"Лубянка — Экибастуз. Лагерные записки" - читать интересную книгу автора (Панин Дмитрий Михайлович)Лагерное следствиеЧекисты, создавая абсолютно вымышленные дела, запутывали людей, которые под давлением «неопровержимых улик» из арсенала Вышинского-Берия давали «искренние и чистосердечные» показания. Чекисты всегда рады были выслужиться, так как за осуществление каждого такого дела получали награды, денежные премии, квартиры. Недаром еще в 1940 году на Лубянке Главное управление государственной безопасности народного комиссариата внутренних дел (ГУГБ НКВД) расшифровывали в шутку как «главное управление, где бьют, народного комиссариата выдуманных дел». Всех арестованных в ту ночь связывало обвинение по статье 58-2, то есть инкриминировалось вооруженное восстание в военное время. Нас ожидал расстрел или десять лет заключения. Большинство из нас в глаза друг друга не видело и о взаимном существовании не слышало. Опытный стукач с первого лагпункта Кнебель неотступно следил за неосторожной болтовней Салмина. В нашу бытность про этого маленького горбуна в кожаном пальто, посадки тридцать восьмого года, рассказывали, что перечень реквизированных у него вещей еле уместился на тридцати страницах, так как он был из очень богатой семьи бывшего издателя. Зиму Кнебель провел в тепле в качестве лагерного придурка, хотя для осужденного по пятьдесят восьмой нужно было, чтобы там удержаться, специальное разрешение оперуполномоченного. Общих интересов у нас не было, и никто из нас с ним никогда не разговаривал. Но на основании сообщений Салмина и собственной фантазии этот стукач написал серию доносов, запутав таким образом всех нас. Арестованных разместили в изоляторах при пятом, центральном, и четвертом лагпунктах. Оперативно-чекистский отдел, куда нас водили на допросы, был расположен приблизительно на равных от них расстояниях, и мы топали туда и обратно каждый раз около семи километров. На второй, третий месяц совершать такое путешествие становилось очень трудно, так как силы на тюремном пайке все больше таяли. В первый месяц следствия меня почти не беспокоили. Вызвали, предъявили статью 58-2. По данному обвинению я отказался давать показания, надеясь, что и остальные займут такую же линию поведения. Но чекисты, съевшие собаку на фальшивках такого рода, оставили в покое несговорчивых и сосредоточили все усилия на податливых. Снежный ком «романа» начал быстро разрастаться. Главным «романистом» был Салмин, от него не отставал наш приятель Владимир, вскоре им начали вторить два молодых бытовика… И через полтора месяца на допросе я услышал изобличающие меня показания… Особенно ненавистных зэков стражник-конвоир вызывал до утренней раздачи паек и приводил в отдел, где сажал в отдельную клетку-бокс. Оттуда на несколько часов вызывали к следователю, потом опять запирали, держали допоздна и лишь затем отводили в тюрьму. Расчет чекистов был прозрачно ясным: голодные сокамерники не удержатся и сожрут твой паек. Но мы сразу раскусили и сорвали их план. Я, например, наотрез отказался уйти, не получив утренней пайки, а далее потребовал, чтобы мое дневное пропитание не оставляли в камере, а передавали на сохранение в караулку надзирателям. Если бы я угрожал, что пожалуюсь прокурору, это не возымело бы никакого действия, но отказ двигаться, когда никакого другого вида транспорта не было, да вдобавок еще обещание кричать, проходя через кусочек соцгородка, набитый в то время эвакуированными, никак им не улыбался. Сколько раз я убеждался, что произвол и преступления боятся гласности! Этим оружием следует всегда их сокрушать и в дальнейшем. Встреча с подследственным в то время, как его вели в чекистский отдел, производила всегда жуткое впечатление. Ослабший человек еле идет, молодой бравый стражник орет, ругается, аж самому стыдно. Люди проходят сторонкой, но всё, конечно, замечают. Однажды, когда меня вели таким образом через соцгород, я повстречался с пареньком лет шестнадцати, сыном одного из видных чекистов. Мне показалось, что я прочел сочувствие на его лице. На следствии, поскольку терять было нечего, я раза два переходил в словесные атаки и начинал путать следователя. Однажды я прервал одно из своих молчаливых сидений в кабинете помощника начальника отдела Романенкова, когда тот, по обыкновению, что-то прилежно писал за своим столом, и перечислил несколько фамилий видных ежовцев — следователей, расстрелянных в первый год воцарения Берии. Я знал о них из рассказов в Бутырках. — Вы спросите, за что? — бросил я следователю. И сам же ответил: — За вредительство, за уничтожение невинных, в том числе крупных специалистов и военных. Начало войны подтвердило это преступление. Затем я стал говорить о себе. — Всем здесь известно, что я наладил, пустил в ход