"Управляемая наука" - читать интересную книгу автора (Поповский Марк)

Глава 1 Миллион

Конечно, с таким запасом нельзя рассчитывать на многое в смысле положительном и творческом, но можно и даже очень можно воспользоваться им как метательным орудием, весьма пригодным для затруднения общественного хода. М. Е. Салтыков-Щедрин, Полн. собр. соч. в 20 томах (1965–1976 гг.), т. 9, стр. 37.

К торжественному юбилею — 250-летию Академии наук СССР — издательство «Наука» выпустило в свет поименный список всех членов, членов-корреспондентов, почетных и иностранных членов бывшей Императорской, затем Российской, а ныне Всесоюзной Академии. Солидное получилось издание. И красивое: светло-коричневый, под кожу, переплет, золотое тиснение, отличная бумага. И цель благородная — восстановить в памяти потомства имена всех тех, кто когда-либо за два с половиной столетия носил высокое звание русского академика. Листаем мелованные листы, всматриваемся в миниатюрные, изящно выполненные портреты бессмертных. Ничего не скажешь — здорово! И вдруг на глаза попадается странная редакционная оплошность: у некоторых, уже советских, академиков дата смерти указана как-то неопределенно, без числа и месяца. А порой и год под сомнением. Академик физико-химик Е. И. Шпитальский, умер не так уж давно, но редакция почему-то обозначила только год смерти — 1931-й. Та же неопределенность повторяется по отношению к таким довольно известным членам Академии, как историк К. В. Харлампович (1932), историк С. В. Рождественский (1934). Без каких бы то ни было пояснений читаем в Справочнике, что в 1937 году (а день? месяц?) умерли историк В. Г. Дружинин и филолог Г. А. Ильинский, что в 1938 году почему-то не стало совсем еще не старого ученого, земледела Н. М. Тулайкова, «не раньше 24 марта 1938 года» исчез филолог Г. Ф. Церетели; машиностроитель В. Ю. Ган числится покойным «не ранее 1939 года». Всемирно известный цитолог Г. А. Левицкий перестал существовать, по утверждению составителей справочника «не раньше июля 1945 года», а астроном К. Д. Покровский — «не позднее 17 ноября 1945 года». Есть в том списке немало и других роковых дат, столь же расплывчатых и сомнительных.

Едва успели вы подивиться забывчивости эпохи (все-таки речь идет об академиках и не далекого XVIII столетия, а о наших современниках), как замечаете в красивых юбилейных томиках и другие упущения. Многих ученых, про которых доподлинно известно, что они были членами Академии, на страницах «Персонального состава» обнаружить не удается. И добро если бы составители ограничились изъятием политических фигур вроде Н. И. Бухарина (1888–1938) или, скажем, Д. Б. Рязанова-Тольдендаха (1870–1938), основателя и первого директора Института Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина. Но рядом с «политиками» недосчитываем мы, например, почетного академика по разряду изящной словесности, Нобелевского лауреата, писателя Ивана Алексеевича Бунина (1870–1953). Куда девался? Ведь с ноября 1909 года был в Академии… Вместе с писателем исчезли из списка два всемирно известных химика-органика — Владимир Николаевич Ипатьев (1861–1952) и Александр Евгеньевич Чичибабин (1871–1945). Между тем оба они не только реально существовали как действительные члены нашей Академии, но и большие научные школы оставили… Нет в книге и таких международно известных личностей как экономист и статистик Петр Бернгардович Струве (1870–1944), историки Михаил Иванович Ростовцев (1870–1952), Александр Александрович Кизеветер (1866–1933). Выпал из списков АН СССР и такой вроде бы приметный академик, как физик и биолог Георгий Антонович Гамов (1904–1968), тот, что сделал первый расчет генетического кода, разработал теорию «горячей Вселенной», получил Международную премию ООН за выдающийся вклад в популяризацию науки. Был такой у нас академик, да сплыл. Не значится…

Отложим в сторону красивые юбилейные томики и задумаемся над странными «промахами» составителей. Впрочем, догадливый читатель уже давно очевидно понял, что Главный секретарь Академии наук СССР Г. К. Скрябин никаких «промахов» не допускал. Просто совершил он вместе со своими помощниками откровенный подлог, вернее, серию подлогов (о каждом из них нет возможности рассказать), назначение которых — скрыть правду о судьбе Академии после 1917 года, об арестах и расстрелах, о бегстве ученых за пределы страны, о разгроме лабораторий и институтов. Можно не сомневаться: в конце концов общественность наша обо всем дознается.[1] Пока же будем признательны составителям двухтомника в светлокоричневом «под кожу» переплете: сами того не желая, поведали они о том, как после семнадцатого года изничтожались, вымаривались, расшвыривались по заграницам лучшие люди российской науки. Правда, в справочнике узнаем мы только об академиках, но есть достаточно документов и свидетелей, повествующих о планомерном истреблении всей русской научной интеллигенции, истреблении, которое началось тотчас за октябрьским переворотом.

К началу нынешнего века Россия была не слишком богата ученой публикой. Всего в 1914 году вместе с практикующими медиками, профессорами консерваторий и духовных академий в стране числилось 11,6 тысяч людей ученого звания. Даже в Швеции в те годы, не говоря уже об Англии, Франции и Германии ученых было несравненно больше. Расселялся научный люд по стране также крайне неравномерно. Некоторое, весьма, впрочем, скромное число профессоров жило в Москве, Варшаве, Казани, Киеве, Одессе и Томске. Но основная масса предпочитала столицу с ее Императорской Академией наук, Институтом экспериментальной медицины, Университетом, Военно-медицинской и Лесной академиями, Высшими женскими курсами и другими исследовательскими и учебными учреждениями. Именно отсюда, с Петрограда уничтожать российскую науку и начали. И первой жертвой новой власти стала Российская Академия наук.

Весть о крушении монархии Академия встретила с радостью. В своем экстраординарном заседании 24 марта 1917 года АН

«единогласно постановила представить правительству, пользующемуся доверием народа, те знания и средства, какими она может служить России».[2]

Но с теми, кто полгода спустя захватил Зимний дворец ученые иметь дело отказались. «Если то, что делают большевики с Россией — эксперимент, то для такого эксперимента я пожалел бы предоставить даже лягушку» — заявил зимой 1918 года академик И. П. Павлов.[3] Эти слова великого физиолога выразили мнение большинства членов Академии. Ученые требовали созыва Учредительного собрания. Они не желали расставаться с демократическими надеждами, которые породил Февраль. И поплатились за это.

Большевики решили взять науку измором. 12 апреля 1918 года Совет Народных комиссаров принял решение впредь производить финансирование лишь «соответственных работ» Академии наук. Председатель СНК Ленин имел ввиду впредь оплачивать только те весьма ограниченные поручения экономического и технического характера, которые ученные станут выполнять по прямому заказу советского правительства. Институты, музеи, лаборатории Академии перестали получать какие бы то ни было средства на свое содержание.

