"Плавать по морю необходимо" - читать интересную книгу автора (Крившенко Сергей Филиппович)

Плавать по морю необходимо Очерки путешествий в русской литературе середины XIX века Дальневосточная тема в очерках И.А.Гончарова

Русская маринистика развивалась как бы по двум ветвям, по двум линиям. Одна ветвь — это «чистая» беллетристика, связанная с романтизацией вымышленных героев, началом своим имевшая повесть безымянного автора «О российском матросе Василии Кориотском…» Другая ветвь — это чисто документальная маринистика, начиная с записок мореходов вплоть до очерковой прозы Гончарова и Станюковича. В этом русле — очерковые произведения историографа российского флота Н.А. Бестужева («Рассказы и повести старого моряка», «Морские сцены», «Крушение российского военного брига „Фальк“»), рассказы В. Даля «Матросские досуги», повесть «Мичман Поцелуев», содержащая автобиографические подробности из жизни самого автора, отдавшего семь лет флотской жизни (кадет Морского корпуса, а затем офицер). Кстати, нелишне напомнить, что в «Толковом словаре живого великорусского языка» Даля запечатлена флотская жизнь, увиденная и услышанная автором. Это целая тема… Сюда же относятся «Записки русского офицера во время путешествия вокруг света» А. Бутакова, «Воспоминания на флоте» Павла Свиньина, «Письма об Америке» Н.Славинского, «Письма из кругосветного плавания» Н. Никидирова и др.

В противоборстве и взаимообогащении различных стилевых тенденций, прежде всего романтической и реалистической, в русской маринистике набирала силу ветвь, связанная с изображением жизни, быта, психологии моряка. В критике отмечено, что в зарубежной маринистике, в творчестве Д. Дефо, В. Скотта, В. Гюго, Э. Сю, Ф. Купера, Ф. Мариетта морская тема давно приобрела форму повествования о жизни и быте моряков. И это делало ее по-особому привлекательной, да и сюжет, как правило, был острозанимательным. Русская маринистика не повторяла характерные особенности зарубежной маринистики с ее увлеченностью авантюристическим сюжетом, обязательным образом корсаров, «морских волков» и подобных персонажей, которые, как известно, «играли свою роль в утверждении колониальной экспансионистской политики западных держав. В развитии этой второй линии русской морской прозы появился характерный для нашей литературы гуманизм, чистота нравственного идеала»[120].

Вызревание реалистического начала в русской маринистике связано с утверждением нового метода отображения героического в жизни. Уже в творчестве Бестужева-Марлинского были сделаны наметки реалистического изображения моряков. И там, где он отходил от риторики, появились произведения, отличающиеся правдой жизни. Такова повесть «Мореход Никитин» (1834) — о мужестве простых русских людей. «В этом произведении, — писал М.Б. Храпченко, — Марлинскому прекрасно удалось показать героизм русского человека, побеждающего врагов и бесстрашием своих действий, и умом, сметкой». Героические мотивы, по его словам, «выразительно выступают и в повести „Лейтенант Белозор“ (1831), изображающей действия русских моряков в период войны с Наполеоном»[121]. Кстати, В.Г. Белинский, остро критиковавший «отвлеченные и безличные олицетворения бешеных страстей романтических натур» повестей Марлинского, более снисходительно оценил именно эти рассказы, написанные «без особых претензий», отметил в них «забавные матросские разговоры». В дальнейшем русская проза, не без влияния Белинского, преодолевает ложно-романтическую риторику, движется к правде психологического постижения характера. Наступал период «натуральной прозы».

Так уж получилось, что изображение морской жизни в творчестве Гончарова и Станюковича оказалось тесно связанным с дальневосточной темой, с героикой освоения Дальнего Востока, Тихого океана. Во многих работах о творчестве писателей говорится об этом мимоходом. А между тем знакомство с дальневосточной страницей жизни русского народа, далеко незаурядным, необычным специфическим жизненным материалом, имело значение для развития творчества Гончарова и Станюковича, в частности, не отвлеченное значение имеет проблема героического начала в книге «Фрегат „Паллада“» Гончарова. Почему мы подчеркиваем это? Некоторые исследователи издавна утверждают, что у Гончарова в его «Фрегате» отсутствует героическое начало. Другие робко оспаривают это утверждение, но при этом дальневосточные страницы «Фрегата» остаются за бортом спора. А проблему эту, на наш взгляд, нельзя решить в полном объеме без учета дальневосточных страниц, без учета наблюдений и размышлений автора «Фрегата» о героях освоения Сибири и Дальнего Востока, Сибирской Руси…


Это была эпоха, когда рушились устои крепостничества, складывались буржуазные отношения. Лопахины подбирались к «вишневому саду». «Ему была бы выгода — радехонек усадьбы изводить» (Некрасов). Россия вошла в зону первого революционного кризиса. Возникали разные пути его решения. Крестьянские бунты нарастали. Для власть имущих стало ясно, что лучше освободить сверху, чем ждать, пока свергнут снизу. Крестьян освободили, но без земли. Революционные демократы считали, что реформа была половинчатой, что выиграли от нее помещики. Народный поэт Некрасов отвечал на этот вопрос своими стихами. Его странствующие мужики, «крестьяне добродушные», выслушав исповедь помещика Гаврилы Афанасьича Оболта-Оболдуева, лишившегося своих привилегий, сочувственно констатировали: «Порвалась цепь великая, порвалась-раскололася: одним концом по барину, другим по мужику…» Борьба за землю, за волю, за счастливую долю продолжалась. Многие крестьянские семьи, влекомые мечтой о свободной земле, уходили на окраины России, особенно на Дальний Восток. На Россию зарились со стороны, стремясь оттеснить ее от морей. Слабость царского самодержавия обнаружилась особенно в пору Крымской войны, когда объединенные силы Турции, Англии и Франции обрушились на южные границы России. Несмотря на мужество и героизм русских солдат и матросов, оккупанты после усиленной осады взяли русский город Севастополь. Так Запад еще раз попытался поставить Россию на колени. Кстати, не забудем, что в эти же годы на противоположном берегу Тихого океана, в Америке, разразилась настоящая гражданская война между Севером и Югом, только в 1865 году в результате кровавых сражений было повержено рабство. Художественное свидетельство тому — роман Маргарет Митчелл «Унесенные ветром». Русские моряки окажутся и свидетелями, и участниками этих событий на американском берегу: они помогали северянам завоевать свободу.

Для России это была эпоха новых великих географических открытий. «Географический взрыв» произошел в середине века, хотя начались кругосветные плавания уже в начале века. Кругосветные путешествия, плавания в разные страны набирали силу. Только в 1815–1826 годах было предпринято 16 кругосветных плаваний, 10 экспедиций в Арктику[122]. Пик открытий землепроходцев на Востоке — 50-е годы. Капитаном Геннадием Невельским было доказано, что устье Амура судоходно, что Сахалин не полуостров, а остров. В 1858 году между Россией и Китаем был заключен Айгунский договор. В ознаменование этого события в Иркутске была сооружена арка, на которой было написано: «26 мая 1858 года», а с другой стороны: «Путь к Восточному океану». В 1860-м заключен Пекинский договор. «Основой для заключения этих договоров, — пишет А.И.Алексеев в книге „Освоение русскими людьми Дальнего Востока и Русской Америки“[123], — была взаимная заинтересованность сторон в урегулировании пограничных проблем и совместном отпоре англо-французской агрессии, географическую же базу для их заключения заложила Амурская экспедиция 1849–1855 гг., действие ее начальника Г.И. Невельского». Как известно, в период Крымской войны англо-французский флот пытался овладеть русскими землями Дальнего Востока, взять Петропавловск-на-Камчатке, однако нападение было отбито героическими усилиями русских солдат и матросов. Заключение договора России с Китаем глубоко знаменательно. Открывалась перспектива развития двух великих держав.

Западные державы стремились ослабить позиции России на Дальнем Востоке, как и позиции Китая. Определенные шаги русского правительства были направлены на укрепление дальневосточных границ. В этой связи современный исследователь отмечает некоторые особенности заселения дальневосточной окраины. «Если переселение крестьян в Сибирь вызывалось в условиях царизма исключительно невозможностью решения аграрного вопроса в европейских губерниях России, то переселение на Дальний Восток диктовалось и соображениями внешнеполитического, стратегического порядка. Кроме того, крестьянин-поселенец по завершении своего путешествия становился нередко батраком или пролетарием в городе. И в этом смысле переселение на Дальний Восток выходило за рамки аграрного движения»[124].

Россия укоренялась, обустраивалась на дальневосточных берегах. Необходимо было заключить договоры с соседями. Это, разумеется, диктовалось государственными интересами России — государственная власть не бездействовала. Этого нельзя не видеть. Но главная роль в освоении Дальнего Востока принадлежала народу, тысячам и тысячам простых людей, которые шли на новые земли, строили посты и селения. «Пусть в названиях станиц будет жить память о наших предках, радением и подвигом своим сделавших эту землю русской», — говорил в те годы Н.Н.Муравьев-Амурский, подчеркивая глубинный смысл подвижнического труда народа, его лучших сынов. Свою лепту вносили в это дело передовые общественные деятели, ученые, мореплаватели. Русская литература необыкновенно близко принимала к сердцу народные дела, думы и чаяния и не могла пройти мимо этой страницы истории, полной испытаний, героизма, страданий.

