"Понятие "революция" в философии и общественных науках: Проблемы, идеи, концепции" - читать интересную книгу автора (Завалько Григорий Алексеевич)Идеологии революций в XX веке Выше речь шла о научных интерпретациях понятия «революция». Не менее обширным было в XX веке идеологическое использование этого понятия, причем не только противниками существующего порядка, но и его защитниками. Концепции модернизации, индустриального и постиндустриального общества тоже с самого начала несли существенную идеологическую нагрузку – утверждение непреходящего характера капитализма. Но целиком идеологическими они, на мой взгляд, не являлись: их приверженцы, начав с искреннего оптимизма, под давлением фактов переходили к пессимистическому взгляду на капитализм. В гораздо более явной форме эта идеология проводилась различными версиями «революции менеджеров», «капиталистической революции» и т. д. (Т. Кервер – «Современная экономическая революция в США» (1926); Дж. Бернхем – «Революция менеджеров» (1941); А. Берли – «Капиталистическая революция двадцатого века» (1955)), чья популярность к настоящему времени миновала. Основное их содержание – прежнего капитализма больше нет, он исчез в результате этих революций. Собственность и власть давно находятся в руках менеджеров, акционеров и т. п. [180] Наиболее яркая фигура из числа идеологов «революции менеджеров» – Джеймс Бернхем (Бернхейм, Бернам, Берхэм) (1906-1987), бывший троцкист, пришедший к выводу о невозможности социалистической революции и порвавший с левым движением. Единственная возможная в современном мире революция – это «революция менеджеров». Отталкиваясь от идеи «бюрократизации мира» Б. Рицци и М. Шахтмана (о них – в 3 главе), Бернхем использовал ее для показа преимущества западного варианта «революции менеджеров» перед советским и нацистским. Понятие революции активно использовали и противники капитализма в его нынешнем виде – как ультраправые, так и ультралевые. Среди первых выделяется идеолог «консервативной революции» ницшеанец Артур Мёллер ван дер Брук (1876-1929), идейный предшественник немецкого нацизма; среди вторых – неофрейдисты Вильгельм Райх (1897-1957) и Герберт Маркузе (1898-1979). В отличие от идеологии «капиталистической революции», созданной в США и основанной в духе американского эмпиризма на тенденциозном подборе фактов, европейские идеологии революций тесно связаны с философией иррационализма. Их создатели стремились вписать революцию в общую картину мира. «Консервативное мышление, – писал Артур Мёллер ван дер Брук, – видит во всех человеческих отношениях вечное возвращение… То, что прошло, скоро наступит, скоро вернется, прорвется снова и снова, ибо оно дано от природы, заложено в человеке» [181]. Понятно, что скоро должно вернуться древнее величие немецкой нации, подорванное поражением в первой мировой войне. Задача «консервативной революции» – вернуть это величие. «В отличие от реакционера “революционный консерватор“ живет сознанием вечности… Он видит мир не таким, каков он есть, а таким, каким он будет вечно. Он знает, что исторический мир – это мир размеренный, вечно возвращающийся. Будучи революционером, он ищет новых начал; будучи консерватором, он настаивает на возвращении к традиции» [182]. Идеал «консервативной революции» – прямое воскрешение прошлого, возврат к могучему первому райху, минуя опозорившийся второй. Скрыть абсурдность этого положения Мёллеру помогает утверждение, что время движется по кругу. В таком случае нет прогресса, нет и реакции, а «консервативная революция» – единственно оправданная революция. Идея вечного возвращения заимствована Мёллером у Фридриха Ницше (1844-1900), как и культурные и политические антипатии – к гуманизму, либерализму, социализму, науке и другим порождениям упадка жизни. Но политические цели Мёллера гораздо отчетливее расплывчатых грез Ницше о господстве «белокурых зверей». Это восстановление Великой Германии. Его основной труд (напомню, что Мёллер умер в 1929 году) носит название «Третья империя» (Das dritte Reich). С аналогичных позиций выступали Э. Юнгер, Э. Никиш, О. Шпенглер, Л. Клагес, К. Шмитт, Э. Форстхоф, X. Раушнинг и другие представители плеяды немецких интеллектуалов, ставшей связующим звеном между Ницше и Гитлером и подготовившей призывами к тотальной власти биологически сильной элиты усвоение идей нацизма. Иное, лишенное ницшеанского биологизма, обоснование праворадикального переворота представлено в труде неогегельянского социолога Ханса Фрайера (1897-1969) «Революция справа» (1931). Считая буржуазный индивидуализм разрушительным для общества, Фрайер видит силу, способную обуздать его, в государстве. «Революция справа» (т. е. «сверху» в традиционной терминологии) должна положить конец разделению общества на классы и, объединив их, создать новый субъект истории – Народ, что сделает невозможными «революции слева» [183]. Историческая роль идеологии «консервативной революции» и «революции справа» для Германии роль была завершена с приходом к власти нацистов. «Консервативные революционеры, – пишет современный немецкий историк философии Л. Люкс, – были поразительно наивны. Они считали себя хладнокровными политиками, их расчет был – позволить нацистам провести предварительную подготовку к последующей “подлинной“ национальной революции. Решающим моментом подготовительной работы было свержение Веймарской республики. А там уж консервативные революционеры возьмут руководство в свои руки. Что же произошло? После 30 января 1933 года они уже никому не были нужны. Вместо того, чтобы пожать плоды чужой работы, они сами расчистили путь нацистам. Так существование “консервативной революции“ оказалось неразрывно связанным с существованием столь нелюбимой “консервативными революционерами“ Веймарской республики. Крушение Веймара – самый большой успех “консервативной революции“ – разрушило и фундамент, на который опирались эти революционеры» [184]. Поэтому впоследствии большинство приверженцев «консервативной революции» отошло от прежних взглядов, а X. Раушнинг даже эмигрировал в США, где выпустил книги «Революция нигилизма» (1939) и «Консервативная революция» (1941) с критикой этой идеологии. Нацисты тоже называли себя революционерами. С некоторых пор словосочетание «нацистская революция» блуждает по страницам нашей научной литературы Современный мир – не совокупность параллельно развивающихся стран, а единая система, где есть мировые «верхи» и мировые «низы», государства-эксплуататоры и государства-эксплуатируемые. Между ними и идет борьба, и эта борьба достигает особой остроты в ситуации, когда та или иная страна рвется из «низов» в «верхи» или, напротив, изгоняется из ядра на периферию. Именно так и обстояло дело с Германией между мировыми войнами. После 1918 года победители – страны Антанты – сделали все возможное, чтобы устранить Германию как конкурента, превратив ее, по словам Е. В. Тарле (1874-1955), «из субъекта, могущего заявить и поддержать силой свою волю, в объект, в пассивное политическое существо» [187]. Это давление вызвало необычайно мощный протест во Фашизм – лекарство, которое хуже, чем болезнь, но не следует делать вид, что болезни не было. «Мы – народ в узах, – писал