Академия продолжала отстаивать свою независимость, цепляться за «нейтральность» и «беспартийность» науки. Дорого обошлась ей эта «нейтральность». Некто Орлов в 1932 году с явным удовольствием и даже злорадством живописал судьбу главного очага Российской науки:

«Первые 7–8 лет Академия пыталась работать как прежде… Она замкнулась в себе… Сузились ее внутренние и внешние связи… Сократились до минимума поступления новых материалов… Сузился масштаб исследовательских работ… Из года в год АН вынуждена была сокращать выпуск трудов (копилось все больше готового к печати и не печатаемого). Наводнение 1924 года нанесло громадный ущерб ее скученным коллекциям».[4]

Задыхаясь в финансовых тисках, подчас нищенствуя, Академия долго не сдавала позиций. Выпускала «аполитичные» труды, принимала в свои члены историков и философов, весьма далеких от диалектического материализма; одновременно с институтами физики, химии, зоологии поддерживала в системе АН такие противоестественные в наших условиях учреждения, как Институт буддийской культуры и Комиссию по научному изданию Библии.

Но если Академия, как учреждение, осаду несколько лет все-таки выдержала, то для многих ученых испытание голодом и холодом оказалось роковым. Они боролись за жизнь как могли. Прежде всего призывая на помощь творчество. Ставил эксперименты Иван Павлов, хотя сотрудникам его приходилось самим ловить на улицах бродячих собак. Фармаколог Николай Кравков пользовался непрестанным холодом в лаборатории, чтобы выяснить, как замораживание действует на живую ткань. А знаменитый физик Орест Хвольсон, одетый в зимнее пальто, сапоги с галошами и нитяные перчатки, при двух градусах мороза писал книгу о значении физики для человечества.

Но голод и холод пересиливали интеллектуалов. Одним из первых умер в Петрограде основатель школы военно-полевых хирургов профессор А. А. Вельяминов. За несколько дней до смерти на заседании Пироговского общества старый хирург снял академическую шапочку и, обратившись к бюсту Николая Пирогова, демонстративно произнес:

«Ave Pirogov! Morituri te salutant!»

Парафраз клича римских гладиаторов как нельзя более подходил к обстоятельствам. Вслед за Вельяминовым один за другим погибли в своих вымороженных квартирах:

— гениальный лингвист академик Алексей Александрович Шахматов;

— выдающийся математик академик Андрей Андреевич Марков;

— создатель теоретических основ кристаллографии, профессор Горного института академик Евграф Степанович Федоров;

— воспитатель нескольких поколений геологов, создатель уникальной геологической коллекции, член-корреспондент АН Александр Александрович Иностранцев.

А следом — ботаник Гоби, зоолог Бианки, геолог Казанский. Да мало ли и других…

Позднейшая советская историография объясняла гибель ученых в Петрограде блокадой и интервенцией. Но оба похода Юденича продолжались считанные месяцы (май-ноябрь 1919). А год спустя, осенью 1920-го, профессор (будущий академик) Николай Вавилов писал:

«Ряды русских ученых редеют день ото дня и жутко становится за судьбу отечественной науки. Ибо много званных, но мало избранных».[5]

Проходит еще год, но никто не собирается облегчать страдания Петроградских ученых. Лишенные финансового и продовольственного снабжения, они продолжают вымирать. «…Продовольствия нет, и без преувеличения можно сказать, что в Петрограде скоро начнется голод… Совершенно не представляю себе, как будут жить наши ученые в течение ближайших недель», — писал М. Горький Уэллсу в марте 1921-го.[6] Проходит еще год. В мае 1922-го директор Института растениеводства Николай Вавилов направил в Наркомат земледелия официальный документ следующего содержания:

«Мы совершенно не получаем средств ни для содержания служащих, ни для операционных расходов… Несмотря на полную готовность всех служащих терпеть и довольствоваться самым ничтожным, создается совершенно невозможное положение. Пайки приходят с опозданием на целый месяц… Жалование служащие не получали два месяца…»[7]

Но и в следующем, 1923 году, условия жизни ученых не становятся более человеческими. В письме к коллеге растениеводу Вавилов сообщает:

«В Питере существовать очень трудно… Переживаем почти то же, что и в 1919 году».[8]

Мерли ученые и за пределами Петрограда.

В Нижнем Новгороде, потеряв все имущество, в полной нищете, 26 июня 1919 года скончался творец хромато-графического анализа профессор ботаники Михаил Семенович Цвет; В Кузнецке в феврале 1920-го от сыпного тифа умер ученый-доменщик Михаил Курако. Незадолго до того он завершил большую книгу Конструкции доменных печей. В обстановке всеобщего беззакония и откровенной ненависти властей к интеллигентам, квартира ученого была разграблена, рукопись уничтожена.

Мортиролог жертв русской науки 20-х годов можно было бы продолжать до бесконечности. Тех, кого не убили холод и голод, сыпняк и брюшняк — добивали власти. Занятие наукой, там где оно еще хоть сколько-нибудь теплилось, вызвало подозрение. Науку делали люди происхождения чаще всего не пролетарского. Что они там в своих лабораториях колдовали — понять было трудно. Проще арестовать. Или избить, или ограбить, или выгнать из лаборатории. В Известиях Российской Академии наук тех лет читаем:

«Непременный Секретарь сообщил о насилии, произведенном над членом-корреспондентом АН профессором В. А. Жуковским, изгнанном из вверенного ему учреждения».[9]

Вверенным учреждением была кафедра персидской словесности в Петербургском Университете, а изгнание произведено было большевистскими деятелями в таких формах, что через несколько дней, 4 января 1918 года, шестидесятилетний профессор скончался.

То было лишь начало, но начало многообещающее. В августе 1921-го Петроградская ЧК расстреляла профессора-географа В. Н. Таганцева вместе с 60-ю другими участниками таинственного «таганцевского заговора». Среди расстрелянных кроме поэта Гумилева и скульптора Ухтомского находим геолога Козловского, профессора-технолога Тихвинского, профессора-государствоведа Лазарева.

Таганцевское дело — лишь одно из многих сфабрикованных дел, по которым к ответственности привлекались ученые. Хватали и в Петрограде и в Москве. Но особенно распоясались «органы» после захвата Крыма. В Симферополе после начала Гражданской войны оказались многие крупнейшие ученые страны. Студенты Таврического университета в 1918–1922 годах имели возможность слушать лекции геохимика В. И. Вернадского, биохимика А. В. Палладина, математика И. М. Крылова, физика И. Е. Тамма, филолога Н. К. Гудзия. Преподавал в Университете и Яков Ильич Френкель, будущий член-корреспондент АН СССР. В Симферополе Френкель считался красным, сидел в деникинской тюрьме[10], приветствовал приход большевиков. Но едва красные вошли в Симферополь, как так называемый Особый отдел Черноморского флота начал массовые аресты ученых. Университет был разгромлен. Френкель выехал в январе 1921 года в Москву. Он вез с собой обстоятельную докладную записку о положении в Крыму, которую предназначал для первого большевистского наркома просвещения Луначарского. «Наиболее рьяные враги Советской власти уехали по большей части из Крыма. Продолжение террора превращает нейтральных и даже сочувствующих во врагов…» — писал Френкель. Заместитель наркома просвещения М. Н. Покровский передал политическую часть доклада Ленину.[11] Но положение в Крыму после этого нисколько не изменилось. Ибо вовсе не местным самоуправством объяснялись все эти эксцессы.

