"Понятие "революция" в философии и общественных науках: Проблемы, идеи, концепции" - читать интересную книгу автора (Завалько Григорий Алексеевич)После 1917 года. Какой была революция в России? Победа революции в октябре 1917 года не сняла, а, напротив, усугубила теоретические проблемы. Споры о ее характере не окончены и будут вестись еще долго. Национально-освободительный характер революции во многом остался незамеченным современниками, больше обращавшими внимание на лозунги, чем на факты. Между тем новой властью был разрешен главный вопрос, вызвавший революцию – сделаны шаги по устранению зависимости России от Запада. 21 января (3 февраля) 1918 года ВЦИК РСФСР принял декрет об аннулировании государственных долгов. «Безусловно и без всяких исключений, – гласил третий пункт этого документа, – аннулируются все внешние займы» [492]. Ответом на шаги по устранению зависимости стала интервенция стран Антанты, использовавших в своих целях русскую контрреволюцию. То, что для прогресса России необходим отказ от выплаты долгов странам Антанты, понимали и рядовые участники контрреволюционного движения. Представление об их взглядах дает интересный спор двух журналистов по вопросу о развитии России после военной победы контрреволюционного движения, прошедший в 1919 году в газете «Грозный», издаваемой на занятой белыми территории. Первый, будущий писатель М. А. Булгаков (1891-1940), в статье «Грядущие перспективы» оценивал эти перспективы невысоко: западные страны поднимутся на новую высоту, а «мы опоздаем. Мы так сильно опоздаем, что никто из современных пророков, пожалуй, не скажет, когда же, наконец, мы догоним их и догоним ли вообще?» [493] России придется «платить и в переносном, и в буквальном смысле». Ясно, что такие взгляды не вдохновляют на борьбу против революции: за что бороться? За право платить? Поэтому оппонент Булгакова П. Голодолинский в статье «На развалинах социальной революции (ответ на статью М. Б.)», пытаясь опровергнуть его пессимизм, сразу берется за причину этого пессимизма: «Автор не видит конца нищенскому существованию страны. Но он забывает, что по справедливости мы никому ничего не должны… Мы должны сами предъявить к оплате свои счета, в возмещение миллионов жизней, потерянных на полях европейской войны. Мы никому ничего не должны, это должно быть ясно союзникам, и трудно ожидать, чтобы они могли требовать уплаты…» [494] Но какая же сила заставит их отказаться от такого требования? Понятно, что этой силой не могли быть белые армии, находящиеся на содержании у Антанты. В то время, пока рядовые участники белого движения предавались патриотическим иллюзиям, их вожди брали на Западе новые кредиты, по которым неизбежно пришлось бы платить в случае победы. Даже понимая ложность своего положения, как «верховный правитель России» адмирал А. В. Колчак (1874-1920), признававший: «я оказался в положении, близком к кондотьеру» [495], иначе поступать они просто не могли: капиталистическая Россия, защищаемая ими, могла быть только зависимой страной. Патриотизм не мог сочетаться с враждебностью революции. В конце концов приходилось выбирать, и очень показателен выбор М. А. Булгакова, вскоре порвавшего с белым движением. Единственной силой, защищавшей независимость страны, были большевики [496]. В то же время русская контрреволюция выступала исключительно под патриотическими лозунгами. Колоссальное расхождение между действительностью и ее восприятием исключало научное познание происходящего. Поэтому, в отличие от времен Французской революции, контрреволюционная мысль России не могла дать и не дала ничего существенного для понимания революции, оставшись в пределах, очерченных де Местром и Бёрком: зло закономерное или зло незакономерное. Крайним, уже патологическим, выражением неприятия революции является претендующее на философичность сочинение поэта-монархиста Б. А. Садовского (1881-1952) «Святая реакция. Опыт кристаллизации сознания» (1921, опубликована в 1990). Любые изменения трактуются автором как регресс, происходящий на фоне божественной неподвижности и доказывающий несовершенство сотворенного мира. Налицо возврат к Августину: отказ от разумного познания действительности в пользу веры [497]. Показательна эмигрантская полемика 1923 года о сущности Октябрьской революции между религиозным философом С. Л. Франком (1877-1950) и бывшим «легальным марксистом» П.Б.Струве, с тех пор ставшим буржуазным этатистом («либеральным консерватором») и успевшим побывать на высоких постах в правительствах генералов А. И. Деникина и П. Н. Врангеля. Франк, принципиально отождествлявший социальное и идеальное, в статье «Из размышлений о русской революции» видит в Октябрьской революции явление прежде всего духовной жизни – торжество идей «нигилизма» – отрицательное, но закономерное, вызванное ходом русской истории. Это вызывает резкую отповедь Струве в ответной статье «Познание революции и возрождение духа». Верный своему пониманию революции как политического насильственного переворота (революция – бунт, удачная революция – «бунт, ставший правом»), он считает революцию делом рук банды большевиков, ничем не отличающихся от глубоко ненавистных ему банд Разина и Пугачёва. «Революции никогда не происходят, они всегда делаются»; обратный тезис вызван подменой понятий – «всегда происходят и никогда не делаются» изменения, а не революции. Поэтому, с точки зрения Струве, в частности, не может быть никакой промышленной революции. Конечный вывод Струве, предпочитающего, как всякий политик, сильные и доходчивые выражения, таков: «Мысль о регрессивном существе русской революции можно выразить еще проще так: если вообще русская революция есть чье-либо дело… то она не только злое и дьявольское, но еще… и глупое дело» [498]. Действительно, проще некуда. В конце концов, победа в этом споре осталась за Франком: через двадцать лет, пережив нацистскую оккупацию Франции, Струве признает закономерный, но, конечно, не благотворный характер русской революции и тем самым – правоту своего оппонента. Думаю, что причина – в том, что цельное философское мировоззрение, даже иррационалистическое, дает менее искаженную картину реальности, чем эклектика, характерная для политиков и публицистов, хотя с точки зрения исторического материализма это лишь два уровня интеллектуального бессилия. Проблески объективности, хотя и несравнимой с проявленной Токвилем, но все же отходящей от нудных сетований о гибели России в результате заговора сионских мудрецов и немецкого генштаба, безбожия интеллигенции и т.д., появляются только у представителей следующего поколения противников революции, сформировавшегося в эмиграции (евразийцы). Единственное, что они одобряют в действиях большевиков, это – антизападный характер революции. Россия чудится их воображению будущим гегемоном свержения власти расово враждебных «романо-германских хищников», поработивших мир. Нацистская по сути идеология евразийства, полная едва прикрытого расизма и антидемократизма, из-за своей антизападной заостренности помогла своим приверженцам увидеть то, что не видело большинство европейских и российских левых, хотя, естественно, социальный антагонизм Запада и Востока был принят евразийцами за расово-культурный [499]. Сложность понимания Октябрьской революции ощутима по тому, как она ставила в тупик марксистов и сочувствующих марксизму. Общее впечатление было верным: это не та революция. Не та пролетарская всемирная революция, о которой писал Маркс. Однако на этом основании ей часто неправомерно отказывали в прогрессивности. В России эту точку зрения классически четко выразил В. Г. Короленко (1853-1921) в известных «Письмах к Луначарскому» (1920, изданы в 1922): «"Как раз те страны, где есть наиболее развитые объективные и субъективные условия, как Англия, Франция, Америка, отказываются примкнуть к социальной революции, тогда как, наоборот, Венгрия уже объявила у себя советскую республику…" Получается, что "чем меньше объективных и субъективных условий в стране, тем больше готова она к социальному перевороту". Эту аргументацию можно назвать чем угодно, только не марксизмом. Приезд делегации английских рабочих закончился горьким письмом к ним Ленина, которое звучит охлаждением и разочарованием. Зато с Востока советская республика получает горячие приветствия… Когда же вы захотите ясно представить себе картину этих своеобразных восточных митингов на площадях перед мечетями, где странствующие дервиши призывают сидящих на корточках слушателей к священной войне с европейцами и вместе – к приветствиям русской советской республике, то едва ли вы скажете, что тут речь идет о прогрессе в смысле Маркса и Энгельса. Скорее наоборот: "Азия отзывается на то, что чувствует в нас родного, азиатского"» [500]. Но ведь не революция сделала Россию незападной страной. Революция приняла национально-освободительный характер и, следовательно, антизападную форму, так как развитию России мешала власть западного капитала: Азия отзывалась на то, что было для нее актуально в русском опыте: на свержение иностранного гнета. Этот факт ускользает от внимания В. Г. Короленко. Его позиция гуманиста и сторонника прогресса, подтвержденная всей его жизнью, оказывается неожиданно шаткой в отношении к неевропейским народам (в том числе русскому): за ними не признается право проявлять революционную инициативу, пока Запад не дозреет до социалистической революции. Это положение принципиально неверно, так как пока они не проявят такой инициативы (в доступной им форме), Запад до социалистической революции не дозреет: рабочие будут «преспокойно пользоваться колониальной монополией» вместе с буржуазией. Классовая борьба не есть нечто внешнее для эволюции классового общества; революция только обостряет ее. Это относится и к глобальной классовой борьбе. Замечу, что отношение к революции В. Г. Короленко и евразийцев прямо противоположно: антизападный характер революции воспринимается в первом случае – как главный недостаток, а во втором – как достоинство. В Европе русская революция тоже воспринималась как чужеродное, азиатское явление, как не та революция. Правые социал-демократы на этом основании стремились отмежеваться от большевиков, углубляя трещину, разделявшую их раньше. Одна за другой выходят работы Каутского – «Диктатура пролетариата» (1919); «Терроризм и коммунизм» (1920); «От диктатуры к государственному рабству» (1922); «Большевизм в тупике» (1930). Не буду останавливаться на тезисах Каутского о том, что невозможно построить социализм в неготовой к этому стране, что нельзя обойти законы истории, что невозможен социализм без демократии и т. д. Все это верно. Но что тогда, с точки зрения Каутского, произошло в России? Да, в общем, то же, что и с точки зрения русских контрреволюционеров: к власти пришла группа заговорщиков, держащаяся исключительно насилием над народом; для дальнейшего прогресса России ее надо свергнуть. Конечно, Каутский не называет в качестве причины безбожие и еврейское засилье (наоборот, туманно и бездоказательно намекает на рост антисемитизма) и говорит не о страдающем русском народе, а об угнетенном большевиками пролетариате. Но по существу совпадение полное. По отношению к гипотетической социалистической революции Каутский мог считать себя революционером; по