"Этическая мысль. Научно-публицистические чтения" - читать интересную книгу автора (Гусейнов Абдусалам Абдулкеримович)

Но здесь мы возвращаемся к первому и второму определению нравственных перипетий нововременного индивида, мыслящего и поступающего в горизонте личности.

Скажу еще раз: гамлетовский смысл этой нравственной перипетии, здесь вкратце намеченный, — это лишь одна грань, одна проекция ее всеобщего и личного смысла. Трагедия Дон Кихота — Санчо Пансы, трагедия Фауста... и все другие средоточия этой трагедии не менее существенны, и только в сопряжении с ними, только в сопряжении, далее, с христианским смыслом нравственности, с античным Эдиповым смыслом имеет нравственный смысл Гамлет — трагедия личности нового времени.

Конечно, я не предполагал сейчас развивать и сколько-нибудь детально осмысливать весь клубок нравственных коллизий западного (пока я говорил только о Западе) человека. Мне важно было лишь наметить исходный смысл моего определения нравственности, причем наметить только в той мере, в какой этот очерк, на мой взгляд, существен для понимания нравственных тупиков и безвыходностей, напрягающих сознание советского человека в конце XX века.

Но чтобы все сказанное было действительно доведено до ума, позволю себе несколько дополнительных размышлений.

Все здесь очерченные (и еще не очерченные) нравственные перипетии, сосредоточенные в образах личности того или другого исторического периода и осознанные, сгущенные в поэтике античности, средневековья, нового времени, все они подобны «годовым кольцам» в стволе дерева. Они могут жить и действовать только в сопряжении и общении друг с другом, только в сложной перипетии этих перипетий. Нравственность современного человека (хочет он или не хочет, знает ли он об этом или не знает) всегда — насущно, изнутри — строится и развивается в диалоге и взаимоналожении всех этих безвыходностей, определяющих внутреннюю «тайную свободу» человеческого поступка.

Чтобы смысл этого «знает — не знает, хочет — не хочет» стал более понятен, вернусь к своему исходному предположению: суть нравственности обнаруживается и сосредоточенно формируется в поэтике той или иной культуры; больше того, нравственность всегда есть тождество эстетических и собственно этических определений этой культуры. Соответственно в каждой культуре есть особая форма эстетической, даже резче, художественной деятельности, в которой человек конкретной эпохи осознает свои нравственные интенции, воображает, отстраняет и остраняет их и — именно на основе такого поэтического остранения — доводит эти интенции до полной силы и ума, обращает их на себя, превращает в феномен самоустремленности.

В античной культуре — это форма трагедии, с особой ролью хора, соучастия зрителей, единства зрелища и священнодействия. В средневековой культуре — это преимущественно бытие, включающее в себя поэтику построения храма, собора, церкви; движение в округе храма, в его природной предвосхищенности: бытие во круге храмового действа, на грани временного и вечного, иконной росписи и камня стен; движение из храма — в себя, в земную вседневную жизнь... В новое время — это поэтика романа как коренной нововременной формы соединения эстетических и этических коллизий самоустремления человеческой деятельности. Роман здесь — не только жанр литературы, и даже не только форма поэтики, но и определение основной нравственной перипетии нового времени.

Роман — в плане особенной нравственно-поэтической перипетии — это отстраненная (романизированная) биография как основная форма творческого сознания. Это — моя жизнь в интервале от рождения до смерти, понятая и представленная (в моем сознании) как мое — авторизованное — произведение, В романе я — автор моей жизни. В каждый данный момент я — в зеркале романа — вижу всю свою жизнь, вспоминая ее от самого давнего — рождения, до вдали предстоящего — смерти. И все это — из точки этого мгновения (настоящего). Профессиональный автор — писатель доводит эту ситуацию до предела, до поэтического образа, но реально «романное» восприятие собственной жизни — всеобщий феномен нововременного сознания в бытии и даже в быту каждого индивида этой эпохи (если, конечно, он индивид своей эпохи).

Воспоминание прошлого и трудное «воспоминание» будущего — вот два основных романных основания полной моей ответственности за мою, фактически еще не оконченную жизнь. В этом отстраненном и «остраненном» (по определению В. Б. Шкловского) облике моя жизнь — во всех ее мгновениях (здесь нет привилегированных точек типа античного «акме» или средневековой предсмертной «исповеди») оказывается моим свободным и ответственным поступком, включенным в единую, закономерную «человеческую комедию» (по схеме «равнодействующей»), поступком, отчужденным из этого бесконечного, закономерного, случайно-необходимого исторического восхождения. Такова романная замена трагедии рока и характера. В романе я — автор своей, социально и исторически «снятой» биографии. Это безвыходная антиномия. Выход — только в самоответственном поступке. Жизнь — мгновение в анонимном потоке исторического бытия. Жизнь — бесконечность моих, авторизированных, 80-ти лет земного бытия (будем щедры). Вот condicio sine qua поп (условие, без которого невозможно) свободного нравственного поступка в интервале XVII — XIX веков.