Очерки путешествия И.А. Гончарова «Фрегат „Паллада“» были первой ласточкой в ряду книг писателей-реалистов о море, о моряках. Книга стала «первым произведением, которое художественно „открывало“ Дальний Восток, определяло одну из новых перспективных тем русского реализма: тему Востока», — пишет в статье «Дальневосточная тема в русской литературе конца XIX — начала ХХ века» В.Г. Пузырев[125].

Как известно, Гончаров прошел на фрегате «Паллада» от Балтийского до Охотского моря, от Кронштадта до Императорской (ныне Советской) гавани. Затем он сухопутным путем, через Сибирь, возвращается в Петербург. В плавании Гончаров исполнял обязанности секретаря адмирала Путятина, которому было поручено заключить торговое соглашение с Японией. К тому времени Япония была отторжена от мировой цивилизации, говоря

словами Гончарова, собственным «бамбуковым занавесом». Россия искала путей сближения и развития торговли со своим восточным морским соседом. Гончаров описал путь фрегата «Паллада». В поле зрения автора оказались Англия, Малайя, Китай, Япония, Филиппины, Корея, русский берег… Воды трех океанов омывали борта фрегата — Атлантического, Индийского, Тихого. Сколько экзотики в одних названиях: Сингапур, Гонконг, Ликейские острова, Манила. Сколько открыто новых миров! Заключительная часть книги — обратный путь через Сибирь в центральную часть России, в Петербург. И тут свои «новые миры». Прежде всего Сибирская Русь, мир Сибири, Якутии. Как нелегко было это все обнять! Сам Гончаров, еще только ступив на борт корабля, робел перед сложностью задачи. «Я просыпался с трепетом, с каплями пота на лбу, — писал он в первом письме. — Я боялся, выдержит ли непривычный организм массу суровых обстоятельств, этот крутой поворот от мирной жизни к постоянному бою с новыми и резкими явлениями бродячего быта? Да, наконец, хватит ли души вместить вдруг, неожиданно развивающуюся картину мира? Ведь это дерзость почти титаническая!»[126].

И организм выдержал! И души хватило вместить в себя весь мир!

Обращаясь в 1855 году к читателям «Отечественных записок», где была начата публикация книги, Гончаров писал, что не имел ни возможности, ни намерения описывать свое путешествие как записной турист или моряк, еще менее как ученый. Он просто вел, сколько позволяли ему его служебные занятия, дневник и по временам посылал его в виде писем к приятелям в Россию, а чего не посылал, то намеревался прочесть в кругу их сам, чтобы избежать изустных с их сторон вопросов о том, где он был, что видел, делал и т. п.

Итак, Гончаров давал себе отчет в том, что его записки — не записки туриста или моряка, а тем более не записки ученого. Этим подчеркивалась их определенная жанровая особенность. Это очерки, или «путевые письма», именно писателя, его рассказ о том, где был, что видел, о чем думал. В этом рассказе слышен прежде всего «голос поэта эпического», как справедливо было отмечено в предисловии к первому изданию. Там же говорилось, что автор сделал «героем путешествия самого себя» и таким образом «придал обыкновенным впечатлениям путешественника индивидуальный характер», что книга приобретала «поэтическое и национальное значение… скромной одиссеи». Круг наблюдения автора — это то, что «влекло его к себе с особенной силой, как человека и поэта народного по преимуществу — начиная от природы… и кончая простым матросом, костромским парнем, перенесенным под тропическое небо». Эту оценку приводил Добролюбов в своей рецензии на «Фрегат». Он же напомнил и о рецензии на «Фрегат» А.В. Дружинина, тоже выделившем личность писателя: «Он оригинален и национален…»

К сожалению, эти художественные особенности не замечала подчас критика. Был период, когда книга Гончарова стала рассматриваться как простое описание дальнего плавания, содержание которого определялось, с одной стороны, культурными интересами автора, а с другой — объективными данными, так сказать, географического характера. С конца 60-х годов XIX века «книга, строго говоря, была забыта. Она перестала ощущаться как литературное произведение. А между тем она, конечно, представляет собой замечательное явление именно в области художественной литературы, — писал в 1935 году Б. Энгельгардт. — Она занимает свое особое место в истории жанра путешествий, где очень трудно подыскать к ней аналогию во всей европейской литературе…»[127]. Такая оценка! Так что определение «скромной одиссеи», имеющей поэтическое и национальное значение, выдержало испытание временем.

В центре книги — образ повествователя, путешественника. Фигура эта, как помним, возникла ранее, в путевых записках Давыдова, Головнина и т. д. Но там это был просто рассказчик, реальное лицо, автор, внимание которого преимущественно концентрировалось на наблюдениях и описаниях достопримечательностей, событий и т. д. У Гончарова рассказчик приобретает черты литературного героя со своим индивидуальным характером: писатель отнюдь не эпизодично, а постоянно держит читателя в курсе духовной жизни, внутренних размышлений, движения мысли, чувств. Открывается личность со своим отношением к миру. И эта личность — русский путешественник. Не случайно здесь на память приходят «Письма русского путешественника» Карамзина, именно русского — и там, и здесь. Ибо все, что будет описано, все увидено глазами русского человека, глазами человека, унесшего почву родной Обломовки на ногах («и никакие океаны не смоют ее»). В своей «русскости» гончаровский путешественник предстает миру иначе, чем путешественник Карамзина: там Европа, здесь — вся Вселенная. «Гончаровская Вселенная, созданная вослед карамзинской „Европе“, выросла в образ не менее цельный, но более глобальный и в силу масштабности картины, и благодаря глубокой укорененности концепции в современной писателю русской и мировой истории», — замечает Е.А. Краснощекова[128]. Так жанр путевых очерков приобретал эпическую масштабность.

Характерно, что русская литературная критика к тому времени все чаще подчеркивала, что жанр путешествия требует не только и не столько калейдоскопа фактов, но прежде всего живого человеческого взгляда на все подробности. Так, в «Обзоре русской морской литературы», опубликованном в «Морском сборнике» в 1854 году, говорилось: «Путешествия всегда и везде представляли любимое чтение публики… Иные путешественники полагают, что публике нужны только плоды их наблюдений… а не подробности: где, когда и при каких обстоятельствах что замечено автором. Но такие отдельные описания, при всей занимательности содержания, лишены той обаятельной прелести, какую придало бы им присутствие живого лица, и оттого кажутся сухими, утомительными, безжизненными»[129].

Кстати, Белинский, говоря о путевых записках одного из своих современников, находил достоинство именно в оригинальности взгляда на вещи. «Главная заслуга автора писем об Испании состоит в том, — писал критик в статье „Взгляд на русскую литературу 1847 года“, — что он на все смотрел собственными глазами».

Эти слова, несомненно, читал и Гончаров: ведь в этом обозрении Белинский говорит и о романе «Обыкновенная история». Через четыре года Гончаров отправился в свое путешествие, и, кто знает, не эти ли суждения Белинского подскажут ему форму путевых заметок-писем. Во всяком случае, он вспоминает о них в предисловии к третьему изданию «Фрегата»: «Утверждают, что присутствие живой личности вносит много жизни в описания путешествий…»

Размышления Белинского как будто прямо относятся к книге Гончарова. Да, главная заслуга Гончарова в том, что он на все смотрел собственными глазами, и взгляд этот и оригинален, и объективен. Но это не объективность регистратора, в чем не раз обвиняли Гончарова. Надо быть очень чутким, иметь «тонкое обоняние» (Гоголь), и тогда читателю откроются глубинные чувства писателя. Иной раз эти чувства выражены с прямой публицистичностью, и даже с пафосом, наличие которого как бы и не замечается. Но чаще это слово художника. Гончаров хотел увлечь читателя, отсюда его обращение к эпистолярной форме. В книгу врывается нечто романное. Не случайно в наше время «Фрегат…» называют то «географическим романом» (В.А. Недзвецкий), то «предроманом» (Е.А. Краснощекова). Разные точки зрения представлены в фундаментальной книге Е.А. Краснощековой «И.А. Гончаров. Мир творчества»[130].

Описания дальних стран, их жителей, особенностей и случайностей путешествия, по мнению Гончарова, никогда не теряют своей занимательности. История плавания самого корабля, «этого маленького русского мира, с четырьмястами обитателями носившегося два года по океанам, своеобразная жизнь плавателей, черты морского быта, „поэзия моря“ — все это тоже само по себе способно привлекать и удерживать симпатии читателя. Но как бы ни умалял писатель достоинства своего пера, не менее важна личность писателя и то, что эта личность несет в своем повествовании. Какую „главную мысль любит“ в своем повествовании Гончаров? Судьба России, ее место в цивилизации, перспективы развития в современном мире и будущем…

Где бы ни был автор, он то и дело перебрасывается мыслью на родную почву. Однако из таких видений, которое не дает нигде покоя, видение русской деревни Обломовки, с ее барином, который живет в себя, в „свое брюхо“, с „живой машиной“, которая стаскивает с барина сапоги, с Егоркой, со всем миром „деятельной лени и ленивой деятельности“, который будет впоследствии назван обломовщиной. В письме первом он пишет из Англии: „Виноват: перед глазами все еще мелькают родные и знакомые крыши, окна, лица, обычаи. Увижу новое, чужое и сейчас в уме прикину на свой аршин. Я ведь уж сказал вам, что искомый результат путешествия — это параллель между чужим и своим“[131].