отношению к реально произошедшей революции в России он оказался контрреволюционером. Нельзя сказать, что Каутский желает поражения большевизма любой ценой. Он отнюдь не за реставрацию прежних порядков; но главная, на мой взгляд, слабость его позиции – в том, что он считает реставрацию невозможной. «Неудача диктатуры, – писал он в работе "Диктатура пролетариата", – еще не означает крушение революции. Последнее наступило бы тогда, когда большевистская диктатура оказалась бы прологом буржуазной диктатуры. Существеннейшие завоевания революции будут спасены, если своевременно удастся заменить диктатуру демократией» [501]. Революция, чьи завоевания нужно спасать – это не Октябрьская, а Февральская («Мартовская», как называет ее Каутский), и сводятся эти завоевания к политическим свободам, которые весьма категорично названы «демократией». Октябрь прервал эволюцию буржуазной демократии в России, и его завоевания спасать не следует. Будущее России видится Каутскому в «объединении городских рабочих с демократической и социалистической интеллигенцией, а также крестьянством с целью добиться новых выборов в Учредительное Собрание, задачей которого будет выработка конституции для демократической парламентской республики» [502]. Как же по мысли Каутского, в этом случае можно избежать буржуазной диктатуры? Очень просто: в России нет такой буржуазии, которая могла бы установить диктатуру. Русская буржуазия слишком слаба (позволительно спросить: если это плюс, то надо ли благодарить за это большевиков? Или это – минус? Но Каутский обходит этот вопрос); иностранная буржуазия могла бы дать деньги на установление в России фашистской диктатуры, «но какой расчет был бы капиталистам Западной Европы и Америки налагать на самих себя такую жертву? Что выиграли бы они при этом?» [503] Выиграли бы то, что проиграли в Октябре 1917 года. Возможность финансировать реставрацию в России у западной буржуазии есть (Каутский это не отрицает); есть и мотив. Способ же реставрации невольно предложен самим Каутским: история проверила его мечту о новых выборах в Учредительное Собрание в 1989-1990 годах, и результат этой проверки катастрофичен. «Постбольшевистская» Россия не удовлетворяет ни рабочих, ни интеллигенцию, ни крестьянство (84,6 % населения оценивают итоги приватизации отрицательно [504]) – никого, кроме крупной буржуазии, чей приход к власти Каутский считал невозможным. Но Каутский видит «после большевизма» не реставрацию, а светлое демократическое будущее, уверяя нас, что открытие российского рынка будет способствовать движению всего мира к социализму [505]. Не случайно он нигде не рассматривает вопрос об эксплуатации дореволюционной России западным капиталом. Поэтому сущность революции в России для него непостижима, как для С. Л. Франка или П. Б. Струве, как для В. Г. Короленко и Г В. Плеханова, как для их современных последователей – Б. С. Орлова и Е. Г. Плимака, снабдивших том антибольшевистских сочинений Каутского, вышедший в 2002 году, двумя апологетическими предисловиями, как для доведших меньшевистский марксизм до логического вывода об «Октябрьской контрреволюции» М. С. Восленского и Е. Н. Старикова (о них – ниже). Вернемся в 1917 год. Если правым социал-демократам все было ясно раз и навсегда, то левые пребывали в растерянности. О том, какой сумбур царил в их головах, свидетельствует статья Антонио Грамши «Революция против "Капитала"», опубликованная в газете итальянских социалистов 24 декабря 1917 года. Грамши приветствует то, что правые социал-демократы осуждают – волюнтаризм большевиков. «Большевики отвергли Карла Маркса, и их четкие действия и победы являются свидетельством того, что каноны исторического материализма не настолько незыблемы, как кому-то казалось» [506]. Однако полный волюнтаризм может быть истолкован не в пользу революции. Поэтому Грамши ищет причины победы большевиков и находит их. Во-первых, большевики не отвергли «вдохновляющей имманентной идеи» Маркса, которая заключается в том, что человеческая воля управляет экономикой, а не наоборот; во-вторых, они являются стихийным выражением биологической необходимости выживания России и ее народа. Несравненно более серьезны размышления Р.Люксембург, чье понимание русской революции еще в предреволюционный период было очень близко к взглядам Ленина, отличаясь меньшей четкостью и большим доверием к стихийным действиям масс [507]. Она видит, что революция в России была необходима; что русская буржуазия была неспособна ее осуществить; что Ленин и большевики – единственная сила, которая могла дать России немедленный мир, угнетенным народам – равноправие и крестьянам – землю. Однако именно эти меры и препятствуют следующему этапу революции – построению социализма в России. Мир обернулся распадом страны; получившая власть на окраинах национальная буржуазия выступила против революционной России; то же сделает и получившее землю крестьянство. Революция создает себе врагов и вынуждена от них защищаться. Разрастается красный террор. «Общественная жизнь постепенно угасает, дирижируют и правят с неуемной энергией и безграничным идеализмом несколько дюжин партийных вождей… Итак, по сути… это диктатура, но не диктатура пролетариата, а диктатура горстки политиков, т. е. диктатура в чисто буржуазном смысле, в смысле господства якобинцев» [508]. Такая революция, по мнению Р. Люксембург, не приведет к социализму и неминуемо погибнет, если ей на помощь не придет пролетариат других стран, прежде всего Германии. Революция в Германии произошла в ноябре 1918 года, но она ограничилась свержением монархии и не переросла в социалистическую, закончившись буржуазным террором, одной из жертв которого стала Р. Люксембург. «Рукопись о русской революции» осталась незаконченной. Пожалуй, единственное, что Р. Люксембург видит в абсолютно неверном свете, это право наций на самоопределение. Негативные последствия его реализации видны сразу, но прямой отказ от него привел бы большевиков к краху. Национализм нерусских этносов был не выдумкой нескольких профессоров и поэтов, не кривлянием идеологов, а объективным следствием неравномерного развития различных частей России. Эти корни невозможно было выкорчевать насилием – «защищая зубами и когтями» целостность России «как территории революции», что советует делать Р. Люксембург. Программу восстановления единой и неделимой России путем репрессий против националистически настроенных интеллигенции и крестьянства окраин Красная Армия выполнить не смогла бы так же, как не смогли ее выполнить белые армии. Распад империи был закономерен так же, как и смена строя. Не вполне понимали суть происходящего и творцы революции. Это очевидно при взгляде на итоговую статью В. И. Ленина «О нашей революции» (1923). По праву победителя отвергнув «шаблонный довод» правых социал-демократов о неготовности России к социализму, он пишет: «Если для создания социализма требуется определенный уровень культуры… то почему нам нельзя начать сначала с завоевания революционным путем предпосылок для этого определенного уровня, а потом уже, на основе рабоче-крестьянской власти и советского строя, двинуться догонять другие народы» [509]. Движение вперед, конечно, возможно, но на основе какого способа производства? История дала ответ довольно быстро. Уже в 1920-е годы в СССР четко обозначились две большие группы людей – работники партгосаппарата («номенклатура»), в совокупности владевшие государственной собственностью, и лишенное собственности остальное население. Произошло образование общественных классов и утвердился неополитарный способ производства. Характерный для становления политаризма террор, уничтожающий всякую независимость людей от государства, завершил процесс формирования классового общества в СССР. Ни диктатура пролетариата, ни диктатура пролетариата и крестьянства на практике реализованы не были. В этом смысле и Ленин, и Троцкий оценивали будущее одинаково неверно. За Лениным осталась тактическая правота в проведении политики, привлекающей крестьянство на сторону новой – самим Лениным не понятой – власти. Любому классу для оправдания своего господства необходима идеология. Идеологией советской номенклатуры стало утверждение о строительстве в СССР, в одной отдельно взятой стране, социализма. Революция продолжается «социалистическим строительством» под руководством «сверху». Мировая пролетарская революция по умолчанию откладывается на неопределенный срок, как и завершение строительства бесклассового общества. Для обоснования этой идеологии использовались отдельные высказывания классиков марксизма, в то время как противоположные замалчивались, вплоть до искажения текстов [510]. Ни Маркс, ни Ленин возразить уже не могли. Но возражал Троцкий, которому усилиями советской пропаганды было приписано исключительное право на теорию непрерывной («перманентной») революции, естественно, «антимарксистскую». Не касаясь личности Троцкого, отмечу, что в 1920-е годы он и крайне малая группа его сторонников оставались догматическими революционерами, в то время как ВКП(б) навсегда перестала быть революционной партией. Теперь на первый план выступил не крестьянский вопрос, а именно «перманентность» мировой революции – цели Троцкого и троцкистов – в противовес «социалистическому строительству» – курсу ВКП(б). Уже в эмиграции Троцкий закончил работу над статьей «Что же такое перманентная революция?» (1930), исчерпывающе выразив свое политическое кредо. Он справедливо напоминает, что Маркс и Ленин считали будущую пролетарскую революцию всемирной и потому непрерывной. Она длится, пока не будут уничтожены классы и частная собственность. Поэтому «теория социализма в отдельной стране, поднявшаяся на дрожжах реакции после Октября, есть единственная теория, последовательно и до конца противостоящая теории перманентной революции» [511]. Противостоящая как одна идеология другой, но не как идеология – науке, на что претендует Троцкий. Ведь сама перманентная революция в его понимании – революция пролетариата, ведущего за собой (т. е. подчиняющего своей власти) крестьянство и строящего таким образом социализм во всем мире – для 1930-х годов выглядит безнадежной утопией. Во-первых, Троцкий, видевший, чем обернулась мнимая диктатура пролетариата в одной стране, мог бы удержаться от желания распространить советский опыт на весь мир. Никаких гарантий от всемирного политаризма (который, в отличие от локального, на мой взгляд, был бы гибельным регрессом) его теория не содержит. Напротив, снова утверждается невозможность союза с крестьянством – только подчинение. Демократия отложена до лучших времен, которые, как известно из советского опыта, никогда не наступят. Непоследовательность Троцкого заметил Н. И. Бухарин, писавший: «Если тов. Троцкий прав, и наша страна без государственной помощи западноевропейского пролетариата не в состоянии будет сохранить пролетарскую диктатуру, то это обязывает к очень большим выводам. Ведь если мы распространим пролетарскую революцию на весь мир, то мы получим примерно такое же соотношение между пролетариатом и крестьянством, какое мы имеем в Советском Союзе… Мировому пролетариату придется решать проблему, как ужиться с мировым крестьянством» [512]. В итоге, резонно замечает Бухарин, если прав Троцкий и социализм в одной