Мёллер в 1923 году. – Тесное пространство, в котором мы зажаты, чревато опасностью, масштабы которой непредсказуемы. Такова угроза, которую представляем мы, – и не следует ли нам претворить эту угрозу в нашу политику?» [188] Если Германия не завоюет себе господство, она «будет колонией Европы» [189], утверждал Эрнст Юнгер (1895-1998). Отнюдь не просто обманом немецких рабочих является утверждение Мёллера о том, что «освободительная война, которая нам предстоит… есть борьба, которую мы ведем против мировой буржуазии» [190]. Лживо умолчание о роли и будущей участи трудящихся враждебных стран (Гитлер найдет легкий выход в их «расовой неполноценности»), но не определение мировой буржуазии как врага Германии. Оно верно. В капиталистическом мире всякой стране отведено свое место в иерархии, и попытки изменить эту иерархию приводят к мировым войнам. А для войны необходимы не только техника и организация. Необходима идеология. В данном случае, для страны, восставшей против мирового порядка – не для того, чтобы Идеи «консервативной революции» не принадлежат только Германии. К ним обращались фашистские идеологи разных стран. «Легионерское движение – это движение религиозной революции» [191], – писал в 1937 году румынский мистик Мирча Элиаде (1907-1986), участник фашистского движения в Румынии, известного как «Легион архангела Михаила» или «Железная гвардия». Идеи «консервативной революции» не принадлежат и только предвоенному времени. Например, во Франции идеи «консервативной революции» в наши дни разрабатываются ультраправыми идеологами Группы исследований европейской цивилизации (ГРЭС), самым ярким из которых является Ален де Бенуа. Набор ультраправых догм неизменен со времен Ницше: избыток равенства в современном мире как первопричина бед; достижение вечного социального неравенства («антиэгалитаризм») как цель; «вечное возвращение» (иногда называемое «фазой контркультурации») как путь к цели; воля «сверхлюдей» как движущая сила истории; наконец, арийская («индоевропейская») биокультурная общность, лишенная классовых различий, как основа будущего антиэгалитарного мира. Новациями являются разве что признание человека не столько биологическим, сколько культурным существом (что тут же сводится на нет введением понятия «биокультурный») – не очень удачная маскировка расизма – и осуждение «тоталитаризма» (следствия идей демократии и равенства) – не очень удачная маскировка культа власти аристократической касты. Любопытно, что ГРЭС дала идейное ответвление неолиберальной направленности – клуб «Орлож», пропагандирующий идеи частной инициативы, освобождения буржуа из-под гнета бюрократии, «минимального» государства, не мешающего естественному отбору и занятого полицейскими функциями вместо социальных и т. д. Программный манифест клуба носит название «Республиканская революция». «Республиканский» в данном случае означает «буржуазный»: идеологи клуба ориентированы на своеобразную трактовку Французской революции как продолжения идущего из глубин «европейской традиции» стремления к «свободе, собственности, праву на безопасность и сопротивлению угнетению» (вместо «свободы, равенства и братства»). Неравенство оказывается для «республиканцев», как и для их старших братьев из ГРЭС, высшей социальной ценностью. Исследователь ультраправой идеологии П. Тагиеф пишет: «Перед нами, невзирая на различия в словах, – два полюса новой правой, один из которых выражает идеи “консервативной революции“, а другой – неоконсерватизм либерального толка» [192]. Соответственно, будущая «республиканская революция», по справедливому замечанию Т. М. Фадеевой, «выглядит как промежуточный этап “консервативной революции“… Индивидуалистический либерализм получает коллективистское, национальное, моральное измерение; что касается республиканской традиции, то в ней самым важным оказывается не то, что она выразила универсальные и всеобщие устремления человечества, а то, что она прочно укоренена в отдаленном европейском прошлом и т.п.» [193]. Корень данных «революционных» проектов – стремление исправить современное общество, сменив элиту, но сохранив социальное неравенство. Подобные идеи постоянно порождаются самой капиталистической действительностью. Поэтому не следует удивляться ни появлению нацизма в России, ни весьма заметно изменившемуся отношению к немецкому нацизму. В России идеи «консервативной революции» («абсолютной революции по ту сторону истории», «радикальной революции против современного мира в целом», «новой революции, национальной и социалистической одновременно») давно пропагандируются неоевразийцем А. Дугиным [194]. Отмечу и неизбежность расизма в классовом обществе, вызванную необходимостью приносить часть людей в жертву социальному неравенству. «Евреи – это имя, которое мы даем другим, чью муку мы не можем разделить, чья смерть оставляет нас холодными и равнодушными, – писал американский драматург Артур Миллер (1915-2005). – У каждого человека есть свой изгой, и у евреев есть свои евреи» [195]. Имя отверженных может меняться: вместо «евреи» ставится «мусульмане», как в нынешней Европе [196], или «пьянь и рвань», как представители нашего среднего – по интеллекту – класса называют тех, кто на них работает, но отверженность остается, пока остаются классы. Конечно, в настоящее время угрозы прихода нацистов к власти нет ни в России, ни во Франции. Но по разным причинам. Россия находится в слишком сильной зависимости от Запада, которому во главе России нужен не Гитлер, а Пиночет; Франция входит в «ядро» мира-экономики, где буржуазия – пока – в состоянии править демократическими методами. Однако очень характерно, что идеи «консервативной революции» гак прочно прижились именно во Франции, отчаянно сопротивляющейся американской гегемонии, которая в принципе чревата периферизацией всего Старого Света. Нацизм – политика господствующих классов стран, стремящихся избежать попадания в зависимость (или вырваться из зависимости) от более сильных стран. Экономической основой нацизма (как и итальянского фашизма) стал политарно-капиталистический синтез, удвоивший социальный гнет [197]. О революции как прогрессивном сдвиге здесь говорить не приходится. Имел место регрессивный сдвиг, скачок на пути, ведущем вниз, что невозможно объяснить чисто внутренними причинами. Этот путь, путь проигравших, но не желающих признать поражение и жаждущих реванша – следствие исторического тупика, в котором виновен мировой капитализм. Он обрек целые страны на бессилие и вызвал в них к жизни истерический культ силы, обреченную попытку обделенных государств «играть не по правилам», любой ценой добиваясь перераспределения в свою пользу уже давно распределенных благ. Ультралевые идеологи революции исходили в своих построениях из психоанализа Зигмунда Фрейда (1856-1939). С его точки зрения человек является биологическим организмом (животным), который должен руководствоваться в своем поведении инстинктами, но живущим в неестественных условиях и вынужденным эти инстинкты подавлять. Подавление инстинктов формирует культуру. Социология для Фрейда – прикладная психология. Общество сводится к культуре; культура – к измененной биологии. Фрейд считал подавление инстинктов благом