"Обыкновенные инцинденты" - читать интересную книгу автора (Лимонов Эдуард)

Coca-cola generation and unemployed leader[9]



Мы договорились встретиться с Рыжим у кладбища. Не решившись купить ни десять билетов метро за 26.50, ни один билет за четыре франка, я пришел к Симэтьер дэ Пасси из Марэ пешком. Перестраховавшись, я пришел на полчаса раньше. Чтобы убить время — сидеть на скамье на асфальтовом квадрате против входа в симетьэр[10] было холодно, — я зашел внутрь. Могилу-часовню девушки Башкирцевой ремонтировали. Позавидовав праху девушки Башкирцевой, лежавшему в самом центре Парижа, по соседству с фешенебельными кварталами, дорогими ресторанами и музеями, рядом с Эйфелевой башней, я вышел с кладбища и, прикрываясь от ветра воротником плаща посмотрел на часы. Оставалось еще десять минут. Я пересек авеню Поль Думэр, размышляя, тот ли это Думэр, изобретший знаменитые разрывные пули «дум-дум», искалечившие такое множество народу, или не тот? И вдруг вспомнил, что этого Думэра убил в 1932 году наш русский поэт Горгулов.

Архитектурная фирма гостеприимно предлагала в десятке ярко освещенных витрин свои проекты по строительству, внутреннему оборудованию и переоборудованию жилищ, снабдив их изумительными образчиками уже выполненных работ. Колонны и статуи украшали круглый зал на особенно восхитившей меня цветной, во всю витрину фотографии.

«Где, бля, можно найти круглый зал? — размышлял я. — Разве сейчас строят круглые залы?..» Я вынул руки из карманов плаща и потер их, чтобы согреться.

— Кайфуешь, старичок? — Рыжий тронул меня за плечо. — Выбираешь стиль для будущего шато?

— Скажи, Рыжий, кто же может себе позволить удовольствие иметь такой вот круглый обеденный зал с колоннами и статуями? Или такую гостиную… — Я подтолкнул Рыжего к соседнему окну.

— Во Франции до хуя богатых людей, старичок. Вот мы сейчас идем именно к таким людям. Войдешь и сразу чувствуешь — могуче воняет деньгами!

При упоминании о деньгах глаза Рыжего вспыхнули. Может быть, пачки зеленых долларов виделись Рыжему в момент, когда он протискивался сквозь иллюминатор советского траулера, дабы прыгнуть в канадские воды. Может быть, по запаху денег, как по следу, шел Рыжий через Канаду, Соединенные Штаты и, наконец, пришел в Париж…

— Пойдемте, мсье Ван-Гог?

— Тронемся не спеша, — согласился Рыжий и поглядел на часы. — Очень не спеша, прогулочным шагом. В богатые дома нехорошо являться первыми.

Я не хуже его знал, что нехорошо. Однако мне хотелось выпить. И поесть. Стакан виски и сэндвич с ветчиной представлялись мне крупными и яркими в серой перспективе ноябрьской авеню Думэр. Мочевого цвета виски, ярко-розовая ветчина с белым вкраплением сала и лист салата, придавленный мятой плотью багета, висели, в тысячу раз увеличенные, над скучной бензиновой колонкой. От возбуждения я проглотил слюну. Дома у меня был только суп в закопченной кастрюле… Рыжий вел меня к богатым людям на парти. К женщине из мира haute couture.[11] К изобретательнице и производительнице духов и бижутерии.

Несмотря на то, что мы затратили минут десять на отыскание места, где бы мы могли пописать (являться в богатые дома и тотчас же бежать в туалет — нехорошо), мы все же пришли первыми. Маленькая толстушка горничная, по виду испанка или португалка, впустила нас в темное и теплое помещение. Снимая плащ и оглядываясь вокруг, я понял, что стены прихожей окрашены в почти черный цвет переспевших украинских вишен. Украинских вишен я не видел уже четверть века, но исключительно редкий цвет их ностальгически помню. Высокие тяжелые шкафы украшали прихожую. В шкафах была видна посуда и ящички с бижутерией.