стране невозможен, то прав и Г. Кунов, считающий, что мир не дозрел до социализма. Во-вторых, утверждается исключительно насильственный, приводящий «ко взрывам внутренней, т. е. гражданской, и внешней революционной войны… перманентный характер социалистической революции, как таковой, независимо от того, идет ли дело об отсталой стране, только вчера завершившей свой демократический переворот, или о старой капиталистической стране, прошедшей через долгую эпоху демократии и парламентаризма» [513] Агрессивность Троцкого еще можно списать на эпоху (канун второй мировой войны), но неразличение Запада и Востока – уже полный волюнтаризм, чуждый и Марксу, и Ленину. Троцкий прав, говоря, что утверждение социализма возможно только во всемирном масштабе. Но возможно ли оно? Революционное ослепление не дает ему (как и Бухарину) даже поставить этот вопрос. Ответ, думаю, ясен: в то время, да и сейчас, еще невозможно. Невозможно ни при подчинении крестьянства пролетариату, ни при союзе пролетариата и численно преобладающего крестьянства. Скорее всего, невозможно в принципе при наличии в преобразующихся странах заметного слоя крестьянства и мелкой буржуазии. Прав в данном случае все-таки оказался Г. Кунов. Октябрьской революции 1917 года посвящено столь большое количество исследований, что, в общем, оно скорее мешает непредвзятому взгляду, чем помогает. Поэтому, не углубляясь в детали, выделю основные подходы. Для того чтобы понять характер революции, надо знать, какой строй она свергла и какой установила. Понятно, что второй вопрос в нашей науке не обсуждался. Но и первый оказался ей не по силам. На Западе дискуссия о русской революции носила более свободный характер, поэтому сообщения о ее результатах оказывали стимулирующее воздействие на нашу науку. Разумеется, и на Западе вопрос был предельно идеологизирован. Крупный американский историк Теодор фон Лауэ (1916-2000) писал: «Этот спор находится в том месте, где наука смешивается со всеми грязными вывертами идеологической пристрастности, личным честолюбием, путаной софистикой о свободе и историческом детерминизме, поспешными обобщениями, выведенными из ограниченных фактов, ошибочным идеализмом и эмигрантской ностальгией, которые в течение многих лет сливались с сюжетом» [514]. Мнения западных ученых об общественном строе России перед 1917 годом могут быть разделены на три группы. Первая: «запаздывание». В России существовал тот же капитализм, что и на Западе, только неразвитый, запоздавший и т. д. Следовательно, революция не могла носить ни буржуазный, ни социалистический характер, и вообще революции быть не могло. Преобразование России должно было носить характер углубления имеющегося капитализма, притом возможно и желательно проходить «сверху». Реймон Арон (1905-1983) сформулировал этот взгляд в книге «Теория развития и идеологические проблемы нашего времени» (1963): «Царская Россия была на пути к тому, чтобы довести до благополучного конца процесс индустриализации, не прибегая к крайним мерам сталинской эры. Нельзя считать безрассудным утверждение, что благодаря экономическому прогрессу… царский режим был бы преобразован и был бы меньше подвержен опасности краха, который после трех лет войны дал шанс Ленину и его сподвижникам» [515]. В результате остается непонятным: а что все-таки помешало России «преобразоваться» мирным путем, по скандинавскому образцу? Видеть различие пути к капитализму России и скандинавских стран в субъективной деятельности Ленина было бы действительно безрассудно. Однако именно в этом безрассудстве состоит вторая точка зрения: «аномальность». В России вообще не было капитализма, только отдельные элементы, зачатки и т. п. Следовательно, революция не могла носить ни буржуазный, ни социалистический характер, и вообще революции быть не могло. Преобразование России должно было носить характер заимствования капитализма, притом возможно и желательно проходить «сверху». То, что случилось в октябре 1917 года – историческая аномалия, нонсенс, взятие власти группой авантюристов, в результате чего Россия выпала из мировой истории. Вот как выглядит эта версия у французского историка Поля Сорлена: «Революция не была руководима ни буржуазией, которая сбежала, ни рабочими, которые понесли большие потери в результате войны и голода, ни крестьянами, которые испытывали ее на себе, не понимая, что происходит. Она была делом одной группы, одной сильно организованной партии» [516]. Но участие социальных групп в революции не сводится к руководству процессом преобразованиий: существуют такие явления, как поддержка и неприятие этих преобразований, обусловленные соответствием и несоответствием преобразований интересам социальных групп. Уравнивать буржуазию, с одной стороны, и рабочих и крестьян, с другой – значит не видеть разницы их интересов. Примеры бесплодных усилий ненависти на тему «воля Ленина как движущая сила истории» можно приводить долго. Ограничусь самым ярким. Книга историка Франсуа Фюре (1927-1997), бывшего члена ФКП, «Прошлое одной иллюзии» (1995) обладает всеми чертами прозы ренегата, сжегшего то, чему поклонялся, и поклонившегося тому, что сжигал – апелляциями к собственному опыту очарований и разочарований как универсальной модели избавления от коммунистической лжи; развязным стилем, переходящим в прямое хамство («наплевать» при изложении взглядов Ленина [517], «дубовый язык Коминтерна» [518] и т.д.); невежеством или сознательной ложью (приписывание марксизму идеи «смысла истории» [519], утверждение о «научных идеях», на которые опирался нацизм – выясняется, что это – социал-дарвинизм Это не означает, что Фюре любит буржуазию. О нет. Буржуазия больна духом. У нее нет ореола, как у аристократии, у нее нет притягательных идей, как у социалистов. У нее вообще нет идей. У нее есть только деньги. Но, составляя силу буржуазии, деньги бессильны овладеть воображением людей. Поэтому буржуа ненавидит себя. «В основе антибуржуазной страсти лежат постоянные угрызения буржуа, его нечистая совесть» [522]. Современной демократии имманентна политическая страсть, превращающая «во врагов буржуа всех понемногу, не исключая и самих буржуа. Вопреки тому, что думал Маркс, главной пружиной здесь является не недовольство рабочих, – ведь рабочий только и мечтает о том, чтобы самому стать буржуа. (А как же “ Насколько можно понять, этот строй победившего мазохизма держится исключительно поддержкой рабочих – они-то не знают, как страстно буржуа ненавидит себя, и стремятся стать буржуа. Больше власть буржуазии защищать некому. Или все же часть буржуазии не питает к себе ненависти? Тогда интересно было бы посмотреть, какая из двух частей буржуазии более влиятельна. Но об этом Фюре не пишет. Больная психика буржуа рождает антибуржуазные идеи, которые при удачном стечении обстоятельств и сильной злой воле их носителей могут воплощаться в жизнь. Понятно, что так родился и большевизм: «Ленин придумал идеологизированную партию с военной дисциплиной, основанную, с одной стороны, на идее научного знания исторических законов, а с другой – на вере во всесилие волевого действия… Поэтому в тот момент, когда в силу случайного стечения обстоятельств власть оказалась в его руках, произошел перелом в развитии русской революции и европейской истории» [524]. Революция, кстати – «это противоположность необходимости» [525]. В мире Фюре противоположности живут отдельно друг от друга. Уровень проникновения автора в сущность исторических событий можно оценить по утверждению, что «конец Русской революции и исчезновение Советской империи оставили после себя пустое место» [526]. На мой взгляд, в книге Фюре достигнут абсолютный ноль научности, от которого можно с облегчением начать путь вверх. Историк (тогда еще советский) Ю. Н. Афанасьев в статье «Современная французская буржуазная историография Октябрьской революции» (1975) справедливо отмечает, что обе крайние точки зрения сходятся в отрицании закономерности и значения реально произошедшей революции октября 1917 года. Революция сводится к роковым случайностям и, в общем, к удачному заговору темных сил, в духе Бёрка. Но что с точки зрения советских историков можно было противопоставить этим крайностям? Только взгляд, согласно которому революция в России, бывшей страной обычного, но запоздавшего капитализма, начавшись как «буржуазно-демократическая», перерастает в социалистическую. Отсталость оборачивается преимуществом; социалистическая революция в одной стране продолжается строительством социализма в этой стране, а мировая революция откладывается на неопределенное будущее. Фактически это подправленная Поэтому неудивительно, что в последующем Ю. Н. Афанасьев, из советского историка став антисоветским политиком, плавно сменил первую точку зрения на вторую: неотъемлемой частью идеологической платформы подобных ему либералов-западников уже более 15 лет остается догма о случайности и противоестественности «октябрьского переворота», из-за которого Россия отпала от мировой цивилизации. Между тем Это уже научное исследование, а не идеологический лубок. Причины отличия капитализма в России от западного ищутся либо в Соответственно сторонники данной точки зрения в качестве методологии принимают либо концепции модернизации, либо мир-системный подход. Первые более многочисленны. Сюда относятся работы Т. фон Лауэ – «Революция извне как первая фаза русской революции» (1955), «Сергей Витте и индустриализация в России» (1963) и «Почему Ленин? Почему Сталин? Переоценка русской революции. 1900-1930» (1964); Б. Мура – «Социальное происхождение диктатуры и демократии: роль помещика и крестьянина в создании современного мира» (1960); Л. Кочена – «Становление современной России» (1962) и «Россия в революции. 1890-1918» (1966); Т. Шанина – «Россия как “развивающееся общество"» (1985) и «Революция как момент истины. Россия 1905-1907 gt;1917-1922» (1986) и др. Россия к началу XX века была не просто отсталым, а прогрессивно развивающимся («модернизирующимся») обществом. Здесь – расхождение со сторонниками «аномальности» России. Россия не стояла на обочине истории, она интенсивно шла вперед. Главной проблемой являлась индустриализация. Ее успех должен был вывести Россию на более прогрессивный уровень. До революции 1917 года эта проблема решена не была. Власть оказалась не в состоянии осуществить «революцию сверху». Именно здесь основной пункт расхождения со сторонниками «запаздывания» России. Не мировая война, не субъективные ошибки власти, не фанатизм большевиков – причина революции. Причина – несостоятельность «старого режима» при решении поставленной историческим развитием задачи. Такова позиция Т. фон Лауэ. Его работы «по существу посвящены вопросу о том, почему оказалось невозможным примирение интересов главных социальных сил русского общества: рабочего класса, крестьянства, буржуазии и царизма. Центральный пункт концепции автора – необходимость быстрой индустриализации России, без которой страна не смогла бы сохранить свой суверенитет по отношению к более развитым капиталистическим странам. Быстрая и действенная индустриализация в условиях самодержавной власти и "…сильной аграрной традиции" была невозможна. Интенсивное промышленное развитие требовало мобилизации всех ресурсов страны… Необходимо было единое напряженное усилие всей страны, подчинение единой цели и единой дисциплине. Это единство (осуществленное в годы первых пятилеток) было недостижимо в раздираемой противоречиями царской России» [527]. «Не прибегая к крайним мерам сталинской эры» (Р.