Еще осенью 1919 года в ответ на письмо М. Горького, который жаловался на бесчинные аресты ученых в Петрограде, Ленин писал:

«Невероятно сердитые слова говорите Вы и по какому поводу? По поводу того, что несколько десятков (или хотя бы даже сотен) кадетских или околокадетских господчиков посидели несколько дней в тюрьме… Какое бедствие, подумаешь! Какая несправедливость! Несколько дней или даже неделю тюрьмы интеллигентам… Мы знаем, что около-кадетские профессора дают сплошь да рядом заговорщикам помощь. Это факт.

Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников интеллигентиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. А на деле это не мозг, а говно».[12]

Несколько дней спустя Ленин повторил ту же мысль в письме к жене Горького М. Ф. Андреевой:

«Нельзя не арестовывать для предотвращения заговоров, всей кадетской и околокадетской публики. Она способна вся помогать заговорщикам. Преступно не арестовывать».[13]

Для Ленина, с его сугубо партийным мышлением, все интеллигенты — только члены партии кадетов (конституционалистов-демократов), потенциальные враги. Она, интеллигенция, может при случае помогать заговорщикам, поэтому ее нужно сейчас же, немедленно арестовывать. Оно бы лучше вообще перестрелять всю эту профессорскую сволочь, но вот загвоздка: ученые «спецы» необходимы для подъема «производительных сил республики». Дилемму эту вождь революции деловито разрешил в своей речи на VIII съезде РКП в марте 1919 года. Местным должностным лицам в этой речи предписывалось с одной стороны держать ученых под строгим контролем:

«окружать их рабочими комиссарами, коммунистическими ячейками, поставить их так, чтобы они не могли вырваться»,

а с другой все-таки подкармливать их,

«ибо этот слой, воспитанный буржуазией, иначе работать не станет»…[14]

Ленинская программа взаимоотношения партии с интеллигенцией (кстати сказать, не претерпевшая никаких перемен в течение 60 лет) окончательно разъяснила ученым России, чего они могут ожидать у себя на родине в будущем. Надо полагать, что большая часть исследователей пришла при этом в уныние. Но нашелся человек, который бесстрашно (хотя и с некоторыми оговорками) бросил властям в лицо свое презрение. Он написал Ленину письмо, в котором среди прочего были такие строки:

«Прочитал в Известиях Ваш доклад о специалистах и не могу подавить в себе крика возмущения. Неужели Вы не понимаете, что ни один честный специалист не может, если в нем сохранилась хоть капля уважения к себе, пойти работать ради того животного благополучия, которое Вы собираетесь ему обеспечить… Если Вы хотите, чтобы у Вас были не „специалисты“ из-за окладов, если Вы хотите, чтобы новые честные добровольцы присоединились к тем специалистам, которые и теперь кое-где работают с Вами не за страх, а за совесть, несмотря на принципиальное расхождение с Вами по многим вопросам, несмотря на унизительное положение, в которое часто ставит их Ваша тактика, несмотря на беспримерную бюрократическую неразбериху многих советских учреждений, губящих иногда самые живые начинания, — если Вы хотите этого, то, прежде всего очистите свою партию и Ваши правительственные учреждения от бессовестных Mitlaufer'oв, возьмитесь за таких рвачей, авантюристов, прихвостней и бандитов, которые… либо по подлости расхищают народное достояние, либо по глупости пресекают корни народной жизни своей нелепой дезорганизаторской возней. Если Вы хотите „использовать“ специалистов, то не покупайте их, а научитесь уважать их, как людей, а не как нужный Вам до поры до времени живой и мертвый инвентарь».[15]

Письмо преподавателя Воронежского сельскохозяйственного института профессора М. П. Дукельского — одна из последних попыток русской науки отстоять свою честь и независимость. Но аресты следовали за арестами, расстрелы за расстрелами и перед оставшимися на свободе сохраняются только два выхода: смириться, пойти на компромисс, или уйти в эмиграцию. После Гражданской войны среди трех миллионов русских за рубежом оказалось несколько тысяч человек причастных к науке, искусству, литературе. Но если про Бунина или Рахманинова мы, жители СССР, еще кое-что слышали, то деятельность за рубежом сотен наших соотечественников ученых в эмиграции так и осталась для нас абсолютной тайной.[16]

К началу тридцатых годов дореволюционная профессура, те, кого не успели расстрелять и кто не сумел эмигрировать, была перепугана до последней крайности. Многие еще надеялись на послабления и замирение, которое, казалось бы, неизбежно должно наступить после того, как большевики укрепятся у власти. Но годы шли, а никакого замирения не наступало. Наоборот, антипатия властей к научной интеллигенции только обострялась. В 1929 году произошла чистка Российской Академии наук, в тюрьму пошло несколько академиков и сотрудников АН. В том же году началось «Платоновское дело»: арестованы и осуждены академик-историк С. Ф. Платонов и группа его сотрудников. (Платонов умер в ссылке в 1933-м). В 1930 году новый шумный процесс — «Промпартия». Партии такой никогда в природе не существовало (все кто выжили в лагерях и тюрьмах, получили после смерти Сталина реабилитацию), но случаем воспользовались для совращения общественного мнения: в университетах и научно-исследовательских институтах прошли открытые голосования — расстреливать ли профессора Рамзина и его коллег или не расстреливать?

В Московском химическом институте им. Карпова из двухсот сотрудников только два человека не подняли руку за немедленную казнь. Какие же нравственные принципы заставили меньшинство все-таки протестовать против смертной казни? Сорок пять лет спустя член-корреспондент АН СССР И. А. Казарновский, один из двух героев 1929 года, вспоминает:

«Голосование в институте проводил заместитель наркома юстиции. Он спросил меня, почему я высказался против казни. Я прямо сказал ему: „Победивший пролетариат может позволить себе роскошь не расстреливать поверженного врага“».