— Игорь!

Из колена коридора появилась низкорослая девушка в черных тряпочках. Большеносая, с аккуратно окрашенным белым клоком волос у лба, она вошла в раскрытые руки Рыжего. На меня пахнуло резкими духами. Поцеловавшись, они расклеили объятья.

— Познакомься, Дороти… Это мон мэйор ами, Эдвард… Трэ гранд экриван…[12]

Я не выношу манеру Рыжего представлять друзей, как «трэ гранд» художников или писателей. Я его предупреждал несколько раз не употреблять по отношению ко мне пышные и глупо звучащие эпитеты. Дороти подала мне руку и, поколебавшись мгновение, подставила щеку. Затем вторую. Судя по выражению ее лица, она слышала мое имя впервые.

— Вы публикуетесь по-французски? — спросила она.

— Да. У меня вышли три книги во Франции.

Девичье лицо подобрело. Выпустив три книги, можно все равно оставаться таким же подлецом, вором или убийцей, как и до выпуска трех книг, но почему-то всех всегда радует, что я их выпустил. Почувствовав, как мой вес увеличился, я втиснул третий поцелуй в уголок рта Дороти.

— Мне сегодня исполнилось двадцать лет! — сказала Дороти, отступив на полшага от меня и схватив Рыжего за рукав.

— Кэль оррор![13]— вскричал Рыжий и выпучил глаза. — Кэль оррор! Почему твоя мама не сказала мне, что сегодняшнее парти — твой день рождения? Я пришел без подарка. Я бы принес тебе картинку в подарок. Кэль оррор!

— Прекрасно. Принесешь картинку в следующий раз, когда придешь к нам опять, — нашлась расторопная Дороти.

Рыжий стал художником недавно. Может быть, повинуясь незримому влиянию сходства своей физиономии с Ван-Гоговской, Рыжий взялся вначале за карандаш, потом за кисть. В настоящее время он изготовляет яркие, красивые, бьющие в глаза работы. Следует, по-видимому, относить его «картинки», как они их называет, к полунаивному искусству, но как бы там ни было, обширные социальные связи Рыжего способствуют распространению его творчества в среде богатых кутюрье, и, о чудо, в последнее время его картины покупают все чаще и чаще.

Дороти потащила нас в глубь квартиры, дабы снабдить дринками, по пути горделиво сообщив, что пригласила на деньрожденческое парти семьдесят три человека.

— Придет, разумеется, куда больше… Получится за сотню… Маман очень хотела тебя видеть, Игорь, но она появится не раньше одиннадцати. У нее срочная деловая встреча.

Получив из рук Дороти «Блади-Мэри» (безалкогольный Рыжий с наслаждением цедил несоленый томатный сок через пластиковый корешок), я позволил себе рассмотреть бар. Увы, мираж над авеню Думэр обманул меня. Ветчины, розовой, с белым салом, на столе, служащем баром, не оказалось. Было множество типов орешков и разнообразно печеной картошки (проклятых чипсов, ненавидимых мной еще в Америке!), были маслины и оливы, еще какие-то сушеные солености в вазах и вазочках, но никаких сэндвичей. Не было даже вина! Водка, томатный сок, одна бутылка виски и очень много кока-колы. Поддев ногою спускающуюся низко скатерть, я обнаружил еще несколько ящиков ее же, проклятой.

— Жрать хочешь? — спросил Рыжий участливо, заметив мой ищущий взгляд.

— Сэндвич бы. — Я загреб горсть орешков и с отвращением зажевал соленые, запивая их «Блади-Мэри».

— В прошлый раз, после десяти, подали горячее. — Рыжий, позвавший меня, чтобы я пожрал и выпил, был смущен.

Я потянул носом воздух:

— Кухней не пахнет. Сомневаюсь, чтобы они стали готовить горячее на сто человек. Новое поколение, Рыжий. Они живы одной кока-колой и орешками.