Арон), провести индустриализацию в такой стране, как Россия, невозможно; то, что кажется «крайней мерой» на Западе, здесь – закономерно. Как пишет английский социолог-крестьяновед Теодор Шанин (р. 1930), «столыпинская программа была “революцией сверху", которую не поддерживал ни один крупный общественный класс, ни одна партия или общественная организация… Столыпину нужно было не только царское благоволение, законодательная поддержка и экономические ресурсы, но что-то вроде опричников царя Ивана Грозного, интеллигентов из "Земли и Воли", которые “пошли в народ", или же крестьянских сыновей – комсомольцев и чекистов, руками которых осуществлялся сталинский курс 1929-1937 годов… Он даже не понимал, что для совершения революции необходима когорта революционеров» [528]. Поэтому, добавлю, реформы Столыпина и не стали революцией «сверху» – смена строя на более прогрессивный не произошла. Значит, революция «снизу», хоть и являлась опасным лекарством, была закономерна. У историков этой группы видна ориентация не на Бёрка, а на Токвиля. Но признание закономерности революции – начало ее Наиболее приверженный модернизационной схеме американский историк и социолог Баррингтон Мур-младший (р. 1913) определяет для традиционных обществ три пути модернизации: – западный: «соединение капитализма и парламентской демократии» через – фашистский, «проходящий в реакционных политических формах» через – «коммунистический» через Это явления одного порядка; первый путь, конечно, предпочтительнее, но не всем по силам. Взгляды Б. Мура, схожие с рассмотренными выше взглядами Ш. Эйзенштадта, отличаются большей обоснованностью (первичность экономики, а не идей), но вместе с тем меньшим охватом материала. Замечу, что, как во всех модернизационных построениях, развитие в этой схеме сводится к прогрессу. Регрессивный путь нацизма у Мура выдан за вариант прогрессивного, так как тоже ведет к Современности. В 1980-е годы, когда были написаны книги Т. Шанина, концепции модернизации уже утратили привлекательность. Поэтому он считает задачей историка «не определение законов истории, а анализ заложенных в ней альтернатив» и избегает однозначных выводов. Тем не менее его утверждение, что «первое в мире "развивающееся общество" – Россия – испытало первую в мире революцию нового типа – революцию, характерную для "развивающихся обществ"» [530], вполне категорично и претендует именно на статус закона истории «развивающихся обществ». Движущей силой такой революции считается крестьянство. Это обычное отождествление самого недовольного класса с самым революционным. Если неспособность крестьянства создать новый строй признается, то на оценку его революционности все равно не влияет. Именно крестьяне, с точки зрения Б. Мура, были «тем динамитом», который окончательно взорвал старый порядок. Но крестьянство теряет свою силу вскоре после того, как цель революции – модернизация через индустриальное развитие – достигнута. Оно «аннигилируется», исчезает. Правомерно ли тогда считать русскую революцию крестьянской? «Крестьянская революция» была руководима «коммунистической элитой», утверждает Б. Мур. В итоге революция сводится к смене элит. Т. Шанин подходит к крестьянскому вопросу иначе. Для него русская революция была не просто крестьянской, но победоносной крестьянской. К 1922 году крестьянство одержало победу, за которую боролось с 1902 года – сначала с самодержавной, затем с большевистской властью: «Далее шел период нэповской России, когда страна стала более крестьянской, чем когда-либо раньше или когда-либо позже» [531]. Но где же крестьянская власть после победы революции? Получается что-то вроде «римской крестьянской революции» С. Л. Утченко. Крестьяне победили, но победу у них опять украли. Разгадку этих повторяющихся краж, очевидно, надо все-таки искать в природе мелкособственнического уклада, не могущего стать господствующим. Отчаянно ругая марксизм за «крестьянофобскую глупость», Т. Шанин показывает приверженность крайнему крестьянофильству, простирающемуся вплоть до одобрения действий Мао Цзедуна, заменившего в качестве «орудия социалистической трансформации» пролетариат вооруженным крестьянством [532], и, конечно, воздерживается от анализа результатов этой замены. В определении исторической судьбы крестьянства прав Б. Мур. Концепция Т. Шанина любопытна поиском социальной силы (а не политической партии), совершившей русскую революцию в Основная трудность немарксистских исследований русской революции, состоящая в установлении связи Практически никто из них не смог уйти от формулировки, данной еше в 1920-е годы известным англо-канадским историком Джеймсом Мэйвором (1854-1925) в книге «Русская революция»: «Политическая революция была совершена социалистической интеллигенцией, которая захватила власть из рук слишком слабых кадетов; но социальная революция была осуществлена крестьянами и сельскими ремесленниками в тот момент, когда крах самодержавия и провал кадетов оставили Россию без правительства» [533]. Единого объяснения революции нет, оно распадается на две нестыкующиеся части. Упор делается либо на роли интеллигенции, что сводит революцию к успешному заговору, либо на роли крестьянства. В последнем случае поиск победы крестьян, неминуемо заканчивающийся ничем, заставляет искать победителей в среде «коммунистической элиты», т. е. опять представлять революцию делом заговорщиков. Пролетариат никогда не рассматривался немарксистскими историками в роли движущей силы революции. Это понятно: специфика России – в чем угодно, только не в наличии промышленных рабочих. Если признать их революционным классом, исчезнет отличие русской революции от западных. Результат «модернизационного» объяснения революции – колебание между «крестьянской революцией» и «большевистским» (интеллигентским) переворотом – весьма слабая конструкция, если не полный теоретический провал. Так понимание иной природы русской революции сторонниками «модернизационного» подхода осталось ничем не подтвержденной констатацией, что давало основание советским историкам утверждать, что никакой иной природы русской революции нет. Причина неудачи – в том, что Россия рассматривалась изолированно от Запада. Отличие искалось внутри России, а не в отношениях России с Западом. Поэтому вопрос о природе общественного строя дореволюционной России и специфике революции может быть действительно решен лишь теми учеными, которые не признают подобной изоляции. За основу объяснения русской революции должно быть взято положение о зависимости России от Запада и необходимости ее преодолеть. К этому пониманию проблемы приблизился Т. фон Лауэ. Русское общество и русское правительство, по его мнению, «находились под давлением крутого процесса модернизации (навязанного, в конечном счете, извне, безжалостным давлением политики великих держав). В этом смысле русская революция вызвала к жизни новую категорию – революции недоразвитых стран» [534]. Такие революции фон Лауэ называет « «Во многих отношениях испытания России в период с 1900 по 1930 годы предвосхитили агонии других народов на окраинах Европы, в Азии, Африке и даже Латинской Америке, у которых под западным влиянием пробудились политические амбиции и которые начали борьбу за самоутверждение. Россия, слабейшая из хозяев Европы, была в то же время сильнейшей среди недоразвитых стран – частью империалистическая, частью зависимая от Запада» [535]. Однако Т. фон Лауэ находится в плену концепции модернизации (она во многом возникла под влиянием его ранних работ, вышедших еще до книги Ростоу) [536], считая, что именно модернизация, т.е. И. Валлерстайн решительно рвет с такими представлениями. Запад навязывает зависимым странам При возникновении КМЭ Россия оставалась внешней ареной. Московское царство, созданное Иваном Грозным, было одним из многих миров-империй. Первое столкновение этого мира-империи и КМЭ – Ливонская война – закончилось вничью. «Победи царь Иван – и значительная часть Европы вошла бы в его мир-империю и перестала бы быть капиталистической, как это случилось с Новгородской республикой. Победи Запад – Смутное время скорее всего переросло бы в окончательный распад империи, возникновение слабых государств с последующим включением их в состав периферии. Такова хорошо нам известная историческая траектория Моравии, Речи Посполитой, позднее Китая, империй Османов и Великих Моголов. Периферийное положение в мире-экономике несовместимо с существованием сильного государства. На периферии попросту не хватает ресурсов для поддержания относительно эффективной системы власти. Московия же за XVII век присоединила Сибирь, создала мощную для своего времени мануфактурную промышленность, и это позволило ей при Петре I войти в европейскую геополитику "при шпаге"» [537]. Россия была интегрирована в КМЭ в XVIII веке, в период между правлениями Петра I и Екатерины II (это соответствует обычной длительности интеграции) и «дала классический пример не периферии, а именно Черты ядра в России Валлерстайн видит «в армии и во всем, что в России с ней связано. В отличие от азиатских империй Россия XVIII-XIX веков контролировала очень серьезный военный потенциал, расположенный вблизи от европейского ядра мира-системы. Россию можно было призвать в качестве решающего союзника во внутриевропейских конфликтах, начиная с Семилетней войны и особенно со времен наполеоновской попытки воспрепятствовать наступлению британской торгово-промышленной гегемонии» [538]. Время между правлениями Екатерины II и Александра II характеризуется ухудшением условий обмена между Россией и ядром КМЭ, чреватым сползанием страны на периферию. Оно было предотвращено отменой крепостного права. Последовала попытка сделать Россию развитой капиталистической страной. «Однако после 1873 года произошло пугающее наложение циклического сжатия КМЭ на внутрироссийский социальный кризис и нарастающее политическое брожение… В России недоставало экономических ресурсов, чтобы следовать курсом Бисмарка, поэтому националистический консерватизм Победоносцева приобрел чисто реакционную окраску. Это вело империю в тупик, чреватый крупным внешним поражением и, вероятно, внутренним взрывом» [539]. Реформы Витте и Столыпина – «бюрократически направляемая индустриализация» – не были доведены до конца. Что же изменилось после 1917 года? По Валлерстайну, ничего или почти ничего. «Катастрофа разрушила социально-политическую систему Российской империи, но отнюдь не КМЭ, блоком которой Россия продолжала оставаться на протяжении всего периода после 1917 года. Ни определенная экономическая замкнутость СССР, ни военное противостояние Западу, ни тем более идеологическая риторика коммунистов не дают оснований считать, что в России была создана принципиально иная, особая историческая система… Ни стремление к имперскому экспансионизму, ни создание системы перераспределения и социальных гарантий для довольно широких категорий населения, ни национализация производства, ни тем более репрессивный режим не выходят за рамки того, что имеется в пределах