"Управляемая наука" - читать интересную книгу автора (Поповский Марк)

Глава 6 Вавилонская башня с пятиконечной звездой

Ничто так не прихотливо, как Ташкент, твердо решивший не выходить из безазбучности и в то же время уже порастлившийся примесью цивилизации. М. Е. Салтыков-Щедрин Полн. собр. соч., т. 10, стр. 30.

С доктором медицинских наук Михаилом Сионовичем Софиевым я познакомился лет двадцать назад в Ташкенте. Оливковая кожа моего нового знакомца свидетельствовала о местном его происхождении, а отчество уточняло место рождения: еврей из Бухары профессор Софиев весь свой век прожил в Узбекистане. Как врач и ученый он посвятил себя изучению эпидемических болезней Средней Азии. Его рассказы о борьбе с пендинской язвой, риштозом, малярией и другими бичами здешних мест звучали увлекательнее детективного романа. Главное удовольствие от общения с Софиевым состояло в том, что в науке он знал множество деталей, ибо все делал сам и до всего доходил сам. К тому же Михаил Сионович был просто добр, что украшает всякого человека, в том числе и ученого.

Итак, мы мирно беседовали в его кабинете на кафедре эпидемиологии Ташкентского медицинского института, когда в дверь постучали. Собственно, даже не постучали, а поскреблись. Так царапает дверь собака, требующая, чтобы ее пустили в комнату. Будто ничего не слыша, Софиев продолжал разговор, Я удивился: кто-то явно просил профессора о внимании, а он… «Собачья лапа» снова прошлась по двери.

Софиев слышал царапанье у себя за спиной, но демонстративно игнорировал его. Только нетерпеливо подергивающаяся бровь показывала: ученый неспокоен. Дверь между тем начала медленно приоткрываться. В щель просунулась, нет, нет, не лапа, а маленькая смуглая рука, потом заглянуло юное вполне человеческое личико. Наконец, дверь открылась настолько, что в нее одна за другой смогли протиснуться три девушки в длинных восточного покроя платьях, в цветастых платках. Гостьи молча замерли у порога. Софиев продолжал демонстративно не замечать их. Одна девушка засопела и стала тоненько повизгивать. Две другие тоже принялись хлюпать носами. Не поворачивая головы, Софиев спросил их о чем-то по-узбекски. Девушки ответили сквозь слезы и зарыдали пуще.

Вам, наверное, жаль их? — спросил меня Софиев. Я ответил, что, конечно, когда юные существа так рыдают…

Эти юные существа не что иное, как вымогательницы и лентяйки, — откликнулся ученый. — Они шестой раз приходят ко мне за отметкой. Нет, не сдавать экзамены, а именно получить отметку в зачетной книжке. В учебник они даже не заглядывали.

Из дальнейшего разговора выяснилось, что студентки действительно требовали от профессора, чтобы тот поставил им удовлетворительную, а лучше даже хорошую, отметку по эпидемиологии инфекционных болезней, по предмету, о котором они не имели ни малейшего представления. Они не изучали этот предмет, но у них была своя не лишенная логики аргументация: оказывается, остальные институтские преподаватели уже поставили им соответствующие отметки без экзаменов. Оценка по эпидемиологии нужна девушкам для того, чтобы они могли сдать постельное белье в общежитии. Таков порядок. Тот, кто сдал все предметы, может ехать на каникулы. Уезжая, надо сдать постель. Студентки соскучились по родным и хотят уехать домой. Так что пусть профессор Софиев тоже поставит им отметку в зачетке. Что ему стоит? И надо поторопиться, потому что завхоз общежития скоро уйдет. А белье и одеяла надо сдать сегодня же…

Досадливо кривясь, профессор обхватил голову руками.

— Поймите же, — попытался он втолковать просительницам, — вас пошлют врачами в кишлак, а вы ничего не знаете о тех болезнях, с которыми там придется иметь дело. Вы погубите своих больных… Идите и читайте учебник!

Девушки продолжали хныкать и бубнить что-то о подушках и одеялах. «Читайте учебник!» — рявкнул Софиев, и барышни в платках, толкаясь, кинулись вон из кабинета. Я не мог удержать смеха, но Михаилу Сионовичу было не до шуток. Он был взволнован. Чем? Неужели этим пустяшным эпизодом?

Девушки говорят, что другие преподаватели поставили им отметки. Значит, какие-то предметы они все-таки выучили? — спросил я.

Они не выучили ничего, потому что ничего не могут выучить. Их школьные познания на таком жалком уровне, что они попросту не понимают, о чем говорят им на лекциях в мединституте. Не понимают! Они не сдавали ни анатомии, ни физиологии, ни микробиологии.

И тем не менее переходят с курса на курс?

Их переводят потому, что они из Кара-Калпакии!

Тут только открылось мне, отчего так раздражен доктор Софиев. Как и других профессоров медицинского института, администрация обязывает его ставить переводные баллы студентам Кара-Калпакской автономной области Узбекистана. Впрочем, и студентам-узбекам преподаватели тоже постоянно ставят положительные отметки без всякого на то основания. Такой порядок поддерживается здесь десятилетиями, такова национальная политика советской власти на окраинах. Отсталые и крайне малокультурные юноши и девушки из глухих кишлаков не хотят ехать в город учиться. Их уговаривают, упрашивают, тащат только что не силой. Им дают стипендии, бесплатное общежитие, им ставят переводные оценки, как бы они ни учились. В основе этого странного процесса лежит затверженный лозунг: в братской семье народов СССР все народы равны, все могут, а следовательно и должны, иметь свою национальную интеллигенцию, своих врачей, инженеров, писателей, ученых.

— Вот эти трое тоже скоро станут врачами, — покачал головой Софиев. — Не дай только вам Бог когда-нибудь искать у них медицинской помощи.

Три барышни в цветастых платках снова принялись протискиваться в двери кабинета. Теперь они уже не плакали, а, наоборот, победоносно улыбались. В руках каждая держала зачетную студенческую книжку. Слезы, хныканье, стояние под дверью, весь этот спектакль, свидетелем которого я оказался, был действительно спектаклем, постоянным, даже обыденным, В других кабинетах, правда, девушкам не приходилось ждать так долго: отметки за несданные экзамены им ставили по первому требованию. Только Софиев никак не мог привыкнуть к этой процедуре. Но студентки и его приручили. Ведь они-то знали: хорошая отметка, переводной балл обеспечены им по самому месту их рождения!

Прощаясь, Софиев сказал мне, что в ближайшие дни принять меня не сможет, ему предстоит поездка. «Далеко ли?», — осведомился я. «В Кара-Калпакию, — горько улыбнулся ученый. — Еду вербовать новое пополнение студентов-медиков. Предпочтительно девушек. Каракалпакский процент должен быть выдержан».

Профессора Софиева давно уже нет в живых, но то, что я наблюдал когда-то в его кабинете, творится и поныне по всей территории среднеазиатских республик, в Азербайджане, национальных и автономных республиках Кавказа, Сибири, Поволжья. Высшее образование «по-ташкентски» по-прежнему получают тысячи молодых туркменов, азербайджанцев, узбеков, каракалпаков, а также марийцы, удмурты, киргизы, казахи. Было бы несправедливо также упустить из этого списка молодежь Молдавии и Белоруссии. И дело тут не в городе Ташкенте, который гений Салтыкова-Щедрина сто лет назад избрал символом российской глухомани и отсталости. Дело в принципе, по которому вот уже более полувека создается в Советской России так называемая «национальная интеллигенция».

Массовое производство на окраинах этой «интеллигенции» — дело прежде всего политическое. Никакой другой социальный шаг не мог бы принести руководителям СССР такого блестящего пропагандистского эффекта, как резко возросшее в Средней Азии, на Кавказе и в Сибири число школ, институтов, число местных врачей, местных ученых. Качество специалистов, как уже говорилось[76],с самого начала не имело для властей никакого значения. Врачи, инженеры, преподаватели требовались «числом поболее, ценою подешевле». Главная задача состояла в том, чтобы в Ташкенте на очередном международном съезде в присутствии гостей из Индии, Камбоджи и Дагомеи в президиуме заседало десятка полтора узбекских, таджикских и туркменских профессоров и академиков. Азиатские и африканские делегаты при виде такого президиума шалеют от восторга, социализм представляется им раем земным. Что такое академики и доктора наук из Туркмении и Казахстана, иностранные гости не представляют, также как не могут они себе вообразить качество наших национальных кадров педагогов, врачей и агрономов,

Я менее всего склонен обвинять в бездарности коренные народы Азии, Молдавии, Белоруссии или Кавказа. Но утверждаю, что сотни тысяч юношей и девушек на этой территории систематически подвергаются обману. Им выдают за высшее образование то, что даже по стандартам Москвы и Ленинграда таковым не является. Впрочем, жертвы обмана утешаются довольно легко. В то время как из Москвы в национальные республики летят явные призывы: «Даешь национальные кадры!» и тайные распоряжения не ставить студентам-нацменам плохих отметок, сами студенты быстро начинают понимать, что по облегченной программе окончить ВУЗ совсем не трудно, а выгоду диплом дает огромную. В окраинные институты ныне валят и способные, и бездарные, благо личные способности в судьбе студента не имеют почти никакого значения,

В начале сороковых годов, наплодив в юго-восточных республиках достаточное число людей с дипломами, Москва предприняла второй раунд «интеллектуализации» окраин. За десять лет, с 1941 до 1951 года, в национальных республиках было организовано десять республиканских Академий наук, которые объединили на первых порах более полутораста научно-исследовательских институтов. Академии эти никто не рассматривал как центры познания и творчества. Главным оставался аспект политический. Новые центры должны были продемонстрировать еще одно преимущество социализма, а главное — вырастить на окраинах уже не просто управляемую, но сверхуправляемую науку. И действительно, Академии создавались в республиках, где до этого нередко не было и полудюжины докторов. Уже готовых докторов с ходу объявляли академиками, а из вчерашних студентов-недоучек в спешном порядке готовили новые отряды докторов и кандидатов. В верности такого научного пополнения сомневаться не приходилось. Недавние кишлачники с дипломами в кармане были готовы на все.

Командирами этого воинства поначалу оказались московские и ленинградские ученые, загнанные войной в эвакуацию. Забравшись в начале 40-х годов в глубину Средней Азии, столичные академики искали возможности укрепить там свое материальное и общественное положение. Личные интересы эвакуированных генералов от науки объединились с интересами политическими и идеологическими. Академик паразитолог Е. Н. Павловский стал отцом академии наук Таджикистана, академик-гельминтолог К. И. Скрябин породил Академию наук в городе Фрунзе (Киргизская ССР). Остальные эвакуированные деятели столичной науки обогрелись в теплом климате Азербайджана, Казахстана, Узбекистана, Грузии. В годы войны Академии росли, как грибы.

После войны ученые основатели вернулись домой, но запущенные ими механизмы не остановились.

В том роковом для нашей страны году, когда академик Евгений Никанорович Павловский покинул блокадный Ленинград и принялся искать приюта в далеком Сталинабаде (ныне Душанбе), по всей Таджикской республике едва можно было сыскать три-четыре сотни людей, претендующих на честь считаться учеными. Все они были людьми приезжими.