Они были живы еще и музыкой. В большой гостиной у камина (нам было видно сквозь распахнутые двери маленькой гостиной, где мы стояли, нависая над столом-баром) обширный угол был занят электронной аппаратурой, декорированной приборами с дрожащими стрелками и живо мигающими разных цветов лампочками. Среди аппаратуры уже возились три молодых человека, пробуя на наших с Рыжим барабанных перепонках свои усилители и смесители. Оторвавшись от Рыжего, я прошел в центр большой гостиной и сделал несколько движений бедрами. (Не выпуская бокал из рук.) Юноши среди аппаратуры одобрительно, как мне показалось, хмыкнули. Из глубин квартиры появилась Дороти с двумя девушками, такого же типа, как и она. Из категории не интересующих меня девушек. Прошли, скрипя старым паркетом, к бару. Хихикая, на всех шести ногах черные чулки, затоптались вокруг Рыжего, как пони в Люксембургском саду вокруг единственного осла. Я пошел к ним, по пути завершив опустошение бокала.

— Эдуард? — Дороти ждала, что я продолжу за нее, прибавлю забытую ею русскую фамилию.

Я, вежливый, прибавил.

Девушки звались Сильви и Моник. Сильви была бы вовсе ничего — блонд с мягкими большими губами, в которые — я тотчас же представил (как ранее предвкушал сэндвич) — я вкладываю член. Но у Сильви были короткие ноги, а я не терплю коротких ног. И вообще, я явился не для того, чтобы заклеить девушку, но чтобы пожрать и выпить бесплатно. Я сделал себе еще «Блади-Мэри». Сказав каждому пару добрых фраз, гостеприимная хозяйка убежала в прихожую, заслышав звонок в дверь. Девушки со стаканами кока-колы стояли рядом, смущенно переглядываясь. Нужно было говорить с девушками.

— Спроси их о чем-нибудь, Рыжий? — предложил я.

Нахально улыбнувшись, Рыжий заметил, что девушки не его возраста. Замечание соответствовало истине. Рыжему 32, но он решительно предпочитает женщин сорока-пятидесяти лет. Ему не нужно за ними ухаживать. Они сами ухаживают за Рыжим, водят в рестораны, покупают его картины, приобретают ему костюмы и спят с ним. Все же он снизошел к моей просьбе.

— Что ты делаешь в жизни? — спросил он Моник.

Моник, тяжелой комплекции, темная, как и Сильви, коротконогая, обещающая вырасти в неприятную даму, сказала, что собирается стать актрисой.

— Наглая, как танк! Актрисой она хочет быть! — сказал мне Рыжий по-русски. — Посмотри на ее фигуру, Эдик… Хамбургер! Да мы с тобой красавцы по сравнению с ней.

Классическими красавцами нас с Рыжим назвать трудно. Но многочисленные женщины Рыжего свидетельствуют о том, что Рыжий не урод. Женщины моей жизни также были многочисленны и порой высокого качества. Назвать Моник уродливой было бы однако несправедливо.

— А что. И такие актрисы нужны. Будет играть домашних хозяек. Посмотри, какие они все ординарные в современном кино. Нарочно невыразительные, похожие на любую девушку из толпы. Что ты возьмешь крепенькую деревенскую Валери Каприски, что Марушку Дитмерс или эту пизду, как ее, самая новая…

— Софи Марсо, — подсказал Рыжий.

— Или эта, которая в фильме «Без закона и крыши»… ну беспризорница, подзаборная девочка…

Тут Рыжий не смог мне помочь. Он лишь улыбался, схватив Моник за руку, и кажется, собирался куда-то эту руку пристроить. Если бы я не знал, что Рыжего молодые девушки не интересуют, я бы решил, что рука Моник будет водружена Рыжим на хуй. Моник вырвала руку и отошла, сердитая.



Народ прибывал. Появилось несколько высоких и по-настоящему красивых девушек, к сожалению, явившихся с юношами.

— Мы с тобой выглядим как два влюбленных пэдэ, — сказал я Рыжему. — Ходи общайся, давай разбежимся на некоторое время…

Я решительно отделился от Рыжего и вышел в гостиную не то с пятым, не то с шестым «Блади-Мэри» в руке.