В начале тридцатых годов в ЧК-ОГПУ выработалась новая тактика: ученых арестовывают группами, по, так сказать, профессиональной принадлежности. В тридцатом — тридцать первом схватили большую группу микробиологов (Вольферц, Голов, Суворов, Эльберт, Гайский, Никаноров, Великанов, Бычков и др.). В тюрьму попали сотрудники Саратовского института «Микроб», преподаватели Харьковского мединститута, ученые Астрахани, Минска, Ташкента, Москвы. Часть из них вскоре расстреляли, остальных свезли в старинный русский городок Суздаль и поместили в монастырь, превращенный в тюремный институт. На языке чекистов это учреждение именовалось БОН — Бюро особого назначения. В БОН'е девятнадцать дипломированных узников получили приказ делать наступательное и оборонительное бактериологическое оружие. Наиболее удачливые вышли потом на свободу (чумологи: Эльберт, Гайский, Суворов). Teх, кто не смогли дать «полезную» научную продукцию — расстреляли (профессор Никаноров).[17]

Вслед за микробиологами ОГПУ взялось за агрономов, земледелов, селекционеров (массовые аресты и расстрелы генетиков еще впереди!). Этим предстояло отвечать за вызванный коллективизацией развал сельского хозяйства. Ранней весной 1933 года, вернувшись из многомесячной экспедиции по Америке, директор Всесоюзного института растениеводства (ВИР) академик Н. И. Вавилов писал профессору А. А. Сапегину:

«Свалилась гора событий изумительных. Выбыло двадцать человек из строя, начиная с Г. А. Левицкого, Н. А. Максимова, В. Е. Писарева и т. д., чем дело кончится ни для кого не ясно».[18]

Изумление Вавилова понять не трудно: названные сотрудники института цитолог Левицкий, физиолог Максимов, селекционер Писарев — фигуры в науке мирового значения. В политической лояльности своих коллег директор тоже не сомневался. За что же их?.. А вскоре узнал Вавилов, что тот, кому послал он свое письмо, директор Селекционной станции в Одессе, профессор Сапегин тоже арестован, а затем и расстрелян. И пошло… Трижды арестовывали (пока он не умер) крупнейшего в стране знатока кукурузы профессора В. В. Таланова. В Краснодаре схватили и выслали в казахстанский лагерь будущего академика, специалиста по подсолнечнику B. C. Пустовойта. Селекционеров, агрономов, ученых животноводов арестовывали в Днепропетровске, Ростове-на-Дону, в Киеве, по всей стране. Был пущен слух — они-то как раз в сговоре с кулаками и погубили наше сельское хозяйство: травили коров, заражали посевы…

* * *

Думаю, что даже в 1919-м мало кто верил, что академики и профессора готовят государственный переворот. А к началу тридцатых такое объяснение и вовсе приобрело анекдотический характер. Но те, кто в течение многих лет несли нелегкие заботы об истреблении отечественной науки, кроме прямых, так сказать, практических целей, — как это было с микробиологами, — имели одну общую, с далеким расчетом, государственную задачу. Надлежало в кратчайший срок сделать ученую публику управляемой. Эта задача четко проступает через все многолетние отношения отечественных властей с учеными. Иногда власти действовали прямиком: наиболее известных, «нужных» ученых подкармливали. Так, в 1921 году, после того, как академик И. П. Павлов в письме к Ленину потребовал выпустить его за границу (в России, в голодном Петрограде заниматься наукой он не мог), — появился часто цитируемый у нас декрет о государственной помощи великому физиологу. Но поскольку подкормка была дорогой и действовала далеко не на всех, то считалось за лучшее бросать против науки работников ЧК-ОГПУ. Дело чекистов состояло не столько даже в том, чтобы изымать наиболее неукротимых, сколько в том, чтобы запугать, деморализовать, духовно раздавить всю массу научных работников. Вытравить у интеллигента-ученого самую память об элементарной порядочности. Чтобы профессор, академик, лобзал карающую руку, чтобы он, говоря словами Орвелла «полюбил Старшего Брата…» Средства для этого годились любые.

Профессор-селекционер Виктор Евграфович Писарев (1882–1971) близкий друг и сподвижник академика Николая Вавилова, рассказывал мне, как в 1934 году в Саратовской тюрьме от него требовали написать донос на Вавилова. Донос на друга, на того, с кем ты связан самыми тесными духовными нитями… Писарев некоторое время уклонялся, говорил, что ничего предосудительного про директора Института не знает. Ему пригрозили: убьем детей, замучаем жену, убьем тебя самого. Он сдался, написал какой-то вздор о заговорах, о тайных партиях и вредительстве во Всесоюзном институте растениеводства. Между тем в то самое время, как в Саратовской тюрьме сочинялась эта бумага, академик Вавилов делал все, чтобы спасти Писарева. Писал в ЦК ВКП(б), обращаясь к «всесоюзному старосте» М. И. Калинину. В конце концов Писарева удалось вытащить из тюрьмы. Недавний узник приехал в Ленинград, разбитый морально и физически, и в первые же дни во всем повинился перед оболганным другом. Вавилов простил его. Но дурная слава доносчика витала потом над Виктором Евграфовичем Писаревым всю его жизнь. И даже после смерти его слышал я от ученой публики разговоры о недостойном его поведении. Этого-то как раз и добивались чекисты: свары, ссоры, подозрения. И чтобы никакого единства, никакой духовной солидарности…

Тридцатые и сороковые годы были урожайны на подобные ситуации. Уничтожаемая физически и разрушаемая нравственно, старая профессура сдавала одну позицию за другой. Почти никому из тех, кто сохранил место в Академии, во главе института или на университетской кафедре, не удалось сохранить себя в самой элементарной чистоте. Компромиссы, компромиссы…

Вот типичная биография сына века. 1920-й год. Молодой талантливый профессор растениевод, профессор Воронежского Сельскохозяйственного института Иван Вячеславович Якушкин, пытается укрыться от большевиков в Крыму. Он преподает в Таврическом университете. Потом намеревается вместе с отступающей армией Врангеля уйти в Турцию. Не удалось. Гражданская война кончилась. Незадачливый беглец решил, что грехи его забыты и перебрался в Воронеж. Однако в 1930-м его схватили. Многие тогда канули без следа, но Якушкин уцелел и даже вышел из тюрьмы с поощрением. Много лет спустя он рассказывал:

«В 1931 году, тотчас после моего освобождения из заключения в Воронеже, я был завербован сотрудником ОГПУ в качестве секретного сотрудника ОГПУ, каковым и являлся до 1 ноября 1952 или 1953 года, когда меня освободили от этой работы».