КМЭ» [540]. Получается, что революции не было. Ее вожди «считали, что они возглавили первую пролетарскую революцию в современной истории. Более верно будет сказать, что они возглавили одно из первых и, возможно, наиболее драматическое из национально-освободительных восстаний, происходивших на периферии и полупериферии мира-системы» [541]. Так как революции не было, не нужно искать ее движущие силы. Поэтому Валлерстайн более логичен, чем другие историки, подчеркивая непролетарский характер партии большевиков: это была лишь радикальная группа интеллигенции. Чьи интересы она выражала – неизвестно. Сразу скажу, что для Валлерстайна также почти ничего не изменилось в России и в конце 1980-х – начале 1990-х годов. Просто «всемирный кризис 1970-1980-х годов поставил под сомнение весь восходящий к Витте и Сталину курс на военно-бюрократическую модернизацию и выявил относительную слабость советского аппарата управления» [542]. В 1990-е годы Россия не переходила к капитализму – капитализм в ней уже существовал (поскольку для Валлерстайна Насколько Валлерстайн прав в оценке России как полупериферийной, зависимой страны, настолько же он не прав, считая революцию лишь Все сторонники мир-системного подхода считают Россию полупериферийной страной, но не все согласны с заключительным выводом Валлерстайна. С точки зрения Кристофера Чейз-Данна, полупериферия мира-системы как ее «слабое звено» – источник прогрессивных изменений. Именно там произошли Но аргументирует это положение он очень странно. При социализме, пишет он, «политика – командная, как и при данническом способе производства, но большое отличие – в том, что принуждение не используется для мобилизации труда и контроль над процессом планирования – демократический. Есть много форм социализма… но ключевое отличие от даннического способа производства – демократическая природа контроля» [543]. Несколькими страницами раньше К. Чейз-Данн признавал, что демократии в СССР и КНР нет и в помине. Тем не менее он продолжает считать их социалистическими, а не данническими, как следовало бы по его же логике. Промежуточная позиция характерна для С. Амина, который как ученый также является сторонником мир-системного подхода. «Неравномерный характер капиталистического развития поставил на повестку дня революцию народов периферии, антикапиталистическую в том смысле, что она направлена против неприемлемого для масс капиталистического строя… Все революции новейшей истории (Россия, Китай, Вьетнам, Куба, Югославия и т.д.), которые неизменно назывались социалистическими и (по намерению их лидеров) действительно ставили эту цель на деле являются более сложными антикапиталистическими революциями, потому что произошли в слаборазвитых районах мировой системы» [544]. Далее, отвергая и тезис о построении социализма в постреволюционных обществах, и тезис об их капиталистическом характере, Амин пишет: «Речь идет о народных национально-освободительных революциях, которые смогли – с различным успехом – преодолеть многочисленные противоречия, открывая одновременно перспективы весьма разноречивых этатистских, социалистических и национально-капиталистических тенденций» [545]. Здесь Амин уже покидает почву науки и рассуждает в духе своих политических взглядов, изложенных выше. Наконец, наиболее разработанная концепция революции в России как революции, направленной против зависимого капитализма, дана в работах Ю. И. Семёнова, особенно в книгах «Философия истории от истоков до наших дней: основные проблемы и концепции» (1999), второе издание которой вышло в 2003 году под заглавием «Философия истории. Общая теория, основные проблемы, идеи и концепции от древности до наших дней», и «Введение во всемирную историю. Вып. 3. История цивилизованного общества» (2001) [546]. Эта концепция интегрирует положения, выдвинутые теоретиками «зависимого развития» (в первую очередь Р. Пребишем) в материалистическое понимание истории. Отечественные историки отрицали и отрицают наличие в России незападного капитализма, упорно держась за тезис о простом отставании нашей страны от стран Запада. Изо всех советских идеологических догм эта оказалась наиболее живучей. Очень четко ее выразил историк Ю. И. Игрицкий в 1984 году: «Идея… временного несовпадения в прохождении одинаковых стадий единого по существу процесса кардинальным образом ломает механистические представления о разъединенности и тем более полярности исторического развития Востока и Запада» [547]. То же самое он утверждает в 2000 году, настаивая на наличии в России феодализма и капитализма западного образца и сводя различие к отставанию, а отставание – к влиянию монгольского ига, приведшего к гипертрофии государства [548]. Вопреки сказанному Ю. И. Игрицким, механистическим (точнее: метафизическим) является не только абсолютное противопоставление Запада и Востока, как это имеет место в концепциях Н. Я. Данилевского, О.Шпенглера, А. Тойнби и т.д., но и их абсолютное отождествление, выраженное «идеей временнОго несовпадения в прохождении одинаковых стадий». Лжепатриотические построения историков находили и находят официальное признание. В СССР это диктовалось догмой о начале в 1917 году эпохи перехода от капитализма к социализму и, соответственно, обгоняющем, а не параллельном развитии СССР (если Россия временно отставала от Запада, она может его перегнать); в нынешней России – догмой о ее догоняющем, а не зависимом развитии. Здесь перед нами встает проблема сущности советского общества. Точки зрения на строй, существовавший во «втором мире», следующие. «Неравномерность капиталистического развития при империализме до крайности обостряет все его противоречия. Империализм в то же время связывает воедино экономику отдельных национальных хозяйств, превращая их в звенья одной цепи. Капиталистически-отсталые страны, вроде царской России, получают возможность иного перехода – не следуя старой схеме капиталистического развития – к социалистическому пути… Вот почему буржуазно-демократическая революция в промышленно отсталых странах… может стать непосредственным прологом пролетарской революции. Вот почему в этих странах мы наблюдаем неизбежное перерастание буржуазно-демократической революции в революцию социалистическую» [549]. Цитата взята из брошюры, изданной в 1932 году, но практически то же самое повторялось на разные лады и на разных языках вплоть до конца 1980-х годов. Это позиция всех догматических советских марксистов и просоветских марксистов зарубежных стран. Ее разделяет также часть сторонников мир-системного подхода: К. Чейз-Данн, считающий СССР социалистическим обществом, и С. Амин, считающий его «посткапиталистическим», т. е. переходным, не застрахованным от перерождения, обществом. Концепция «реального социализма» – бесспорно, идеологический миф. Общество, где начисто отсутствует демократия, не может базироваться на общественной собственности. Революция, не ведущая к социализму, не может быть названа социалистической. Из посткапиталистического общества люди не бегут в капиталистическое, что особенно хорошо видно на примере разделенных стран (Германии и Кореи). Посткапиталистическое общество не может уступать капиталистическому по уровню жизни. Оно должно обладать привлекательностью для трудящихся капиталистического общества – между тем на Западе с 1950-х годов не было политических сил, выступающих за введение советских порядков, а все сколько-нибудь влиятельные компартии стремились доказать избирателям, что их власть не будет похожа на власть КПСС. Но никакие факты, даже кризис и последующее крушение СССР не избавили от догматизма сторонников его «социалистичности». Правда, провозглашение непобедимости «реального социализма» постепенно смягчилось до признания «переходного характера» советского общества. Это утверждал в своей книге «Коммунизм: каково его второе дыхание?» (1990) известный французский марксист Люсьен Сэв; подобные высказывания тогда же можно было встретить у советских авторов [550]. Получалось, что социалистическая революция вела к переходному периоду, который не только длился 70 лет, но и не имел, по утверждению Л. Сэза, сущности [551]. Налицо согласие с позицией С. Амина, которого до этого в СССР резко критиковали за мелкобуржуазный радикализм. Развитием того же подхода является группа концепций, согласно которым имел место «социализм не по Марксу», «не тот социализм». К ним следует отнести данное в статье доктора философских наук M. Н. Грецкого (1923-2004) «Был ли социализм?» (1994) определение советского строя как «квазисоциализма», не сумевшего разрешить присущие ему противоречия и потому превратившегося в особую формацию вместо того, чтобы стать первой фазой коммунизма [552]. Затем – введенное доктором экономических наук А. В. Бузгалиным и активно используемое его единомышленниками понятие «мутантный социализм» [553]. Венгерский историк Тамаш Краус говорит о «государственном социализме» [554]. Наконец, доктор философских наук И. А. Гобозов утверждает наличие в СССР «имперского социализма». Под империей он понимает «такое государство, в котором доминирует политическое насилие, что вызвано сочетанием в империи конгломерата различных народов, государств, культур, цивилизаций» [555]. Так же обстояло дело и в СССР, хотя неясно, почему культурные различия при отсутствии классовых антагонизмов должны подавляться политическим насилием. Все авторы убедительны, пока доказывают «не тот» характер социализма. Но почему это социализм? Очевидно, потому что не капитализм. Напомню, что марксизм называет термином «социализм» первую стадию эволюции коммунистического (бесклассового) общества. Ссылки на «специфику» России бессмысленны, потому что, во- первых, ею можно объяснить все, что угодно, а во-вторых, никакой «специфики» нет: в СССР, Китае, ГДР и на Кубе мы видим один тип общества. Представления о По его мнению, «дальнейшее развитие накопившихся противоречий может как привести к социализму, так и отбросить назад, к капитализму» [556]. Борьба развернется между рабочими и бюрократией; победа бюрократии – капиталистическая контрреволюция; победа рабочих – новая революция. Она «не будет социальной, как Октябрьская революция 1917 года: дело не идет на этот раз об изменении экономических основ общества, о замене одних форм собственности другими» [557]. Это будет смена политического режима, так как базис советского общества Троцкий считает социалистическим. Отсюда его преувеличенные надежды на новую революцию. Политическая оппозиционность сталинскому режиму сочеталась у него со вполне советским догматизмом. Иной позиции трудно ждать от человека, бывшего до эмиграции в составе нового господствующего класса. Немного иначе смотрит на революцию троцкист Исаак Дойчер (1906-1967) в книге «Незавершенная революция» (1967). «В 1917 году Россия пережила последнюю великую буржуазную революцию и первую пролетарскую революцию в истории Европы. Обе революции слились воедино» [558]. Произошла «буржуазно-социалистическая революция» [559]. Советское общество – результат двойной революции. Бюрократия не является классом; она – следствие отсталости России и может быть устранена повышением культурного уровня населения: готовя образованные кадры, «бюрократы готовят своих собственных могильщиков» [560]. Это будет завершением