Рыжий привел меня на школьное парти. Ошибся. Хотя девки были здоровые и жопатые, у некоторых юношей были совсем младенческие лица молочных поросят. Меня школьное парти нисколько не смущало, а вот Рыжий… Я поискал Рыжего взглядом. Он скучал на диванчике один со стаканом томатного сока. Физиономия у него была грустная. Не было вокруг ни единой женщины нашего возраста, не говоря уже о трогательных пятидесятилетках, решительно предпочитаемых Рыжим. И он даже не может расслабиться, поддав, потому что не выносит алкоголя. Бедняга.

Мне стало жаль Рыжего и я вернулся к диванчику.

— Кажется, мы старше всех, — сказал я. — И намного.

— Да, старичок. Одни дети, хотя и с толстыми ляжками. Извини. Я виноват. Ты любишь запах молока? От девок несет материнским молоком.

— Терпеть не могу любое молоко, а уж материнское… Гадость, очевидно, ужасная. Что будем делать?

— Я подожду мамашу Дороти до одиннадцати. Она обещала купить у меня картинку. Если она задержится, я слиняю. Завтра мне рано утром нужно валить в префектуру. А ты, если хочешь, оставайся. Можешь уволочь одну из телок к себе.

Мне некуда было торопиться. В розовой мансарде под крышей было очень холодно. В склепе девушки Башкирцевой, думаю, было теплее. Я экономил электроэнергию и не пользовался шоф-фажем. И никто меня не ждал. Однако ебаться я не хотел, так как только в середине дня от меня ушла девушка, пробывшая в моей постели два дня. Я был даже рад, что она наконец ушла. Я хотел жрать. Я пришел к бару и стал поедать маслины, чипсы и все, что попадалось под руку. Даже печенье. Мы не буржуа салонов, как сказал Жан-Мари Ле Пэн. Я собирался завтра утром сесть писать рассказ, заказанный мне журналом «Гэй пьед». Нужно было сделать так, чтобы желудок до половины дня меня не беспокоил. Вокруг чирикали девушки. Никакой сентиментальности по поводу девических голосков я не чувствовал. Мы не Марсели Прусты. Во всех девушках я прозревал уже будущих морщинистых владелиц бутиков или упитанных, разбухших к пьедесталу мамаш семейств. Заносчивых инженерш паблисити и жриц бухгалтерии, называемой моими современниками глупо и пышно ИНФОРМАТИК. Я огляделся… Хотя бы одна будущая Мата Хари или Марлен Дитрих. Последняя романтическая девушка Бета Волина ушла из моей жизни, когда мне исполнилось 17 лет. Вышла замуж за футболиста, каковой избивал ее после каждого проигрыша своей команды.

— У вас, должно быть, прекрасный желудок, Эдвард, — Дороти появилась из-за моей спины. — Я хочу вас представить… Беттин…

Дороти позволила вдвинуться между собой и мной большой блондинке, лишь несколько более атлетического телосложения, чем принято быть женщине. Руки мои заняты были «Блади-Мэри» и орешками, потому я, вытянув голову, поцеловал Беттин в подставленную щеку. Промелькнули большие, чуть треснувшие в нескольких местах губы.

— …И Рита. Они тоже иностранки. Из Берлина.

У Риты были волосы цвета скорлупы каштана, и в крыле носа торчала головка золотой булавки. Я подумал, интересно, как держится булавка? И почему она не выскакивает, если Рита вдруг сморщит нос…

— Очень рад… — сказал я.

— Эдвард — писатель. Вы можете говорить с ним по-английски.

Сбыв девушек с рук, Дороти бросилась обниматься с молодым человеком, похожим на юного Алена Делона.

Высоко поднятые ярко-красным корсетом платья, удобно помещались передо мной большие белые груди Беттин. Возьми я ее сейчас за эти груди, какой будет крик! А ведь именно этого мне и хочется. Не ебаться, но потрогать. Тряхнув головой, я отбросил глупые мысли и сказал:

— Рита! Ваша золотая булавка не выскакивает, когда вы морщите нос?