Прелестное по своей искренности и простоте признание профессора Якушкина, Действительного члена Всесоюзной Сельскохозяйственной академии имени Ленина, обнаружил я в следственном деле академика Николая Вавилова. «Дело» это № 1500, с грифом «Хранить вечно!» в одну счастливую «либеральную» весну (1965 года) показали мне в Генеральной прокуратуре СССР. И вот вместе с судьбой жертвы открылась не менее живописная судьба одного из убийц. «Являясь секретным сотрудником ОГПУ, я направлял в ОГПУ агентурные донесения, в частности о Вавилове», сообщил Иван Вячеславович Якушкин прокурору Колесникову. Показания эти потребовали от него уже после смерти Сталина, когда прокуратура занималась реабилитацией умершего в тюрьме академика Вавилова. За время своей «службы» профессор Якушкин, по его собственному признанию написал несколько сот доносов. И не только на Вавилова, но и на академика Комарова (Президента АН СССР), на академика-физика Ф. А. Иоффе, на академика геохимика Ферсмана и на многих других. Показания доносчика прочитали и отпустили его с миром: стукачей у нас не карают…

Чтобы развратить профессора Якушкина его пришлось арестовать. Но подчас, для того, чтобы добиться крушения личности, и этого не требовалось. Академик физиолог Алексей Александрович Ухтомский (1875–1942) и как ученый и как человек, заслужил самое высокое уважение современников. Его теория доминанты вошла во все учебники физиологии, как одно из крупнейших открытий века. А опубликованные недавно в СССР письма явили нам личность огромного обаяния. Но и этого достойного человека не миновала машина деморализации. Ухтомские — старинный княжеский род, восходящий к XII столетию. Одного этого достаточно, чтобы в начале революции имение их в Костромской губернии, вместе с огромной библиотекой было разграблено и сожжено, а два брата — физиолог Алексей и епископ Андрей — брошены в тюрьму. Позднее судьбы братьев разошлись. Страстный христианин Андрей Ухтомский посвятил себя борьбе за права православной церкви, Алексей же с головой ушел в науку. Епископ десятилетиями не выходил из тюрем и ссылок, физиолог пребывал в сравнительном благополучии, заведуя кафедрой в Ленинградском Университете. Но вот пришел достопамятный 1937 год и, по наущению ли партийных органов, или по приказу чекистов, на открытом партийном собрании в Университете, профессор биолог Немилов призвал коллег пристальнее присмотреться к облику академика Ухтомского. На кафедре социологии недавно арестовали трех студентов, а он, академик, не покаялся, не отрекся от них. И с братом своим продолжает тайные сношения, оказывает ссыльному епископу, откровенному врагу народа, материальную помощь. Разве такое поведение — не двурушничество?

Сам Ухтомский на собрании не был, но когда сотрудники рассказали ему о возводимых на него обвинениях, ученый пришел в ужас. По настоянию сотрудников сочинил он слезное прошение на имя первого секретаря Ленинградского Обкома Жданова и в том послании отрекся и от брата епископа и от арестованных студентов. Может быть он канул бы в небытие, этот горький и постыдный эпизод из истории российской науки, но случилось так, что через много лет, когда Ухтомского уже не было в живых (он умер от голода во время Ленинградской блокады), один из тех, кого он предал, вернулся из лагеря. Нищий, потерявший здоровье, на костылях, бывший студент добрался до Ленинграда и решил воздать долг учителю — написать его биографию. Недавний лагерник пришел в архив, поднял бумаги покойного… В письме ко мне этот ученый (теперь он доктор наук) написал:

«А.А. оставил черновик — свидетельство испуга и эмоции страха. Нас троих он расписал как людей скрытных и лукавых, душа у коих была сущими потемками. И он-де по старости лет и наивности не усмотрел, что имеет дело с отчаянными террористами, коих славные чекисты разоблачили!

Никогда я не испытывал такой скорби и жалости к своему учителю, как в тот момент, когда держал в руках этот документ».[19]

Близилась война 1941–1945 гг. Дореволюционная генерация ученых уже завершала свой жизненный путь. Так что великий террор всей тяжестью своей обрушился на новое поколение, на тех, кто сложился как ученый в советское время. У молодых никакого конфликта с большевиками не было, многие из них вступили в партию, и вообще генерация эта в целом отличалась искренним политическим и научным энтузиазмом. Но жернова государственной мельницы перемололи и их. В тюрьмах, лагерях и «шарашках» побывали тысячи деятелей науки. Многие годы провели в тюрьмах биофизик Чижевский, тангутовед Невский (через пятнадцать лет после смерти в лагере получил Ленинскую премию), эпидемиолог Здродовский, самолетостроитель Туполев, физик Ландау, ракетостроитель Королев, биологи Крепе и Баев, медик Ларин. Те из них, кто вернулись, создали эпоху в своей области науки. Но сколько же их вернулось?..

Особый отряд мучеников составили специалисты в области генетики во главе с академиком Николаем Ивановичем Вавиловым. Я десять лет собирал материалы о жизни и гибели гениального биолога и с гордостью за своего героя могу сказать: его убили, но сломить не смогли. Основатель и первый директор Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук, член многих академий и научных обществ мира, великий путешественник, объехавший 52 страны в поисках культурных растений, он вел себя в тюрьме как в трудном походе. Его истязали, но он не потерял ни мужества, ни достоинства. Перенес за одиннадцать месяцев следствия (август 1940 — июль 1941 гг.) четыреста допросов, на суде, продолжавшемся несколько минут, выслушал свой смертный приговор и при всем том, сидя в камере, написал большую книгу История земледелия земного шара.[20] Потом уже, в камере смертников (еще восемь месяцев) читал таким же обреченным лекции, поддерживал ослабевших, успокаивал отчаявшихся. Николай Вавилов умер 26 января 1943 года в Саратовской тюремной больнице. Человек, который дал своей стране миллионы тонн хлеба, умер от крайнего истощения. В истории болезни, которую я обнаружил в тюремной больнице, значилось:

«Дистрофия. Отечная болезнь»…

Другие генетики тех лет вкусили более легкую смерть: Левита, Агола, Карпеченко просто расстреляли.

Но оставим страшные картины прошлого и задумаемся над таким удивительным фактом: в то время, как наиболее талантливые, яркие, широко известные ученые погибали или годами гнили в тюрьмах и лагерях, масса науки продолжала возрастать. Если верить официальной статистике, к началу войны в стране насчитывалось уже 98,3 тысячи научных работников, почти в десять раз больше, чем в 1914 году! А к началу 1973 года число это снова удесятерилось. По последним данным в стране миллион двести тысяч научных работников! Немного найдется других профессий, которые вот так же удесятеряли свой состав каждые четверть века! У нас еще будет возможность задуматься о характере современного ученого и сравнить его с исследователем начала века. Пока же попытаемся проследить, по каким законам, благодаря каким условиям возникла громадная масса, причастная к развитию современной отечественной науки.

Лозунг о всеобщей и обязательной грамотности большевики осуществляли может быть более планомерно и настойчиво, чем все другие свои обещания. Никогда прежде в России не садилось за парту столько людей сразу, как в двадцатые-тридцатые годы. Впрочем, как и все свои политические лозунги, новые хозяева и этот проводили без всякого учета экономических возможностей. В стране не хватало ни учителей, ни классных помещений, ни учебников, ни тетрадей. Я помню, как моя мать, сельская учительница в Вологодской деревне, занималась одновременно с тремя классами. В большой бревенчатой избе стояли три ряда парт. Задав третьеклассникам сочинение, поручив второму классу заниматься устным счетом, мать начинала объяснять нам, малышам, как буквы складываются в слова. На пять человек приходился один букварь, так что мы сидели на скамье, сбившись по пятеро, заглядывая в книгу друг другу через плечо. Много ли мы, школьники, выносили из такого рода занятий, уже не помню, но мать после уроков валилась с ног от усталости. В подобных условиях училась тогда вся Россия. Именно такое элементарное образование получили в свое время многие нынешние доктора и кандидаты наук.