„Животная, хотя и своеобразная жизнь“, „развитая жизнь“. На их сопоставлении и противопоставлении вырастают размышления Гончарова о человеческой цивилизации, о судьбах России. Гончаров видит не только крайности, жизнь „грубую, ленивую и буйную“, жизнь бездуховную, но и жизнь развитую, „царство жизни духовной“. Он видит и то переходное состояние, когда жизнь дошла „до того рубежа, где начинается царство духа, и не пошла дальше“.

Об этом глава „Ликейские острова“. Гончаров как бы попадает в детство человечества, в его „золотой век“. „Это единственный уцелевший клочок древнего мира, как изображают его Библия и Гомер“. Куда пойдет эта жизнь? Гончаров трезво видит, что идиллия не беспредельна. Да, это не жизнь дикарей, грубая, ленивая и буйная, „но и не царство жизни духовной: нет следов просветленного бытия“. Природа сама по себе не наполняет целиком жизнь человека. Просветленное бытие? Осуществимо ли оно здесь, на благословенных островах? Прогресс, цивилизация лишены идиллии. Вот и здесь: „У одних дверей стоит с крестом и лучами света и кротко ждет пробуждения младенцев; у других — люди Соединенных Штатов, с бумажными и шерстяными тканями, ружьями, пушками и прочими орудиями новейшей цивилизации…“ И уже более иронично: „Благословенные острова. Как не взять их под покровительство? Люди Соединенных Штатов совершенно правы, с своей стороны“. Словом, „вот тебе и идиллия, и золотой век, и Одиссея“. Дух практицизма, коммерции, приобретательства, властвования одних над другими… Но все это реальность, от нее не уйти. Гончаров довольно резко критикует английского колонизатора. „Человек-машина“, чья добродетель лишена своих лучей». Да, он цивилизует мир, но одновременно и разрушает, делает его неуютным. Раньше, в советский период было принято подчеркивать обличительный характер изображения колонизаторов у Гончарова. Сейчас в некоторых статьях такая критика стыдливо обходится, ретушируется. Или даже отвергается. Но крайности здесь не нужны. Гончаров не обольщается, рисуя фигуру колонизатора, пожирателя пространств, торговца наркотиками, не останавливающегося ни перед какими нравственными понятиями ради выгоды. Вот один такой момент прямой характеристики: «Вообще обращение англичан с китайцами, да и с другими, особенно подвластными им народами, не то, чтоб было жестоко, а повелительно, грубо или холодно-презрительно, так что смотреть больно. Они не признают эти народы за людей, а за какой-то рабочий скот…» («Шанхай»). Нет, сатирический портрет англичанина не задан искусственно, на шаржирован, как то показалось иным исследователям, он дан контрастно, ярко, художественно.

Гончаров увидел мир на разных этапах его развития, и цивилизованные страны, и патриархальные, почти доисторические уголки земли, где сама природа благодетельна для человека. Покой и движение, деятельность и недеятельность. Что вносит человек?

И последние главы «Фрегата…» — это дальневосточные берега. Сибирская Русь… Сибирь видится Гончарову в особом переходном состоянии. Тут возникает образ Сибири исторической, с ее прошлым и будущим. И, разумеется, настоящим. Движение жизни не остановилось, прогресс хоть и медленно, но продолжается. «Развитая жизнь», «царство жизни духовной» где-то впереди. «Я теперь живой, заезжий свидетель того химически-исторического процесса, в котором пустыни превращаются в жилые места…» И здесь параллель между чужим и своим обостряется: Гончаров приходит к мысли о «русском самобытном примере цивилизации…»

* * *

Рассмотрим дальневосточные и сибирские страницы путешествия несколько обстоятельнее. Подвижническое начало проявилось уже в самом факте путешествия Гончарова. Артистическая, созерцательная натура художника, по словам Гончарова, требовала покоя, уединения, независимости от сует дня («Это впоследствии называли во мне обломовщиной», — пояснил писатель в мемуарных записках «Необыкновенная история»), но та же натура требовала живых впечатлений, движения, умения преодолевать преграды. Сетуя на то, что у него не было средств, чтобы заниматься только своим делом, что приходилось дробить себя на части, Гончаров писал: «Чего только мне не приходилось делать! Весь век на службе из-за куска хлеба! Даже и путешествовал „по казенной надобности“ вокруг света… И все-таки, несмотря на горы и преграды, я успел написать шесть-семь томов!» («Необыкновенная история»). Путешествие, конечно, много открыло Гончарову.

Он еще с детства мечтал о таком вояже. И вот в возрасте сорока лет, уже известным русским писателем, автором романа «Обыкновенная история» и фрагмента «Сны Обломова», «из своей покойной комнаты он перешел на зыбкое лоно морей», оставил привычную жизнь, которая «грозила пустотой, сумерками, вечными буднями», и ринулся дорогой вокруг света. Уже в начале пути Гончаров задумался, как заменить «жизнь чиновника и апатию русского литератора энергиею морехода». Как вместить в душу «развивающуюся картину мира», где взять силы, чтобы воспринять массу великих впечатлений. И эта «дерзость почти титаническая» оказалась ему по плечу. «На море, кроме обязанностей секретаря при адмирале Путятине, еще учителя словесности и истории четверым гардемаринам, я работал только над путевыми записками, вышедшими потом под названием „Фрегат „Паллада““, — писал Гончаров в своей исповедальной „Необыкновенной истории“». Разработка замысла романа «Обломов», а также «Обрыва» уступила место очеркам путешествия. «Обе программы романов были со мной, — рассказывал там же Гончаров. — И я кое-что вносил в них, но писать было некогда. Я весь был поглощен этим новым миром, новым бытом и сильными впечатлениями».

А впечатлительной душе художника открывалось многое. Он, как мы уже сказали, побывал в Англии, перешел Атлантический океан, посетил остров Мадеру, обошел мыс Доброй Надежды, был в Сингапуре, Гонконге, Шанхае, на Ликейских островах, на Маниле, в Японии, дошел до русских берегов, обратный путь совершил через Сибирь.

Он первый из русских писателей своими глазами взглянул на дальневосточные русские земли и воды и написал о них в очерках (до этого читатели знали лишь записки и путевые очерки самих землепроходцев и мореплавателей).

Своеобразное художественное открытие миров Востока — главы «Русские в Японии», «Шанхай», «Манила». Особенно обстоятельно раскрыт противоречивый мир Японии[132].

В этих главах Гончаров описывает посещение острова Гамильтона, японского порта Нагасаки, плавание мимо корейского берега, а затем мимо Приморья к Императорской (ныне Советской) гавани. Гончаров пишет о ходе переговоров с японскими властями, которые всячески тормозили заключение торгового договора с Россией; интересны многие бытовые и пейзажные зарисовки (например, картина весеннего Нагасаки). Русские моряки по пути ведут большую работу: идет опись берегов, промер глубин, уточняются карты. 18 апреля прошли остров Цусиму. Гончаров углубляется в историю Кореи, размышляет о нравах народа, о развитии торговли. С большой симпатией отзывается о простых корейцах: «рослый, здоровый народ», «атлеты с грубыми смугло-красными лицами и руками», «домовитые люди». И хотя знакомство с жизнью корейцев происходит почти на ходу — состоялось и художественное открытие «мира Кореи». В русской литературе потом этот мир будет дополнен Гариным-Михайловским, Крестовским, но первым из русских писателей здесь был Гончаров.

5 мая фрегат входит в Японское море. А 9 мая за кормой остаются корейские берега. «9 мая. Наконец отыскали и пограничную реку Тай-маньга, мы остановились миль за шесть от нее. Наши вчера целый день ездили промерять и описывать ее… Вы, конечно, с жадностью прочтете со временем подробное и специальное описание всего корейского берега и реки, которое вот в эту минуту, за стеной, делает мой сосед Пещуров, сильно участвующий в описании этих мест» («От Манилы до берегов Сибири»). И уже в наше время ученый географ А.И.Алексеев в своей книге «Так начинался Владивосток» отметит и этот эпизод: залив Посьета и берег до реки Тюмень сняты с описи фрегата «Паллада» 1854 года. Гончаров пристально всматривается в новые земли, земли нынешнего Приморского края, где еще только через шесть лет будет основан порт Владивосток. А далее Татарский пролив. «По временам мы видим берег, вдоль которого идем к северу, потом опять туман скроет его». И далее: «Холодно, скучно, как осенью, когда у нас, на севере, все сжимается, когда человек уходит в себя, надолго отказываясь от восприимчивости внешних впечатлений, и делается грустен поневоле. Но это перед зимой, а тут и весной то же самое. Нет ничего, что бы предвещало в природе возобновление жизни, со всею ее прелестью». Несколько позже, очутившись в северных широтах, Гончаров еще раз посетует: «Что за плавание в этих печальных местах! Что за климат! Лета почти нет… Туман скрывает от глаз чуть не собственный нос». Как видим, преувеличение, но не романтическое. Гончарову явно не по душе затяжная дальневосточная весна, густые постоянные туманы, холод и сырость. И берег достаточно далек, чтобы увидеть, что сотни примет предвещают в природе возобновление жизни.