для общества. Но не менее логично счесть его злом. В этом случае вырисовывается картина доброго человеческого естества, подавляемого репрессивным обществом. Такова точка зрения В. Райха. Он объявляет о наличии в глубинах психики «естественной организации труда», именуемой «рабочей демократией». Ее содержание – «любовь, труд и познание» [198]. Старый бесплодный спор о том, добр или зол человек, продолжается в гротескных формах психоанализа, «науки о похоти», по выражению Г. К. Честертона [199]. Из данного Райхом объяснения враждебности мира и человека вытекает способ ее преодоления – освободить животное естество человека от гнета общества. Это и есть «сексуальная революция», скандально прославившая ее творца. «В основе своей человек является животным» [200], – утверждает Райх. Культура – ложь, скрывающая эту правду. Человек цивилизованного общества – вырожденное животное, «подобие робота». Вопрос освобождения человека принимает форму выбора между животным и роботом. Победа животного в человеке – это освобождение, потому что животное как таковое лишено механистичности и садизма. Бескомпромиссное осуждение Райхом социального гнета становится фикцией из-за сведения социального гнета к подавлению сексуальных порывов. Осуществление революции возложено на врачей, правильным воспитанием высвобождающих в детях (взрослые безнадежны) подавленную естественность. Популярность подобных идей, пик которой пришелся на 1960-е годы, показывает, что они не были только болезненной фантазией психиатра, решившего вылечить человечество от человеческого. «Простое пробуждение могучих социальных устоев человеческой психики, пробуждение чувств братства и помощи, которые были подавлены веками угнетения… даст людям такую силу, что самые свирепые угнетения, самые железные режимы рухнут карточными домиками» [201], – утверждал, к примеру, советский писатель И. А. Ефремов (1907-1972). В такой форме ему виделась неизбежность коммунизма. Г. Маркузе выдвинул аналогичную по сути идеологию «Великого Отказа» от правил игры, навязанных буржуазным обществом с его рациональностью, также подчеркивая решающую роль сексуального освобождения в строительстве нового мира. «Производство должно исходить из новых ценностей. Для этого необходима “революция до революции“: социальной революции должна предшествовать революция в человеке, радикальное изменение всех аспектов… Это вопрос воспитания, и с этого нужно начать уже сегодня… Это означает радикальное изменение человеческой природы и структуры инстинктов» [202]. Одновременно он стремился отмежеваться от Райха, говоря о «беззастенчивом примитивизме», «диких и фантастических пристрастиях» последнего. Маркузе подчеркивает, что для Райха все дело в «простом раскрепощении сексуальности» [203], в то время как он сам видит предшествующую стадию – освобождение человека из-под власти труда, которое сделает возможным новую организацию сексуальности и тем самым – новую организацию общества. Не «любви, труда и познания», а лишь бесконечного удовольствия жаждет подавленное капитализмом естество. Неудивительно, что Маркузе, анархически отрицавший любую власть, уповал на стихийное творчество маргинальных масс («историческими агентами освобождения» могут быть «те, чье существование само по себе является отрицанием капиталистической собственности» [204]), в то время как реализация идей Райха привела бы на практике к диктатуре врачей-воспитателей. Но, пожалуй, основное отличие взглядов Маркузе и Райха лежит не в области целей и средств, а в области их обоснования. Медик Райх с одержимостью изобретателя вечного двигателя доказывал научную обоснованность своих взглядов, включая открытие космической сексуальной энергии – «оргона»; философ Маркузе, понимая невозможность такого обоснования, взывал, как до него – Бакунин, к мобилизующей силе веры в утопию. Религию Маркузе прямо ставил выше науки: «Там, где религия все еще бескомпромиссно стремится к миру и счастью, ее “иллюзии“ по-прежнему сохраняют более высокую истинностную ценность, чем наука, которая трудится для их устранения» [205]. «Истинность» тут явно неуместна – имеется в виду полезность. Отказ от разума ведет к принятию иллюзий. Человеческий организм как революционная сила, способная покончить с капитализмом – вот суть идеологии «сексуальной революции» в любой ее форме. Ее теоретическая несостоятельность очевидна. Психика человека стала тем «убежищем незнания» (Спиноза), поставляющим любые желаемые ответы, каким прежде была воля бога. Но происхождение идеологии – социальная, а не гносеологическая проблема. Не видя реального пути разрешения социальных противоречий, изверясь в политической борьбе, идеологи угнетенных масс ищут фантастические выходы. Психоанализ успешно играл и играет роль духовного наркотика, взамен традиционных религий, вместе с нетрадиционными и в союзе с наркотиками как таковыми. Их общий корень – бессилие человека, ощущающего, но не понимающего враждебность мира. Недовольство существующим порядком может иметь разное происхождение. Различны и идеологии – идеология недовольных «низов», утверждающая естественность равенства, и идеология недовольных «верхов», утверждающая естественность неравенства. Впервые сформулированные еще младшими софистами [206], в XX веке они приобрели характер политических доктрин – теорий революций, призванных уничтожить Необходимость революций, как консервативной, так и сексуальной, выводилась не из общественных, а из природных и даже космических законов, и требовала не скачка в прогрессивном развитии, а возврата к Маркузе и Райх считали себя последовательными антифашистами. Они и были ими – на практике. Но в теоретических построениях противники опасно близки. Общий для ницшеанства и фрейдизма иррационализм обуславливает схожее видение мира и своего пути в нем. Требование разбудить зверя в человеке – не все ли равно, по Ницше или по Райху? Призыв «отказаться от девятой симфонии Бетховена» как символа буржуазного гуманизма, исходящий от Г. Маркузе, вполне мог быть подписан Э. Юнгером или А. Мёллером ван дер Бруком. Сон разума ничего, кроме чудовищ, не рождает. В XX веке теории революции покинули пределы Запада. Проблема освобождения зависимых стран была осознана теоретически. «Третий мир» выдвинул своих революционных идеологов, первыми из которых были Франц Фанон (1925-1961) и Режи Дебре (р. 1940). В их учениях и судьбах много общего. Фанон – уроженец французской колонии Мартиника. получивший образование в Европе и ставший профессиональным революционером, активный участник национально-освободительной революции в Алжире. Дебре – французский журналист, немалую часть жизни отдавший Латинской Америке, не только как свидетель, но и как участник кубинской революции, проведший три года в боливийской тюрьме после разгрома отряда Э. Че Гевары и освобожденный лишь по личной просьбе президента Франции Ш. де Голля. Их мировоззрение, неизменное на протяжении всей жизни Понимание невозможности пролетарской революции на Западе, с одной стороны, и рост революционного движения на периферии, с другой, не могли не привести к мысли о переносе центра борьбы за бесклассовое общество в «третий мир». Это исходный пункт учений Фанона и