С изрядным опозданием начали повсеместно открывать педагогические институты. И снова тот же стиль: за считанные годы их наплодили десятки (еще одно достижение советской власти!). В институтах с самого начала воцарился простой принцип: набрать как можно больше студентов, и как можно скорее, скорее, скорее выпустить их. А как же иначе, ведь в деревнях не хватает учителей! То и дело в провинцию бросали третьекурсников. Ничего, потом доучатся! На вечернем, на заочном… Недоученные плодили недоученных. Это касалось не только учителей, но и врачей, инженеров, агрономов. Лозунг «Дадим стране больше…» равно относился к углю, металлу, калошам и специалистам с высшим образованием. И результаты получались соответствующие…

Передо мной одна из книг, каких немало выпущено было перед войной: торжественный сборник, посвященный двадцатилетию медицинского института в Ташкенте. Если продраться сквозь бесконечные славословия в честь великого Сталина, партии и советской власти, то можно обнаружить в сборнике несколько строк, дающих представление о подлинном положении дел, о том, как и каких врачей выпускали в Узбекистане в те годы. Главную свою заслугу руководители Узбекского мединститута видели (по словам автора вступительной статьи) в том, что под сенью их учреждения «шла упорная борьба за твердую руководящую роль пролетарского студенчества… за классовый отбор студентов».[21] Детей ученых, врачей, учителей, инженеров и просто служащих в Институт почти не принимали. Вторая заслуга института, высоко оцененная властями, заключалась в том, чтобы впредь готовить врачей в основном из коренных местных национальностей. Молодые узбеки, правда, не знали русского языка и не получили в средней школе даже тех элементарных основ, которые имели русские школьники двадцатых годов. Но какое это имело значение!

«На первое время пришлось даже пойти на понижение требований к поступающим студентам у коренных национальностей»[22], —

пишет автор. Для них выпускали упрощенные учебники, им читали упрощенные лекции. А сверху поторапливают: «Скорее, скорее!». И тогда студентов кое-как усвоивших курс упрощенной терапии, облегченной хирургии, совсем простенькой фармакологии начали выпускать не за пять лет, а так же, как уголь, металл и калоши — за четыре.

«Все это не могло не привести и у нас к резкому снижению подготовленности выпускаемых врачей», — сокрушается один из авторов статьи сборника. Но тут же добавляет, что часть этих только что выпущенных «ординаторов-узбеков была направлена на должности исполняющих обязанности ассистентов для ускорения подготовки из них научных работников и преподавателей».[23]

Через год-другой и.о. ассистента становился заведующим отделением больницы, заведующим кафедрой института и начинал штамповать новые колонны врачей и ученых по образу и подобию своему.

Так готовили специалистов и ученых по всей стране. В начале 1931 года ЦК ВКП(б) потребовал от Наркомата просвещения и Наркомзема резко ускорить подготовку специалистов для сельского хозяйства. Президенту ВАСХНИЛ, академику Вавилову, предложили разработать план мероприятий. Подготовка ученого — труд громадный и долгий.

Не без некоторого раздумья Вавилов принял решение: за пять лет обучить в институтах Сельскохозяйственной академии пять тысяч исследователей. Эти тысячи молодых генетиков, селекционеров, почвоведов, зоотехников надо было подготовить на ходу, не останавливая, не замедляя работу научно-исследовательского механизма. Задание нелегкое. Одна надежда на богатую опытом старую научную интеллигенцию, она уж не пожалеет сил, она вырастит себе смену. Вавилов публично заявляет о новой государственной задаче и его слушатели — ученые и агрономы — обязались поддержать доброе дело. Но план Президента не удовлетворил вышестоящие инстанции. Начальство из Наркомата земледелия настаивало на том, чтобы вместо пяти тысяч ученых подготовить пятнадцать-двадцать пять тысяч. И не за пять лет, а за два года. Эту идею поручили высказать Вице-Президенту ВАСХНИЛ профессору Бурскому. И вот под аплодисменты присутствующих Бурский изложил мнение руководства:

«Мы выдвигаем сейчас лозунг: призыв десяти тысяч рабочих в сельскохозяйственную науку и дальше (надеемся получить еще) примерно 15 тысяч научных работников. Как этот лозунг осуществить? Мы строим крупные научно-учебные совхозы. В эти совхозы мы набираем со всего СССР лучших изобретателей и рационализаторов. Получается концентрация мозговой энергии специального коллектива над одним вопросом и мы ускоряем движение вперед, ускоряем нашу научную мысль на десятки лет вперед… Крупный совхоз позволяет концентрировать пятьсот лучших изобретателей, тысячу лучших изобретателей. Такой коллектив действительно может выдвинуть дело сельскохозяйственной науки на десятки лет. Никакой институт растениеводства я не променял бы на научно-учебный совхоз, где собран опыт и энергия наших сотен лучших работников».[24]

Сорок пять лет спустя речь эта кажется не просто вздорной, но в какой-то степени пародийной. Однако современникам она представлялась наоборот чрезвычайно убедительной, ибо несла в себе все элементы официальной идеологии и официальной государственной методологии: гибриды концентрационного лагеря с институтом дожили до нашего времени и, по мнению властей, всегда оправдывали себя как учреждения легко управляемые.[25] Правда, скоростной выпуск ученых для сельского хозяйства в совхозах не состоялся. Академику Вавилову (он был в то время членом ВЦИК) удалось отстоять немудреную истину: специалистов следует все-таки учить в институте. Но при обсуждении в Центральном комитете партии и в правительстве много голосов прозвучало за «классово-революционный метод обучения».

Тогда же при Всесоюзном институте растениеводства в Ленинграде была открыта так называемая спец-аспирантура, куда приказано было набирать аспирантов, обладающих двумя доблестями: опытом комсомольской и партийной работы и рабоче-крестьянским происхождением. Нельзя сказать, чтобы среди набранных не было способных людей, но принцип их подбора и дальнейшая обстановка в аспирантуре вели к полной деморализации будущих ученых. От руководителей института — профессоров и академиков — требовалось во что бы то ни стало выпустить этих юнцов в строго определенные сроки с ученой степенью. Профессорский состав ВИР был в те годы великолепен, но даже высокообразованные и талантливые профессора ничего не могли поделать с дремучей непросвещенностью некоторых своих партийных питомцев. Академик ВАСХНИЛ М. И. Хаджинов, работавший в 30-е годы в Институте растениеводства, рассказывает, как в 1938 году его вызвали в партком. Разговор был коротким:

— Шунденко ваш аспирант?