Об ученых степенях в начале сороковых годов таджики знали больше понаслышке, а об академиках и вообще не слыхивали. Но все сразу переменилось, когда Е. Н. Павловский создал в Таджикистане сначала филиал Академии наук СССР, а затем полноправную республиканскую Академию наук. Открылось множество должностей, обеспеченных хорошей заработной платой. «Свято место пусто не бывает» — гласит русская пословица. Между 1950 и 1956 годами число научных работников в Таджикистане возросло в пять раз, а за следующее десятилетие еще удвоилось. Теперь тут две тысячи кандидатов наук, около двухсот докторов, 22 академика и 19 членов-корреспондентов республиканской Академии наук. Подавляющая часть новых ученых — таджики. В том же примерно темпе все эти годы размножались научные кадры и в других республиках азиатского региона. Средняя Азия, где рождаемость на тысячу человек населения более, чем вдвое выше рождаемости в РСФСР и на Украине, и по темпам производства научных масс также быстро оставила позади западные районы страны.

Однако, для того, чтобы освоить науку, как верный источник безбедного и спокойного существования, научный работник, где бы он ни жил, должен представить диссертацию. Что же представляют собой эти труды, открывающие путь в золотые долины науки? В научных кругах Москвы и Ленинграда можно услышать немало анекдотов о безграмотных сочинениях, присылаемых на отзыв из Средней Азии. Но вот мнение лиц официальных. Эксперты Высшей аттестационной комиссии (ВАК) рассказывают.

Доктор наук, генетик Ф.Б.:

«Основным нерестилищем кандидатов и докторов наук являются Академии наук Туркмении, Азербайджана, Таджикистана. Количество идущих оттуда диссертаций — ужасающее. Соискатели не только не знают научного материала, который излагают, но не знакомы также с основами русской грамматики. Закон требует, чтобы диссертации по техническим и естественным наукам писались по-русски. Но русский язык в Баку и Ашхабаде есть нечто иное, нежели то, что под этим термином полагали Толстой и Чехов, В тех случаях, когда мы, эксперты, не утверждаем диссертацию как непригодную, авторы жалуются на нас в партийные органы республик. Оттуда сигнал идет в ЦК КПСС и, наконец, в ВАК получают приказ сверху — утвердить спорную диссертацию, сколь бы безграмотной она ни была.

Мы часто обнаруживаем также подлоги: пишет диссертацию один, подает к защите другой. В связи с этим ВАК несколько раз запрещал некоторым Ученым советам в республиках принимать к защите диссертации. Такой запрет сроком на год был наложен на объединенный Ученый совет биологических институтов Академии наук Азербайджана, на некоторые Ученые советы Таджикистана. Но, судя по результатам, запреты наши на эти „фабрики диссертаций“ никакого воздействия не возымели».

Доктор наук, цитолог В.И.:

«После того, как в 1974-75 годах ВАК на полтора года прервал свою деятельность в связи с реорганизацией, у нас в кабинетах накопились целые горы работ. Папки лежат штабелями в рост человека. Больше всего мне приходилось читать диссертаций из Азербайджана. Они откровенно плохи. При самом снисходительном подходе я бракую 15–20 процентов поступающих ко мне работ. Достаточно заглянуть в так называемое „Диссертационное дело“ (папка, содержащая протокол голосования, явочный лист Ученого совета, отзывы руководителя и оппонентов, текст доклада, прочитанного соискателем на Ученом совете, ответы соискателя на вопросы членов Совета и т. д.), чтобы убедиться, какая чудовищная коррупция процветает в республиках. Отзывы рецензентов, как правило, написаны самими соискателями под копирку. Чем дальше на юго-восток страны, тем больше в папке хвалебных отзывов. Отзывы легковесны в научном отношении и восторженны по тону. Все друг друга превозносят до небес. Многие отзывы даны явно по знакомству, их подписывают специалисты в области, далекой от темы диссертации.

Чем расплачивается соискатель эа „помощь“ оппонентов и рецензентов? Если защита проходит удачно, автора отзыва, московского ученого, приглашают в Баку или Тбилиси, в его честь устраивают банкет, он отдыхает за счет остепенившегося на берегах Каспийского или Черного моря. А подчас обмен бывает „клиринговый“: доктор из Москвы дает отзыв на работу, сделанную в Баку или Тбилиси, а его ученик едет потом защищаться в национальную республику, твердо зная, что там свои люди, там не подведут. И не подводят…»

Идеологически обоснованный, политически покрываемый массовый научный подлог ныне никого уже не удивляет и не возмущает. То, что всегда считалось постыдным, в национальных республиках СССР стало естественным. Тамошние кандидаты и доктора не считают нужным даже скрывать, каким именно путем они обрели свои ученые степени и звания. В Алма-Ата на научной конференции в мединституте я с интересом выслушал доклад о влиянии красного света на регенеративные способности нервной ткани. Докладывал маленького роста медик с явно корейской внешностью. Между тем в программе указывалось, что доклад представлен двумя авторами: врачом Цоем (без ученой степени) и доктором медицинских наук Рахишевым. Я попросил передать авторам доклада, что как корреспондент московской газеты, хотел бы познакомиться с ними и их исследованиями. На приглашение откликнулся профессор Алшимбай Рахишевич Рахишев. Огромный, цветущего вида широкоскулый субъект в шикарном сером костюме, из которого вываливался большой живот любителя поесть и выпить, профессор Рахишев за полчаса изложил мне свою биографию вперемежку с политической историей Казахстана, элементами биологии и собственным его жизненным кредо.

Будущий профессор родился после победы социализма в СССР. Желая дать мальчику-пастуху счастливую жизнь, русские люди явились в колхоз, где он жил, и проводили Алшимбая в Карагандинский медицинский институт. На первом курсе Рахишев имел 12 двоек и умолял отпустить его обратно в степь. Но ректор имел разнарядку на подготовку врачей из коренной национальности и не отпустил мальчика. Вместо этого было дано распоряжение впредь ставить Алшимбаю только хорошие отметки, И хотя студент ничего не понимал ни в анатомии, ни в физиологии, его сделали аспирантом. Вся дальнейшая судьба Алшимбая Рахищева носит почти сказочный характер. После аспирантуры его назначили преподавателем анатомии в только что открытый Целиноградский медицинский институт. Там, в Целинограде, он через два года стал кандидатом наук. Его послали в Ленинград в докторантуру и он вернулся в Казахстан доктором наук два года спустя. Успехи его были замечены: молодой доктор медицинских наук стал вторым профессором на кафедре анатомии и одновременно проректором столичного Алма-Атинского медицинского института. О своей карьере профессор говорит с чувством прирожденного счастливца, уверенного, что точно так же ему будет везти всю жизнь. Что до проблем научных, то профессор Рахишев излагает их на уровне фельдшерского учебника, и видно, что скромность освоенных знаний его вовсе не беспокоит.

Я спросил Алшимбая Рахишевича, кто такой его соавтор Цой.

А… так, один кореец. У меня на кафедре работает, — с пренебрежительной миной ответил Рахишев.

Идея эксперимента, конечно, ваша, а Цой только исполнитель? — этот вопрос я подбросил профессору ради забавы, надеясь, что он еще больше раздуется от самомнения. Но какой-то неведомый мне огонек блеснул в черных глазах Алшимбая Рахишевича.

Идея эксперимента принадлежит доктору Цою, — сказал он твердо, — но кафедра нормальной анатомии — мне.

О, профессор Рахишев вовсе не глуп. Он не знает анатомии, но зато прекрасно усвоил, какие преимущества у него на родине власть имеет над знанием…

Практика, при которой одни делают научные работы, а другие объявляют себя авторами этих работ, стала в национальных (восточных) республиках настолько привычной, что даже научные ландскнехты не стесняются своей деятельности. Один такой поденщик, математик из Москвы, со смехом рассказывал мне недавно о своей неудаче. Когда к нему обратились из Грузии с «заказом», он попросил за диссертационную работу пять тысяч. Переговоры прервались, «заказчик» исчез. Через несколько месяцев, однако, математик узнал, что эту диссертацию «заказчику» делает в том же институте другой специалист. Второй математик прельстил грузина тем, что запросил за работу не пять, а пятнадцать тысяч. В Грузии сочли, что высокая цена служит доказательством высокого качества «товара».

А вот несколько строк из письма, которое я получил осенью 1972 года из Узбекистана.

«…Мне показалось, что Вы уехали из нашего города раздосадованным, а может быть и рассерженным. Отчего же? Неужели из-за того, что я рассказал Вам, как сочинил семь диссертаций для местных узбеков? А что мне было делать? Люди, которым я писал диссертации, занимают высокие посты. Если бы не я, им написал бы кто-нибудь другой. А теперь они не мешают мне вести научную работу и даже поддерживают мои эпидемиологические мероприятия. Иначе в Узбекистане ничего не добьешься. Меня и терпеть бы не стали с моими научными идеями, если бы не эти диссертации. Не сердитесь, дорогой М.А. Как теперь принято говорить, се ля ви…»

Автор этого письма, талантливый гельминтолог, известен своими теоретическими работами и практическими мероприятиями по оздоровлению детских коллективов от определенного типа кишечного паразита. Наш спор начался в его доме во время отличного обеда, которым он и его жена угощали меня. Очевидно, гостю следовало спокойно вкушать предложенные яства, а не корить хозяина за то, что тот засоряет науку бездельниками. За обедом деликатный хозяин мягко уклонялся от моих наскоков, а потом в письме объяснил простой механизм, который побуждает его сочинять все новые и новые диссертации. Если бы не они, ученый ни за что не добился бы столь многого в борьбе с гельминтными болезнями. Что сказать в ответ на это искреннее признание?..

Система «наемной науки» порождает подчас ситуации драматические. В Самарканде я был знаком с зоологом, специалистом по грызунам. Человек этот прожил в Средней Азии много лет и хорошо знал местное правило: готовя защиту собственной докторской диссертации, напиши сначала диссертацию для того чиновника, от которого ты зависишь, Зоолог так и сделал. После этого он счел, что путь к собственной научной степени для него открыт, Но не тут-то было. На его пути стал директор института. Директор-узбек был только кандидатом наук и не желал, чтобы его русский подчиненный становился доктором. Этот психологический феномен можно объяснить, лишь зная нравы Востока. Здесь ученая степень осмысляется не как отражение знаний соискателя, а прежде всего как знак его власти. Доктор наук, по местным представлениям, имеет большую власть, чем кандидат, а кандидат большую, чем рядовой младший научный. Директор, будучи кандидатом, чувствовал себя оскорбленным от мысли, что подчиненный его, защитив докторскую диссертацию, обретет более высокую степень власти, нежели он, директор. Проблему эту руководитель института попытался разрешить в местном стиле: он приказал двоим подчиненным пробраться в кабинет зоолога и выкрасть ту коллекцию грызунов, на которой зиждилась защита докторской диссертации. О предстоящей краже, однако, узнали друзья зоолога. Они вооружились двуствольными охотничьими ружьями и организовали круглосуточное дежурство в лаборатории. При этом они распространили слух, что подстрелят каждого, кто приблизится к лаборатории с недобрыми намерениями. Охранять материалы своего товарища им пришлось, пока тот не защитил диссертацию. До кровопролития не дошло, но, зная местные нравы, не трудно предположить и кровавый вариант.