революции. Позиция Дойчера даже более догматична, чем позиция Троцкого. Это «революционизм» (все несоциалистаческие революции – незавершенные), распространенный на Октябрьскую революцию. Известный советский философ В. А. Вазюлин (р. 1932) в 1992 году предложил более утонченное решение, охарактеризовав советское общество как «ранний социализм», а Октябрьскую революцию – как «раннюю социалистическую». Поражение «раннего социализма» в 1991 году с этой точки зрения – частность, не меняющая общий ход исторического процесса. Необратимый переход к человечества к коммунизму начался в 1917 году и просто оказался более сложным и длительным [561]. Как видим, нет такой исторической проблемы, решение которой нельзя имитировать словом «ранний». В последние годы понятия «ранний социализм» и «ранняя социалистическая революция» пользуются большой популярностью среди умеренно левых идеологов [562]. Для объяснения краха СССР В. А. Вазюлин и его последователи выдвинули следующее положение: «Если при капитализме производительные силы опережают в своем развитии производственные отношения, то при социализме производственные отношения опережают развитие производительных сил» [563]. То есть в СССР производственные отношения были уже социалистическими, а производительные силы – еще нет. Их победой объясняется контрреволюция. Если вспомнить, что производительные силы – это люди, взятые как участники производства, то мы увидим под наукообразной словесной оболочкой широко распространенную в советское время идеологему: строй у нас хорош, а люди – плохи. Люди несут в себе «родимые пятна» капитализма, поэтому коммунизм еще не построен. После 1991 года эта идеология получила развитие: «родимые пятна» капитализма были настолько сильны, что социализм потерпел поражение. Для носителей этой идеологии всегда существуют отдельно строй и отдельно «негативные явления». Признание того, что эти явления вытекают из сущности строя, для них немыслимо, так как убивает их идеологию. Тот же ход мысли обнаруживает и Н. А. Симония, применивший свою идею «забегания революции вперед» в книге «Что мы построили?» (1991) к нашей послеоктябрьской действительности – с понятным результатом. Но вперед, в коммунизм, «забегает» не революция, а представления людей о революции. А это не одно и то же. Например, национализированный завод может представляться участникам национализации обобществленным, т. е. принадлежащим обществу, но в действительности он только национализирован, т. е. принадлежит государству. Созданные управленческие структуры соответствуют реальности. Никакого «забегания» нет, есть только неадекватное восприятие. Ускорение же и замедление революции, по терминологии самого Н. А. Симонии, не то же самое, что «забегание» и «откат». Иначе говоря, то, что производственные отношения могут представляться социалистическими, не доказывает их социалистичность. В действительности они таковы, каковы производительные силы, а надстройка (включая идеологию) такова, каковы производственные отношения. Никакая революция не может создать то, для чего нет объективных предпосылок. Поэтому сторонники «социалистичности» СССР преуспели лишь в словесных победах над старым миром, которые выглядят, увы, чем дальше, тем комичнее. Последнее по времени открытие сущности советского общества в рамках данного направления сделано доктором экономических наук А. И. Колгановым. Оказывается, «это был компромисс рабочего класса с бюрократией при ведущей роли последней» [564]. Вот формула прогресса. Независимо от намерений автора, подобная реклама взаимовыгодного союза всадника с конем (при ведущей роли всадника) по отношению к Более типично для левых противоположное решение проблемы «номенклатура и труд». Его можно найти, например, у А. В. Бузгалина: «Сталинская номенклатура не вызвала и даже не организовала массовое созидание. Она выросла как паразит, пьющий кровь "живого творчества народа"» [565] и т.д. Снова кажется, что читаешь С.Амина: все хорошее в СССР – от народа; все плохое – от номенклатуры, причем без нее можно было обойтись [566]. Как пример упущенной нами «реальной базовой демократии» приводится Куба, что вызывает лишь чувство неловкости за автора, взявшегося доказать невозможное. К тому же за чистую монету принимается лицемерие номенклатуры, преувеличивавшей роль трудящихся в «построении социализма» и тем скрывавшей свою – решающую. Удивительно, с каким трудом в сознание людей, стремящихся следовать марксистской методологии, проникает мысль о преходящей прогрессивности эксплуататорского класса. В худших традициях метафизики явление режется на части: либо прогрессивность (А. Колганов), либо эксплуатация (А. Бузгалин). Примером уже совершенно карикатурной реанимации советского догматизма в XXI веке служит российского-вьетнамский сборник «Исторические судьбы социализма» (2004), в написании которого приняли участие В. С. Семёнов, Ю. К. Плетников, В. Н. Шевченко, В. М. Межуев и другие известные отечественные специалисты по социальной философии. Из него читатель может узнать о том, что у нас был «ранний», «государственный» и т. д. социализм, что он пал исключительно по случайному стечению обстоятельств, что КНР и СРВ по-прежнему строят социализм, что, наконец, и Россия может вернуться на этот путь – все зависит «от личности, которая становится во главе государства, от ее теоретической подготовленности и политической мудрости» [567]. Ирония истории состоит в том, что, пока постсоветские вроде-бы-марксисты ждут избавления от царя и героя, в дорогом их сердцу Китае личности, стоящие во главе партии и государства, реставрируют капитализм, постепенно возвращая власть буржуазии, о чем откровенно сообщают всем, имеющим уши. В докладе XVI съезду КПК сказано следующее (подчеркну, что цитата приведена в рассматриваемой книге): «Появившиеся в ходе социальных перемен предприниматели… индивидуальные хозяева… лица, занятые в посреднических организациях… – Узнать бы, что думают о защите нетрудовых доходов 54 % населения КНР, имеющие 2 доллара и менее в день (из них – 300 млн. официальных и «скрытых» безработных) [569]. Ведь именно от них, от своего народа, власть защищает «предпринимательскую деятельность китайских и заграничных инвесторов». Кстати, число людей, выигравших от рынка, насчитывает лишь от 6,7 % (западные оценки) до 15 % (официальные оценки) населения [570]. Вместо «социализма не по Марксу» мы видим капитализм «по Марксу»: есть те, кто получает прибыль, те, кто на них работает, и государство, защищающее первых от вторых. Закончиться строительство социализма с китайской спецификой, предполагающей защиту прибылей иностранных инвесторов, может только реставрацией Подведу итог. В целом, сторонники этой точки зрения видят закономерный характер возникновения советского общества, но, считая его полностью или частично социалистическим, не видят его тупиковости, исторической обреченности. Контрреволюция 1991 года для них по большому счету необъяснима. В формулировке «забегание революции вперед с последующим откатом», подразумевающей отступление революции, неясно просвечивает мысль о победе контрреволюции в 1920-30-е годы, получающая полное развитие во второй точке зрения на природу советского строя. Наиболее известны следующие работы сторонников этой концепции: Т. Клифф – «Государственный капитализм в России» (1948); III. Беттельхейм – «Классовая борьба в СССР» (т. 1 – 1974; т. 2 – 1977); А. Каллиникос – «Месть истории» (1991). О капитализме в СССР писали также А. Бордига, В. Райх, И. Валлерстайн и многие другие. Революция 1917 года была либо буржуазной, либо потенциально социалистической, но потерпевшей неудачу в результате «термидора», осуществленного переродившимся партаппаратом или мелкой буржуазией. Соответственно, строй – результат успеха либо буржуазной революции, либо буржуазной контрреволюции. Этой точки зрения придерживаются, как правило, троцкисты, отошедшие от взглядов Троцкого на природу СССР, и другие ультралевые на Западе и в нынешней России. Их догматизм – иной. Это не идеологическая предвзятость, а нетворческое следование марксизму, неумение оценивать явления, неизвестные классикам марксизма, с позиций духа, а не буквы исторического материализма и, как следствие, стремление согласовать факты с цитатами и подогнать под шаблоны. Показательна позиция Криса Хармана (Социалистическая рабочая партия Британии), изложенная в работе «Как погибла революция» (1967). Революция 1917 года была пролетарской, но гражданская война привела к деклассированию пролетариата, проникновению в партию непролетарских элементов, урезанию внутрипартийной демократии и др. В этих условиях упрочилась власть аппарата. «Нет сомнения в том, что к 1928 году власть в России захватил новый класс» [571]. Но в объяснении происходящего мысль К. Хармана дает догматический сбой: произошла контрреволюция. Новый класс реставрировал старый строй. В СССР существовал «госкапитализм». Однако этот капитализм явно выигрывает при сравнении с дореволюционным. Для Троцкого контрреволюция была чисто надстроечным явлением, поэтому прогрессивность советского строя ему понятна. Для сторонников «госкапитализма» эта проблема неразрешима, поэтому они ее, как правило, просто игнорировали. Но не все. Ультралевые коммунисты Германии и Нидерландов 1920-1930-х годов, называвшие себя «коммунисты Советов» (в противовес «партийным» коммунистам), вели на эту тему обширные дискуссии. Нидерландский «левый коммунист» Антони Паннекук (1873-1960), один из антигероев книги Ленина «Детская болезнь левизны в коммунизме», полагал, что «революция имеет двойственный характер, так как с одной стороны, она уничтожает феодализм, чтобы открыть дорогу развитию капитализма в деревне, а, с другой стороны, в городах она является пролетарской и ликвидирует капитализм. Русская революция “есть компромисс между двумя революциями"» [572]. Если у Дойчера две революции проходят последовательно, сливаясь в одну незавершенную перманентную, то здесь они идут параллельно. Постепенно «коммунисты Советов» пришли к выводу о том, что «российский пролетариат упустил свое государство»; революция 1917 года стала рассматриваться ими как буржуазная (Г. Вагнер. «Тезисы о большевизме» (1934) [573]). При этом немецкие «коммунисты Советов» считали госкапитализм высшей и последней стадией мирового капитализма; нидерландские – чисто российским явлением. И те, и другие не отрицали его прогрессивности: немцы – для всего человечества, голландцы – для России. Паннекук писал в программной статье своей группы «Государственный капитализм и диктатура» (1936): «В России буржуазия была уничтожена революцией, и ее власть перестала существовать. Государственный капитализм смог утвердиться из-за отсутствия сильной буржуазии» [574]. Паннекук считал государственный капитализм в СССР прогрессивным явлением и результатом революции. Как нетрудно заметить, понятия «буржуазия» и «капитализм» становятся у Паннекука равнозначными понятиям «эксплуататорский класс» и «эксплуататорский строй» – либо вообще теряют смысл. В самое последнее время определение революции 1917 года как буржуазной встречается у известного нам А. И. Колганова [575] и доктора экономических наук М. И. Воейкова [576], идущих по следам Паннекука и его единомышленников. А. И. Колганов считает