— Мой.

— Почему он до сих пор не подал к защите диссертацию?

— Шунденко безграмотен, учиться не хочет, диссертацию ему просто не осилить.

— Но вы обязаны его выпустить кандидатом наук. Не смогли научить — пишите за него сами!

Распоряжение партбюро обсуждать нельзя. Научному руководителю пришлось продиктовать аспиранту текст для диссертации. Тупой, безграмотный Шунденко очень быстро защитился и почти немедленно был назначен заместителем директора Института растениеводства по науке.[26]

Интересна судьба и других скороспелых ученых из этого помета. В середине 60-х годов, собирая материалы для книги об академике Вавилове, я познакомился со многими из них. Все они были докторами наук, членами ВАСХНИЛ, занимали высокие должности. Беседуя с бывшими аспирантами, я в конце концов дознался, каковы истоки их блестящей карьеры. Свое служебное восхождение молодые начали с организованного массового… предательства. В пору восхождения Лысенко и первых атак на генетику, аспиранты оказались своеобразной пятой колонной внутри Института растениеводства. Они очень быстро уловили, что сила на стороне Лысенко, что, вместо того, чтобы корпеть над науками под руководством Вавилова, они легко смогут сделать карьеру, поддерживая его противника. Усвоив стиль дискуссий Лысенко, аспиранты стали на каждом собрании шпынять свою профессуру, и в том числе Вавилова, за отсталость и безграмотность. Вот один из типичных образцов публичной риторики тех лет. Время действия — В мая 1937 года. Место действия — Всесоюзный институт растениеводства.

Аспирант Куприянов: —

«Вы боитесь критики, до смерти боитесь. Она по шкуре бьет. Почему Розанова и Вульф (профессора ВИР'а) пытаются так поставить вопрос? Потому что они защищают теорию Вавилова. Это вредная теория, которая должна быть каленым железом выжжена, ибо рабочий класс без буржуазии справился со своими задачами и сам начал править и добился определенных результатов… По всей стране знают о дискуссии, которая происходит между Вавиловым и Лысенко. Вавилову надо будет перестроиться, потому что товарищ Сталин сказал, что нужно не так работать, как Вавилов, а как Лысенко…»

Аспирант Донской. —

«Лысенко прямо заявил — или я или Вавилов. Четко и очень толково. Он говорит: пусть я ошибаюсь, но одного из нас не должно быть… Пора понять и учесть, что наступил такой период, когда необходимо достижения экспериментальной науки направлять на службу социалистическому отечеству. Отсюда (?) острая борьба и неприязненное отношение к школе Вавилова».[27].

Я взял эти строки из первой же подвернувшейся мне в архиве папки, среди десятков стенограмм тех лет. На пороге своего ареста директор института вынужден был часами выслушивать подобные поучения. «Едва ли из этих что-то получится» — сказал он однажды о спец-аспирантах и добавил: «А жаль, есть способные».

В науке эти люди действительно не оставили никакого следа. Но зато с их именами связаны самые непристойные, самые губительные для науки эксцессы, и в том числе трагическая Августовская сессия ВАСХНИЛ 1948 года. По отношению к «скоростным ученым» сбылось другое предсказание Николая Ивановича Вавилова:

«Уж если генов порядочности нет, — ничего не поделаешь…».

«Гены порядочности» эпоха изгоняла самым решительным образом. Героем дня в 30-е годы был инженер. Выше его по престижной лестнице стоял только летчик. Мальчишки, не попавшие в летное училище, мечтали попасть в Политехникум. На любой факультет, только бы строить, возводить, создавать. Ибо по представлениям тех лет социализм был совсем рядом, он должен придти, как только мы построим сколько-то там заводов и электростанций. И тогда — светлое будущее. Ворваться в это будущее первым хотелось каждому выпускнику средней школы. Но не так-то легко было проникнуть в стены заветного Политехникума. Число претендентов на каждое место достигало двадцати пяти. Для детей интеллигенции квота во много раз меньшая, чем для остальных. А тут же рядом, почти без экзаменов и вовсе без конкурса входили под институтские своды такие же, вроде, как и ты, парни и девушки. Но нет — на такие. Это были парттысячники.[28]

Старый химик, поступивший в Киевский Политехникум в 1930-м году, вспоминает, что среди тех, перед кем буквально распахнулись двери института были начальник губ-финотдела, секретарь райкома партии, секретарь райкома комсомола, адъютант командира дивизии, сестра командарма. Средний возраст этой новой привилегированной касты — 26–30 лет, общекультурная и научная подготовка — ниже некуда.

Парттысячники, — а они составили в тридцатые годы изрядную и наиболее влиятельную часть студентов во всех технических ВУЗ'ах, внесли в институты дух доселе неведомый. Эти юные победители попросту презирали своих учителей. Парттысячник мог запросто накричать на профессора, оскорбить его. А их шуточкам над «хлюпиками интеллигентиками» конца не было. Обучение приняло характер какой-то непрерывной партизанской войны, в которой дозволялись любые приемы и методы.

Один такой студент из военных, приходя на экзамен, имел обыкновение класть на стол перед профессором заряженный наган. В атмосфере годами поддерживаемого озлобления и недоброжелательства преподаватель физики на практических занятиях мог попросить у студента ножик и потом бросить как бы мимоходом: «Какой же ты большевик — без ножа?» Ни о каком уважении младших к старшим, ни о каком увлечении наукой, ни о каком творческом порыве в таком институте и речи не было. Это было не постижение знаний, а вымогательство их у поверженного противника.

На последних курсах заговорили о том, «кто пойдет в ученые». И снова выбор падает на бывшего комиссара Балтфлота, на секретаршу известного политического деятеля. Идти в науку им не слишком хотелось: зарплата в лабораториях и на кафедрах была в те годы невысока, общественное реноме профессуры стояло еще ниже. Но партия требовала, вождь твердил, что кадры (и в том числе научные) решают все. В 1933 году при наркоматах начали создаваться первые научно-исследовательские отраслевые лаборатории и институты. В парткоме парттысячникам говорили: «Надо, Федя, момент такой…» И Федя шел в ученые. Были среди выпускников и таланты, были и природные одаренные физики, химики, биологи. Слишком велик был поток, чтобы не вынести в себе вместе с булыжниками и какое-то количество алмазов. Но вся система преимуществ классовых и партийных, вся система отбора по признаку общественной активности, вела к тому, что в громадном большинстве своем в лаборатории, клиники, на опытные станции и в НИИ приходили не самые лучшие, не самые способные, не самые искренние. Но приходили. И масса науки росла.