20 мая (по ст. ст.) 1854 года фрегат подошел ко входу в Императорскую гавань. С обычной будничностью сообщает об этом писатель. Только за год до прихода «Паллады» эта бухта была открыта Николаем Бошняком, сподвижником Невельского. «Утро чудесное, море синее, как в тропиках, прозрачное. Тепло, хотя не так, как в тропиках, но однако ж, так, что в байковом пальто сносно ходить по палубе. Мы шли все ввиду берега. В полдень оставалось миль десять до места…» Но войти в тот день в бухту не удалось. Густой туман, а потом налетевший ветер задержали корабль в море. Какой простор для романтической картины морской бури у родных берегов! Но Гончаров всюду верен духу анализа, реалистическим традициям. Его картина бури чем-то напоминает картину бурана в степи в «Капитанской дочке» Пушкина. «„Вот за этим мысом должен быть вход, — говорит дед, — надо только обогнуть его. — Право! Куда лево кладешь?“ — прибавил он, обращаясь к рулевому. Минут через десять кто-то пришел снизу. „Где вход?“ — спросил вновь пришедший. „Да вот мыс…“ — хотел показать дед. Глядь, а мыса нет. „Что за чудо? Где же он? Сию минуту был“, — говорил он. „Марсо-фалы отдать!“ — закричал вахтенный. Порыв ветра нагнал холод, дождь, туман, фрегат сильно накренило — и берегов как не бывало…»

Только 22 мая, к вечеру, фрегат вошел в гавань. Гончаров дает живую и точную зарисовку этих мест: «…Мы входили в широкие ворота гладкого бассейна, обставленного крутыми, точно обрубленными берегами, поросшими непроницаемым для взгляда мелким лесом — сосен, берез, пихты, лиственницы. Нас охватил крепкий смоляной запах. Мы прошли большой залив и увидели две другие бухты, направо и налево, длинными языками вдающиеся в берега, а большой залив шел сам по себе еще мили на две дальше. Вода не шелохнется, воздух покоен, а в море, за мысами, свирепствует ветер».

Так в русскую литературу входил дальневосточный пейзаж с его корневыми приметами: «обрубленный берег», «смоляной запах тайги», туманы и ветра Тихого океана — все это запечатлено кистью большого художника.

Необжитый, суровый край рождает в душе писателя вопросы удивления и изумления: «Что это за край: где мы? Сам не знаю, да и никто не знает: кто тут бывал и кто пойдет в эту дичь и глушь?»

В другом месте Гончаров более точен, он скажет, что русские люди шли в эту глушь, осваивая восточные окраины, приносили славу отечеству. Здесь же он отмечает, что русские матросы быстро сходятся с местными народностями. Не ускользнет от взора Гончарова умение русских матросов «объясняться по-своему со всеми народами мира». С большой симпатией делает он зарисовки быта нивхов, нанайцев, рисует облик тунгуса Афоньки с товарищем своим Иваном, как их называли моряки. Их портреты даны с долей характерности. Афонька ходит на зверей с кремневым ружьем, которое сделал чуть ли не сам или выменял в старину. Гончарова радует дружба русских моряков с коренными народами Дальнего Востока и Сибири: нанайцами, нивхами, якутами. Это в традиции русской литературы. Гуманистическая традиция эта идет от очерков Крашенинникова, от произведений Радищева, Пушкина (вспомним его замечания на полях книги Крашенинникова). Большая русская литература всегда отличалась демократической отзывчивостью, гуманностью, уважением других народов, стремлением к правдивому отражению жизни, пробуждению добрых чувств. Вот один из эпизодов, подмеченных Гончаровым на Дальнем Востоке — в нем есть символическое обозначение рождающейся дружбы народов. Дружбы, которая закрепилась в общем труде. Это этюд из главы «От Манилы до берегов Сибири»: «Я пробрался как-то сквозь чащу и увидел двух человек, сидевших верхом на обоих концах толстого бревна, которое понадобилось для какой-то починки на наших судах. Один, высокого роста, красивый, с покойным, бесстрастным лицом: это из наших. Другой, невысокий, смуглый, с волосами, похожими и цветом и густотой на медвежью шерсть, почти с плоским лицом и с выражением на нем стоического равнодушия: это — из туземцев. Наш пригласил его, вероятно, вместе заняться делом…» Гончаров любуется слаженностью работы, которая свела двух разных людей. Бытовая картина, но сколько в ней жизненной энергии!

Так в общем деле росли связи людей труда различных национальностей, рождалось чувство трудовой общности, и это зорко увидено писателем. Такие наблюдения писатель пополнит на пути в столицу, в Якутии, в Сибири, где жизнь не раз сведет его и с местными жителями. Гончаров видит, что приход русских в Сибирь, движение их на тихоокеанские берега благотворно сказывается на развитии местных жителей. Он вступает в полемику с автором книги о якутах «Отрывки о Сибири» Геденштромом[133]. Тот высокомерно утверждал, что «якутская область — одна из тех немногих стран, где просвещение или расширение понятий человеческих более вредно, чем полезно». «Другими словами, — иронизирует Гончаров, — просвещенные люди, не ходите к якутам: вы их развратите! Какой чудак этот автор!» Гончаров высмеивает столь нелепые «парадоксы», размышляет о необходимости просвещения якутов и других народов, о прогрессивной роли передовых русских людей в этом полезном и благородном деле.

Гончаров кратко описывает свое пребывание в лимане Амура, куда он пришел в августе 1854 года. Шхуна «Восток» покачивалась, стоя на якоре, между крутыми зелеными берегами Амура, а Гончаров и его спутники гуляли по прибрежному песку, праздно ждали, когда скажут трогаться в путь, сделать последний шаг огромного пройденного пути: оставалось каких-нибудь пятьсот верст до Аяна.

Фрегат «Паллада» был оставлен в Императорской гавани. Чтобы не допустить захвата его англо-французской эскадрой, бродившей по океанским просторам, администрация дала распоряжение затопить «Палладу». И 31 января 1856 года «Паллада» была затоплена в Константиновской бухте Императорской гавани. О судьбе «Паллады» Гончаров коротко расскажет в главе «Через двадцать лет», написанной в 1874 году. В 1891 году вышли очерки «По Восточной Сибири. В Якутии и Иркутске». Эти главы вошли в состав книги.

Гончаров побывал в Петровском зимовье. Он упоминает об открытии транспортом «Байкал» в 1849 году Амурского лимана, а также пролива между материком и Сахалином. Естественно в этом месте было ожидать встречи с Невельским и его сподвижниками, упоминаниями их имен. Но этого не произошло. «По ряду причин, и главным образом, из-за секретности мероприятий, проводившихся в то время в устье Амура, он не оставил описания этих мест», — пишет один из исследователей[134]. Объяснение не во всем приемлемое. Тем более, если помнить, что и ранее Гончаров обходил многие факты освоения Дальнего Востока, не считая нужным называть имена мореплавателей, заслуги которых, конечно, знал. Здесь же Гончаров все объяснил по-своему: «Мне так хотелось перестать поскорее путешествовать, что я не съехал с нашими, в качестве путешественника, на берег в Петровском зимовье и нетерпеливо ждал, когда они воротятся, чтобы перебежать Охотское море, ступить, наконец, на берег твердой ногой и быть дома». Но задул жестокий ветер, и его спутники пробыли на берегу целые сутки. Кто знает, не пожалел ли Гончаров впоследствии, что не съехал на берег, не встретился с Невельским… А нам, читателям, очень жалко!

По пути в Аян «Восток» подстерегала опасность встречи с французскими и английскими судами. Но и здесь тон описания лишен романтического ореола. Автор рассказывает, как по пути, якобы для развлечения, приняли участие в войне, задержали судно, оказавшееся китоловным. И только в примечаниях Гончаров считает нужным отметить, что «в это самое время, именно 16 августа, совершилось между тем, как узнали мы в свое время, геройское, изумительное отражение многочисленного неприятеля горстью русских по ту сторону моря, на Камчатке». Геройское, изумительное отражение неприятеля — такова оценка Гончаровым Петропавловской эпопеи.

Плавание «Паллады» в этих условиях было далеко не безопасным. «Палладе» «пришлось переживать много такого, что не выпадало на долю других русских судов и что никак не укладывается в рамках мирного и безмятежного вояжа», — замечал Энгельгардт. Было решено при встрече с неприятелем принимать бой. Но, слава богу, все обошлось.

Замечательны по-своему страницы, посвященные прибытию в Аян, завершению путешествия. С одной стороны, это реалистически точные, зримые описания тамошних мест, а с другой — авторские размышления несколько приподнятого, даже романтического характера. Зримо предстает перед читателем этот «маленький уголок России», как называет Аян автор: «Ущелье все раздвигалось, и, наконец, нам представилась довольно узкая ложбина между двух рядов высоких гор, усеянных березняком и соснами. Беспорядочно расставленные, с десяток более нежели скромных домиков, стоящим друг к другу, как известная изба на курьих ножках, — по очереди появлялись из-за зелени; скромно за ними возникал зеленый купол церкви с золотым крестом. На песке у самого берега поставлена батарея, направо от нее верфь, еще младенец, с остовом нового судна, дальше целый лагерь палаток, две-три юрты, и между ними кочки болот. Вот и весь Аян». Основание Аянского порта положено благодаря трудам архиепископа Вениамина и бывшего губернатора Камчатки Завойко, отмечает Гончаров.

