заметив вблизи мужчин: одного юного монашка испуганного, другого — смурного, корявого, вовсе страшного, стоящего на коленях, с перекошенным ртом. Бросила куклу, промчалась по воде, притаилась за юбкой матери… Сама не ведая, что уцелела чудом. |
||
|