Дебре. Поиск революционной силы внутри «третьего мира» также шел в одном направлении: ни буржуазия, ни рабочий класс таковой не являются. Более четко этот взгляд сформулировал Фанон, строивший свою теорию на материале Африки, где контраст между городом и деревней особенно резок. «Преодоление рабочим классом крайней степени нищеты вело, по его мнению, к “дереволюционизированию“. Революционность оказывалась связанной лишь со спонтанностью, а спонтанность – с крайней нищетой угнетенных» [208]. Поэтому революционной силой Фанон счел крестьянство и люмпен-пролетариат, которые в периферийных странах берут на себя роль, непосильную для рабочего класса. Конечно, Фанон видел низкий культурный уровень потенциальных освободителей человечества, но считал, что его можно поднять после революции. Этим займутся революционные интеллигенты, осуществляя «воспитательную диктатуру» – видна явная перекличка с идеями О. Бланки. Судьба Европы в постреволюционном мире у Фанона аналогична судьбе неевропейских стран у Энгельса, считавшего, что Европа после победы пролетарской социалистической революции даст им пример, за которым они вынуждены будут следовать. У Фанона Запад и Восток меняются местами: когда на Востоке победит крестьянская социалистическая революция, Европа вынуждена будет его догонять. Реальные национально-освободительные революции в «третьем мире» прошли не так, как предполагал Фанон, признавший это со свойственной ему бескомпромиссностью. Представители местной верхушки заняли в городах места европейцев, оставив соотечественников-крестьян прозябать в нищете. В последние годы жизни неизлечимо больной Фанон мучительно искал выход, но не нашел. «Фанон призывал народы “третьего мира“ избежать не только той “пропасти, к которой движется Европа“, но и “возврата к природе“. Более того, он явно понимал, что и стояние на месте невозможно, простое поддержание равновесия ведет к деградации Альтернативу западной цивилизации он видел не в “собственных“ традиционных ценностях, Для фаноновской концепции характерен пафос не прошлого, а будущего, притом до такой степени, что можно, пожалуй, говорить о бегстве в будущее» [209]. В Латинской Америке, о которой писал Дебре, не было проблемы ликвидации режима колониального управления. Поэтому Дебре сразу ставит проблему свержения капитализма – отсюда еще большая, чем у Фанона, расплывчатость выводов. Его концепция «революции в революции», изложенная в одноименной книге, состоит в утверждении приоритета партизанской войны перед политической борьбой и тем более – перед теоретическим исследованием революции. Сначала – стихийный «очаг» вооруженного сопротивления, затем – распространение его на всю страну (партизаны – «партия в зародыше»), а потом уже – осмысление сделанного (учиться революции надо в боях, а не по книгам). Движущая сила революции – интеллигенция и крестьяне, хотя в оценке рабочего класса Дебре не так резок, как Фанон. Взгляды Дебре – «сельский бланкизм», в основе которого – не научный анализ тенденций развития Латинской Америки, а абсолютизация опыта Кубы. Бланки видел очаг революции в Париже, мечтая о «парижизации» Франции; Дебре сто лет спустя – в деревне, идущей с автоматом в руках на город. Что делать после военной победы – ни тот, ни другой не знают. «Сначала переправимся, – говорил Бланки, – а там посмотрим». В этих словах заключена и позиция Дебре, чья теория практически означает отрицание теории. Когда цель не видна, революция из средства ее достижения сама становится целью. Локомотив идет в никуда. Бесплодность идеологий освобождения периферии собственными силами несомненна. Но жизнь требует их появления, и они продолжают возникать, повторяя и варьируя взгляды Фанона и Дебре. Человек совсем иного, неромантического склада – известный ученый, директор Африканского института ООН по экономическому развитию и планированию, директор Форума Третьего мира Самир Амин (р. 1931), выступая как идеолог революции «третьего мира», столь же неубедителен. В его работах рассматриваются проблемы национально-освободительных движений периферии. В этих движениях, с точки зрения Амина, сосуществуют два элемента – национально-буржуазный и «народно-национальный». Если после победы революции верх берет первый, то освободившаяся страна остается в плену мировой капиталистической системы, если же побеждает «народно-национальное» начало, возникает «народно-национальное посткапиталистическое общество». В свою очередь, в этом обществе соперничают «этатизм» номенклатуры, тяготеющей к реставрации капитализма, и вышеупомянутое трудноопределимое «народно-национальное» начало. Амин полагает, что в принципе возможна победа этого начала и торжество демократии при господстве государственной собственности. При этом он заходит так далеко, что в репрессиях, которые осуществляет одна часть номенклатуры против другой («культурная революция» в КНР), готов видеть продолжение революции, а в «вожде» – представителя народа, а не главу номенклатуры. Жестокий утопизм подобных построений происходит не от циничной жажды власти, как может показаться, а от отчаяния. Капитализм перекрыл зависимым странам практически все дороги к прогрессу, так что ощущение безысходности становится здесь нормой. Один из наших либеральных критиков идей С. Амина в 1991 году, когда иллюзия скорого вхождения России в «ядро» была широко распространена, ехидно заметил: «Мироощущение, выражаемое теорией С. Амина, можно было бы представить так: не лезьте к нам с вашими предложениями и вашими правилами игры, мы боимся, что вам от этого станет лучше, и не верим, что нам может стать лучше от чего-нибудь вообще» [210]. К сожалению, это мироощущение абсолютно точно передает реальность. Способов преодоления зависимости Амин предложить не может, но их пока нет и в действительности, а любые западные инициативы только ухудшают положение периферии. Научно обоснованная программа уничтожения зависимости отсутствует по сей день. Ясно, что буржуазия Запада на этот шаг не пойдет, так как капитализм без эксплуатации периферии, поддерживающей высокую норму прибыли, невозможен. Немногочисленные случаи революционного разрыва зависимости «снизу» (Вьетнам, Куба, Лаос, отчасти Никарагуа) были успешны благодаря поддержке СССР и вели к политаризму советского образца. Теперь, после распада СССР, и эта дорога закрыта. Поиски собственного пути к социализму оканчивались тем же политаризмом под другими лозунгами, как в Мьянме (Бирме) [211] или аграрным политаризмом, разрушающим общество, как в Камбодже (Кампучии), что следует считать регрессом. Надежды на крестьянскую социалистическую революцию в «третьем мире» нереальны. Нереальны и надежды на победу здесь «буржуазно-демократической революции, перерастающей под руководством рабочего класса в социалистическую», бывшие опорой просоветских марксистов в полемике с Фаноном и Дебре. Английский марксист-востоковед Джек Уоддис в книге «“Новые“ теории революции» (1971) утверждал, что в «третьем мире» существует революционная буржуазия: «Сама зависимость от империализма является признаком наличия у нее противоречий с последним» [212]. Приведет ли это противоречие к революции, т. е. к созданию буржуазией нового строя в