Берлинские девушки переглянулись, и Рита сказала что-то Беттин на языке германского племени.

— Нет, не вываливается. А вы откуда, из какой страны?

— Из Франции.

— Нет, я имею в виду до Франции.

— Из Соединенных Штатов.

— Так вы американец?

— Нет. Я родился в России.

Далее состоялась беседа из категории наиболее неприятных мне бесед. Труднее всего бывает выбраться за пределы вопроса: «А разве нееврей может уехать из СССР?» Однако с помощью опыта прошлых боев и напористости мне удалось вырваться из немецкого окружения довольно быстро. Прорвавшись, злой, я в свою очередь задал им трудный вопросик.

— Ну как там «Фронт Лайн» и «Красная Армия»?

— О, это уже в прошлом. Политика никого не интересует. Слава Богу, мы живем не в 60-е годы, — сказала Рита.

— Разумеется, — съехидничал я. — Мир счастливо перебрался в пищеварительный период своей истории. Что же в моде? Секс?

— Сексом никого не удивишь, — сказала Беттин, тряхнув грудьми. — Все делают карьеру.

Я хотел сказать ей, что она могла бы сделать хорошую карьеру с такими грудьми и жопой, если бы похудела, но не сказал.

— Ваше правительство шлепнуло в 70-е годы троих безоружных в тюремных камерах, уже после суда. Понятно, что теперь молодые люди нового поколения, перепугавшись, делают карьеры в паблисити и информатик. Вне всякого сомнения, хуесосы убили Баадэра и Распэ и раньше их — подвесили Ульрику Мэйнхоф… Ведь невероятно же, чтобы двое заключенных застрелились в хай-секьюрити тюрьме, если даже допустить, что такая крепкая дама, как Ульрика, повесилась?

— Мы не знаем, мы были маленькие, — сказала за обеих коров Беттин.

— Сколько же вам было лет, малышки?

Они даже не знали, когда произошли эти «самоубийства». Я спросил, сколько им лет, и подсчитал за них. Рите было двенадцать, Беттин — одиннадцать.

— А вы что, защищаете террористов? — спросили крошки, пошептавшись.

Споксмэном выступила Беттин.

— Вы считаете, что можно убивать женщин и детей?

— Нет, — сказал я. — Убивать женщин и детей — последнее дело, если женщины и дети не вооружены Калашниковыми и гранатами и не могут себя защитить.

— А если вооружены, тогда их можно убивать?

— Тогда можно.

— Вы ненавидите людей, да? — сказала Беттин. Щеки ее пылали.

— Эй, легче… — сказал я. — Я тоже могу, если захочу, произносить благородные речи… Ладно, оставим это. Секс, конечно, не в моде, «аут оф фэшэн», но могу вас пригласить обеих в постель после парти…

Я произнес эту фразу несерьезно, как bad boy[14] в американском фильме, и лишь затем подумал, что после двух суток в постели с одной французской девушкой мне наверняка не справиться сразу с двумя немецкими девушками. Да еще такими здоровенькими. На одних маслинах и орешках?

— Спасибо. Мы уж как-нибудь сами, в своей постели…

Резко дернув жопами, они ушли. Протолкались в большую гостиную и стали у камина, притопывая в такт музыке и все же иногда исподволь поглядывая на меня. «Группа Биль Бакстэр» пела бодрую детсадовскую песню «Амбрасс муа, идиот!» (Обними меня, идиот).

Исключительно из чувства хулигантства я решил добить их. Сделав себе еще «Блади-Мэри», увы, впереди «Блади-Мэри» не предвиделось, бутылка была почти на исходе, я пробрался к ним.

— Вы видели, конечно, знаменитый фильм «Гитлер»? О нем сейчас много пишут во французской прессе. Я не помню имени режиссера, но это документальный фильм. Он идет целых восемь часов. Говорят, сейчас в Германии оживился интерес к Гитлеру. Как вы относитесь к фюреру?