А в душе путешественника — возвышенные примеры возвращения к родным берегам знаменитых путешественников, когда кровля родного дома кажется сердцу «целой поэмой». Античное, своеобразно-романтическое сталкивается с обыденным, реальным — и, кажется, подчас Гончаров нарочито снимает ореол романтики. «Кто не бывал Улиссом на своем веку и, возвращаясь издалека, не отыскал глазами Итаки? Это пакгауз, — прозаически заметил кто-то, указывая на дразнившую нас кровлю, как будто подслушав заветные мечты странников». Однако же за этим явным снижением идет и возвышение романтического и героического в жизни — и этого нельзя не заметить. Путешественники ступают на родной берег: «Но десять тысяч верст остается до той красной кровли, где будешь иметь право сказать: я дома!.. Какая огромная Итака, и каково нашим Улиссам добираться до своих Пенелоп!» — восклицает Гончаров, рисуя реалистически достоверную картину предстоящего пути. Романтический мотив врывается в рассказ о прощании с морем. «Я быстро оглянулся, с благодарностью, с любовью, почти со слезами. Оно было сине, ярко сверкало на солнце серебристой чешуей. Еще минута — и скала загородила его. „Прощай, свободная стихия! В последний раз…“» В реалистической картине Гончарова мелькнул романтический пушкинский образ, приоткрывая душевное волнение героя. Развивая мотив романтики и героики, Гончаров потом в главе «Через двадцать лет», вспоминая «страшные и опасные минуты плавания и рассказывая историю гибели „Дианы“, сравнит подвиги русских моряков с подвигами героев „Одиссеи“ и „Энеиды“ и скажет: „Ни Эней с отцом на плечах, ни Одиссей не претерпели и десятой доли тех злоключений, какие претерпели наши аргонавты…“

* * *

И здесь пора вернуться к спору о героическом начале в книге Гончарова. В 30-е годы Б.М. Энгельгардт высказал мнение, что героический план начисто отсутствует у Гончарова и что в силу особого характера его творческого сознания „патетическое“ давалось ему чрезвычайно трудно»[135]. По мнению Энгельгардта, Гончаров изгнал из своей книги патетический и романтический элементы. Это мнение оспорил Г.Ф. Лозовик в статье «Морская тема в книге И.А. Гончарова „Фрегат „Паллада“[136]“». «Но разве реализм исключает изображение героического, в частности, повседневной „будничной“ героической борьбы людей с грозной и капризной морской стихией?» — спрашивал он, оспаривая утверждение Энгельгардта, что Гончарову «не давалась беспокойная героическая тематика, требующая повышенно-эмоционального напряжения стиля». Лозовик приводит примеры описания урагана в Тихом океане, ряд морских пейзажей, свидетельствующих, по мнению автора статьи, о романтической приподнятости «Фрегата „Паллады“». Отмечая это, В.Г. Вильчинский в книге «Русские писатели-маринисты» подчеркивал, что подобные страницы «составляют исключение в ровном и нарочито приземленном стиле Гончарова», для которого в целом, по справедливому замечанию Энгельгардта, характерно «спокойное, слегка ироничное, шутливо-добродушное описание». Этому вторят и другие: «добродушно-ворчливый, шутливый (по отношению к себе) тон рассказчика…»[137].

А между тем характеризовать стиль повествования как только «спокойное, слегка ироничное, шутливо-добродушное описание» или «добродушно-ворчливое», «нарочито приземленное» было бы неточно. Гончаров не отрешается и не от патетики, и не от своеобразного пафоса. И, несмотря на справедливость многих упреков в том, что он не показал в полную силу героику морского труда, героическое начало в книге обойти нельзя. К сожалению, дальневосточные и сибирские страницы, оказавшиеся за пределами морского путешествия, оказались за бортом некоторых литературоведческих работ. А между тем без этих размышлений не мыслится образ одного из главных героев этой «скромной Одиссеи» — образ самого автора с его глобальной мыслью о путях России.

Продолжалось путешествие, но не похожее уже «на роскошное плавание на „Фрегате“». Как известно, Гончаров в дороге от Аяна до Петербурга пробыл полгода. «Это не поездка, не путешествие, это особая жизнь», — замечает будущий автор «Обломова». Особая жизнь! Дорога! Болота, реки, бедные жилища, своеобразие языка, снег, морозы. И опять: «Зачем я здесь? Что суждено этому краю?» Сухопутным путем, на коне, в телеге, на лодке, а где и пешком возвращался он в столицу. Конечно, на его долю не перепадает всех тех тягот, которые достаются казакам и проводникам-якутам. Его «высокоблагородие» опекают, но все же… Одна дорога через тайгу и болота, через каменистые отроги и перевалы, через студеные реки не раз повергает в изумление и заставляет подумать о тех, кто живет в этом краю, слывущем «безымянной пустыней». «Он пустыня и есть. Не раз содрогнешься, глядя на дикие громады гор без растительности, с ледяными вершинами…» — признается писатель. И при этом, рассказывая, что всюду путешественника встречает кров и очаг, не удержится воскликнуть, вопрошая: «Увы! Где же романтизм?»

Он показывает тех, кто одолевает эту природу, кто на этих землях обжился, обустроился, занимается хлебопашеством, в поте лица своего добывает хлеб насущный.

Русские обустроили эти места, проторили тропы, построили мосты, станции. Конечно, все это еще зыбкое, первичное, но все же: пусть «мост сколочен из бревен, но вы едете по нем через непроходимое болото». Пусть на станции плохая юрта для ночлега, но все же это кров, тепло. И здесь естественно возникает перекличка с Аполлоном Майковым, который в своей статье назвал «русский пикет в степи зародышем Европы»[138]. В таком случае, спрашивает Гончаров, «чем вы признаете подвиги, совершаемые в здешнем краю, о котором свежи еще в памяти у нас мрачные предания, как о стране разбоев, лихоимства, безнаказанных преступлений?» Так набирает высоту мысль о героическом начале и деяниях русских людей в Сибири. «Робкие, но великие начинания» — и Гончаров по-своему благословляет их. Гончаров напоминает о порочных методах западной цивилизации. В этом молодом крае одно только вино, на его взгляд, погубило бы местных жителей, «как оно погубило диких в Америке». И потому хочется ему видеть в русской работе в Сибири «уже зародыш не Европы в Азии, а русский самобытный пример цивилизации, которому не худо бы поучиться некоторым европейским судам, плавающим от Ост-Индии до Китая и обратно». Мы не утверждаем, что вся жизнь пошла по Гончарову, но мечта была реальной, в ней светится русский идеал.

Как будто и не в манере Гончарова, скажем, рисовать характер русской женщины так, как о нем писал поэт Некрасов, но вчитайтесь в отрывок, где он описывает встречу с молодой крестьянской девушкой, и вы почувствуете — не мог и он не восхититься красотой и силой русской крестьянки. Девушка пригласила Гончарова осмотреть строящуюся избу. «Мы вошли: печь не была еще готова; она клалась из необожженных кирпичей. Потолок очень высок; три большие окна по фасаду и два на двор, словом, большая и светлая комната. „Начальство велит делать высокие избы и большие окна“, — сказала она. „Кто ж у вас делает кирпичи?“ — „Кто? Я делаю, еще отец“. — „А ты умеешь делать мужские работы?“ — „Как же, и бревна рублю, и пашу“. — „Ты хвастаешься!“ — Мы спросили брата ее: правда ли? „Правда“, — сказал он. „А мне не поверили, думаете, что вру: врать нехорошо! — заметила она. — Я шью и себе и семье платье, и даже обутки (обувь) делаю“. — „Неправда. Покажи башмак“. Она показала препорядочно сделанный башмак. „Здесь места привольные, — сказала она, — только работай, не ленись…“[139]». Как тут не вспомнить пафосных строк о русской женщине в финале романа «Обрыв»? Русская «женщина из народа» видится писателю великой силой, как новгородская Марфа, как те царицы и княгини, что, «не оглянувшись на столп огня и дыма, идут сильными шагами, неся выхваченного из пламени ребенка, ведя дряхлую мать и взглядом и ногой толкая вперед малодушного мужа… На лице горит во всем блеске красота и величие мученицы. Гром бьет ее, огонь палит, но не убивает женскую силу» («Обрыв»). А ведь не написал бы Гончаров этого доброго слова во славу русских женщин, если бы он не знал и не ведал о русских женщинах, женах декабристов, которые пошли в Сибирь во след за мужьями, о женах русских путешественников — и Наталье Шелиховой, и Екатерине Невельской, и многих других.

И эта встреча с молодой крестьянкой, строящей избу, и с ямщиком Дормидонтом, претерпевающим все людские скорби и неунывающим, и другие встречи с якутами, русскими — побуждают писателя думать о будущем богатого и пустынного, сурового и приветливого края. Писатель убежден — придет время, «безымянная пустыня» превратится в жилые места, и спросят тогда — кто же «этот титан, который ворочает сушей и водой? Кто меняет почву и климат?» И уже совсем патетически заговорил Гончаров, и патетика его тревожит сердце читателя: «И когда совсем готовый, населенный и просвещенный край, некогда темный, неизвестный, предстанет перед изумленным человечеством, требуя себе имени и прав, пусть тогда допрашивается история о тех, кто воздвиг это здание, и также не допытаться, как не допыталась, кто поставил пирамиды в пустыне. Сама же история добавит только, что это те же люди, которые в одном углу мира подали голос к уничтожению торговли черными, а в другом учили алеутов и курильцев жить и молиться — и вот они же создали, выдумали Сибирь, населили и просветили ее, и теперь хотят возвратить творцу плод от брошенного им зерна. А создать Сибирь не так легко, как создать что-нибудь под благословенным небом…»[140]. Что здесь? Идея величия труда созидателей египетских пирамид? Прославление успехов цивилизации, освободившей черных от рабства? Особое слово о мужестве тех, кто «выдумал Сибирь» и кому предстоит еще так много сделать под северным небом? И то, и другое, и третье. Но по-особому подчеркнуто здесь значение цивилизующего влияния русских, России, ее «легиона героев». Потому не следует мысль Гончарова подправлять, как это подчас делается. Особенно не хотят замечать жесткой критики Гончаровым западных колонизаторов, его стремления предостеречь русских людей от эгоизма и цинизма, свойственных и англичанам, и американцам. У Гончарова вы не найдете ни грана умиления. И не случайно он подчеркивает цивилизаторскую миссию России перед человечеством. Преображение Сибири — русский самобытный пример цивилизации… Что из того, что это не только реальность, но и мечта? И не случайно также эта мечта о могуществе человека в Сибири откликнется потом у Чехова. А в ХХ веке, уже на новом историческом материале, подхватит ее Твардовский в поэме «За далью — даль»…