Навещая в течение двух десятилетий Азербайджан, Узбекистан, Казахстан и Киргизию, я мог наблюдать, как постепенно в этих республиках вызревало и становилось само собой разумеющимся убеждение, что местный ученый и не должен писать свою диссертацию. Не его это дело, возиться с научными доказательствами. Эти 250–300 страниц машинописного текста он может получить безо всякого труда. Ему они полагаются. В крайнем случае, он может купить диссертацию вместе с авторефератом. Над теми, кто делает диссертационную работу самостоятельно, ныне даже посмеиваются. Аборигены Ташкента, Душанбе и Баку к такому чудаку относятся примерно так же, как московские барыни в начале 19-го века относились к своей обедневшей соседке, которая появляется на улице без экипажа и прислуги.

Во время поездок по юго-восточным республикам мне ни разу не приходилось также слышать от кого-нибудь из многочисленных собеседников — азербайджанцев, узбеков или казахов, — каких бы то ни было суждений об ответственности ученого. Мысли этой попросту не существует в обиходе тамошних научных работников. Как это ни странно, их совершенно не беспокоит, как они, не зная дела, станут возглавлять лаборатории, больницы, конструкторские бюро. Диплом кандидата наук должен, по их мнению, сам по себе уберечь их от всех и всяких трудностей.

В Харьковском медицинском институте на кафедре глазных болезней работает моя дальняя родственница, видный специалист, хирург, по лечению детского косоглазия. Среди многочисленных стажеров, которые приезжают осваивать методы, разработанные в Харькове, была врач из Киргизии. Родственница рассказала мне о ней в случайной беседе: вот, дескать, молодой врач не хочет работать, ленится. А между тем, ей скоро возвращаться в свою республику, ей доверят больных ребятишек, а она скальпель как следует не умеет в руках держать… Хирург говорила о своей недобросовестной ученице с такой обидой и таким явным беспокойством, что я решил сам побеседовать с доктором из Киргизии. Зашел в ординаторскую и среди полутора десятков мужчин и женщин в белых халатах сразу заметил изящную невысокую даму с лицом хорошенькой куколки. Халатик на ее идеальной фигуре сидел так, будто она родилась в нем. Мы познакомились. После нескольких общих вопросов я спросил, нравится ли доктору ее харьковский шеф. Да, ученый-хирург, под чьим руководством приходится делать диссертацию, в общем человек неплохой, — сказала киргизка, — но донимает стажеров лишними наставлениями,

Ваша руководительница беспокоится за вас, — заметил я, — она сожалеет, что вы без большого энтузиазма относитесь к операционной практике. Ведь дома вам придется иметь дело с детьми…

О, пусть она не беспокоится за меня, — на чистейшем русском языке ответила киргизка. — Я не стану никого лечить. Никогда! Мне нужна только ученая степень. Как кандидата наук меня сразу назначат главным врачом больницы…

Это сказано было с такой обворожительной улыбкой, что я растерянно умолк. Не каждый день случается слышать от врача-хирурга, будущего кандидата медицинских наук, что он никогда не станет лечить больных. Согласитесь, что есть что-то пленительно наивное, я бы сказал даже непорочное в искренности, с которой делается такое признание…

Нельзя сказать, чтобы сложившаяся ситуация, в частности, с врачами, никого не беспокоила в республиках Средней Азии. О безответственности и низком профессиональном уровне местных медиков говорят не только специалисты-европейцы, но и наиболее честные и здравомыслящие администраторы из числа аборигенов. В Бухаре я подружился с Шовкатом Гулямовичем Юлдашевым. Этот сорокалетний врач-невропатолог привлек меня подлинной интеллигентностью и живым интересом к истории своего края. Однако главная ипостась доктора Юлдашева в Бухаре иная: он заведует областным отделом здравоохранения. В его ведении — огромная территория, включающая изрядный кусок пустыни Кзыл-Кум. Как организатор здравоохранения Шовкат Гулямович проявил себя человеком ответственным и талантливым. В кишлаках и в Бухаре он успешно подавил несколько вспышек чумы и холеры. Я слышал, как во время одной из таких вспышек первое лицо области, секретарь обкома КПСС, говорил Юлдашеву:

«Теперь ты хозяин города, приказывай, мы будем тебя слушать».

У меня сохранилась запись разговоров с доктором Юлдашевым. Осенью 1972 года в Бухаре он сказал мне:

«Установка на национальные кадры врачей нас не радует. Качество местных врачей с каждым годом снижается. Ученых все больше, а лечить народ некому, У меня в неврологическом отделении (д-р Юлдашев продолжает вести больных в местной больнице — М.П.) шесть врачей, двое из них — кандидаты наук. Но только в одном из медиков я вижу качества настоящего невропатолога».

В казахском городе Караганде о национальных кадрах врачей и ученых-медиков примерно в том же духе рассказывал мне заведующий городским отделом здравоохранения Толеш Оспанов. В то время как узбек Юлдашев заботится в основном о здоровье кзыл-кумских животноводов, казах Оспанов отвечает за медицинскую помощь жителям большого индустриального города. Но карагандинец Оспанов, как и бухарец Юлдашев, равно обеспокоен убогими знаниями своих единокровных медиков, он скептически говорит о той легкости, с которой каждый врач-казах может пойти в аспирантуру и приобрести ученую степень. Доктора Оспанова беспокоит то уравнивание способных с неспособными, честных с бесчестными, которое он наблюдает в медицинском и научном мире своей республики. В практической работе горздрава Оспанов опирается прежде всего на способных людей, к какой бы нации они ни относились. Полгода спустя после поездки в Караганду я узнал, что Оспанов со своей должности снят. В приказе об увольнении значилось:

«Окружил себя евреями…»

Беспокойство бухарского облздрава Юлдашева, карагандинского горэдрава Оспанова, профессора Софиева из Ташкента — совсем не напрасно. И не только медиков касается ситуация, сложившаяся в Средней Азии, на Волге, в Сибири, на Кавказе, в Модавии и Белоруссии. В этих местах бескрайнего нашего отечества выросла громада третьесортной (даже по советским стандартам!) научной массы. Воздвиглась новая Вавилонская башня, где в основании — десятки тысяч кандидатов, повыше — тысячи докторов, а наверху — сотни местных академиков. Какая мысль возникает при взгляде на это сооружение? И почему я называю его Вавилонским? В двух чудовищных постройках, библейской и нынешней, мне чудится странная антитеза. Обе они рукотворны, обе созидались и созидаются как знак человеческой мощи и знания. Как известно, Бог не разрешил довести строительство первой Вавилонской башни до конца. Он дал разные языки людям и из-за этого строители перестали понимать друг друга. Ныне перед нами ситуация прямо противоположная: разноязычные соискатели обрели общий язык, язык науки, на котором они пишут свои псевдонаучные монографии, делают лженаучные доклады, сочиняют липовые диссертации, Это и не удивительно: жулики всех народов всегда находили общий язык, корыстолюбцам и стяжателям не нужны толмачи. Псевдонаучная башня на Востоке России поднимает свои ярусы все выше и выше. И я не знаю силы, которая могла бы сегодня остановить ее рост.

* * *

Тот откровенно мафиозный характер, который наука приобрела на окраинах страны, не есть изобретение туркменов или узбеков. Массовый нерест научных сотрудников идет повсюду, В Белоруссии, например, число лиц с учеными степенями возрастает скорее, чем в Средней Азии. Здесь за десять лет, с 1965 по 1975 год, научных работников стало вдвое больше. То же происходит в Молдавии. О том, что в результате этого роста страдает качество научного продукта, в газетах упоминают неохотно, сквозь зубы. Но есть в раковом росте национальных научных кадров другая сторона, которой советская пресса вообще не касается. В Кишиневе и Тбилиси, в Вильнюсе и Таллине, в Ереване и Ташкенте ценность того, что вы делаете как ученый, целиком зависит от того, к какой национальной группе вы принадлежите. В Молдавии все наиболее значительное и достойное делают молдаване, в Армении — армяне, в Грузии — грузины. И — никаких исключений. Вот типичный пример.

Студент Кишиневского университета Павел Ч. увлечен археологией. Несколько лет он ездит на раскопки, которые ведет в Молдавии московский профессор. Наука дается студенту с трудом, в своей крестьянской семье он не получил ни достаточного воспитания, ни образования. Он упорно читает книги по истории родного края, твердо решив посвятить жизнь археологии. Профессор из Москвы поддерживает увлечение юноши, он даже приглашает парня в столичную аспирантуру. Для поездки в столицу нужно совсем немногое: дирекция Института истории Молдавской академии наук должна дать будущему аспиранту письменную рекомендацию. Рекомендация — один из тех документов, которые в огромных количествах сочиняются по всей стране ради контроля и надзора. В институте стали сочинять рекомендацию. Но тут выяснилось, что студент Ч. вовсе не молдаванин, по паспорту значится он румыном. То, что деды его и прадеды жили на берегах Днестра сотни лет, не имело никакого значения: институт отказался выдать Ч. рекомендацию в аспирантуру. Московский профессор вступился за юношу. Но директор института в Кишиневе ответил:

«Нам нужны молдавские ученые. Румынские бояре столетиями угнетали молдаван, поэтому (!) Павел в аспирантуру не поедет».

Профессор-москвич возмутился. Он, профессор Г. Б. Федоров, после войны первым основал в Молдавии археологические исследования и ему виднее, кто достоин быть ученым в той области, в которой он работает уже более тридцати лет. С огромным трудом Павел в московскую аспирантуру все-таки попал, Но и сегодня, когда Павел Ч. защитил кандидатскую диссертацию, он все еще остается в Молдавской академии наук на положении второсортного научного сотрудника. Ведь он не молдаванин… Другие ученики профессора Федорова, родившиеся в республике русские, евреи, украинцы, также вынуждены покидать родные места. Им ясно дали понять:

«Молдавия только для молдавских ученых».

Говорить о какой бы то ни было объективности в оценке научных заслуг исследователя при таком размежевании не приходится. Для того, чтобы в национальной республике тебя признали ценным ученым, ты должен сначала доказать чистоту своей крови. Такая двойная бухгалтерия приводит к ситуациям смешным, а подчас и горьким. Я спросил вТашкенте члена-корреспондента Академии медицинских наук СССР татарку Умидову, как ей удалось, живя в Узбекистане, достичь столь высокого научного положения. И старая женщина, неплохой терапевт и ценимый студентами лектор, с грустью призналась:

«Мне всю жизнь приходилось выдавать себя за узбечку…»

Джинн научного национализма со всей откровенностью показывает нынче свои зубы в десятках и сотнях НИИ от Кишинева до Еревана, от Душанбе до Минска. С каждым годом «национальная» наука становится все более агрессивной и наступательной. Где хитростью, где силой местные ученые вытесняют из институтов «иноземцев». Методы для этого годятся любые.

В 1920 году в Ташкенте был торжественно (как теперь пишут:

«по личному распоряжению Ленина») открыт Туркестанский университет. Так как научно образованных узбеков в те годы не было, то Москва направила в Среднюю Азию большую группу русских ученых. Одним из основателей медицинского факультета был творец гнойной хирургии профессор Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий. Впоследствии факультет этот выделился в Ташкентский медицинский институт (ТашМИ)". И вот полвека спустя внучка профессора Войно-Ясенецкого, врач, рассказывает мне:

«Ректор ТашМИ во всеуслышание заявил недавно, что в нашем институте не будет ни одного преподавателя или врача-европейца. Европейцы (имеются в виду прежде всего русские) могут быть здесь только пациентами. Ректор приказал составить список из 50 ученых-неузбеков и подписал приказ об их увольнении. Профессора пожаловались в Москву. Несколько месяцев столица не отвечала. Потом очень мягко ректору разъяснили, что действия его незаконны и профессоров следует, вернуть в институт. Однако, поддерживаемый местным ЦК, ректор еще два месяца заставлял нежелательных европейцев ходить без работы».