странах «третьего мира»? Да – если считать, что эти страны отстали от Запада и способны его догнать и перегнать, а их буржуазия – слабое подобие западной. Нет – если видеть в них периферию единого мира-системы, а в их буржуазии – силу, порожденную зависимостью и служащую ее закреплению. По крайней мере, от иллюзий в отношении своей буржуазии революционеры «третьего мира» свободны. На революционный разрыв с Западом идет отнюдь не буржуазия зависимых стран, а та или иная часть их госаппарата: как правило, офицерский корпус, но иногда и духовенство. Эта среда порождает своих идеологов революции, одновременно являющихся действующими политиками: светских, эклектично сочетающих социализм и национализм, в первом случае (Г. Насер, М. Каддафи и др.) и религиозных – во втором. Последний случай особенно интересен с точки зрения создания целостной концепции революции, основанной не на сиюминутной демагогии, а на определенном мировоззрении. Здесь необходимо пояснение. Как правило, в религиозно-революционную (мусульманскую, буддистскую, индуистскую, католическую «теологию революции») форму облекают свои требования наиболее угнетенные крестьянские «низы» периферийных стран. Приблизительным аналогом в истории европейской мысли являются Т. Мюнцер и Дж. Уинстенли. Об этих идеологиях речь не идет: ничего нового по сравнению с Фаноном их сторонники в теорию революции не вносят, а лишь запутывают неадекватной формой и без того сложный вопрос свержения зависимости. К власти они никогда не приходили и не придут [213]. Наиболее крупным успехом (в том числе идеологическим) антизападных действий «верхов» зависимой страны была «исламская революция» 1978-1979 годов в Иране, чьим идеологом являлся аятолла Рухолла Аль-Мусави Аль-Хомейни (1902-1989). Официальная идеология нынешнего иранского режима утверждает принципиальное отличие исламской революции от «западных» революций, к которым относятся «либеральные» и «марксистские», направленные на осуществление ценностей либерализма и марксизма соответственно. Западные революции вызывались экономическими причинами, происходили при ослаблении государственной власти, сопровождались классовой борьбой и носили стихийный характер. Исламская революция произошла в условиях экономического подъема и полного контроля шахского режима над всеми сторонами жизни народа; она от начала до конца была спланирована Р. Хомейни и осуществлена под его руководством при активном участии всего иранского народа, внутри которого нет классовых антагонизмов. Причина исламской революции – глубокая приверженность народа Ирана мусульманской религии, чем обусловлена руководящая роль духовенства, хотя народ все равно осуществил бы ее, даже если бы духовенства не было (очевидно, имеется в виду: если бы все духовенство было уничтожено шахом) [214]. Реальность, конечно, отличается от этой картины так же, как история ВКП(б) от «Краткого курса истории ВКП(б)». Шахский режим, сохраняя политическую зависимость от Запада, с 1963 года проводил ускоренную капитализацию страны, известную как «белая революция». Она была настолько успешна, что потребовала выхода за пределы зависимости, что не мог осуществить «сверху» проамериканский режим шаха. Экономический подъем накануне исламской революции не просто имел место – он выявил исчерпанность зависимого капитализма. Рост производительных сил вошел в противоречие с производственными отношениями так же, как в России в 1917 году, так же породив массовые народные выступления против власти. Требовалась сила, которая их возглавит и превратит восстание в революцию «снизу», и она нашлась. В Иране это было шиитское духовенство, давно находившееся в оппозиции к вестернизированному светскому деспотизму. Оно имело программу послереволюционного переустройства, чего не было ни у либералов, ни у марксистов Ирана, проигравших в борьбе за власть в 1980-1981 годах и быстро уничтоженных победителями. Программа была изложена в книге Р. Хомейни «Исламское правление» и носила название «велаяте факих». Его суть сводится к следующему: – необходимо полное подчинение общественных и государственных структур власти ислама, воплощаемой фигурой исламского вождя – «велае факиха» (или «рахбара»); – в обязанность каждого мусульманина входит борьба за распространение этого порядка на весь мир, т. е. экспорт исламской революции. При этом за внешней традиционностью скрывался разрыв с традицией: вождей, подобных рахбару по объему светской и духовной власти, до Хомейни не было. Это вызывало недовольство части духовенства, решительно подавленное исламской властью на следующем этапе репрессий. Цель исламской революции сформулирована одним из видных хомейнистов аятоллой Джавади Амели следующим образом: «Революция нужна для освобождения религии, а не для освобождения людей» [215], потому что люди сами стремятся «стать рабами бога» и никакого другого освобождения им не нужно. Концепция действительно крайне непохожа ни на либерализм, ни на марксизм. Но нельзя сказать, что аналогов данной идеологии на Западе найти невозможно. Напротив, ясно видно духовное родство с идеями «консервативной революции» нацизма. Служение духу расы, воплощенному в фюрере, идеал воскрешения прошлого, антигуманизм, презрение к индивидуальности. Требование военной экспансии – все это очень знакомо. Знакома и практика – запрет политических партий, тотальный контроль над поведением людей, создание параллельных властных структур и их вооруженных сил (органы НСДАП и войска СС в Германии, исламские комитеты и Корпус стражей исламской революции в Иране) [216]. Революция была совершена «снизу», но «низы» к власти допущены не были. Победу одержала революционная часть «верхов». При этом необходимо отметить, что консервативная хомейнистская трактовка исламской революции как освобождения религии и порабощения людей, была не единственной. «Один из идеологов исламской революции в Иране, М. Мотаххари, определял революцию как “восстание всего народа против существующего порядка, за установление лучшего, желаемого строя“, утверждая при этом, что революционными могут быть и состоятельные слои, и власть имущие. В противоположность ему один из наиболее видных представителей мусульманских левых, умерший накануне революции А. Шариати, подчеркивал, что представители имущих классов и власть имущие псевдореволюционны и являются ненадежными союзниками, ибо в ответственный момент могут предать интересы народа» [217]. Но народ им понимался как единое целое, возглавляемое вождем, подчеркивалась этическая направленность революции и жертвенность, присущая мусульманам. Подобные уступки традиции облегчали идейную победу хомейнистов. Иранская революция произошла в зависимой стране, поэтому не могла не принять антибуржуазный, следовательно, частично прогрессивный характер. Крупная буржуазия тяготела к компромиссу с Западом, на крестьянство невозможно опереться при создании современных вооруженных сил, необходимых независимой стране, поэтому правящее духовенство вступило на путь национализации «Была осуществлена конфискация иностранных банков и активов, иностранных компаний, действовавших в высокотехнологичных отраслях, было заявлено об отказе участия иранского государства в крупных