Нельзя не вспомнить, что именно сибирские картины как-то по-особому всколыхнули душу Гончарова, возбудили мысль о пагубности крепостничества, порождающего обломовщину. Вот проезжает он сибирским трактом, проселочной дорогой. Всматривается в облик селений, деревенек. Летают воробьи и грачи. Поют петухи. Мальчишки свищут, машут на проезжую тройку. И дым столбом идет из множества труб — дым отечества! «Всем знакомые картины Руси! Недостает только помещичьего дома, лакея, открывающего ставни, да сонного барина в окне. Этого никогда не было в Сибири, и это, то есть отсутствие следов крепостного права, составляет самую заметную черту ее физиономии», — заключает свои наблюдения Гончаров[141]. Вот вам и мысль, которую он будет «любить» в «Обломове»! Так думал писатель в 1854 году, за семь лет до отмены крепостного права в России.

А разве не патетичны по своему размышления автора о героическом в жизни, в истории освоения Сибири и Дальнего Востока? Это такой глубинно-смысловой пласт очерков, что обойти его нельзя. Гончаров размышляет о героизме русских людей, о героях истории, о зарождении дружбы с народностями Сибири и Дальнего Востока.

Кого же он причисляет к когорте славных героев, достойных памяти потомков? Гончаров называет имена атамана Атласова, генерал-губернатора Муравьева-Амурского, адмирала Завойко, ла Завойко, мореплавателя Врангеля, а наряду с ними — слово об отсалово об атетавном матросе Сорокине, о гих других. Сорокин затеял в Сибири хлебопашество. «Это тоже герой в своейерой в своей роде, маленький титан. А сколько иед за ним! И имя этим героям — легион…»[142]. Особое слово произнесено авторности «наших миссионеров». Вначале идут имена никому не известных сибирских священников — Хитрова и Запольского. «Знаете, что они делают? — задается вопросом автор. — Десять лет живут в Якутске и из них трех лет не прожили на месте, при семействе»[143]. Приобщают к православию, учат грамоте, просвещают. И.А. Гончаров ввел в большую художественную литературу имя русского просветителя, священника-миссионера Иннокентия. К тому времени он был епископом камчатским, курильским и алеутским, в его епархию вошла и Якутия. Происходил Иннокентий из семьи сибирского сельского пономаря Евсевия Попова. После окончания Иркутской семинарии Иван Евсеевич Попов получил фамилию Вениаминов — в честь умершего иркутского епископа Вениамина, а 24 ноября 1840 года, после смерти жены, принял монашество и стал отцом Иннокентием. Десять лет он провел в Русской Америке. Гончаров встречался с ним в Якутске. Одному из друзей он писал: «Здесь есть величавые колоссальные патриоты. В Якутске, например, преосвященный Иннокентий, как бы хотелось познакомить Вас с ним. Тут бы Вы увидели русские черты лица, русский склад ума и русскую коренную речь. Он очень умен. Знает много и не подавлен схоластикою, как многие наши духовные, а все потому, что кончил не академию, а семинарию в Иркутске, и потом прямо пошел учить и религии, и жизни алеутов, колошей, а теперь учит якутов. Вот он-то патриот»[144]. Иннокентий создает буквари, переводит на язык алеутов Библию, ведет научные наблюдения по этнографии, географии, топографии, натуральной истории. И все это не может не восхитить Гончарова, особенно высоко он оценивает его главный труд — трехтомные «Записки» об Алеутских островах. «Прочтя эти материалы, не пожелаешь никакой другой истории молодого и малоизвестного края. Нет недостатка ни в полноте, ни в отчетливости по всем частям знания…»[145].

Гончаров указывает, что в якутском областном архиве хранятся материалы, драгоценные для будущей истории. И замечает здесь же, что описаний достойны не только прошлое, но и «подвиги нынешних деятелей», которые «так же скромно, без треска и шума, внесутся в реестры официального хранилища». «В сумме здешней деятельности хранится масса подвигов, о которых громко кричали и печатали бы в других местах, а у нас, из скромности, молчат», — с укоризной отечественным журналистам замечает Гончаров.

С большим внутренним одушевлением, можно сказать, с пафосом, напоминает автор о русских землепроходцах, которые шли и идут в Сибирь. «Вы знаете, что были и есть люди, которые подходили близко к полюсам, обошли берега Ледовитого моря и Северной Америки, проникали в безлюдные места, питаясь иногда бульоном из голенища своих сапог, дрались с зверями, с стихиями — все это герои, которых имена мы знаем наизусть и будет знать потомство, печатаем книги о них, рисуем с них портреты и делаем бюсты. Один определил склонение магнитной стрелки, тот ходил отыскивать ближайший путь в другое полушарие, а иные, не найдя ничего, просто замерзли. Но все они ходили за славой»[146].

Вспомнив походы тех, кто ходил на край земли «ради славы», Гончаров не забывает и неприметных подвижников, кто ездит по дальним местам, вплоть до Ледовитого океана по казенной надобности. И якутские купцы не забыты — предприимчивые и отважные, они достигают и юга, и севера.

* * *

Еще и еще раз вчитываясь в путевые очерки Гончарова, вглядываясь в десятки встреч с разными людьми, от крестьян до губернатора, входя в размышления писателя о подвигах и героях, мы видим, чем жива его задушевная мысль: да, для освоения жизни во всех краях отечества нужны герои, нужны подвижники. Героическое начало находит прямое и недвусмысленное выражение в очерках о Сибири и всего плавания: героев — легион. В Сибири не было крепостного права, откуда во многом истекала обломовщина. И это приоткрыло русский народ в его самых богатых духовных возможностях, показало силу его действия, вселяло уверенность в будущем. Здесь зрела дума о конце крепостного права. И к этому периоду можно отнести слова Гончарова, которые он напишет в 1879 году, подводя итоги своего творчества: «Даль раздвигалась понемногу и открывала светлую перспективу будущего». Заметим, что здесь и открытие образа далей, который неслучайно прозвучит в другом веке в поэме А. Твардовского — «За далью — даль», поэме путешествия.

Где уж нет ни строчки пафосной — это там, где Гончаров пишет о себе, — но как интересен образ путешественника! Нет ничего пафосного в рассказе о денщике Фаддееве — но за ним раскрыт тоже целый крестьянский мир, мир русского человека на море… Но вернемся к страницам сибирского путешествия…

Обратный путь через Сибирь — это открытие в очерках путешествия мира Сибири, мира Якутии. По суше предстояло пройти и было пройдено от Аяна до Якутска, а затем до Иркутска. А там уж дорога вела до Петербурга. Из Аяна караван вышел в теплое августовское время 1854 года и благополучно добирается до Якутска. Но один переход через Джугджур чего стоит! Пройти в теплое время по Лене не успевали, и пришлось почти на два месяца задержаться в Якутске, пока хорошо подморозит дорогу. 26 ноября при морозе в 360 выезжают из Якутска и только в самую заутреню Рождества Христова, т. е. 25 декабря по старому стилю прибывают в Иркутск. «На последних пятистах верстах у меня начало пухнуть лицо от мороза», — пишет Гончаров. Образ дороги — настоящая сибирская одиссея. Одна из ярчайших тем в этом путешествии — якуты и русские. Мир якута, коренного жителя этих мест, дан через множество событий, подробностей, деталей. С особой силой раскрыт национальный якутский характер при описании перехода через Джугджур. Станицы, юрты, хижины, в которых вставлены льдины вместо стекол… А потом откроется и областной еще не город, а городок Якутск, где Гончаров провел немало времени и перезнакомился со многими: потому мир Якутска тоже как бы дан изнутри. Добрые слова сказал писатель о городе и горожанах. И все дано через призму настоящего и будущего края. Суровая сибирская природа может быть приспособлена, одолена общими усилиями якутов с русскими. Для Гончарова это несомненно: без русской цивилизации, без русского хлебопашества, торговых связей ледяные пространства не обустроить. Вот почему Гончаров приветствует шаги русского правительства, которые «клонятся» к тому, чтобы «с огромным русским семейством слить горсть иноплеменных детей». Мы не найдем у Гончарова особых фактов лихоимства разного рода чиновников, о чем и в те годы нередко писалось. У него свой угол зрения на Сибирь, но не забудьте — с думой о пагубности обломовщины, необходимости живого дела, и не просто дела, а дела, одушевленного гуманностью, любовью к людям.