Этот случай — не единственный в Ташкенте. Здесь людям с высшим образованием — неузбекам — устроиться на работу почти невозможно. «Убирайтесь к себе в Россию», — говорят им. А некоторые наиболее рьяные националисты доходят до прямых угроз. В Совете министров Узбекистана одному слишком настойчивому русскому просителю сказали:

«Убирайтесь-ка от нас поскорее, а станете упрямиться, так знайте — мы вашей кровью крыши покрасим».

Даже если отнести эту угрозу к произведениям пышной восточной фантазии, то в устах должностного лица она звучит все-таки несколько странно. Итоги русского научного мессианизма в Средней Азии, как видим, выглядят сегодня не совсем так, как предсказывал инициатор Туркестанского университета…

Впрочем, один раз я видел в Ташкенте русского, вполне уверенного в нерушимости своего должностного положения. Валерий Соколов, инженер-энергетик, согласен с тем, что в научных учреждениях Узбекистана иноземцев беззастенчиво вытесняют, но свою должность он относит к тем, которые, как он выразился, «железно остаются в руках русских и евреев». Валерий — заместитель заведующего вычислительным центром. Шеф у него, конечно, узбек. Но, как и другие заведующие, шеф считает, что заместителя следует иметь русского. Заместитель-иноверец не опасен в Узбекистане, ибо по утвердившейся традиции он не имеет права когда-либо занять должность заведующего. Русский зам в национальной республике достиг вершины своих карьерных возможностей.

Конечно, возня на университетских кафедрах, в лабораториях и НИИ национальных республик — только легкая рябь, в малой степени отражающая глубинные национальные потрясения, которые переживает страна в целом. О том, что карточный домик «дружбы народов» лежит в развалинах, без труда убеждаешься, прожив в национальной республике даже неделю. Пожалуй, наиболее типична в этом отношении общественная и культурная атмосфера современного Казахстана. В этой республике я бывал несколько раз, многое о тамошних нравах рассказали мне мои друзья-литераторы, постоянно живущие в Алма-Ате.

На громадной территории Казахской Советской Социалистической Республики с ее 14-миллионным населением всего лишь пять миллионов казахов. Кроме шести миллионов русских, тут обитает миллион украинцев, миллион переселенных во время войны немцев Поволжья, татары, узбеки и другие народы. Волна местного национализма начала подниматься в Казахстане с конца 60-х годов. В Алма-Ате произошла смена руководящих должностных лиц и вслед за тем местная русская интеллигенция ощутила первые удары. В Алма-Ате захирел отличный драматический русский театр, из которого власти изгнали наиболее способных режиссеров и актеров; была разогнана студенческая театральная студия «Галерка»; в Казахском университете разгрому подверглось литературное объединение, члены которого, местные ученые и литераторы, исследовали русскую литературу 20-х годов. Но особенно большой потерей для культурной жизни края явилась чистка в редакции «толстого» литературного журнала Простор. Журнал этот, много лет выходивший под редакцией известного русского писателя Ивана Шухова, пользовался славой всесоюзной. Его охотно выписывали и читали по всей стране, ибо Шухов на свой риск и страх публиковал забытые произведения Цветаевой, Мандельштама, воспоминания об Андрее Платонове, рассказы и повести современных писателей, не находивших издателей в Москве и Лениграде[77].

В конце 60-х годов Простор подвергся резкой критике за «отрыв от национальной тематики». Позднее партийные органы сменили состав редакции и принудили журнал публиковать в основном переводы с казахского. Простор, многие публикации которого рецензировали Тайме и Монд, был низведен до уровня посредственного провинциального журнальчика. Подверглось перестройке и республиканское книжное издательство «Жузаши». После пересмотра издательских планов, русские писатели Казахстана почти потеряли возможность публиковать свои произведения.

Организаторы националистической волны в Казахстане — люди вполне интеллигентные и одаренные. Среди этих молодых людей прежде всего называют писателя и поэта Олжаса Сулейменова, литератора Ануара Алимжанова, ученого и публициста Мурата Ауэзова. В обстановке жесткой политической системы СССР деятельность младо-казахов не могла получить ни политического, ни реформаторского направления. Вместо этого молодая казахская интеллигенция пустилась в национальное мифотворчество. Суть развиваемого в Алма-Ате официального мифа состоит в том, что бесписьменный и кочевой народ, каким он известен всему миру, в действительности имел некую пра-пра-культуру. В пустыне имеются якобы не найденные пока города предков нынешних казахов. В городах этих удается будто бы даже обнаружить следы письменности и высокое ремесленное мастерство пращуров. А коли так, то и цена казахскому народу иная, нежели полагают некоторые. Он не нуждается в культурной опеке, а сам может дать образцы творчества в литературе, науке, в управлении своей землей. Местная националистическая мысль принялась тешить себя даже идеями казахского мессианства в масштабах всей Средней Азии…

Стремясь доказать недоказуемое, ученые-националисты не раз уже попадали впросак. Один из таких эпизодов попал в газету и дал пищу для веселья миллионам читателей Комсомольской правды.[78]

Однажды во двор Научно-исследовательского института языкознания АН Казахстана в Алма-Ате была доставлена на грузовике восьмитонная каменная глыба. Камень привлек внимание местных лингвистов, обнаруживших на нем непонятные надписи. Специальная эпиграфическая комиссия во главе с директором института академиком Казахской АН С. К. Кесенбаевым и членами-корреспондентами той же Академии Р. Г. Мусабаевым и А. Т. Кайдаровым обследовала камень и сообщила общественности, что надпись повествует об охоте царевича Бекар-Тегина в период между 6 и 4 веками до нашей эры. Иными словами, вот оно неопровержимое доказательство: у предков казахов двадцать пять веков назад была своя письменность, были свои царевичи, а следовательно, и свое царство. Еще немного, и казахские ученые обнародовали бы «открытие века», но, по счастью для них, истина открылась раньше, чем в свет вышел многокрасочный том с грифом АН Казахстана. Оказалось, что надпись на камне сделана не 25 веков назад, а в 1969 году, когда кинематографисты снимали в степи фильм «Киз-Жибек». Художники-декораторы выбили эти знаки, скопировав их из книги академика С. Е. Малова о древней письменности народов Сибири. Первоисточник, открытый Маловым, ни к каким казахским древностям отношения не имел. Он давно расшифрован и ни о каком царевиче Бекар-Тегине речь в нем не шла. На том орхоно-енисейском памятнике значилось, между прочим, следующее:

«Мы были дурны и негодны, мы малых считали… за больших».

Вот так-то.

По здравому размышлению камень с кинописьменами должен был бы лечь прочным надгробьем на миф о казахской античности. Но этого не случилось, Мифотворцы из Алма-Аты продолжают искать новые доказательства о пропавшей казахской культуре. И, можно не сомневаться, найдут их…

Самое замечательное в порыве казахского национализма состоит в том, что грезы молодых интеллектуалов полностью смыкаются с позицией правящих кругов республики. Молодежь позволяет себе выбалтывать то, что должностные лица до поры до времени вынуждены скрывать. Первый секретарь ЦК КП Казахстана Кунаев (геолог по образованию) близок Сулейменову не только по крови, но и по духу. Они оба понимают: в лобовую атаку против русских идти нельзя, но можно унижать, вытеснять, эксплуатировать иноземцев, пользуясь вполне законными средствами и общепринятыми лозунгами, Олжас Сулейменов, как и другие младо-казахи, знают, какой силой они стали в республике и разговаривают со своими бывшими учителями-русскими в тоне ультимативном.

«Когда я встречаюсь с Олжасом Сулейменовым, которого люблю и которого в каком-то смысле втащил в литературу, — рассказывает алмаатинский писатель Иван Щеголихин, — я ощущаю себя захватчиком его земли. Олжас все время дает мне понять, что я, все мы, живущие здесь неказахи, являемся нежелательными иностранцами и даже угнетателями его народа».

«В каждой вашей книге, — говорит Сулейменов другому русскому коллеге, — должен быть герой казах. Положительный герой. Вы живете в нашем Казахстане и извольте писать о нас».

Казахский вариант— не единственный в своем роде, но он получает все более широкое распространение. Его подхватывают не только восточные, но и западные республики. В частности, Молдавия и Белоруссия. Историки хорошо знают, что территория нынешней Молдавской ССР тысячелетиями служила главным коридором, по которому с Востока на Запад двигались тюркоязычные и ираноязычные народы. Скотоводы-кочевники, они добирались до устья Дуная и, не имея возможности форсировать его со своими стадами, оседали на берегах реки, С юго-запада двигались в этот район греки и римляне, с севера — скандинавы. Начиная с шестого века новой эры, тут появились славяне. И вот, отметая все, что известно по этому поводу исторической науке, нынешние руководители Молдавии потребовали от ученых доказать, что молдавский народ обитает между Днестром и Дунаем с сотворения мира, что народ этот чистокровный и никогда ни с кем не смешивался. Тех, кто отказывается исполнять этот «социальный заказ», из Молдавской Академии наук изгнали, остальных ученых историков и археологов власти заставили заниматься лжеизысканиями. Давление партийных вождей уже привело ко множеству подлогов в молдавских музеях, к бесчисленным передержкам в учебниках и исторических монографиях. Конечный смысл такой «исторической артподготовки» прост: обосновать захват должностей, вытеснить из общественной, научной, политической жизни республики всех и всяческих иноземцев.

В Грузии и Армении ситуация иная. Молодой националистической интеллигенции там не приходится заново сочинять историю своих стран. Древняя культура этих, когда-то независимых земель ни в возвеличивании, ни в приукрашивании не нуждается. Но в отношениях с русскими грузинские и армянские ученые также усвоили ныне тон ультимативный. Видный московский специалист в области радиоэлектроники доктор наук В. рассказывает, как в составе большой комиссии он ездил в Тбилиси, в Институт кибернетики Грузинской АН. Комиссия принимала научную работу, которую грузины должны были выполнить по договору с военным ведомством. Однако, москвичи поняли из доклада директора института, местного академика Чавчанидзе, что грузинский институт работу по существу не выполнил. Но сам Чавчанидзе держался очень уверенно. «Мы не сомневаемся, что вы примете наши разработки с благодарностью», — с издевательской улыбкой закончил он свой доклад. В кулуарах В. напрямик заявил руководителю комиссии, старому военному специалисту, что грузинские ученые их надувают. Военному ведомству не следует оплачивать липовую работу. «Увы, — ответил старый военный инженер, — придется заплатить и даже сказать жулику Чавчанидзе спасибо. Ведь от нас требуют, чтобы мы поощряли и развивали национальную науку».

Если так разговаривают в национальной республике с приезжими из Москвы специалистами, то нетрудно вообразить, какие разговоры вынуждены выслушивать русские ученые (и не только ученые), постоянно живущие в нацреспубликах. Сегодня давление на русских (назовем так всю не местную живущую в республиках интеллигенцию) возросло настолько, что писатели, журналисты, врачи, ученые начинают постепенно отступать в Россию. Речь пока не идет о массовом бегстве, но стремление выбраться из национальных городов испытывают уже тысячи людей. Я получаю письма от большого круга знакомых, которые десятилетиями жили в Узбекистане, Таджикистане, на Кавказе, на Украине. Они просят помочь им подыскать место в любом средне-русском городе. Жить в атмосфере угроз и давления многим не хватает сил.