военное производство и добился отличных результатов. Вдруг меня сажают, производство начинает хромать, мне же предъявляют дикое обвинение. Создается впечатление, что кому-то важно вывести из строя лучших специалистов… Мой двоюродный брат сейчас летчик на фронте, если меня здесь убьют, он не успокоится, пока не докопается до виновников моей гибели. Так это, даром, не пройдет. Следователь меня не оборвал, только его довольно смазливое лицо начало подергиваться от какой-то судороги. Впрочем, я замечал это за ним и раньше даже без внешних поводов. Он ответил, видимо, сдерживаясь, спокойно и вежливо: — Следствие на то и ведется, чтобы разобраться и установить виновность, но уже собранный материал изобличает вашу вражескую деятельность. Тут я не выдержал и совсем обнаглел: — Верно, гражданин начальник. Я еще могу напомнить, что органы никогда не ошибаются. Но куда делись чекисты Дзержинского, Менжинского, Ягоды, Ежова? Ведь они все не ошибались? А я немало встречал их по тюрьмам. Позднее мне стало ясно, что мое нападение было правильным, хотя о психологии я в то время и представления не имел. В карцер меня не посадили, а вскоре передали другому следователю, и видимо, этому выступлению я обязан, что мою фигуру не выделили как центральную рядом с Салминым. Я остался на своем очень скромном месте, совсем в тени. Видимо, Романенков уже испытал превратности судьбы, а какими новшествами обогатится конец войны — было неизвестно… Встречей с тем шестнадцатилетним пареньком я кольнул другого следователя: — На днях видел одного из ваших подростков. На его еще детском лице я без труда прочел сочувствие ко мне, то есть недоверие к вашим методам. Поражаюсь. Неужели на «активах» никто из соперников или недоброжелателей, которых у вас полно, не спросил, если не о законности, то хоть о целесообразности произведенного погрома военного производства?.. Конечно, до войны и после нее такие разговоры были возможны только, если человека довели до предела, и принести ему они могли только вред. В военное же время ценности выглядели несколько иначе, ибо будущее было неясным. Потому следователь для виду покричал и успокоился. Эти две вспышки были единственными за все следствие. Я старался молчать, быть безразличным, невозмутимым. Сталинские следователи — тоже люди. Прослойка природных мучителей, палачей по призванию, в их среде, конечно, выше, чем в массе обыкновенного населения. Но на девять десятых они просто изуродованы безбожием, людоедской идеологией и бесчеловечной системой истребления. Количество звероподобных, низколобых, плотоядных морд среди них невелико. Они более злы, жестоки по задаткам, но по природе не монстры, не чудовища. У большинства из них одна судьба. В 1935-37 годах проводился массовый набор следователей, как правило, в форме мобилизации. Отказ рассматривался как саботаж, а то и как вылазка классового врага. Далее посылали на краткосрочные курсы. Потом шло присвоение чина, взаимная слежка, накачки на совещаниях, запугивание, реальная перспектива очутиться самому в подвале. И вот, из человека, заранее лишенного света религиозных истин, в кратчайшее время сформирован палач, которым остался бы доволен и сам Малюта Скуратов. Но только у этих новоиспеченных следователей нервишки слабенькие, и многие из них приходили на следствие, накачанные морфием, нанюхавшись кокаина, либо поддерживали себя таким путем «на работе». Кого-то из них списывали по «нездоровью», что означало, что он дошел до сумасшествия или весь дергается от какого-то нервного потрясения… Остальные сидели в своих креслах до очередной чистки, либо до смены главного сатрапа, управляющего «органами». Когда это происходило, большой процент из них расстреливали: ведь тех, кто много знает о преступлениях, принято убивать. Многих посылали в специальные лагеря; часть — в лагеря обычного типа, а счастливчиков — на пенсию или в ссылки, для продолжения чекистской деятельности. Эти последние тоже уже хорошо разобрались во всем, поэтому старались свое служебное рвение и патологические наклонности на случай ревизии по проискам своих врагов облечь, по возможности, в процессуальные формы. Чекистам, к тому же, смертельно не хотелось попасть в армию, потому изготовлением лагерных дел они и оправдывали свое сверхпривилегированное тыловое положение в глазах начальства. Среди рядовых следователей были и явные садисты, но развернуться вовсю им мешали более ответственные чины. Таков был молодой Нечаев. Один вид заключенных приводил его в бешенство, на губах выступала пена… По своей инициативе он устраивал внезапные набеги на мельницу, стремясь поймать зэков на выпечке пресных лепешек. С большим рвением обвинял их затем в «саботаже» и часто заводил «дела». Однажды, когда я высиживал, как обычно, свое