А после войны — рывок: Сталин удвоил, утроил заработную плату кандидатов и докторов. Академики помимо зарплаты стали получать 5.000 рублей в месяц академических… У вождя на сей счет были свои имперские расчеты. Блеск его победоносной империи, поддержанный блеском золотых, недавно введенных офицерских погон и золоченых крестов на куполах недавно же открытых храмов, желательно было поддержать сиянием наук и искусств. Сияние же, как известно, требует хорошей зарплаты. А кроме того назревали большие планы милитаризации науки, связанные с атомными, водородными и прочими оружейными делами. В голодные нищие сороковые годы офицеры, священники и ученые оказались вдруг людьми наиболее обеспеченными. И тут перед каждым врачом, инженером, заводским химиком, учителем с их копеечной зарплатой возникла удивительная, все проблемы развязывающая, возможность: защити диссертацию и будет тебе благо. Благо для защитившего выступало в самом неприкрытом, в самом бесстыдно обнаженном своем виде: едва утверждена диссертация, как недавно еще скупая бухгалтерия автоматически с того же дня начинала одаривать тебя довольно солидным ежемесячным содержанием.

Не пошли — повалили в науку молодые и старые. После войны и возможность устроиться для физика, химика или инженера неостепененного и остепененного стала иной, нежели прежде. Военные лаборатории и институты стали плодиться как грибы. Если ты не еврей, под судом и следствием не был, родственников за границей не имеешь — милости просим в секретный институт. Там зарплата выше и защита диссертации (секретной) легче. Благодать!

Как громадная аэродинамическая труба заработала Высшая аттестационная комиссия (ВАК)[29]. Коллегия ВАК проворачивала, случалось, по 400 докторских диссертаций за одно заседание. Пять тысяч докторов в год! А кандидатов — этих вообще не счесть. За десять лет, с 1950 года по 1960-й число ученых в СССР удвоилось. Для следующего удвоения оказалось достаточно шести лет (1960–1966 гг.[30]).

Социальный заказ? А может быть социальная оказия?

Не обошел своим вниманием науку и Хрущев. После каждого нового запущенного спутника над институтами, делающими ракеты, проливался не только дождь орденов, но и ливень ученых степеней. Сверху спускался приказ:

«В связи с успешным запуском… дать инженерам-ракетчикам двадцать кандидатских и десять докторских диссертаций».

Приказ — секретный. Никто его не оспаривает, никто не обсуждает. Награжденный пишет на нескольких страничках отчет. Ученый Совет секретным же решением рекомендует сей «научный труд» в ВАК, а там проштамповывают ученую степень «Honoris Causa». Сколько таких докторов и кандидатов выстрелено в нашу науку — неведомо. Но можно догадываться — изрядно.

Итак, рост научных кадров устраивал всех: от чиновников, ответственных за науку, до самого скромного МНСа — лаборанта с высшим образованием. Потому что нельзя же семейному человеку, неостепененному младшему научному сотруднику жить на 84 или даже на 105 рублей в месяц. Это и директор института понимает и все доктора в Ученом Совете, и прямой начальник младшего научного — завлаб-кандидат. Знают и сочувствуют. Сочувствуют и (до тех пор, пока это не мешает им лично?), продвигают диссертацию неостепененного к степени, к приличной зарплате. Качество диссертации при этом может и учитываться, а может и не учитываться. Потому что не в качестве, в конце концов, дело. Жить же человеку как-нибудь надо. Так она и растет, научная масса. Нынче за миллион перевалила…

Говорят, несколько раз за последние годы высокопоставленные чиновники принимались обдумывать создавшееся положение, Нет, их беспокоил не высокий процент случайных людей в науке, а совсем другая проблема. С одной стороны, кандидаты и доктора нужны, с другой — накладно их всех кормить. Ведь кормятся по повышенной норме не только нужные «для дела» физики и электронщики, а и тьма филологов, историков, философов. К тому же ежегодно поток претендентов на высокую зарплату растет… Придумывали, как бы утихомирить этот поток, ввести его, так сказать, в берега. Всякие утяжеления для жаждущих попасть в научное лоно придумывали (количество публикаций и пр.), недавно перелопатили ВАК. Но остановить поток невозможно, потому что идти в науку выгодно во всех отношениях. Наука кроме своей основной функции (впрочем, какая же из них основная?) стала осмысляться для тысяч людей как место где легче, проще, спокойнее прокормиться.

Официально, однако, никто по поводу вышедшей из берегов научной массы караул не кричит. В официальных высказываниях поддерживается по этому поводу, наоборот, вежливый оптимизм. Пропагандные барабаны даже усиливают в последнее время свою дробь: НТР… НТР… НТР… Что означает Научно-Техническая Революция. И она, эта революция, требует новых научных армий. НТР, говорят нам теперь, вообще единственный путь к светлому будущему. Больше ученых — больше научных знаний, сильнее поступательное движение. Насчет светлого будущего помолчим, а вот о количестве знаний кое-что сказать можно.

Дело в том, что связь между объемом познанного в этом мире и числом познающих совсем не такова, как может со стороны показаться. Современный процесс познания движется вперед, поглощая с каждым годом все большие и большие средства. При этом количество приборов, сырых материалов, людей, занятых в науке возрастает несравненно более, нажали количество познанного. В частности, для того, чтобы объем наших знаний увеличился вдвое надо, чтобы число людей, занятых наукой, выросло в сто раз! Эти расчеты, принадлежащие крупнейшему современному американскому социологу-науковеду Прайсу, никто пока не отверг, да никто их и не оспаривает. А если Прайс прав, значит не так уж безумно велик прямой научный прок от миллионной армии ученых. А что ждет нас в 2000 году? Десять миллионов научных сотрудников? А в 2025-м… Не слишком ли велика плата?…

Я полушутя толковал об этом феномене с группой молодых кандидатов в одном из московских НИИ. В НИИ этом выступал я с беседой «Зачем ученому совесть» и те, кто обступили меня после беседы, были, как мне показалось, люди наиболее неравнодушные к этическим проблемам. Итак, мы стояли в институтском вестибюле, и обменивались мнениями о разных аспектах будущей науки, когда у меня вырвалось это слово — «плата». И тогда мои собеседники как-то очень уж дружно оживились. «Плата не слишком велика, — сказал при общем одобрении своих товарищей молодой парень в ярком галстуке. — Ну что такое 280? Право же, 500 — лучше. И все мы предпринимаем героические усилия, для того, чтобы приблизиться к этой заветной сумме!» Такой поворот беседы всех развеселил. Это был разговор о главном, о том, что зарплата доктора наук почти вдвое выше жалованья кандидата. И поэтому к ней надо стремиться. Увидя, что я поскучнел, один из физиков (каждому из них не более тридцати пяти) постарался утешить меня:

«Не оскорбляйтесь за Святую Деву Науку. Она давно потеряла свою невинность и стала просто Матерью Кормящей. Это, впрочем, вовсе не значит, что мы охладели к ней. Но то, что я люблю физику — мое личное дело. Любовь моя к науке в нашем институте мало кого интересует. И не за то мне платят деньги…»