Московские власти, конечно же, знают о росте националистических настроений в стране и пристально следят за этим, может быть, наиболее опасным для них социальным процессом. Однако ни на какие решительные шаги ЦК КПСС не решается[79]. Между тем, если даже оставить в стороне общеполитическую опасность национальной волны и взглянуть на события в республиках с точки зрения интересов «управляемой науки», то и тогда события эти нельзя отнести к малозначительным. Национальное самосознание несет в себе какую-то степень духовной свободы, содержит потенциальную возможность центробежных устремлений, В национализме, даже таком мирном, как белорусский или армянский, есть уже дух опасной бесконтрольности. Пока события в республиканских академиях и НИИ вредят только изгоняемым «иноверцам» и не затрагивают интересов государственной машины, машина делает вид, что все в порядке. Публично упоминать о национализме, в том числе научном, у нас считается дурным тоном. В газетах и официальных речах по-прежнему фигурируют «гранитное единство» и «нерушимая монолитная мощь». Втайне же центральная власть, как удалось дознаться, все-таки предпринимает некоторые меры безопасности.

В государственных системах, которые обеспечивают общенациональные функции (пограничная охрана, железнодорожная сеть, гражданская авиация, важные участки телефонной и телеграфной связи и т. д.) предпочтение отдается русским сотрудникам. Особенно явственна такая избирательность в учреждениях, выполняющих космическую программу. В Ташкенте я разговаривал с русской женщиной, научным сотрудником Института метеорологии. Этот НИИ занимается исследованиями, которые имеют отношение к запуску и полетам космических спутников. На мой вопрос, как складываются в этих учреждениях отношения между русскими и узбеками, женщина ответила, что никаких узбеков в институте у них нет. «Мы занимаемся серьезным делом, — всердцах добавила она, — нам нужны настоящие работники, а не эти лентяи и хапуги».

…Кипение националистических страстей на окраинах страны и встречное вскипание чувств шовинистических напоминает зрелище поставленной на огонь кастрюльки с молоком.

Сначала немногочисленные пузырьки поднимаются по периферии, потом их становится все больше. Вот уже бурлит весь круг, соприкасающийся с раскаленными стенками кастрюли. Вал кипения сходится все ближе к центру и… Впрочем, любая хозяйка знает, что именно происходит, когда во-время не успеваешь убрать молоко с огня…

Исторические пророчества — дело рискованное. Поэтому я воздержусь не только от прогнозов, касающихся национализма в России, но даже от суждений о перспективах национализма научного. Приведу лишь мнение академика-физика Михаила Александровича Леонтовича[80]. Однажды (мы вместе ехали в метро) я спросил Леонтовича, что он думает о национальных конфликтах в советской науке. «У меня есть собственная формула национализма и шовинизма, — взблеснул своими по-детски голубыми глазами Михаил Александрович. И наклонившись к моему уху, чтобы не шокировать остальных пассажиров, прошептал: „Национализм это: „Свое говно хорошо пахнет“, а шовинизм это: „Хорошо пахнет только говно““».

* * *

Философ-христианин Николай Бердяев в книге Смысл истории утверждал, что в отличие от других народов, появление в мире евреев может быть объяснено только причинами метафизическими. Бердяев полагал, что еврейский народ был брошен в семью наций с той же целью, с которой пекарь бросает в пресное тесто крупицы дрожжей. Назначение евреев — не давать угаснуть духовному и творческому началу человечества. Будучи евреем, я тем не менее не чувствую в себе сил ни опровергать, ни поддерживать гипотезу Н. Бердяева. Замыслы Всевышнего едва ли постижимы для нас. А потому, оставив в стороне домыслы, я обращусь к вопросу гораздо более скромному — какова роль евреев в советской науке. Обсудить эту тему приходится потому, что взаимоотношения евреев России с наукой и образованием действительно резко отличают их от других народов страны.

Вот несколько цифр.

Двухмиллионный еврейский народ не составляет и одного процента от населения Советского Союза. При этом среди лиц с высшим образованием евреев — 5 процентов, а среди научных работников СССР — около 10 процентов. Как известно, в дореволюционной России возможность получать образование была для евреев ограничена. Трехпроцентная норма приема в гимназии и императорские университеты заставляла многих юношей и девушек покидать родину, чтобы получить образование в Европе и Америке. К началу 20-го века у евреев России среди других национальных чаяний тяга к образованию вышла на первое место. Февральская революция 1917 года, как известно, открыла двери школ и университетов перед всеми народами страны. Психологически еврейский народ более других был готов воспользоваться плодами нового порядка. Покинув местечки черты оседлости, тысячи молодых евреев устремились в большие университетские города. Убежденные в том, что отныне наука, знания навсегда освободят их от второстепенного положения в мире, они отвергли все, чему от века поклонялся их народ: оставили религию отцов, отвернулись от национального самосознания.

Два десятилетия, последовавшие вслед за революцией, как будто бы поддерживали их надежды. Из группы этнической евреи России превратились в группу активно социальную, главной особенностью которой стал необычайно высокий уровень образования. Практически все взрослые евреи в СССР имеют сегодня законченное среднее образование, а 20 процентов — высшее[81]. Во многих областях науки — в физике, особенно ядерной, некоторых разделах химии, в математике, медицине большая часть ведущих специалистов — евреи. Среди академиков и членов-корреспондентов АН СССР в 1973 году было 10 процентов евреев (в 1946 году — 14 процентов). Однако после Второй мировой войны государственные должностные лица и учреждения Советского Союза предприняли откровенную политику недопущения евреев в науку. Установка эта иногда несколько смягчалась, порой ужесточалась, но в целом не претерпела за 30 лет никаких изменений. В 70-х годах, после начала еврейской эмиграции, политика эта приобрела наиболее открытые жестокие формы.

В отличие от царского правительства, действия советских властей, препятствующих евреям поступать в институты, университеты, а также в языковые и математические средние школы, никакими законодательными актами не предусмотрены, Тем не менее, общеизвестно, что в ряд высших учебных заведений (военных, партийных, связанных с дипломатической и внешнеторговой деятельностью) евреев вообще не принимают. Для молодого человека еврейского происхождения крайне затруднительно поступить также на журналистский факультет университета, на факультеты исторический, филологический, философский. Ряд университетов — прежде всего Киевский, Ленинградский, Московский — прославились особенно активным противодействием наплыву студентов-евреев. Малодоступны для евреев также многие технические ВУЗы. Власти скрывают факты такого рода, но вот цифры. На химический факультет Киевского политехнического института в 1971 году поступило 498 заявлений.


украинцев русских евреев
Подало документы 356 127 15
Сдало экзамены 202 96 2
Зачислено в институт 148 56 1

Как видим, среди украинцев, подавших заявления в институт, студентом стал каждый второй, среди евреев — пятнадцатый. Я показал эти цифры в Киеве большому кругу научных работников. Комментарии последовали самые различные, в том числе и антисемитские, но все мои собеседники согласились с тем, что цифры приема в Киевский политехнический — типичны для всех институтов Украины, а пропорции приема по национальному признаку за последние 15–20 лет мало изменились. В Киевский университет евреи вообще не попадают. Киевляне даже убеждали меня в том, что «Положение об Университетах» имеет секретную часть, включающую фразу о неприеме лиц, «имеющих капиталистическую родину». Мне, однако, существование такого документа представляется недостоверным: система партийного руководства выработала у ректоров и директоров ВУЗов столь тонкое понимание начальственных требований, что партийным боссам нет нужды оставлять компрометирующие их документы. Советским властям без лишних бумаг удалось довести «царскую» трехпроцентную норму в университетах (и многих институтах) до 0,3 процента.

Высшее образование евреи получают чаще всего на вечерних и заочных отделениях. В Московском университете уже много лет поддерживается пропорция, по которой на дневном отделении мехмата на полтораста студентов приходится не более 5–6 евреев, зато на вечернем их несколько десятков. Второсортность студентов-евреев власти подчеркивают и другим путем: в аспирантуре их не оставляют, этот массовый путь в науку для них по существу закрыт.

Но вот университет (институт) закончен. Молодой специалист ищет работу. Попасть в научно-исследовательский институт хотя бы в качестве лаборанта выпускнику-еврею удается редко. Хотя по существующему положению молодые специалисты, окончившие дневное отделение, должны быть «распределены», т. е. университет гарантирует им работу по специальности, на практике институты под разными предлогами отказываются от лиц с неблагополучным «пятым пунктом» (пометка в анкете о национальной принадлежности). Дальнейшая судьба такого второразрядного специалиста определяется его собственной изворотливостью. Я знавал молодых физиков, химиков и математиков, желавших во что бы то ни стало заниматься наукой, которым после окончания ВУЗа и даже после защиты диссертации приходилось в поисках работы обходить по 30–40 учреждений. Такие «искатели» рассказывают о своем хождении по отделам кадров НИИ много интересного. Так, одному математику в Институте автоматических систем управления (НИИ АСУ) городского хозяйства Москвы предложили написать заявление в двух экземплярах. Одно заявление обычного типа, а второе, предназначенное лично для директора, должно было содержать фразу:

«Выезжать на жительство в зарубежные страны не собираюсь».

Еще не взяв сотрудника на работу, директор заранее запасался алиби. Другой математик-еврей целый год заполнял анкеты и беседовал с руководителями Института экономики при Госплане СССР. Директор НИИ совсем уже было решил принять молодого специалиста, как вдруг прервал переговоры и передал посетителю через секретаря, что евреев он впредь принимать не станет. Оказалось, что вышестоящее начальство пригрозило директору прислать специальную комиссию для ревизии кадровой политики в его институте. Директор испугался. Обвинение в «про-еврейских настроениях» штука опасная.

Еще один рассказ. Еврей-химик, кандидат наук с узкой и крайне дефицитной специальностью, обошел в поисках работы несколько институтов. Все беседы с заместителями директоров НИИ начинались и завершались совершенно одинаково.

— Да, да, вы нам нужны, очень нужны. И я постараюсь убедить директора принять вас. Но… вы, конечно, знаете… у нас норма…

Вслед за тем заместитель удалялся для переговоров с директором и возвращался с постной миной. Увы, норма приема научных сотрудников-евреев в институт уже выполнена…

Но чаще всего молодой специалист-еврей, обратившись в НИИ, ни директора, ни его заместителя в глаза не видит. Он застревает на уровне заведующего лабораторией. Многие думают, что завлабу, который отказывает такого рода просителю, кто-то непременно подает команду сверху. В действительности, никакой специальной команды не требуется. Завлаб знает, что если он возьмет еврея и тот позднее пожелает уехать в Израиль, то завлаба «за плохую воспитательную работу» самого выгонят с работы. Для дирекции НИИ заведующий лабораторией, согласившийся принять еврея, становится, таким образом, своеобразным заложником. В Научно-исследовательском институте ядерной физики при Московском университете (НИИЯФ) на положении такого заложника оказался заведующий сектором Акишин. Человек сильный, напористый, партийный и общественный деятель, он ходко шел по карьерной лестнице. Евреи понадобились для того, чтобы они сделали ему диссертацию. Эту докторскую диссертацию Акишин защитил, но заплатил за нее дорогую цену: сочинители диссертации пожелали уехать на свою историческую родину. Отъезд сотрудников-евреев привел к полному крушению акишинской карьеры. Его обсуждали, осуждали, проверяли. На него обрушились вдруг самые странные обвинения, В то время как в актовом зале МГУ Тодор Живков вручал университету болгарский орден, люди из сектора товарища Акишина аплодировали безо всякого энтузиазма. Не странно ли? Или еще: в тот день, когда сотрудники университета вышли на Ленинский проспект, чтобы в качестве народных масс приветствовать приезд в нашу страну очередного иностранного гостя, сотрудники доктора наук Акишина в указанное им место явились не полностью. Как это понимать? Еще два-три таких обвинения — и прощай место руководителя сектора, а, возможно, Акишину и с партийным билетом придется расстаться… Само собою разумеется, что пострадавший Акишин теперь уже до конца дней своих ни одного еврея на работу не возьмет.