зарубежных компаниях… был провозглашен курс на резкое ограничение связей с развитыми странами… Главным направлением политики в этот период было построение централизованной или даже мобилизационной экономики, которая могла бы противостоять экономической блокаде и выдержать тяготы восьмилетней войны с Ираком. Основой такой экономики стал госсектор» [218]. В 1980-е годы 80% иранских предприятий принадлежало государству. Это и было результатом «исламской революции» – реальная, но неполная и потому хрупкая база частичной независимости, позволившая осуществить многие прогрессивные реформы, в частности резко поднять уровень грамотности населения. Но интуитивное движение в сторону политаризма не было доведено до конца. В 1990-е годы начался обратный процесс: приватизация, иностранные инвестиции и т. д. Теперь уже доля частного сектора в экономике приближается к 60 %. Как следствие, усилилось недовольство властью духовенства – до такой степени, что в стране вместо единства духовной и светской власти возникло фактическое двоевластие. Что же ждет Иран в будущем? Политарно-капиталистический синтез был основой независимости в Германии и Италии, старых капиталистических странах, боровшихся за место в ядре – пока не привел к поражению в войне. Но на периферии сохранение буржуазии неминуемо означает сохранение зависимости. Достижение независимости (пока что я намеренно не ставлю вопрос о цене ее достижения) возможно здесь только на базе максимально возможного огосударствления собственности. Полный политаризм в Иране построен не был и, очевидно, не будет, а нынешний дуализм в экономике и политике не может быть долгим. Впереди – неизбежный возврат зависимости. Показателен пример Турции, пытавшейся в 1930-1940-е годы добиться независимости путем расширения госсобственности, с неизбежным при этом ограничением политических свобод, и потерпевшей фиаско, что расценивается турецкими историками как провал революции «сверху» [219]. Для светского кемалистского режима дело кончилось проигрышем на выборах 1950 года; иранская теократия, официально объявленная врагом США и уже подавлявшая силой недовольство внутри страны, вряд ли может рассчитывать на мирное отстранение от власти. Дело здесь не в злой воле Запада. Нынешние выступления за расширение демократических свобод в Иране – естественное следствие выросшего при независимости уровня жизни, но они объективно способствуют краху антидемократического режима и тем самым – концу независимости. Так было и в СССР: политаризм становится тормозом, но сменить его реально может только зависимый капитализм, который разрушит все его достижения. Неизбежная смена строя примет регрессивный характер. Необходима новая революция, но произойдет контрреволюция. Причина проста. Силы, способной на революцию, нет, а на контрреволюцию – есть. Это буржуазия Запада и ее сторонники (в том числе невольные) внутри страны. Западная, прежде всего американская, буржуазия взяла курс на военный экспорт контрреволюции. Первым пал Ирак, на очереди – Иран и Ливия; возможно, также и остатки «второго мира» (КНДР, Куба, Белоруссия). Разворачивается грандиозный процесс неоколониальной экспансии, реставрирующей зависимый капитализм в «странах-изгоях». Как обычно, нет недостатка в идеологических обоснованиях права буржуазии Запада на применение силы. При этом «христианская цивилизация» объявляется невинной жертвой террора, Россия зачисляется в ее ряды, а целью становится сохранение нынешнего социального устройства даже ценой отказа от достижений этой самой цивилизации. Доктор экономических наук В. Л. Иноземцев: «Не может считаться недопустимым привнесение в более отсталые регионы – вместе с колонизацией их территорий – новых технологии и знаний, установление там формы правления, в большей мере, чем прежняя, обеспечивающей соблюдение прав человека, инициирование межкультурного диалога. Европейские империи успешно выполняли эту миссию… Экономические факторы… не являлись определяющим мотивом имперской экспансии… Сегодня, когда холодная война осталась в прошлом… прочный союз великих империй прошлого – Великобритании, России, Франции, Испании – и давно переживших свой колониальный статус (но не вполне изживших свою колониальную природу) Соединенных Штатов Доктор философских наук И. Бестужев-Лада: «Идет полномасштабная война, в которой против Очевидно, победа цивилизованного мира над терроризмом означает и лишение жителей «третьего мира» права смотреть телевизор. Против них допустимо любое насилие. Против кого? Против « Замечу, что у проблемы есть и другая сторона: контрреволюция объективно назрела. Политарная альтернатива капитализму в современных условиях исчерпывает себя, становится нежизнеспособной и, как следствие, все менее привлекательной. Простое поддержание статус-кво и продление жизни сгнивших режимов вряд ли будет полезно человечеству. Задача нашего века – поиск новой альтернативы, и вопросов здесь больше, чем ответов. Независимость от Запада и политические свободы пока что несовместимы. (При этом возможно отсутствие того и другого, как в Чили при диктатуре А. Пиночета или в шахском Иране.) Справедливые требования политических свобод в независимом государстве – начало конца независимости, примером чего служит судьба Югославии, которая исчезла с карты мира всего через 2 года после замены авторитарного антизападного режима С. Милошевича слабым прозападным правительством. Однако неоколониализм, несмотря на одержанные им военные и идейные победы, всегда будет вызывать сопротивление. Поэтому неизбежны новые идеологии антикапиталистических революций, выражающие интересы как «низов», так и недовольной части «верхов» зависимых стран. Первые будут ориентированы на крестьянско-люмпенское восстание и потому схожи с учениями Фанона и Дебре. Свежий пример: идеолог мексиканской Сапатистской армии национального освобождения субкомманданте Маркос, пишущий об очагах сопротивления глобализму и необходимости защиты «меньшинств» [222]. (Замечу, что такая постановка вопроса бессмысленна для революции – буржуазия тоже является «меньшинством».) Вторые – на построение антизападного государства (здесь примером является популярность идей евразийства среди националистически-консервативной части интеллигенции нынешней России), а в пределе – и на завоевание мирового господства (ваххабизм), вызывая в памяти «консервативную революцию» нацизма. Конец XX века принес новый всплеск идеологического интереса к понятию «революция», вызванный переворотами 1989 года в Восточной Европе. Ко всем ним, в особенности к «бархатной революции» в ЧССР и декабрьскому вооруженному восстанию в Румынии, прочно прилип ярлык революций. П. Штомпка в книге «Социология социальных изменений» (1993) помещает «антикоммунистические революции в Восточной и Центральной Европе» в общий перечень революций: они «завершили период коммунизма», открытый русской и китайской революциями [223]. Р. Дарендорф посвятил данным событиям работы «Размышления о революции в Европе» (1990) и «После 1989: Мораль, революция и гражданское общество» (1997). В последнее время отечественные либеральные публицисты, стремясь доказать, что регресс нынешней России – следствие не капитализма, а его недостаточного развития, обусловленного азиатско-советским наследием, создали настоящий «восточноевропейский миф»: в странах Восточной Европы, принадлежащих к «европейской цивилизации» и оторванных от нее коммунистами, «возвращение в Европу» прошло успешно. В 1989 году Восточная Европа пережила подлинные демократические (т.