— Мне стыдно, что моя страна дала миру этого монстра! Моя бедная несчастная страна! — Беттин включила щеки.

— Вам совершенно незачем стыдиться Гитлера. Это неразумно. С точки зрения истории мосье Гитлер несравнимо интереснее всех благонамеренных юношей и девушек благонамеренной новой Германии. Если ему и его эпохе будет посвящен целый том даже в краткой истории нашего века, то пищеварительному периоду, в который мы с вами живем, будет посвящена одна страничка. И та уйдет на описание действий группы Баадера и Исламик Джихад…

Они взлетели, как два больших жирных голубя в Люксембургском саду, вспугнутые сапогом проходящего солдата. Мирные жопы мирной Германии. Я допил «Блади-Мэри» и поставил стакан на камин. Огляделся. Большая часть молодого поколения танцевала, неровно колыхаясь и мирно подпрыгивая. Танцующие дружески беседовали и перекрикивались. Юноша в очках, с вихром русых волос надо лбом, «умный студент», как мысленно назвал я его, пытался тащить за руку высокую горбоносенькую девушку в белой блузке и в чем-то убеждал ее, но в чем — не было слышно, хотя они помещались рядом, за моим плечом. От девушки время от времени подлетало ко мне сладкое облако запахов, состоящее из ее мэйкапа, духов, сладкой губной помады и, может быть, запаха конфет-карамелек. Такими карамельками я хрустел в детстве… Что-то похожее на раскаянье шевельнулось во мне. Зачем я приебался к двум здоровым, упитанным спокойным животным с Гитлером, с героями и психопатами. Вот к ним (я мог видеть, что они стоят у бара, на диванчике за их жопами угадывался разговаривающий с девушкой с рыжим шиньоном Рыжий) подошли два высоких парня. Оба в джинсах и пиджаках. Каждый на голову выше меня. Сейчас они сговорятся и к ночи устроят в квартире одного из них здоровое спаривание немецких девушек с французскими юношами…



Я подошел к девушке с простым лицом деревенской бляди и пригласил ее танцевать. Мне показалось, что она смотрит на меня приветливо. Мы сделали несколько пробных движений, и я немедленно почувствовал себя голым, видимым всем до самой отдаленной складки кожи. Мой агрессивно-трагический стиль никак не вязался с манерой танца не только этой девушки в частности, но и всей этой толпы мирных молодых людей. Вокруг меня и моей партнерши тотчас же образовался пояс отчужденности. Нас сторонились другие танцующие. Я двигался гротескно, метался, жил то в мелких дробных прыжках, то вдруг поворотах, они же танцевали, переговариваясь между делом… Моей партнерше было трудно со мной, я видел, как ей трудно и как ей стыдно. Потому что я увлек ее в мой абсурдный стиль, а она этого не хотела, ей было неудобно перед толпой. Она стеснялась вместе со мною быть другой. Я увидел, как она обрадовалась, когда вдруг кусок музыки закончился. Спиной, вымученно улыбаясь, она отпятилась в толпу, и толпа сомкнулась. Я хорошо танцую, посему дело было не в смущении за мои неуклюжие или неуместные движения, нет, я твердо знал, что я хорошо танцую. В лучшие времена мне удавалось срывать аплодисменты зрителей. Ей было стыдно быть, как я. Заодно со мной. Танцующей не диско-ритм, но Шекспира!

Я прощался с уходящим Рыжим, так и не дождавшимся мадам мамаши, когда над нами навис красивый, вежливый молодой человек. Очень красивый и очень вежливый.

— Дороти сказала мне, что вы писатель, — обратился он ко мне.

— Да, — охотно подтвердил я и подумал, что, может быть, он читал мои книги.

Нет, он не читал. Та же Дороти сказала ему, что Рыжий — художник. Он приблизился, чтобы сообщить нам, что он заканчивает профессиональное учебное заведение, специализирующееся в изготовлении мастеров паблисити. Он сказал, что считает свою профессию исключительной и рад представиться представителям столь же исключительных, хотя и более традиционных, профессий. На лице юноши крепко сидела маска значительности. Мы с Рыжим тоже сделали серьезные выражения лиц.