Примерно по такой же схеме заведующих лабораториями НИИ и руководителей секторами дрессируют, чтобы они не позволяли евреям защищать диссертации. Все знают: если в Израиль выехал рядовой физик или математик, то завлаб получает меньше неприятностей, нежели в том случае, когда уезжает подчиненный ему еврей с ученой степенью. Выезд кандидата наук — беда для его начальника, выезд доктора — стихийное бедствие для всего института, выезд члена-корреспондента — проблема, которая сотрясает всю Академию. В результате всех этих вздрючек, втыков, ушибов и тумаков по служебной и партийной линии, научные руководители безо всяких приказов усвоили простую истину: евреям вообще не надо позволять защищать диссертации. И не позволяют. Кто как может. Высшая аттестационная комиссия (ВАК), например, весьма прозрачно выражает свое неудовольствие всякому ученому совету, который представляет на утверждение докторские диссертации евреев. Диссертации эти маринуются в ВАКе по 2–3 года. Усвоив урок, ученые советы ныне всячески уклоняются от рассмотрения диссертаций лиц, меченных «пятым пунктом». А если Ученый совет упорствует и продолжает одобрять такие диссертации, то такой Ученый совет подлежит разгону. Так, например, разогнали Ученый совет НИИ радиофизики в Горьком. Чтоб не потакал «нежелательным элементам».

И при всем том во многих научно-исследовательских институтах СССР евреи продолжают работать, их диссертации, хотя и с трудом, проходят ВАК, а случается, евреев даже избирают членами-корреспондентами Академии наук. Случайность? Недосмотр? Нет, закономерность, Государственный антисемитизм в Советском Союзе закономерно непоследователен. В нем действуют две прямо противоположные тенденции. С одной стороны, за национальным (а точнее, еврейским) составом научных кадров пристально следят райкомы и горкомы партии, отделы кадров и опекающие их отделы КГБ. О сохранении предписанных пропорций пекутся директора и Ученые советы НИИ. Евреев уже давно не берут в секретные институты; научным издательствам даны секретные приказы выпускать как можно меньше книг евреев-авторов[82]. А с другой стороны, советская пропаганда, работающая на Запад, твердит о том, как хорошо живется евреям в СССР и, в частности, приводит цифры широкого участия евреев в научном творчестве[83].

На выборах в АН в 1968 и 1970 годах в члены-корреспонденты Академии наук СССР были избраны евреи Ф. Л. Шапиро (ядерная физика), И. И. Гуревич (ядерная физику), Ю. М. Каган (ядерная физика), Ю. М. Красный (физика), П. В. Гельд (химия), Е. С. Фрадкин (ядерная физика), Я. Ш. Шур (физика). Но вслед за тем (конец 1973-го, начало 1974-го года) в научные круги Москвы проникло известие о беседе, которую вел в Политбюро Президент АН СССР академик М. В. Келдыш. Члены Политбюро допытывались, сколько лет понадобится, чтобы полностью освободить ведущие области советской науки от участия еврейского элемента. Келдыш пообещал завершить «деюдизацию» за семь лет. Прошло еще несколько месяцев и еврейская проблема снова совершила рывок в сторону: вице-президент АН СССР Ю. А. Овчинников, беседуя летом 1974 года с группой биологов о необходимости секретных экспериментов, имеющих отношение к повышению военного потенциала, сказал, что для форсирования этих работ Академия наук разрешит набрать в специальную лабораторию сколько угодно евреев[84].

Так мечутся из стороны в сторону советские, а следом и академические власти: бросить жалко, а держать горячо. Один московский поэт написал по этому поводу:

Везде, где не зная смущения, Историю шьют и кроят. Евреи — козлы отпущенья, Которых, вдобавок, доят.

В этом-то доении — вся проблема. Руководители страны желали бы полностью освободить советскую науку от участия евреев, но видят, что и с политической, и с военной стороны ничего хорошего из этого проекта не получается. Вопрос остается в подвешенном состоянии. Вождям жаль расстаться с подойником.

Осенью 1975 года, приняв от академика М. И. Лаврентьева руководство Сибирским отделением Академии наук СССР, академик Гурий Иванович Марчук объехал подведомственные ему академические учреждения и среди прочих руководящих указаний отдал распоряжение:

«Ныне работающих в институтах евреев не выгонять, новых — на работу не брать».

Таково последнее слово государственной мудрости по отношению к гражданам еврейской национальности. Специалистов, добросовестно делающих на местах свое дело, хотя и притесняют по мелочам, но работы все-таки не лишают. Зато новое поколение исследователей встречает в отделах кадров НИИ твердое «нет!»

Пропагандисты на закрытых партийных собраниях пытаются аргументировать такую политику недоверием к ученым-евреям в связи с начавшейся эмиграцией. Но стремление отрезать еврейский народ от науки и культуры возникло еще при Сталине, за четверть века до начала исхода. И тогда же перед руководителями страны возник этот проклятый вопрос: как бы не упустить плоды еврейского таланта, как бы использовать их в области вооружений. Так оно и идет с тех самых сталинских пор:

«Еврея в науку лучше бы не пускать, но если это еврей полезный…»

Ну, что ж, и в гитлеровской Германии, как говорят, было 30 тысяч полезных евреев.

Итак, полная «деюдизация» науки невозможна, но еще более невозможно отказаться от традиционного и оттого естественного государственного антисемитизма. Как же выглядит нынче эта ситуация в масштабах научного миллиона?

С одной стороны, во главе ряда крупнейших научно-исследовательских институтов Академии наук стоят полезные евреи. Люди этого типа абсолютно зависимы от режима и оттого абсолютно ему преданы. Они и несколько сот евреев, допущенных к руководству лабораториями, являются главными поставщиками идей, изобретений и открытий прежде всего для военного ведомства[85]. Но кроме этой небольшой, хорошо подкармливаемой верхушки, есть большое число рядовых специалистов, обреченных на совершенно иную научную судьбу. Эти также горят желанием оплодотворять науку и производство отечества своими идеями, есть среди них немало ярких талантов. Но еврейское происхождение делает все их попытки тщетными. Открытия, совершенные не в военной области, чаще всего вообще никому в России не нужны, а те, что совершены евреями, и вовсе нежелательны. Люди пассивного склада в конце концов примиряются с этой безнадежностью. Но многие искатели в силу присущего им темперамента настойчиво лезут со своими проектами в ЦК КПСС, пишут в газеты, сочиняют слезницы в министерства. Им очень хочется обогатить отечество дарами своего интеллекта, и они решительно не понимают, почему с их действительно ценными подчас дарами отечество обращается столь бесхозяйственно.

Все это тянется уже годами и десятилетиями: равнодушная родина-мать походя раздает своим беспокойным детям увесистые подзатыльники и давит в зародыше любые добрые намерения. А те, с блаженной улыбкой на устах, продолжают устно и письменно вычислять выгоды, которые могли бы принести народу их идеи, изобретения, открытия. В ситуации этой меня долгое время удивляло только одно: почему, удушая рядового ученого-еврея, государственные и научные чиновники при всем том еще и кипят против своих жертв раздражением и даже злобой? Эту озлобленность постоянно приходится наблюдать в министерствах, в редакциях газет, в дирекциях многих НИИ. Конечно, есть объяснение психологическое: мы не любим тех, кому делаем зло. Но в науке в этой ситуации есть своя специфика. Порыв творчества, исканий, борьбы за внедрение колеблет застойное спокойствие управляемой науки, выявляет лень и бездарность администрации, экономическую абсурдность системы в целом. Как же чиновнику не сердиться? В обществе, где все блага раздаются строго в соответствии с табелем о рангах, где одобрение или наказание нисходит на гражданина только сверху и только по инициативе начальства, объявляются лица, которые хотят достичь успеха собственными силами. Евреи-ученые, евреи-изобретатели, евреи-организаторы науки, все эти бесконечные кандидаты в гении и таланты желают получить общественное признание не по милости вышестоящих, а за свои реальные заслуги. Это ли не наглость?

Талант, лезущий снизу, взламывает самые основы, самый фундамент власти. В еврейской инициативе, в еврейской энергии хозяева страны безошибочно узнают признаки того более динамичного общества, которое, вопреки предсказаниям, не только не сгнивает на корню, но на шестидесятом году советской власти все еще снабжает СССР хлебом и машинами. Масса евреев-ученых, таким образом, не только не вписываются в четкие контуры управляемой науки, но самим своим существованием вступает в противоречие с формами советского общественного сознания. «Слишком шустры!» — как заметил в приватной беседе крупный чиновник комитета, занятого изобретениями и рационализацией. Шустрых у нас не любят. Всех вместе. Не разбираясь, кто прав и кто одарен.

Под нелюбовь к «шустрым» подводится сейчас философская база. В ряде официальных и полуофициальных выступлений в последние годы вполне серьезно обсуждается план, по которому национальный состав интеллигенции СССР будет приведен в соответствие с количественным составом каждого народа. У большого народа и интеллигенции должно быть больше. Естественно, что евреи, составляющие меньше одного процента населения страны, на большую интеллигенцию права не имеют. Иными словами, следует ограничивать прием евреев в высшие учебные заведения до тех пор, пока число интеллигентов-евреев не придет в пропорциональное соответствие с числом интеллигентов других национальностей. Надо ли говорить, что для евреев России такое насильственное «выравнивание» означает не что иное, как полную деградацию, оно вытесняет их из тех областей науки и культуры, где, благодаря своим знаниям и опыту, они десятилетиями играли руководящую роль. Но пока философы спорят, в приемных комиссиях план «выравнивания» уже давно стал рабочим документом… Там уже не спорят, а действуют.

Таковы в самой грубой форме основы конфликта, который возник между еврейской творческой интеллигенцией (в том числе научной) и Кремлем. Частично нарыв этот разрешился эмиграционным потоком. Поток этот крайне разнороден, но в массе своей евреи уезжают из СССР по той же причине, по которой покидали царскую Россию их деды: они уходят из мира, в котором жесткий государственный контроль над знанием, образованием, наукой и культурой мешает таланту занять в обществе причитающееся ему место.