е. буржуазные) революции. Россия же через такую революцию не прошла, в ней по-прежнему у власти стоят те же советские «верхи», мешающие стране модернизироваться на западный лад [224]. В конце 1940-х годов в Восточной Европе, конечно, имел место экспорт социальной системы из СССР, но преобразования проходили при активном участии народа, выступавшего, естественно, не за политаризм, а за социализм. То, что их ожидания были обмануты самой историей – бесспорно. Вопрос состоит в том, был ли переход к политаризму для стран Восточной Европы исторически прогрессивным или регрессивным. Ответ на этот вопрос зависит от того, какой характер имел довоенный капитализм в этих странах. Факты (аграрный характер экономики, задолженность, диктаторские режимы, массовая эмиграция на Запад) указывают на то, что в большинстве стран Восточной Европы до второй мировой войны, как в России до 1917 года, существовал зависимый капитализм – поэтому переход к неополитаризму можно считать прогрессом. Сомнения вызывает только статус Чехословакии. «Относительно высокий удельный вес в экономике страны занимал иностранный капитал. Однако чешская буржуазия удерживала господствующие позиции в экономике страны… все более существенное значение приобретал вывоз капитала…», [225] хотя чехословацкие монополии не добились для себя равных условий по сравнению с монополиями государств «ядра». Такова характеристика довоенной экономики Чехословакии, данная в монографии «Краткая история Чехословакии с древнейших времен до наших дней». Возможно, перед войной новообразованная страна действительно двигалась по направлению к капитализму западного типа. Но в условиях послевоенной разрухи и раздела мира между СССР и США этот путь был закрыт и для нее, как и для Восточной Германии (ГДР). «Пражская весна» 1968 года также была обречена на поражение, какую бы цель ни ставили ее участники – социализм или вхождение в «ядро» капиталистической системы. Соответственно, процесс, проходивший в 1980-1990-е годы, имел обратную направленность. На данный момент реставрация прежних порядков привела к полной зависимости от Запада. Экономика Восточной Европы поставлена под контроль западных корпораций, местный бизнес может лишь сосуществовать рядом, не проникая на Запад. «При отсутствии значимого национального капитала почти все лакомые куски экономики стран региона быстро оказались в руках иностранных инвесторов… Сегодня десяток крупнейших компаний и банков Запада контролируют ключевые отрасли в бывших соцстранах. Но, как ни странно, – удивляется обозреватель “Российской газеты“, – жизнь большинства от этого заметно не улучшилась… Собственность ушла, а долги остались» [226]. Венгерский экономист Йозеф Бороч выделяет три принципа, которыми руководствуется западный капитал в Восточной Европе: «(1) недвижимость привлекательнее производства; (2) деньги вкладываются в завоевание рынка для импорта, а не в развитие местного экспортного потенциала; (3) возрождаются черты довоенной зависимости» [227]. «Отстоять завоеванные права, – пишет французский социолог Катрин Самари, – можно было, лишь ведя борьбу одновременно на два фронта: против все более несостоятельной прежней бюрократической системы… и против капиталистической реставрации, означающей ликвидацию всех прав и завоеваний трудящихся» [228]. Но в этом направлении – к социалистической революции – развитие не пошло ни в одной из стран. Очевидно, следует признать, что в неополитарном обществе социалистическая революция невозможна. Но, как справедливо заметил Б. Ю. Кагарлицкий в своей книге о реставрации капитализма в России и Восточной Европе, «если реакция оказывается единственным возможным выходом из тупика, это вовсе не значит, что она становится прогрессом» [229]. Произошла контрреволюция, снова при активном участии народа, смутно представлявшего себе суть происходящего. В итоге XX век прошел в Восточной Европе по кругу: зависимый капитализм -неополитаризм – зависимый капитализм. Революционного сдвига не было. Отмечу, что исход переворотов в Восточной Европе предсказал А. Г. Франк. «Долгосрочный экономический парадокс, – писал он в статье, впервые увидевшей свет еще в 1991 году, – заключается в том, что многие восточноевропейцы “второго мира“, стремящиеся присоединиться к “первому миру“, вместо этого обнаружат себя в “третьем мире“ Юга» [230]. Конечно, если для некоторых стран (например, Словении) итогом перемен станет подлинная, а не формальная, интеграция в состав Европейского Союза (т. е. достижение уровня Португалии, Греции, Ирландии), перевороты в них можно будет счесть своеобразными буржуазными революциями. Но пока что это нереально: уровень жизни упал, военные расходы, неизбежные при вступлении в НАТО, растут, а зримым воплощением перемен остается контрреволюционное безумие реституции. В октябре 1999 года в ИМЭПИ РАН прошел «круглый стол», посвященный 10-летию переворотов в Восточной Европе и их последствиям. Материалы, опубликованные в журнале «Новая и новейшая история» под заголовком «Демократические революции в Центральной и Восточной Европе: десять лет спустя», дают абсолютно ясную картину итогов «постсоциалистической трансформации». «Три решающие обстоятельства», необходимые для оценки этих итогов, названы в докладе доктора экономических наук Р.С.Гринберга (ныне – директор ИМЭПИ РАН). Во-первых, «резко снизился средний уровень реальных доходов населения и существенно усилилось неравенство в их распределении. Во-вторых, не оправдались надежды на преодоление разрыва между Западом и Востоком Европы ни в социально-экономическом, ни в технологическом отношении. За десять лет перемен бывший “второй мир“ даже отдалился от желаемых стандартов “первого“ и в целом скорее приближается к “третьему“ миру… Вместо скачка в постиндустриальный мир» страны Восточной Европы «все еще не преодолели обозначившиеся с самого начала перемен тенденции примитивизации производства и деинтеллектуализации труда. Наконец, в-третьих… имеет место заметное сокращение государственной поддержки здравоохранения, науки, культуры и образования» [231], не компенсируемое частным сектором. «К 1999 году, – сообщается в докладе доктора экономических наук С. П. Глинкиной, – предтрансформационного уровня по объему ВВП на душу населения удалось достичь лишь Польше (125 %) и Словении (104%). Приблизились к этому показателю Словакия (97%) и Венгрия (93 %). По показателю же реальных доходов населения Ситуация в Румынии прямо названа деиндустриализацией [233]. Подчеркнуто, что курс не меняется, когда к власти приходят «левые»: «Пришедшие в 1993-1994 годах к власти в Болгарии, Венгрии и Польше социал-демократы вынуждены были продолжать правую социально-экономическую политику», внося «свой вклад в переход к капитализму. Но они не оправдали доверия избирателей и в 1997-1998 годах вынуждены были уступить власть другим партиям» [234]. Лишь