Путешествовать, по мысли Гончарова, значит хоть немного слить свою жизнь с жизнью народа, который хочешь узнать. Это вглядывание, вдумывание в чужую жизнь, в жизнь ли целого народа или одного человека, дает наблюдателю такой общечеловеческий и частный урок, какого ни в книгах, ни в каких школах не отыщешь. Недаром еще у древних необходимым условием усовершенствованного воспитания считалось путешествие. Об этом размышляет Гончаров уже в начале своего путешествия, в письме первом. Не в этом ли стремлении к усовершенствованию одно из объяснений, почему так стремились к путешествию русские писатели: Карамзин, Пушкин, Гоголь, Гончаров, Чехов, Горький… Несомненно, путешествие помогло Гончарову понять героическую душу народа («героев легионы»), и эта внешне скрытая, внутренняя сила деятельного начала в русском человека замечена автором и в морском путешествии, и в путешествии по Сибири. Разве это могло не отозваться и в самом характере стиля писателя, в тональности его книги? В частности, в отступлениях лирико-философского плана? Разве эти авторские размышления не характерны для путевых очерков Гончарова? Не являются ли стилеобразующими? Так что далеко не всегда и не во всем «искомый результат» достигается «слегка ироническим, шутливо-добродушным», ворчливым описанием. Но никакой вычурности, неестественности: в русской литературе эту вычурность отринул еще Пушкин с его знаменитой простотой слога. Кстати, такое определение стиля в критике во многом шло от полемического утверждения, высказанного еще Д.И. Писаревым: именно он считал, что Гончаров, «любимый публикой», не раскрывается перед своим читателем, скрываясь за объективной манерой письма. «Его человеческой личности никто не знает по его произведениям, — писал критик в 1861 году, — даже в дружеских письмах, составивших собою „Фрегат „Палладу““, не сказались его убеждения и стремления; выразилось только то настроение, под влиянием которого написаны письма; настроение это переходит от спокойно-ленивого к спокойно-веселому и больше не представляется никаких данных для обсуждения личного характера нашего художника». Не скажешь, что здесь не схвачено ничего характерного: схвачено. Да, Гончаров как художник стремится к полной объективности и достигает ее в своих романах. Но вместе с тем какая несправедливость к Гончарову! Как будто он нигде не раскрывается как личность и как будто в письмах отразились лишь преходящие настроения. Ну, да разве для Писарева это редкость — бросаться в крайности: первоначально он вознесет, скажем, «Обломова»[147] — каково? Как схвачено вечное в романе? Поистине прозорливо! — а затем, в 1861 году, с неумеренной запальчивостью Писарев низвергает «Обломова» с пьедестала: «Весь „Обломов“ — клевета на русскую жизнь»[148]. А ведь взгляни Писарев без запальчивости, он бы нашел родство своим размышлениям об истории разработки новых земель «как на самое красноречивое выражение нашего колоссального, железного характера» в размышлениях Гончарова о «легионе героев», и тогда бы бездеятельный Обломов не показался бы ему центральным типом русской жизни… Но это уже особый вопрос, вопрос восприятия творчества Гончарова критикой, глубины его прочтения современниками — проблема, которая, кстати сказать, принесла Гончарову «мильон терзаний». Не понимали на каждом шагу! Иначе зачем бы писателю понадобилось самому выступать с толкованием своего творчества в статье «Лучше поздно, чем никогда». Напомним здесь, что не одной мыслью о пагубности крепостничества объясняет порождение обломовщины критик-философ ХХ века Н.О. Лосский в свой большой работе «Характер русского народа». «Ведь в Обломове были и привлекательные черты, и такой тип встречается не только у русских. Гончаров нарисовал образ, имеющий общечеловеческое значение». Русскому человеку, по мысли Н.О. Лосского, свойственно стремление к абсолютно совершенному царству бытия и вместе с тем чрезмерная чуткость ко всяким недочетам своей и чужой деятельности… Таким образом, обломовщина есть во многих случаях обратная сторона высоких свойств русского человека — стремления к полному совершенству и чуткости к недостаткам нашей деятельности. Отсюда — неудовлетворенность малым, тоска по настоящему делу. Н.О. Лосский приводит образцы силы и воли, когда русский человек, заметив свой недостаток и нравственно осудив его, преодолевает косность и вырабатывает положительные качества, принципы, развивает огромную энергию. Такие примеры видел и Гончаров — само кругосветное плавание требовало воли и силы. И не случайно в ХХ веке первым в космос вышел русский человек…

Но вернемся к «Палладе». Да, в книге есть и шутливое, почти крыловское добродушие, и ирония, и юмор, — как же не прожечь иронией несовершенства действительности? — и приземленность слога, и спокойно-ленивое, и спокойно-веселое настроение. Но вместе с тем в книге присутствует и тональность самого серьезного размышления о жизни, своеобразного «личного воодушевления» — под этим еще с времен Карамзина стали понимать пафос писателя. Кстати, тот же Писарев писал: «Только личное воодушевление автора греет и раскаляет его произведение»[149]. Этим «личным воодушевлением» и раскален гончаровский «Фрегат». Прочитайте, еще раз перечитайте хотя бы эти грустные строки его путевых впечатлений. «Мне видится длинный ряд бледных изб, до половины занесенных снегом. По тропинке с трудом пробирается мужичок в заплатах. У него висит холстиная сума через плечо, в руках длинный посох, какой носили древние». Что же тут шутливо-добродушного или ворчливого? А ведь это тональность, это настроение думы о России, о русском, российском согревает своим теплом многие страницы.

Вот она, родная Русь, корневая и окраинная, убогая и обильная, с ее характерными типами — с барином, живущим «в свое брюхо», и нищим мужичком, просящим милостыню. И уже не только перед глазами повествователя, а перед глазами читателя «мелькают родные и знакомые крыши, окна, лица, обычаи». И голос автора с его неотступной мыслью о главном. О чем? «Я ведь уже сказал вам, что искомый результат путешествия — это параллель между чужим и своим. Мы так глубоко вросли корнями у себя дома, что, куда и как надолго бы я ни заехал, я всюду унесу почву родной Обломовки на ногах, никакие океаны не смоют ее»[150]. Вот о чем, оказывается, неотступно думает этот «добродушно-ворчливый человек», автор книги — о родном крае, о России, о почве родной Обломовки, которой не смыть никаким океанам. Какой образ! В горьких испытаниях ХХ века многим русским людям пришлось на себе испытать верность этого наблюдения писателя: куда бы ни забрасывала судьба русского человека, он уносил с собой почву родной земли. И крупицей этой «почвы» — его великолепнейшего слоя культуры — всегда был Гончаров, его знаменитые романы… В своих размышлениях Гончаров находит достойное место России, русскому народу, многонациональной стране в мировой цивилизации, в мировой культуре. По его заповедной мысли, как человек имеет свой нравственный долг перед семьей, племенем, народом, так народ имеет свой долг перед человечеством. Русскому народу предстоит сказать свое слово, творить свой путь просвещения народов и цивилизации, освоения холодной Сибири, берегов и земель Дальнего Востока, земель Тихого океана. В наши дни бойкие публицисты и критики задним числом осуждают такие надежды на будущность России, на ее птицу-тройку (гоголевский образ тех лет) как самонадеянность, неоправданное мессианство, православие и т. д. И уже «изнутри» отказывают русскому народу во «всемирной отзывчивости», считая, что Россия вызвала «всемирный страх перед своей воинственной мощью», — пишет один из критиков в статье «Мифы и прозрения»[151]. Чем же навеян этот страх? Победой в Великой Отечественной войне над фашизмом? Спасением мира от гитлеровской чумы? Умением прийти на помощь в годы испытаний и бедствий — загляните в историю, сколько раз Россия спасала мир то от одного, то от другого нашествия. И не Россия в ХХ веке посылала своих летчиков сбрасывать атомные, напалмовые и прочие бомбы на мирные города других стран. Отрицая патриотизм, соборность, православие, такие ортодоксы или ревнители плюрализма (на словах, разумеется) больше всего расстраиваются оттого, что сторонники патриотической идеи пекутся не о том, о чем пекутся современные «плюралисты»: «Далеко не случайно, — продолжает тот же автор, — возникло само это тавтологическое соединение „национально-патриотического“, ибо в нем отражается не столько национальная, сколько национально-государственная идея: не о сохранении русской нации, а о сохранении российской державы прежде всего заботятся ее ревнители»[152]. Вот вам и прозрение! Оказывается, по логике адептов плюрализма (на словах) русский народ — и другие, живущие вместе, в едином государстве можно сохранить, не сохранив российской державы, России! Разломив Россию, пустив ее на распыл, ибо защита России, державы, единого государства именуется такими авторами «великорусским национализмом». Как тут не вспомнить ряд знаменитых произведений, от «Клеветникам России» Пушкина до «Скифов» Блока и стихотворения Рубцова «Россия, Русь, храни себя, храни!» Выходит, Россию надо защищать и от подобных кликушествующих доброжелателей, презрительно отзывающихся о великой державе. Какое отношение это имеет к предмету нашего исследования, к «Фрегату» Гончарова? К творчеству Гончарова в целом? Самое прямое: в его романах и очерках путешествия история наших надежд, наших упований, нашей национальной самокритики, продиктованной любовью к родной Обломовке, к русской земле, заботой о ее завтрашнем дне.

* * *

По-своему зазвучала в книге Гончарова «поэзия моря». Не условно-романтического, а реального, будничного и несказанно притягательного. Это в самом начале он напишет в письме: «Я не постиг уже поэзии моря, может быть, впрочем, и оттого, что я еще не видал ни „безмолвного“, ни „лазурного“ моря и, кроме холода бури и сырости, ничего не знаю»[153]. В контексте письма — знаменитое стихотворение Жуковского, которое начинается словами: «Безмолвное море, лазурное море…» Полемика с романтическим видением «поэзии моря», будь то Жуковский, Бенедиктов или ранний Пушкин («Прощай, свободная стихия…») живым лейтмотивом проходит через все «путешествие». За время плавания Гончаров увидит самое разное море. И русский человек откроется ему во всем многообразии своей натуры. Правда, скажем и то, что фигуру русского матроса, конечно, не пришлось в литературе открыть Гончарову. И офицеры даны очерково. Но чего стоит фигура вестового Василия, Сеньки Фаддеева! — сколько здесь подмечено не только индивидуального, но и национального, подлинно крестьянского, народного.