Эмиграция, конечно, не разрешила и не разрешит проблему еврейства в Советском Союзе. Сколько бы кандидатов и докторов наук не выехало из страны, значительно больше их останется дома. И передостающимися встают чрезвычайно серьезные проблемы этического порядка. Нравственный мир их подвергается испытаниям тягчайшим. И, насколько мне известно, многие люди, проявившие поразительное упорство, пока речь шла о научном поиске, о защите их диссертации, начинают крошиться и мельчать, когда наступает пора рутинного институтского существования. Юношеские надежды быстро блекнут в нашем лабораторном климате. И у еврея-исследователя, которому на каждом шагу напоминают о его второстепенности, формируется сознание обреченного, возникает психология неудачника. Творческие возможности таких людей быстро истощаются и глохнут. Они ходят в свой НИИ лишь по привычке и по материальной необходимости. Этот тип я особенно часто наблюдаю среди сотрудников закрытых (секретных) лабораторий, переваливших за сорок.

Неестественная обстановка, в которой приходится жить еврейской научной интеллигенции, порождает и другой тип. «Хочешь жить — умей вертеться!» — частенько слышишь эту циничную поговорку, порождение советского времени, от евреев, занявших уже какое-то положение в институте. С тайным страхом в душе и с улыбкой готовности «вертится» иной кандидат наук то вокруг своего научного шефа, то на партсобрании, убеждая себя, что только вот так, с раболепно согнутой спиной, можно вымолить право на творчество. Ах, эти неразборчивые, слишком гибкие еврейские мальчики и девочки! Как мало радости получают они от науки и как мало пользы наука получает от них! Руководящие бонзы очень любят эту породу сотрудников: ведь их руками так легко совершать подлости, А в случае нужды, так просто вышвыривать евреев-подлипал из институтов и лабораторий. Ведь это только евреи…

Пройдя через грязь и унижения, кое-кто из ученых евреев достигает высоких должностей. От таких лучше держаться подальше. Недаром еще древние римляне говорили, что самые скверные люди — вольноотпущенники. Тип недавнего раба, взявшего в руки бич надсмотрщика, встает перед моими глазами, когда я вспоминаю бедствия, которые обрушились на советскую генетику в конце сороковых годов. На знаменитой августовской сессии ВАСХНИЛ 1948 года, когда облеченный диктаторскими полномочиями академик Лысенко громил биологию и биологов, в его окружении оказалось удивительно много евреев-ученых. Презент, Беленький, Рубин, Куперман, Кушнер, Фейгинсон, Халифман — они держались особенно нетерпимо и агрессивно. В стране бушевал шквал развязанного Сталиным антисемитизма, уже был расстрелян Еврейский антифашистский комитет, убиты виднейшие еврейские писатели, артисты, а Исай Презент, Нео Беленький, Борис Рубин и другие, как подлинные хозяева жизни, расправлялись с противниками Лысенко, а заодно и с противниками собственными. Незадолго до «дела врачей-отравителей» еврей-профессор Б. А. Рубин был назначен заведовать кафедрой биохимии в черносотенном Московском университете. Он и поныне занимает эту должность. Через много лет, когда от лысенковского диктата не осталось и следа, я спрашивал профессора Рубина, чем объяснялись его агрессивные речи и действия в пору августовской сессии ВАСХНИЛ 1948 года. И старый университетский профессор сказал, как о чем-то совершенно естественном:

«Иначе тогда вести себя было нельзя, или ешь других, или съедят тебя. Вы же помните судьбу Раппопорта…»

Я знаю профессора Иосифа Абрамовича Раппопорта. Генетика Раппопорта, которого после сессии Академии сельскохозяйственных наук (ВАСХНИЛ) полностью лишили возможности заниматься биологической наукой. И в свой черед расскажу о нем. Но сначала об этой формуле:

«Иначе вести себя нельзя…»

Формула эта на редкость живуча. Летом 1973 года, подписав вместе с другими академиками открытое письмо против Андрея Дмитриевича Сахарова, академик А. Н. Фрумкин, директор Института электрохимии, собрал у себя на даче самых близких друзей. Человек сумрачный и немногословный, семидесятивосьмилетний Александр Наумович Фрумкин и на этот раз не стал заниматься духовным стриптизом, но коротко и убежденно сказал, что если бы академики не сочинили и не подписали непристойного по своей сути письма против Сахарова, то Академию в целом ждали бы серьезные неприятности. Об этом Келдышу прямо заявили в ЦК КПСС. В ЦК готовили целую серию ударов по Академии, если она окажется неуправляемой. Так что акт подписания письма является прежде всего актом спасения главного очага российской науки.

После смерти А. Н. Фрумкина один из его родственников, сам ученый-химик, еще более уточнил для меня позицию старого академика. Фрумкин никогда не забывал, что он еврей. Какими бы наградами его не осыпали, он знал, что малейшая ошибка может для него как директора института оказаться губительной. В чаянии предстоящего разгрома Академии, он с полным основанием понимал, что начнут с него и ему подобных. Он не произнес перед своими близкими сакраментальную фразу:

«Иначе вести себя было нельзя…»,

но все его поведение говорило об этом. Как и поступки других академиков — Харитона, Браунштейна, Франка, Вула, — общественные поступки академика Фрумкина всегда были продиктованы тем чувством неустойчивости, неуверенности, которое все евреи-академики сознательно или бессознательно носят в себе. Эту деморализующую психологию усваивают и их сотрудники: ведь положение еврея-завлаба еще менее устойчиво…

Деморализация через национальное чувство? Не странно ли? Мой опыт показывает, что национальное чувство в условиях сегодняшней России стало одним из основных источников разрушения морали. Выше мы рассмотрели, как эти раздуваемые в политических целях чувства порождают безосновательные претензии у тысяч молодых и не слишком ученых Туркестана, Азербайджана и Киргизии. Особые права, даваемые национальной принадлежностью, как правило, развращают ученого. В то время как в национальных республиках СССР процветает национальная спесь, большинство евреев-ученых в России были бы рады, наоборот, забыть о своей национальной принадлежности. Им не позволяют этого и тем самым также развращают наиболее слабых. В нравственном плане ревальвация духовных ценностей в среднеазиатских национальных республиках ведет, таким образом, к тому же эффекту, что и девальвация духовного и творческого потенциала евреев-интеллектуалов.

Комплекс неполноценности у моих единокровных приводит подчас к развитию характеров трагикомических. Я уже говорил о встречах с рижским химиком академиком С. А. Гиллером (1915–1974). Директор научно-исследовательского института с международной репутацией, Соломон Ааронович даже у себя в квартире не решался говорить в полный голос. Едва беседа касалась национальных научных кадров (в Латвии это весьма щекотливая тема) или политики, как академик немедленно переходил на шепот. При этом испуганный взгляд его постоянно шарил по стенам давно обжитой квартиры в поисках того места, где может быть запрятано записывающее устройство. Страх перед любой неожиданностью, перед любым начальством — партийным, академическим, московским или рижским — заставлял ученого целыми днями скрываться от посторонних. В институте секретарше директора было приказано отвечать всем, что академика Гиллера нет на месте. Дома ту же функцию исполняла жена. Более всего академик боялся принимать в свой институт евреев. «Если я беру в свой институт бездарного латыша, меня хвалят, но если я начну брать евреев — это сразу погубит и институт, и меня», — шептал мне Гиллер и тут же просил никому не говорить и нигде не писать, что в Институте органического синтеза в Риге три еврея все-таки работают…

В отличие от Гиллера, московского иммунолога Георгия Яковлевича Свет-Молдавского (род. в 1926 году) трусом не назовешь. Помимо своих блестящих работ по иммунологии опухолей, профессор Свет-Молдавский известен как человек, который уже много месяцев ведет упорную борьбу с собственной неизлечимой болезнью. Сотрудники, работающие в его отделе в Институте онкологии АМН СССР, считают даже своего шефа человеком чрезвычайного мужества. Того же мнения держится и мой друг-кинематографист, недавно снимавший о профессоре документальный фильм. Пока фильм еще находился в работе, друг мой разрешал мне прослушивать записи разговоров ученого, его лекции и беседы с сотрудниками. В многочасовых, не вошедших в фильм, разговорах этих Свет-Молдавский, действительно, открывается как личность недюжинная. Но однажды, включив новую кассету, я прослушал короткий диалог, который обнажил, очевидно, тщательно скрываемый уголок в душе профессора. Свет-Молдавский рассказывал режиссеру о трудностях, возникающих перед ним как руководителем большого коллектива. Уже много лет, например, не может он взять в свою лабораторию врача Мишу Владимирского. Миша написал отличную диссертацию, проявил себя блестящим экспериментатором, но тем не менее парень до сих пор работает в скорой помощи. Взять его в институт онкологии невозможно.

— Почему же? — спросил кинематографист. — У него анкета неподходящая?

— Да, анкета. Миша — еврей.

— А вам самому ваше еврейство не мешает?

— Мне самому?.. — голос ученого стал вдруг вялым и тихим. — Мне самому… Мне не так уж мешает… Наверное, мешает… Как это называется… Это уже не для записи… Пауза.

Потом щелчок выключенного магнитофона. Тишина, за которой нетрудно угадать: кинематографист неосторожно прикоснулся к главной «болевой точке» в душе ученого.

Такова обстановка, в которой еврею-ученому приходится начинать и завершать рабочий день у себя на родине. Этические уступки, надрывы и надломы, которые одни исследователи считают чем-то само собой разумеющимся, а другие тщательно скрывают, но которые в конечном счете все равно разрушают и тех, и других. Противостоять разрушению трудно еще и оттого, что государственный «плановый» антисемитизм взращивает стихийные антисемитские настроения и в «частном секторе». Многие директора НИИ и заведующие лабораториями имеют ныне свой собственный, личный, так сказать, интерес в травле евреев. Не удивительно, что обложенные со всех сторон жертвы в конце концов перенимают предрассудки своих гонителей. Возникает национальная антипатия, перерастающая подчас в озлобление против всего русского. От некоторых ученых приходилось даже слышать, что антисемитизм — естественно присущ каждому русскому человеку, а тем более каждому образованному русскому.

Согласиться с этим я никак не могу. И в сороковых, и в пятидесятых, и в семидесятых годах я знавал многих русских ученых, которых государственный антисемитизм ранил не менее остро, чем их коллег-евреев. Защищая сотрудников-евреев, ученые-администраторы не раз ставили под удар свое собственное положение. Из моей книги По следам отступающих (М., 1963) цензура вымарала многозначительный эпизод, произошедший с Николаем Ивановичем Ходукиным, эпидемиологом из Ташкента.

Зимой 1952 года директор Ташкентского института вакцин и сывороток профессор Ходукин получил в райкоме партии устный приказ уволить из института всех евреев. В тот же день директор собрал у себя в кабинете обреченных на изгнание и сказал примерно следующее:

«В истории нашей страны бывало немало темных периодов. Они проходили. Пройдет и этот. Заявлений об уходе не подавайте. Если выгонят вас, уйду и я».

Речь директора очень скоро стала известна партийному руководству города. В Ташкенте открыто заговорили, что дни профессора Ходукина сочтены. Скорее всего его арестуют, а в лучшем случае лишат партбилета, докторской степени, и пошлют работать в глухой кишлак. Все шло именно к этому. В райкоме партии готовили материалы для разгрома института и изничтожения директора. Несколько смущало организаторов травли то, что покровителем сионистов оказался старый партиец, сын рабочего-железнодорожника, активный участник гражданской войны, ученый, освободивший Узбекистан от губительной для здешних мест малярии. Впрочем, к февралю 1953 года эти детали уже не имели значения. Общее собрание Института вакцин и сывороток, на котором предстояло снять директора, назначено было на первые числа марта. Но умер Сталин, партийцы растерялись, «дело» Ходукина повисло в воздухе. Однажды апрельским утром, придя в свой институт, Николай Иванович Ходукин застал большую часть сотрудников в вестибюле: ученые обсуждали только что услышанную по радио весть — евреи-врачи, евреи-отравители, оказывается, никого не отравляли…

— Боже праведный! — воскликнул Ходукин. — Наконец-то я могу вздохнуть полной грудью! Наконец-то, не стыдясь, я могу почувствовать себя русским профессором!..