базисом советского общества «пеструю смесь добуржуазных, раннебуржуазных, зрелых капиталистических» отношений, «сквозь которые пытались прорасти отдельные ростки социализма»; М. И. Воейков – буржуазные производственные отношения «в своеобразной форме». «Коммунисты Советов» обошлись без изобретения контрреволюции – сама революция была буржуазной. Это придает их концепции большую, чем у троцкистов, логичность. Поиски же источника прогрессивного «государственного капитализма» в контрреволюции дают простор самым экстравагантным построениям, что можно видеть на примере взглядов доктора экономических наук А. В. Соловьёва, автора книги «Этюды о капитализме в России в XX веке» (1995) и многих статей. Так как в России к 1917 году не было капитализма, именно утверждение последнего было главной задачей развития России в XX веке. С этих позиций оценивается Октябрьская революция. «Но если революция не буржуазная, но и не пролетарская, то какая же она? Выбор невелик: либо буржуазно-демократическая, либо – чисто крестьянская (пугачевшина). Третьего не дано» [577]. Возобладало второе (пугачевщина). Сочетание буржуазно-демократических целей и мелкобуржуазных средств привело к тому, что в СССР возникла «диктатура мелкой буржуазии при крупном современном производстве» [578]. Во время НЭПа столкнулись диктатура рабочих и диктатура крестьян. Последняя победила. Сталин – Пугачёв XX века, окрестьянивший страну. «С 1936 года мелкая буржуазия – "духовные крестьяне" – восходила к власти, в 1991-1993 годах армия помогла ей сбросить социалистический камуфляж» [579]. Таким образом, историю России направляла мелкобуржуазная стихия. Как и в случае с якобинцами, проблема классовой сущности госаппарата подменяется проблемой происхождения людей, составляющих аппарат. Это отступление от исторического материализма. То, что подобное отступление допускал и Маркс, сочтя возможную диктатуру бывших пролетариев диктатурой пролетариата, не делает ошибку простительной. С этой точки зрения неважно, что мелкая буржуазия Последнее – характерная слабость догматических сторонников «капиталистичности» СССР. Когда в 1990-е годы капитализм действительно вернулся, стало очевидно – хотя бы по социальным катаклизмам, сопровождавшим его возврат – что это не тот строй, который существовал в СССР. Но, конечно, догматизм не сдается фактам. Последний пример – брошюра Интернационального Коммунистического течения «Упадок капитализма» (2001). Как ясно из заглавия, авторы видят в современном мире только один общественный строй – капитализм – и одну форму развития – упадок; все события рассматриваются как проявления упадка капитализма. Россия считается страной, однотипной с западными, поэтому сделан вывод о вступлении СССР после победы буржуазной контрреволюции (1927-1928) в стадию империализма. Вторая мировая война велась империалистическими державами за передел мира. Защита от агрессии – уловка буржуазной пропаганды. Разницы между СССР, США и Третьим Райхом нет (очевидно, между Китаем и Японией – тоже). СССР – не первая освободившаяся колония, а такой же враг зависимых стран, как их колониальные хозяева. Впору счесть распад СССР большой победой «третьего мира»: одним врагом меньше. И действительно, мысль авторов идет к этому. Кризис капитализма 1970-1980-х годов ударил по самым слабым его звеньям – сначала по «обанкротившимся странам третьего мира» (Мексика, Аргентина и др.), затем – по СССР и его сателлитам. Их крушение – разрушение «капиталистической периферии, ее рынков и должников» [580]. Следовательно, капиталистическая система ослабела после краха СССР, потеряв рынки и должников. Как же такое случилось? Может быть, в РФ буржуазия отстранена от власти? Нет, авторы признают, что в СНГ и Восточной Европе существует капитализм, притом Россия низведена до уровня второразрядной державы. Дальше говорится о незаинтересованности буржуазии Запада в экономической реконструкции стран Восточной Европы, и это – чистая правда. Но где здесь доказательство ослабления, а не усиления капитализма? Потери, а не приобретения им своей периферии? Упадка, а не реванша? Где доказательства существования капитализма в «Восточном блоке» до, а не после 1989-1991 годов? Их нет и не будет. Понять историю XX века с этой позиции невозможно: везде властвует империализм, не несущий никакого прогресса (Китай – не исключение [581]). «Вывести Россию из состояния отсталости может только мировая революция пролетариата» [582]. Раз ее нет, значит нет Концепция «госкапитализма» (капитализма без буржуазии) в любом варианте не выдерживает сопоставления с фактами. Общество, где нет распределения по капиталу, не может быть названо капиталистическим. Эксплуатация может быть некапиталистической, и нет никакой необходимости искать капитализм всюду, где она есть. Место Октябрьской революции в истории с этой позиции также непонятно. Капитализм до 1917 года, капитализм – после. Была ли революция? Наиболее последователен И. Валлерстайн, отрицающий факт революции. Менее последовательны те, кто считает революцию буржуазной или двойственной: переход от одной фазы капитализма к другой не является социальной революцией. Представление о «буржуазной революции, свергающей власть феодалов, чтобы расчистить путь капитализму» выдает непонимание природы зависимого капитализма, где нет антагонизма между буржуазной и небуржуазной частями «верхов». И совсем непоследовательны изобретатели контрреволюции. Ведь им надо доказать, что она свергла социализм. Когда же и как долго он существовал? Во время гражданской войны? НЭПа? Если же его не было, то нечего было свергать, нечего было упускать российскому пролетариату – власть ему никогда не принадлежала. В целом, достижения и недостатки этой позиции зеркально противоположны достижениям и недостаткам предыдущей. Сторонники «госкапитализма» видят тупиковость, историческую обреченность советского общества, но, считая ее результатом контрреволюции, не видят ни закономерности, ни прогрессивности его возникновения и развития. Контрреволюция 1991 года для них – простое продолжение «советского термидора»; качественный скачок вниз также остается незамеченным. Возможен даже такой взгляд: события 1989-1991 годов - Стоящая особняком позиция «коммунистов Советов» является переходной к третьей точке зрения на природу советского строя. Этой точки зрения придерживались как марксисты (троцкисты Б. Рицци и М. Шахтман; У. Мелотти) и близкие к марксизму ученые (К. А. Виттфогель), так и противники марксизма (У. Ростоу, Р. Арон, Б. Мур); сущность советского строя глубже была понята первыми. Нельзя также не упомянуть писателя-анархиста Виктора Сержа (настоящая фамилия – В.Л.Кибальчич) (1890-1947), начавшего критику большевизма «слева» еще во время революции, участником которой он был, и, очевидно, первым применившего к советскому строю термин «тоталитаризм»: «Мы являемся свидетелями формирования новой системы производства, правления и эксплуатации человека человеком, которая не была и не является ни капиталистической, ни социалистической; системы, которую следует назвать новым термином и которую… можно назвать только тоталитарной» [586]. Начало научной разработке проблемы положила книга Бруно Рицци (Ридзи) (1910-1977) «Бюрократизация мира» (1939). Затем последовали: М. Шахтман – «Бюрократическая революция» (1941); К. Виттфогель – «Восточный деспотизм. Сравнительное исследование тотальной власти» (1951); М. Джилас – «Новый класс» (1957); новые книги Б. Рицци «Упадок античности и феодальная эпоха» (1969), «Социализм от религии к науке» (1970); «Ребяческий социализм» (1970); У. Мелотти – «Маркс и третий мир. За многолинейную схему исторического развития» (1972); Р. Баро – «Альтернатива. К критике реально существующего социализма» (1977) и другие [587]. Из отечественных работ, кроме упомянутой статьи Ю. И. Семёнова «Россия: что с ней случилось в двадцатом веке» (1993), положения которой затем развиты в книгах «Философия истории» (1999) и «Введение во всемирную историю. Вып. 3. История цивилизованного общества» (2001), можно отметить интересную именно в этом плане книгу В. Е. Бугеры «Собственность и управление» (2003). Как правило, каждый из авторов применял свой собственный термин: «бюрократический коллективизм» (Б. Рицци), «восточный деспотизм» (К. Виттфогель) и т. д. Суть же едина: номенклатура – это класс- собственник. Не было буржуазного перерождения, было рождение нового класса эксплуататоров и нового строя, схожего или тождественного с «азиатским способом производства» у Маркса. Большинство авторов ограничилось констатацией возникновения нового строя и описанием его основных черт. О теории неополитаризма можно говорить только применительно к взглядам Ю. И. Семёнова. Немарксистские авторы, называя советский строй «коммунизмом», считали его одним из вариантов модернизации отсталых обществ, созданным «модернизационной», крестьянски-интеллигентской революцией. Отличие от капитализма – в ценностях, на которых базируется этот строй. Поскольку эталон Современности для либералов – капитализм Запада, логичен вывод Т. фон Лауэ: советский тоталитаризм – «не более, чем карикатурное эхо западного государства и общества, лучшая копия, возможная в российских условиях» [588]. Приоритет в выдвижении этой идеи, очевидно, следует отдать Н. А. Бердяеву (1874-1948), утверждавшему в работе «Истоки и смысл русского коммунизма» (1937), что в СССР существует особый строй, именуемый им то «государственным капитализмом», то «коммунизмом», при котором «привилегированным классом» является «новая советская бюрократия» [589], «высшей ценностью признаются не интересы рабочих… а сила государства», но который «представляется продолжением дела Петра Великого» [590]. Немало места в книге H.A. Бердяева уделено справедливой констатации некритического усвоения русской интеллигенцией западных идей. Идеи для Н. А. Бердяева – движущая сила истории, поэтому истоки русского коммунизма – в русском восприятии идей марксизма, в их, используя выражение Т. фон Лауэ, «карикатурном эхе». Теперь схожих взглядов придерживается и часть отечественных авторов патриотической ориентации – конечно, оценивая самобытность СССР положительно. «Социальный переворот 1917 года народ поддержал в силу того, что большевики предложили вместо либеральной модели модернизации общества общественный строй, сохраняющий фундаментальные ценности российского общества» [591]. Революция вела к модернизации без вестернизации. Термин «модернизация» продолжает свою эфемерную жизнь, лишаясь всякого смысла: если есть разные модернизации, т. е. и разные Современности; иначе говоря, нет Современности как стадии истории. Б. Ю. Кагарлицкий в книге «Реставрация в России» (2000) говорит о «модернизации» как главном результате революции 1917 года и, одновременно, подчеркивает отличие СССР от стран Запада. Как ни странно, главным признаком советского общества он считает «деклассированность всех классов», тут же признавая «этакратию» классом-государством. Знаменателен вывод: «Эта система не имела ничего общего с "царством свободы"… Но миллионы людей, истерзанных войнами и привыкших ежедневно бороться за физическое выживание, воспринимали ее как высшее выражение социальной справедливости. Более того, не будучи социалистической, она безусловно опиралась на целый ряд социалистических принципов в своей теории и практике. Именно это предопределило серьезные успехи Советского Союза на ранних этапах его истории» [592]. В любом случае неизбежен вопрос: более или менее прогрессивным было советское общество по сравнению с капиталистическим? Неизбежен и ответ: менее. В противном случае пришлось бы признать его посткапиталистическим. Потенциальная прогрессивность советского строя виделась в возможности перехода к новой стадии истории: коммунизму для марксистов (У. Мелотти) или стадии массового потребления для сторонников концепций модернизации (У. Ростоу). Р.