А сколько лиц русских офицеров, моряков, дипломатов — реальных, живых проходит перед читателями — тут целая история в лицах, особенно дорогих для нас, дальневосточников. Они и на наших картах, эти имена: адмиралов Е.В. Путятина, В.С. Завойко, морских офицеров К.Н. Посьета, В.А. Корсакова, И.В. Фургельма, переводчика и дипломата О.А. Гошкевича, отца Аввакума, «деда», механика А.А. Халезова… Это их усердиями и стараниями открывались дальневосточные берега и воды Российского государства. И многие имена русских мореплавателей остались на карте Тихого океана… Гончаров выступает летописцем нашей морской истории.

Море обычное сменяется в книге морем южным, экзотичным. Уже через несколько дней плавания Гончаров напишет в письме к поэту Бенедиктову, напутствовавшему его в дорогу своими романтическими стихами: «Море… Здесь я первый раз понял, что значит „синее море“, а до сих пор я знал об этом только от поэтов, в том числе и от вас… Вот, наконец, я вижу и синее море, какого вы не видали никогда… Не устанешь любоваться, глядя на роскошное сияние красок на необозримом окружающем нас поле вод… Только Фаддеев не поражается». Гончарову важен свой взгляд и взгляд его вестового, вчерашнего крестьянина, занятого своей повседневностью.

Морская жизнь, дальнее плавание высекают в душе Гончарова прекрасный афоризм: «Как прекрасна жизнь, между прочим, и потому, что человек может путешествовать!» Так воскликнул он в своем письме от 18 января 1853 года. Перед этим семь дней и ночей без устали свирепствовал холодный ветер, а тут наконец установилась хорошая погода, да еще в южных широтах. Путешествовать могут многие, но запечатлеть виденное — для этого нужен божий дар. Современники ждали от Гончарова книги-путешествия. Напутствуя писателя в плавание, его приятель поэт-романтик Владимир Григорьевич Бенедиктов писал:

Лети! И что внушит тебе природа Тех чудных стран, — на пользу и добро, Пусть передаст, в честь русского народа, Нам твой рассказ и славное перо!

В 1856 году Бенедиктов пишет другое стихотворение и печатает в журнале «Отечественные записки»: «Недавно странник кругосветный // Ты много, много мне чудес // Представил в грамоте приветно // Из-под тропических небес». Не без влияния путешествия Гончарова, его писем к Майковым, Бенедиктову родилось и еще одно стихотворение последнего: о защите Петропавловска-на-Камчатке. В 1854 году объединенная эскадра англичан и французов напала на мирный русский порт на Камчатке. Кичащиеся своей цивилизаторской ролью европейцы обрушили огонь своих пушек на дома камчадалов и русских поселенцев. Варварское бессердечие увидал в этом подлом нападении Бенедиктов (разумеется, как и Гончаров). Это забытое стихотворение Бенедиктова извлек из старых изданий В.И. Мельник[154]. Ввиду малотиражности книжки считаем возможным воспроизвести это стихотворение здесь полностью. Вот оно:

И туда… И туда — на грань Камчатки Ты зашла для бранной схватки Рать британских кораблей. И, пристав под берегами, Яро грянули громами Пришлецы из-за морей. И прикрыт звериной шкурой, Камчадал на них глядит: Гости странные похожи На людей: такой же вид! Только чуден их обычай: Знать, не ведая приличий, С злостью выехали в свет. В гости едут — незнакомы, И, приехав, мечут громы Здесь хозяевам в привет! Огнедышащих орудий Навезли — дымят, шумят! «А ведь все же это — люди», — Камчадалы говорят. Камчадал! Пускай в них стрелы! Ну, прицеливайся! Бей! Не зевай! В твои пределы, Видишь, вторгнулся злодей. И дикарь в недоуменье Слышит странное волненье «Как? Стрелять? В кого? В людей?!» И ушам своим не веря: «Нет, — сказал, — стрелу мою Я пускаю только в зверя, Человека я не бью»[155].

Горько-ироническое стихотворение Бенедиктова построено на контрасте противопоставления наивных камчадалов, не стреляющих в людей, вышколенным джентльменам, колонизаторам, которые несут в мир разбой и грабеж. К счастью, русский адмирал Завойко знал, как поступать с волчьей породой захватчиков: вражья эскадра, потерпев поражение, бежала от камчатских берегов…

Эти стихи и сегодня зазвучали не музейно, особенно после варварских акций США и НАТО, обрушивших армаду своих «томагавков» на мирные города Югославии. Снова в пределы мирных людей вторгся злодей, не признающий правил, законов человеческого общежития. И снова оживают страницы гончаровской книги, где мир озирает хищным взором современный ему колонизатор: хищности у него не поубавилось! Как же нужна миру сильная Россия!

Итак, в 1855–1857 годах очерки И.А. Гончарова публикуются на страницах «Морского сборника», «Современника», «Русского вестника», «Библиотеки для чтения», «Журнала для чтения воспитанникам военно-учебных заведений»: таков был журнальный мир тогдашней России. В 1855 году очерки издаются в двух томах. В 1874 году Гончаров опубликовал очерк «Из воспоминаний и рассказов о морском плавании (Через двадцать лет)», так что современная ему критика (тот же Писарев), не могла знать этих страниц. В 1891 году опубликовал очерки «По Восточной Сибири. В Якутске и в Иркутске». С учетом этого, повторяем, надо и судить о современной ему критике. Но эти главы — неотъемлемая часть знаменитой кругосветной одиссеи автора «Обломова».

Иван Александрович Гончаров — автор романов «Обыкновенная история» (1847), «Обломов» (1859), «Обрыв» (1869), воспоминаний, литературно-критических статей «Мильон терзаний» (1872), «Лучше поздно, чем никогда» (1879). Его романы нельзя в полной мере понять, не обращаясь к его очеркам кругосветного плавания. Почему? Да потому хотя бы, что все его произведения пронизаны единым пафосом, одушевлены одной генеральной мыслью, одним чувством, идущим от писателя. «Только личное воодушевление автора греет и раскаляет его произведения» (Писарев). А оно, это «личное воодушевление» присутствует во всем, что написано Гончаровым. Национальное, народное, общечеловеческое звучит в этих произведениях великого русского писателя в полную силу.

Книга очерков Гончарова «Фрегат „Паллада“» сама стала источником поэтического вдохновения: яркие строки о ней написал А. Майков, друг писателя. Это он первоначально должен был идти в плавание, но уступил свое место другу. Майков оценил труд Гончарова как художник:

Море и земли чужие, Облик народов земных — Все предо мной, как живые, В чудных рассказах твоих.

Жанр морских путешествий после гончаровских очерков «Фрегат „Паллада“» продолжили многие писатели-путешественники, документалисты. Скажем сразу, что к книге И.А. Гончарова тесно примыкают записки и письма В.А. Римского-Корсакова, которые печатались в те годы в «Морском сборнике», а в ХХ веке впервые были изданы в книге под названием «Балтика — Амур». Повествование в письмах о плаваниях, приключениях и размышлениях командира шхуны «Восток»[156]. К жанру морских путешествий примыкает книга А.В. Вышеславцева «Очерки пером и карандашом из кругосветного плавания в 1857–1860 гг.»[157]. Характерно, что уже в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона в биографии путешественника и историка искусств А.В. Вышеславцева (1831–1888) было сказано: «Многие страницы по художественным достоинствам напоминают „Фрегат „Палладу““ Гончарова». Таким образом, «Фрегат „Паллада“» становился своего рода мерилом, эталоном художественности в литературе путешествий. В этом ряду стоят очерковые книги А.Я. Максимова «Вокруг света. Плавание корвета „Аскольд“» (1876). В 1880 году Всеволод Крестовский, автор «Петербургских трущоб», совершит кругосветное плавание с эскадрой адмирала Лесовского и напишет очерки «В дальних водах и странах». В начале 90-х годов публикуются морские очерки С.Н. Южанова «Доброволец „Петербург“» (1894): о морском переселении в Приморье. Появится и книга А. Елисеева «Вокруг света», куда войдут и дальневосточные страницы. Все эти книги и журнальные очерки, как не раз подчеркивалось в критике (Энгельгардт), в большей или меньшей степени следовали литературной традиции «Фрегата „Паллады“».

Думается, что большинство авторов путешествий были хорошо знакомы и с документальной маринистикой русских мореплавателей, от Шелихова до Невельского, с теми традициями, которые в ней сложились (документальность, гуманизм, отказ от жестокого авантюризма и т. д.). Разумеется, русские писатели были хорошо знакомы и с увлекательной приключенческой морской литературой западноевропейской, от Купера до капитана Марриэта. Кстати, «старые» романы этих писателей — «о море и моряках» — вспоминает в своем первом письме Гончаров… Морская литература — и это тоже следует помнить! — не была отделена и от развития всей русской художественной литературы, особенно в лице классиков XIX века. Все это вместе взятое и помогло становлению такого писателя-мариниста, как Константин Михайлович Станюкович, ставшего классиком русской маринистики. Его творчество также связано с Дальним Востоком. Но об этом — особый разговор.