Передавая мне в Ташкенте этот эпизод, доктор медицинских наук Евгения Яковлевна Штернгольд и кандидат наук Мария Залмановна Лейтман, бывшие сотрудницы профессора Ходукина, добавили:

«Николай Иванович был из тех, кто слово держал крепко. Мы знали: он покинет институт вместе с нами».

В Москве я пересказал эту историю моим друзьям евреям. «Трогательно, — прокомментировали они. — Но согласитесь все-таки, что нам живется здесь труднее, чем им!» Кому труднее на Руси, русским или евреям? Не знаю. Думаю, что независимо от национальной принадлежности, труднее всего людям с живой совестью.

…На этом месте можно было бы поставить точку и тем завершить главу про Вавилонскую башню с пятиконечной звездой. Но за автором остался должок. «Вы же помните судьбу Раппопорта?.». Так вот о Раппопорте.

За три десятка лет я встречал его не более трех-четырех раз. Но каждая встреча была по-своему замечательна. Впервые это случилось в августе 1948-го года на той самой сессии ВАСХНИЛ, которая потом стала всемирно известной: ведь как-никак сессии этой удалось на десяток лет остановить развитие биологии в Советском Союзе. Но летом 1948 года, начинающий журналист, корреспондент газеты «Московский большевик», я не имел понятия об исторических событиях, свидетелем которых мне предстояло стать. Я просто ехал по редакционному заданию в клуб Министерства сельского хозяйства СССР на Садово-Кудринскую улицу писать о достижениях советской науки. Газета интересовалась только научными победами, потому что, как объяснил мне мой шеф, победы эти подтверждают преимущества социализма. Если, приехав в НИИ, журналист не находил побед, то следовало немедленно покинуть этот НИИ как нетипичный, и ехать к другим, более типичным и прогрессивным ученым. Ибо ничего другого, кроме «величественных достижений советской науки», редакция от своих корреспондентов получать не желала.

Ни о каких «достижениях», к счастью, я в тот раз не писал, ибо, начиная со второго дня сессии, в зале начались события, которые никак нельзя было назвать «типичными» и которые, даже напиши я о них, редакция никогда бы не опубликовала. Поэтому я вообще перестал что бы то ни было записывать, а только с изумлением смотрел и слушал. Впрочем, теперь все это уже описано: и то, как вновь назначенные академики в два пальца освистывали противников Лысенко, старую профессуру, и про то, как во время доклада упал с сердечным приступом академик Завадовский, и про то, как под занавес в спешке и панике лезли на трибуну каяться академик Жуковский, профессора Поляков и Алиханян. В калейдоскопе тех давних трагических и комических эпизодов встает передо мной по-мальчишески юный, чернокудрый Иосиф Раппопорт. Он был очень красив в своем военном кителе без погон, со множеством орденских планок на груди. Даже черная перевязь, закрывавшая пустую глазницу, не уродовала его. Повязка лишь подчеркивала значительность его бледного, нервного лица. И речь кандидата наук Раппопорта была подстать его облику — чуточку нервная, но твердая. Говорил он, в общем, о вопросах сугубо научных: что ген — научная реальность, что мутациями можно управлять, что генетика, уже много давшая человечеству, принесет в будущем еще много благодетельных плодов. И закончил речь немудреной мыслью:

«Только на основе правдивости, на основе критики собственных ошибок можно прийти в дальнейшем к большим успехам, к которым нас призывает Родина».

В стенографическом отчете[86] значится, что И. А. Раппопорт из Института цитологии, гистологии и эмбриологии АН СССР сошел с трибуны, сопровождаемый редкими аплодисментами. Мне помнятся аплодисменты вперемешку со свистками.

Следующий докладчик построил свое выступление исключительно на полемике с Раппопортом. Иосиф Абрамович ответил той же монетой: как рапирой колол противников репликами из зала. В последний день стало известно, что сам товарищ Сталин рассмотрел доклад Лысенко и одобрил его. И тогда все, кто осмелился возражать Лысенке, стали один за другим каяться и просить прощения. «Бессонная ночь помогла мне обдумать мое поведение, — хныкал на трибуне академик П. М. Жуковский, ученик и сотрудник Николая Вавилова. Поведав о бессонной ночи, академик стал истово клясться, — Мы на страницах печати не ведем борьбы с зарубежными реакционерами в области биологической науки… Я буду вести эту борьбу и придаю ей политическое значение»[87]. Генетик С. А. Алиханян пошел еще дальше:

«С завтрашнего дня я не только сам стану всю свою научную деятельность освобождать от старых реакционных вейсманистско-морганистских взглядов, но и всех своих учеников и товарищей стану переделывать, переламывать». Выступил и Иосиф Раппопорт. Но не для того, чтобы оплевывать себя и своих учителей, а для того, чтобы еще раз сказать: «Я верю в подлинность точно поставленного эксперимента, я верю в существование гена, верю в будущее генетики».

Эта заключительная речь его в стенографический отчет сессии почему-то не попала.

В кулуарах Раппопорта жалели. Рассказывали, что он всю войну провел на передовой, а потом в партизанском отряде. Был представлен к званию героя Советского Союза, но из-за своего еврейства награды не получил. Высказывали уверенность, что теперь этот упрямец поплатится свободой. Лагеря ему не миновать.

Иосифа Раппопорта не арестовали, но все, что может случиться с советским ученым, открыто показавшим свою неуправляемость, с ним произошло. Его исключили из партии, выбросили из института, лишили ученой степени. Как биолог он больше работать не мог. Ушел к геологам. Там очень скоро предложил новый способ определения возраста угольных пластов, исходя из анализа пыльцы древних цветов. После смерти Сталина защитил диссертацию на степень кандидата геологических наук…

Прошло десять лет. В 1958-м в одном из залов Московского университета собралась Первая конференция генетиков. Первая после разгрома. Народу — тьма. Люди в коридорах обнимаются, радостно смеются, даже смахивают тайком слезы. Десять лет разлуки позади. Можно, наконец, снова безбоязненно заниматься наукой, которую годами в стране клеймили, как порождение религиозных предрассудков и приманку капиталистических держав. На трибуне, встреченный овациями, Раппопорт. Да, да, все уже знают, что академик Семенов предоставил Иосифу Раппопорту возможность работать в Институте физической химии. Иосиф Абрамович уже начал практически осуществлять те идеи, о которых он говорил на сессии ВАСХНИЛ в 1948-м. Он создает и испытывает химические вещества — мутагены, которые позволяют изменять наследственность культурных растений. Мутагены уже помогли создать ряд новых сортов. Правда, пока главным образом за границей. Я тоже радуюсь успехам этого замечательного Раппопорта. Он по прежнему красив, хотя шевелюра над высоким лбом сильно поредела, а плечи сгорбились. Разыскиваю его в одной из аудиторий. Представляюсь. Прошу разрешения встретиться. Проблема химического мутагенеза меня как журналиста очень интересует. Раппопорт молча разглядывает меня. Потом спрашивает:

«Как вы сказали, ваша фамилия? Вы писали о генетиках? Нет? А книга о Лысенко?»

Книгу о Лысенко написал мой отец Александр Поповский. За время лысенковского диктата книга эта переиздавалась десять раз, ее перевели на многие языки. Но к сочинению этому я никакого отношения не имею. Я собираюсь все это объяснить моему собеседнику, но не успеваю. Глаз Иосифа Раппопорта наливается бешенством, черная бровь, изгибаясь, ползет вверх. «Вон! — кричит он и тычет пальцем на дверь. — Вон немедленно!!» Я оглядываюсь, но встречаю лишь осуждающие взгляды. Эти люди не желают слушать моих объяснений. За последние десять лет журналисты и писатели насочиняли столько небылиц о морганистах-менделистах, что генетики не верят больше ни одному слову литератора. И они правы. Покорно склонив голову, я покидаю первое совещание генетиков.

Проходит еще более десяти лет. Я уже написал книгу о Николае Вавилове и другую о нем же, которую отказались издавать. Все чаще вспоминаю Раппопорта. Вот бы о ком написать книгу! Но как к нему подступиться, к этому грозному Раппопорту? Зимой 1971 года мне позвонила приятельница, сотрудница радио. «Мы записываем выступление Раппопорта. Я говорила ему о тебе. Он читал твои последние книги. Согласен беседовать. Приезжай срочно». Бегу. Поздним вечером, после записи, мы сидим втроем в опустевшей радиостудии. Профессор совсем поседел и сгорбился, но как и прежде, в нем нет никакого стариковства. Одет в выгоревшую рубашку без галстука, с расстегнутым воротом, и помятый, неопределенного цвета, костюм. Бедность? Нет, просто въевшаяся в плоть и кровь привычка жить на гроши. Его душит астма. Произнеся несколько фраз, он подносит ко рту флакон с лекарством. Но беседа его интересует. Книга о Николае Ивановиче Вавилове? Это прекрасно! Вавилов его идеал. Но о нем, о Раппопорте, писать незачем. Разве что только после смерти. Теперь уже недолго осталось. Я прошу у Иосифа Абрамовича разрешения приехать к нему домой. «Приходите, — улыбается он, — но знайте: я очень упорен в обороне».

Потом мы едем с ним на машине по городу. Несколько оттаяв, Раппопорт отвечает на мой вопрос о Нобелевской премии. Да, было такое. Дважды, в 1957 и 1964 годах. Нобелевский комитет запрашивал Академию наук СССР о том, как АН отнесется к присуждению премии творцу теории химического мутагенеза. В первый раз профессор Раппопорт узнал о запросе из Стокгольма через много месяцев от случайного человека. Академия отвергла предложение шведов под каким-то благовидным предлогом. Но достойные доверия люди говорят, что основная причина в том, что Раппопорт — еврей. Во второй раз Президиум Академии согласился принять премию, если Раппопорт вступит предварительно в партию. Вступить в партию, в которую он вступил в первый раз во время войны, а затем был выгнан по указке Лысенко, Иосиф Абрамович не пожелал…

Книга об Иосифе Раппопорте так и не была написана. Этот скромник и аскет действительно оказался «упорен в обороне». Он четко делит ученых на классиков, которых надо воспевать и описывать, и ломовых лошадей науки, к которым относит и себя. Людям такого рода, по словам профессора Раппопорта, место либо на работе, либо на погосте. Никаких претензий к человеческой славе у лошадей нет…

Полезный еврей профессор Борис Анисимович Рубин имеет на славу совсем другие взгляды. Он сам разыскал меня и пригласил к себе в дом, в надежде, что я напишу его биографию. Ну, что ж, ведь написал же кто-то биографию наполеоновского министра полиции Фуше.

Мы долго беседовали с Рубиным. Позировал профессор охотно. Говорил много. Тогда-то и прозвучала его фраза:

«Вы же помните судьбу Раппопорта…»

Да, я помню судьбу Иосифа Раппопорта и очень сожалею, что люди в моей стране так мало знают о нем. И не потому совсем, что он — отец химического мутагенеза. А потому, что в нем явственно проступают черты Сына Человеческого.