следствие, мне пришлось наблюдать следующую сценку. Вбежал Нечаев и, извиваясь, как уж, доложил Романенкову, что его собственная супруга вместе с соседкой по квартире попались в лавочке на фальшивых хлебных карточках. Захлебываясь, он заканчивал каждую фразу словами: «Прикажите арестовать?» О моем присутствии они забыли или полагали, что оно не стоит внимания. Нечаев в своих объяснениях всю вину переложил на соседку, а свою жену представил как неопытную жертву обмана. Всем было ясно, что жена Нечаева занимается подобными делишками не из нужды, а ради спекуляции. Но, видимо, арест соседки бросил бы тень и на жену Нечаева, а следовательно и на чекистский отдел, поэтому Романенков санкции на арест не выдал. Страшной личностью был начальник следственного отдела Курбатов. Это был полный человек лет сорока с довольно благообразным лицом, на котором выделялись черные, как спелые вишни, глаза. С виду он был спокойный и уравновешенный, даже медлительный, редко ругался и часто говорил о нашей судьбе с уверенностью провидца. Дважды я увидел, как мгновенно исказилось его лицо, и из глубины выглянул дьявол. Я понял, что передо мною главная фигура оперативно-чекистского отдела Вятлага. Это он, якобы чужими руками, подводил нас к расстрелу, держал меня все одиннадцать месяцев с уркаганами, настоял на продлении следствия после первого приговора, и по этапу отправил на смерть наиболее ему неугодных. Но трудно спрятаться от зорких глаз и чутких ушей недюжинных людей, обреченных на смерть. Палач всегда оставляет следы, которые могут быть расшифрованы и осмыслены. Позднее дошли до нас слухи, что после войны он был переведен в Западную Украину, где его «пришили» бандеровцы. В обличающих меня свидетельских показаниях я без особого труда выделил доносы Щербы, бытовика, технолога, и с насмешкой заявил Курбатову, что несмотря на огромное число стукачей, которых они развели среди заключенных, у них нет настоящей агентурной сети. — Все провалено, стукачи известны, никто с ними не разговаривает. Вы довели их до того, что они вынуждены клеветать на людей и обманывать своих хозяев. Я объяснил ему, что если он будет настаивать на достоверности этих лживых сведений, то в порядке самозащиты мне придется обвинить отдел в искусственном истреблении специалистов, производимом из-за слепоты и недальновидности оперативников. — Каждый должен хорошо делать свое дело. Вот я зэк, а наладил и пустил военное производство, — напирал я на свои заслуги. — Мало того, я написал пять заявлений с просьбой отправить меня на фронт, а ваши работники не имеют правильного представления о людях и попросту губят налаженное дело. Мне и на этот раз сошло с рук, хотя тут-то я и подглядел его искаженную от злобы харю. Я не случайно пишу об этом. Надо всегда обнаруживать каждое слабое место, бить по нему, лишать палачей уверенности, разоблачать миф об их безнаказанности. Кто борется и нападает, того не возьмешь врасплох; разоружает себя тот, кто воображает, что организация палачей — монолитная, непроницаемая стена. Учреждения чекистов, как и всякие другие, состоят из людей со слабостями, пороками и трусостью. Поэтому поведение на следствии должно быть воинственным. Один наш одноделец, с которым мы осенью сорок первого опиливали гайки, смотритель маяка Ратманов, получивший основной срок за «антисоветскую агитацию», хотя на воле в своем одиночестве он мог агитировать только тюленей, на все вопросы следователя отвечал неизменными «нет», «не знаю». Одновременно он напирал на свое рабочее происхождение, и в силу того, что всю жизнь работал руками, отметал ложные показания и плевал на предъявленные ему обвинения… Не стесняясь, он выражал свое возмущение в очень грубой форме. Тем не менее, — а вернее, именно поэтому, — он получил пять лет, тогда как другие рабочие, покорившиеся следствию и обличавшие других на очных ставках, получили по десять. Для устрашения остальных лагерников были распущены слухи, что мы особо важные преступники, подлежащие неминуемому расстрелу. И однако, когда нас приводили из тюрьмы в баню, расположенную на территории лагпункта, я своими глазами каждый раз видел зэков, не без сочувствия и страха наблюдавших наше мрачное шествие. В обстановке созданного террора об установлении с нами связей, обычно осуществляемых через баню в виде передачи новостей, курева, хлеба, — не могло быть и речи, ибо обслуга бани, дрожащая за свое место, в отношении нас этого бы не допустила. Со времен Ежова в поведении чекистов во время следствия произошли большие изменения. Теперь им не хотелось уже себя утруждать, нарушать сон, перегружать нервы. Они сами были здесь высшим начальством, и им не нужно было перед кем-то выслуживаться. А самое главное, они на опыте убедились, что смертельное изнурение