Здесь очень существенна связь с печатным словом, книгой, свободным чтением: вперед, к последней странице, к эпилогу, обратно — к странице первой, перечитывая и выделяя отдельные фрагменты. Не жизнь «в (о) круге храма», не включение в трагедийное зрительское действо (Хор), но — отстраненное, наедине с собой, — медленное, свободное воспоминание, переигрывание своей жизни, обнаружение ее — в пределах отпущенного срока — бесконечной длительности (галилеевская актуальная бесконечность конечного, ограниченного «нечто»). Но, значит, насущна авторизация моей жизни; вот где созревает способность нравственно-поэтического суждения в сознании и бытии индивида нового времени.

В «режиме» этой этики, этой поэтики жизнь необходимо именно перечитывать.

Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток:
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
(А. С. Пушкин)

В этом смысле роман-книга — ключ к лирике, театру, архитектуре, к героизму нового времени. Так, лирика Пушкина — поэтика воспоминаний, фрагментов воображаемого, незаконченного, оборванного романа. Не случайно в поэтическом словаре Пушкина «воспоминание» («память», «помнить», «вспоминать»...) — не только очень широко употребляемое, но и чаще всего — ключевое слово.

Я начинал осмысление нововременной нравственно-поэтической перипетии с «Гамлета» Шекспира. Может возникнуть вопрос: но ведь «Гамлет» — трагедия, театр, так правомерно ли говорить об изначальном статуте романа в сосредоточенном бытии индивида XVII — XIX веков, а начинать анализ с нововременного аналога греческой трагедии? Думаю, однако, что трагедия Шекспира «Гамлет» и личная трагедия принца Гамлета — это трагедия рождения романа. Это трагедия — мучение, катарсис — рождения романных отстранений собственного бытия, трагедия переключения из храмового общения с вечностью (с «призраками») в книжно-романное воспоминание того, что происходит сейчас, в этот момент...

Гамлет в каждый момент сценического действия не только действует, но и не просто «рефлектирует»; он многократно «проигрывает», «переигрывает», вспоминает и предвосхищает собственное — и всех остальных действующих лиц — действие. Он — перечитывает это действие, и только тогда может быть нравствен, свободен и ответствен в своем — мгновенном — поступке. Не пресловутый конфликт долга и безволия, но антиномия непосредственной жизни и ее одновременного — в момент действия — перечитывающего обоснования. Вот секрет (скажу осторожнее — один из секретов) гамлетовской «Мышеловки»; больше того, всего построения гамлетовских действий. Ведь только в моментальном романном остранении я могу совершать это действие как момент целостной, уже завершенной жизни (от рождения до смерти, от тех событий, что предшествовали преступлению Клавдия, до тех неисчислимых последствий, что будут после возмездия; а это можно только вспомнить или вообразить, но невозможно — и необходимо — сейчас совершить).

Очень значимо, что «Гамлет» (пьеса) проигрывается перед свидетельскими ушами и глазами Горацио, чтобы он мог все запомнить, расположить последовательно и пересказать (это возможно только в форме романа) потомкам.

Трагедия живет, чтобы умереть и вновь воскреснуть в книге, в форме романа.

Ведь и «Дон Кихот» есть, по сути, антиномия книги (рыцарских романов) и действительности; антиномия, «разрешаемая» не безоговорочной победой эмпирической реальности, но рождением новой книги, нового романа, новой, более ответственной формы отстранения от собственной жизни (во втором томе «Дон Кихота» образ автора и борьба с ложным авторством становится одной из сквозных тем).

Гёте писал: «В его (Шекспира. — В. Б.) пьесах происходит то, что легко себе вообразить, более того, что легче вообразить, чем увидеть. Дух отца в Гамлете, макбетовские ведьмы... в чтении легко и естественно проходят мимо нас, тогда как на сцене кажутся тягостными, мешающими, даже отталкивающими, Шекспир воздействует живым словом, а оно лучше всего передается в чтении; слушатель не отвлекается удачным или неудачным изображением. Нет наслаждения более... чем, закрыв глаза, слушать, как естественный и верный голос не декламирует, а читает Шекспира... О сокровенном... можем узнать лишь из последовательности слов и речей... Если удел мирового духа — хранить тайну до, а иногда и после свершения дела («бытие в округе храма». — В. Б.), то назначение поэта — разбалтывать ее до срока или в крайнем случае делать нас ее поверенными во время деяния... Весь образ действия Шекспира противоречит самой сущности сцены. Его великий талант — талант эпитоматора (автора изречений, толкований. — В. В.). А так как поэт всегда является эпитоматором природы, то нам и здесь приходится признать великую заслугу Шекспира; мы только отрицаем, и это к его чести, что сцена была достойным поприщем для его гения» [1].

1 Гёте И. В. Об искусстве. М., 1975. С. 411, 412, 420.


Только я бы сказал так: великий сценический (и — по преимуществу — сценический, драматический) гений Шекспира состоял в том, чтобы раскрыть трагедийность рождения романной нравственно-поэтической перипетии человеческого бытия из духа греческой трагедии и средневекового храмового действа. Добавлю лишь, что классические романы XVIII — XIX веков (от Д. Дефо до Л. Н. Толстого) могут быть правильно поняты только в сопряжении с шекспировским актом их рождения, начинания.

Правда, наряду с «Гамлетом» Шекспира и «Дон Кихотом» Сервантеса есть еще одна странная книга, воссоздающая, так сказать, формальную трагедию рождения романа. Это «Тристрам Шенди» Л. Стерна (XVIII век). Но загадочность и величие этой книги — предмет особого разговора.