Арон допускал как такой исход (конвергенцию), так и революционное свержение советского строя «снизу», считая последнее почти невероятным. Поражение СССР в «холодной войне» и его последующий крах, казалось бы, ставят точку в спорах. Однако возникает опасность непонимания реального значения Октябрьской революции 1917 года и ее результатов. Выходит, что результатом был регресс, тупик, революция потерпела поражение. Так считал Б. Рицци, не отказавшийся, впрочем, от идеи построения бесклассового общества. Карл Август Виттфогель (1896-1988), в отличие от Рицци, пришел к выводу о тшетности попыток преодоления капитализма. Тем же завершилась эволюция взглядов Макса Шахтмана (1903-1972). С Шахтманом полемизировал Троцкий в своей последней (так и не изданной в России) книге «В защиту марксизма» (1940). И Троцкий, и Шахтман считают, что нет прогресса без социализма. Шахтман, не видя в СССР социализма, не видит и прогресса; Троцкий, видя прогресс, стремится увидеть и социализм. Взгляд на СССР как на «параллельное» капитализму общество, будучи доведен до абсурда, переходит в иную, последнюю, наиболее экзотическую точку зрения на природу советского строя. Первым этот взгляд сформулировал в 1922 году П. А. Сорокин в работе «Современное состояние России», говоря о «буквальном повторении хозяйственной системы древней Ассиро-Вавилонии, древнего Египта» [593] и т. д. Такова позиция советских и восточноевропейских диссидентов либерального толка и их постсоветских наследников. Наиболее яркие отечественные ее представители: М. С. Восленский – «Номенклатура. Господствующий класс Советского Союза» (1980); Е. Н. Стариков – «Общество- казарма от фараонов до наших дней» (1990, опубликована в 1996). К этому же направлению примыкает и избыточно эмоциональное произведение математика И. Р. Шафаревича «Социализм как явление мировой истории» (1977), основной пафос которого – в утверждении несовместимости социализма с жизнью как таковой. Само собой, в регрессивности советского строя убеждены нынешние российские либералы из числа бывших советских обществоведов. Например, доктор исторических наук А. В. Кива, утверждавший в книге «Социальные революции на исходе века» (1992), что «государственно-ничейная собственность» была «двумя шагами назад» по сравнению с капиталистической [594]. Революция оказывается «преждевременной». Это все то же «забегание революции вперед», только оцениваемое отрицательно. (Книга А. В. Кивы взята мною в качестве зеркала отечественного либерализма. Теоретическая разработка проблем революции в ней отсутствует, однако мировоззрение выражено очень ярко.) Сторонники данной точки зрения, стремясь в меру своего разумения защитить марксизм от большевизма, часто цитируют высказанную в полемике с народниками мысль Г. В. Плеханова о том, что «совершившаяся революция может привести к политическому уродству, вроде древней китайской или перуанской империи, т. е. к обновленному царскому деспотизму на коммунистической подкладке» [595], так что можно говорить о своеобразном неоменьшевизме, благими намерениями которого, как и старого меньшевизма, вымощена дорога к защите капитализма. Аргументация сторонников идеи «Октябрьской контрреволюции» наиболее систематически изложена М. С. Восленским. Россия к 1917 году была феодальной страной; революции 1905-1907 годов и февраля 1917 – «антифеодальные» (автор избегает термина «буржуазные»); Октябрьская революция «открыла эру старательного уничтожения всех капиталистических, т. е. антифеодальных элементов в России. Она оказалась, таким образом, объективно не продолжением антифеодальной революции», а «Октябрьской контрреволюцией», «реакцией феодальных структур» [596]. Загнав себя и читателя в рамки дилеммы «капитализм-феодализм», М. С. Восленский приходит к выводу, что большевики спасали устои феодального общества, а Белое движение стремилось продолжить антифеодальную революцию. Поскольку феодальная реакция большевиков победила, антифеодальная революция по-прежнему стоит в повестке дня. «Проблема нашего времени состоит не в том, что капиталистическая формация уже исчерпала себя, а в том, что феодальная формация еще не полностью исчерпала все возможности продлить свое существование» [597]. Одним словом, как гласит название последнего раздела книги, «после номенклатуры – свобода». Аналогична позиция Е. Н. Старикова в книге «Общество-казарма от фараонов до наших дней». С точки зрения автора, в России всегда господствовал азиатский способ производства, лишь в конце XIX – начале XX века дополненный «ростками» капитализма. О зависимом развитии ни М. С. Восленский, ни Е. Н. Стариков не осведомлены, поэтому капиталистический путь для них тождественен западному. Естественно, отказ от этого пути – регресс. «Имело место не пролетарское и даже не просто люмпенское отрицание капитализма… а отрицание его сельским паупером дотоварного типа. В строго терминологическом смысле слова это была контрреволюция архаичных азиатских структур, предпринятая в ответ на столыпинскую революцию. Отрицанию подверглись рынок, частная собственность, право, свобода личности, демократия, гражданское общество, т. е. все то, что в совокупности составляет европейскую парадигму» [598]. Странно, но факт: автор убежден, что к власти в 1917 году пришли люмпены – «военно-монашеский орден деклассированных революционеров» [599]. Если согласно А. В. Соловьёву страной управляли «духовные крестьяне», то согласно Е. Н. Старикову, насколько можно понять – «духовные люмпены». На их приходе к власти изложение истории России в данной книге обрывается, потому что согласовать тезис о власти люмпенов с реальной историей СССР невозможно. Неловко даже напоминать о 100 %-й грамотности населения, бесплатной медицине и образовании, победе в войне и о том, что на Западе СССР безоговорочно относили к богатой части современного мира [600]. Где здесь регресс? К таким ли последствиям может привести власть «сельского паупера дотоварного типа»? Разве регресс – независимость России-СССР, избавившейся от долговой кабалы? Из аграрной страна стала индустриальной; более того – второй сверхдержавой мира. Это уровень, до которого наша страна не поднималась ни до периода неополитаризма, ни после, когда стремление догнать по уровню жизни Португалию официально декларируется как цель весьма отдаленного будущего. С учетом того, что ВВП на душу населения в Португалии – 18 000 долл. на человека в год, а в России – 8 500 [601], цель следует признать утопической. Хотелось бы напомнить, что если РСФСР в 1990 году по данному показателю находилась на 44-м месте в мире, то Россия в 2000 году – на 90-м [602]. Английский писатель Джон Бойнтон Пристли (1894-1984), посетивший СССР в 1946 году, заметил: «Россия похожа на великана, который отправился в школу» и, приведя цифры тиражей классической художественной литературы, заключил: «Если это тьма, покажите мне свет» [603]. Тиражи росли вплоть до развала СССР и возвращения России в цивилизованный мир, после чего началось их стремительное падение. (2 305 000 000 экземпляров в 1990 году [604] и 130 000 000 – в 2003-м, причем 77 % из них – детективно-фантастически-любовный словопомол [605].) Если это свет, покажите мне тьму. Идеализировать достижения периода неополитаризма не стоит: общество оставалось классовым, со всеми присущими классовому обществу антагонизмами; так, с крестьянством номенклатура поступила так же, как на Западе поступала буржуазия, «переняв от нее гегемонию» и методы ее осуществления, однако прогрессивность индустриализации несомненна. Аграрное общество в современном мире обречено на зависимость от Запада. Следствием Теперь, после исчезновения силы, сдерживающей капитализм, его агрессивность колоссально возросла, что и почувствовали на себе народы зависимых стран и «стран-изгоев». Они утратили не просто поддержку второй сверхдержавы, они утратили пример революционной победы над зависимостью, хотя не над эксплуатацией вообще. Из сказанного выше следует признание Октябрьской революции 1917 года социальной революцией, свергнувшей зависимый капитализм, существовавший в России. По сравнению с капитализмом Запада советский политаризм был бы регрессом. Но революция 1917 года произошла не на Западе, а в зависимой стране. По сравнению с зависимым капитализмом советский политаризм был прогрессивен, обеспечив гигантский рывок в развитии производительной силы России-СССР. Это дает основания считать, что в 1917 году произошло не просто восстание, а революция, смена одного строя другим, более прогрессивным. В 1991 году произошла контрреволюция, реставрировавшая в России и других странах, возникших на обломках СССР, зависимый капитализм и тем лишившая их независимости. Тогда, а не 1917 году, переворот ускорил регресс, факт которого теперь не могут отрицать даже либералы, как упомянутый А. В. Кива, фактически признавший, десять лет спустя, превосходство советского строя над зависимым капитализмом: «Шоковая терапия и сопровождавшая ее дикая приватизация привели к развалу экономики России… началась тотальная деградация важнейших структур и сфер жизнедеятельности» и т. д. [606] Вывоз капитала из России в 2004 году составил 2 трлн 768 млрд руб. (97 млрд долл.), что равно расходной части федерального бюджета. Сюда входят не только выплаты по внешнему долгу и вывоз частного капитала, но и вложенные в иностранную валюту и иностранные ценные бумаги и хранящиеся в иностранных же банках золотовалютные резервы и средства Стабилизационного фонда. «Россия продолжает финансировать экономику развитых западных государств», – пишет, приведя эти цифры, обозреватель «Независимой газеты» [607]. Неудивительно, что 88,2 % россиян находятся за «международной» чертой бедности, установленной для стран, переживающих переходный период (4 доллара в день) [608]. К настоящему времени в России реставрирован строй, существовавший до революции 1917 года. Даже правительственная «Российская газета» констатирует: «Исторические параллели потрясают. Доля крупной буржуазии, данные по дифференциации доходов совпадают. Между бедными и богатыми и тогда, и сейчас – пропасть. Теперь наш крупный бизнес соответствует дореволюционной модели» Итак, Россия в двадцатом веке пережила и победу революции, и победу контрреволюции. Данная точка зрения последовательно проведена в названных выше работах Ю. И. Семёнова. Революцию он характеризует как «рабоче-крестьянскую», т. е. только со стороны движущих сил, а не характера, или как «антикапиталистическую», «социорно-освободительную», т. е. с деструктивной стороны характера. Полагаю, что с конструктивной стороны характер должен быть определен как неополитарный. |
||
|