голодом, болезнями, недостатком воздуха ломает людей гораздо хлеще, чем бессонные допросы, избиения, пытки. В их распоряжении не было также достаточного числа стражников, надзирателей и прочих мелких палаческих подмастерьев. Да и крики пытаемых в деревянном помещении чекистского отдела обязательно достигли бы ушей обитателей «соцгорода». Время военное, а так, куда спокойнее… Поэтому вели они свою «работу» днем, так, чтобы часам к шести с ней покончить. Жены приносили им из дому обед в хорошо укрытых кошёлках под белыми салфетками, и жестокой издевкой был для изголодавшихся запах кушаний. Видимо, это также входило в утонченную программу садистов. Но лучше всего продумана была основная пытка — курением. Несколькими скрутками, а иногда и затяжками сокрушали волю и способность к сопротивлению глубоко истощенных людей. Курение, особенно в тех условиях, было не просто дурной привычкой, а пороком — человек отдавал дьяволу власть над самим собой. Данное положение подтвердилось в гигантских масштабах в сталинских и гитлеровских лагерях. Но большинство людей, способных произвести нужные обобщения, не пережили столь мучительных рубежей или не придали данному вопросу должного значения. Каждое насилие над своей природой наказывает нарушителя, и в крайнем, дистрофическом состоянии следы никотина в крови буквально казнят, доводя наиболее слабых до потери образа человеческого. Курение непосредственно ускорило гибель миллионов заключенных, ибо желание курить побеждало даже жуткий голод и за спичечную коробку «самосада», выращиваемого на огороде, полускелеты отдавали паечку хлеба — единственный источник существования. Огромное количество людей приблизили на моих глазах свою смерть и погибли, будучи неспособными победить это наваждение. Вот почему из заядлого курильщика я превратился в убежденного врага никотина, и с того времени стремился предупредить неведающих о страшной опасности, которая им угрожает. Мои отказы отвечать на допросах привели к серии очных ставок, на которых подобия людей, доведенные почти до состояния невменяемости, изобличали меня в выдуманных чекистами преступлениях. Я чувствовал себя на спектакле китайских силуэтов: тени людей, тени преступлений. Но, так или иначе, на бумаге обвиняемый оказывался опутанным какой-то паутиной, невзирая на несогласие. Стряпня выглядела неубедительной и жалкой, но в тридцать седьмом такого материала хватило бы для расстрела целого лагпункта, а в первый год войны такая участь постигла бы всех двадцать восемь человек. На наше счастье, с расстрелами за последние полгода полегчало: на разводах давно уже не зачитывали списки приговоренных к «вышке». Но ведь война продолжалась, у следователей же было явное намерение на нас заработать. На следствии я не скрывал свои взгляды. Я знал, что если расстрел наш состоится, то я умру с сознанием, что хоть жизнь моя и прошла бездарно, полная ошибок и спадов, но, возможно, будущий историк скажет спасибо, когда в ворохе лжи и глупых выдумок наткнется на искреннее мнение человека той эпохи. Если же подписанные материалы на расстрел не «потянут», то мои убеждения едва ли повлияют на приговор. В ходе очных ставок в порядке самозащиты я пробовал сослаться на свое намерение совершить побег. Эту единственную реальную деталь следователь оставлял без внимания. Их интересовали не факты, не улики, а только взаимные наветы людей. Но заключенные были народ «битый» и, невзирая на старания чекистов и помогавших их усилиям «романистов», показаний, требуемых для осмысленного описания организации повстанцев, не давали. Всё было шито белыми нитками, грубо и глупо. Позже выяснилось, что по этим материалам «особое совещание» дало нам всем только по пяти лет. Следователи восприняли такой маленький срок как личную обиду и провели подобие пересмотра дела, о котором многие из нас даже и не догадались, так как допросов больше не снимали, а усилия сосредоточили на получении дополнительных показаний романистов. В результате мы все получили окончательные десятилетние сроки. Пять лет получили только Юрий и Борис, которые даже к разговорам никакого отношения не имели, пара «работяг», да романист Владимир. Если бы можно было судить за стремление осмыслить создавшееся положение и найти из него выход, то в первую очередь следовало осудить меня. Если бы можно было судить за слова, произносимые вполголоса избранному числу лиц, то из двадцати восьми можно было бы осудить человек пять, и, в том числе, в первую очередь Салмина и меня. Если бы можно было судить за мечты или желание вырваться из оков рабства и избежать направленных на нас средств уничтожения, то, за исключением стукачей и особо зловредных представителей набора тридцать седьмого года, следовало осудить подряд всех заключенных. |
||
|