предвзятость не дала участникам обсуждения заметить, что единственная страна, добившаяся в 1994-1997 годах экономического роста – Польша – это именно та страна, где приватизация началась «с большим опозданием лишь в конце 1996 года» [235]. Результат возвращения в либеральную колею сказался незамедлительно: «начиная со второй половины 1997 года отмечается снижение динамики ВВП» [236]. Однако власти тушат пожар керосином: с 1999 года идет второй, «шоковый», этап «трансформации» – сокращение социальных расходов. Уже после вступления в ЕС безработица в Польше достигла 20 % – официально, 30% – неофициально, а в некоторых регионах – 50 % [237]. Из других фактов, обнародованных на «круглом столе», отмечу рецепт венгерского экономического чуда – для уменьшения внешнего долга большая часть венгерских предприятий была продана иностранному капиталу [238]. Результат виден пять лет спустя. К 1 мая 2004 года внешний долг Венгрии вырос до 55 млрд. долл. (5000 долл. на каждого жителя страны) и продолжает расти. На 2004 год запланированы 3 млрд. новых заимствований [239]. Кто, когда и, главное, как выплатит долг? Неизвестно. Похоже, что девиз восточноевропейской контрреволюции: «После нас – хоть потоп». Участники обсуждения привычно называли нынешнее состояние переходным, винили во всем общую отсталость Восточной Европы и пережитки социализма, иногда – веру в либеральную идею, говоря не о регрессе, а о неожиданно высокой «социальной цене трансформации». Но это – не цена, а результат. Этой ценой для самих трансформируемых стран не куплено ничего позитивного. Восточная Европа, как и другие зависимые регионы, оплачивает ею благосостояние Западной. На момент приема в ЕС 1 мая 2004 года задолженность Эстонии составляет 60% ВВП, Венгрии – 54%, Польши – 49%. ВВП в пересчете на душу населения составляет от 35 % среднеевропейского у Латвии до 70 % у Словении. После развала СЭВ потеряны в среднем 20-30 % ВВП, столько же в уровне жизни населения и 30-50 % промышленного и сельскохозяйственного производства. Для достижения уровня жизни Западной Европы восточноевропейским странам понадобится от 30 до 50 лет при условии, что темпы роста экономики будут в 2 раза выше (!), чем в Западной [240]. В современных условиях это невозможно. То, что столь однозначно регрессивные перевороты именуются «революциями», показывает, что это понятие по-прежнему изъято из науки. Его использование часто зависит от политических пристрастий. В начале нашего века идеология «демократических революций» получила новый импульс – к таковым причислены смены первых лиц (но отнюдь не политического курса, не говоря о строе) в странах новой периферии – «революция роз» в Грузии в 2003 году и «оранжевая революция» на Украине в 2004-м. Задним числом в этот перечень явно попадает Югославия; в будущем – многие страны CHГ, для которых журналисты уже сейчас придумывают названия грядущих «революций», исходя почему-то из названий цветов, фруктов и овощей. Особняком стоят события марта 2005 года в Киргизии: социальной революции там, конечно, не произошло, но, судя по неорганизованности действий противников А. Акаева, действительно имело место народное восстание. О характере новой власти судить трудно, но есть вероятность демократизации режима. Тогда можно будет говорить о надстроечной политической революции в Киргизии. Поэтому в дальнейшем под псевдореволюциями я буду иметь в виду грузинскую и украинскую. Их суть видна невооруженным глазом – замена одного прозападного авторитарного правителя на другого, еще не успевшего растерять популярность. Цель, которая в XX веке достигалась с помощью военного переворота, в XXI-м достигается с помощью хорошо организованной кампании гражданского неповиновения. Разница в способе, несущественная для истории, становится существенной для граждан западных стран, видящих на экране телевизора не танки и мрачных генералов, а ликующую молодежь, и убеждающихся в безальтернативности капитализма, манящего к себе народы незападных стран. Несомненно, что должно пройти некоторое время, прежде чем новые власти покажут неспособность вывести свои страны из тупика периферийного развития. Тогда люди на Западе и на Востоке поймут, что важен не способ переворота («снизу»), а глубина и направленность, и мыльный пузырь «демократических революций» лопнет. До этого, думаю, мы станем свидетелями новых псевдореволюций, в том числе, возможно, и в России, но вряд ли этот опыт будет распространен на весь «третий мир» – столь выигрышный с точки зрения подачи материала способ смены первых лиц весьма жестко ограничен географическими рамками: только в странах Восточной Европы и СНГ можно найти значительное число людей, считающих, что пороки капитализма можно лечить с помощью углубления капитализма. Неслучайно в Венесуэле США вынуждены были дополнить «революционную» кампанию гражданского неповиновения режиму У. Чавеса традиционным путчем апреля 2002-го, тоже, впрочем, провалившимся. Невозможно использовать этот опыт и в политарных «странах-изгоях», закрытых от влияния Запада – там, скорее, речь может идти о поддержке Западом стихийных выступлений, а не об их организации. Колоссальный вред псевдореволюций – т. е. сравнительно массовой поддержки капитализма «снизу» – имеет несколько аспектов. Во-первых, страны СНГ и Восточной Европы, и так ставшие штрейкбрехерами Третьего мира в своем неосуществимом и аморальном стремлении попасть в число стран-эксплуататоров («нормальных», «развитых», «цивилизованных»), еще раз предают интересы периферии – их население массово выступает за капитализм, продлевая его существование и тем самым – все связанное с ним зло. Во-вторых, тяжелый удар наносится по репутации России, вынужденной поддерживать списанных Западом (и повернувшихся лицом к России) правителей СНГ и оттого предстающей средоточием косности. Капиталистическая система обрекает слабую российскую буржуазию на поражение каждый раз, когда она пытается конкурировать с западной, но либеральная пропаганда успешно представляет это поражение как наказание за недостаточное развитие капитализма в России, поддерживая иллюзию «догоняющего» пути нашей страны, которой еще предстоят «зрелость» и равноправное членство в «ядре». Наконец, огромен и вред, нанесенный теории революции использованием термина не по назначению. Но он раскроется не сразу. По мере того, как будет раскрываться финансовая подоплека псевдореволюций, негативное отношение к ним будет распространено и на подлинные революции. Трактовка революции как предмета купли-продажи, как услуги, предоставляемой за деньги, найдет отклик в сознании обывателя, готового за деньги на все и ни на что – бесплатно, а потому представляющего себе движущие силы истории в виде финансовых потоков, идущих от сил Мирового Зла (масонства, большевизма, терроризма) к исполнителям их черной воли. Убеждение во всесилии денег неотъемлемо от капитализма, поэтому можно предположить появление в будущем рыночных интерпретаций не только Великой Французской и Октябрьской революций, всегда принимающих первый удар «разоблачителей», но и любых народных движений от «красного мая» 1968-го и Парижской Коммуны до крестьянских войн и восстания Спартака. |
||
|