— В начале этого учебного года я перешел на отделение «видео-паблисити», так как считаю, что видео-паблисити быстро становится все более перспективной профессией. В этой области я смогу делать куда больше денег, чем я мог бы делать, закончив отделение, на котором я учился в прошлом учебном году…

— Да, — сказал Рыжий, — видео-паблисити — это келькэ-шоз! — Рыжий причмокнул губами.

Я знал, что Рыжий мечтает купить видеокамеру, чтобы снимать голых баб.

— Угу, — поддержал я Рыжего, — вы выбрали себе прекрасную профессию. Я желаю вам сделать много денег.

Юноша снисходительно улыбнулся.

— Не волнуйтесь. Я сделаю мои деньги. Я еще очень молод. Мне только девятнадцать лет. — И он поглядел на нас с Рыжим покровительственно, очевидно жалея нас за то, что мы не учимся на таком прогрессивном отделении, и за то, что нам не девятнадцать лет. Вежливый и самодовольный, он отошел от нас.

— Ну и мудак! — сказал Рыжий. — Редкий мудак. Такой молодой, а уже мудак.

— Да, — сказал я, — глуп, как пробка. К нам он еще снизошел, даже подошел представиться, как равный к равным, генерал к генералам… Можешь себе представить, Рыжий, как он ведет себя с простыми смертными?

— Жуткий мудак! — резюмировал Рыжий. — Ну, я пойду, старичок. А ты оставайся и обязательно возьми себе пизду!

Я остался. Я решил еще понаблюдать их, чтобы унести с собой абсолютно нужные писателю сведения. Я уже не сомневался в том, что сформулировал для себя эту несложную мысль по-английски, что «I don't like them». Но я хотел знать подробности. Почему я не люблю их. Сжимая в руке бокал с виски (водку я прикончил), чувствуя, что неумолимо пьянею, я разглядывал танцующих и размышлял. Прежде всего, я разрешил себе безграничную критику новых людей, двигающихся передо мной. Какого хуя, сказал я себе, почему я обязан любить новых людей, их поколение? Откуда это рабское преклонение перед всякой новизной, Эдвард? Ты имеешь право не любить их, и никаких скидок на юность! Ребенок тоже человек, и пятилетний гражданин может зажечь спичку. Все ответственны, и никто не исключен… Они глупы и бескрылы. Столкнувшись с несколькими из них, ты выяснил себе, что они неинтересны. Что они ужасающе лимитированы: немки не пожелали говорить о Гитлере. Им известно лишь одно измерение, упрощенно-дикарское и примитивное, Гитлер для них монстр. Может быть, он был монстр с точки зрения общечеловеческой морали, но человек, так попотрошивший старую Европу, заслуживает интереса… А эти глупые курицы!.. А самодовольный будущий жрец паблисити…

— What do you want from life? — спросил я жующую маслину за маслиной, беря их из вазы на камине, девушку с белым клоком над лбом, как у Дороти. Основная масса волос была черной.

— Что?! — прокричала она сквозь музыку.

— Чего ты хочешь от жизни?! — прокричал я, подавшись к уху девушки.

Запудренные крупные поры кожи надвинулись на меня, как гравюрное клише, травленное на цинке, — вдруг.

— Ты что, работаешь для статистической организации?

— Нет. Для себя…

— Ты пьян! — поморщившись, белоклоковая отодвинулась.

— Ну и что? — сказал я. — Я никого не трогаю… — И я снял, очевидно в знак протеста, куртку с попугаями и положил ее на доску камина. Разорванная тишорт с «Killers world tourne» на груди задиристо обнажила себя толпе.

— О-ооо! Какой шик! — насмешливо простонала белоклоковая.

— Подарок, — пояснил я гордо. — Дуг — мой приятель.

— Дуг? Какой Дуг?

— Ну да, Дуг, Дуглас, барабанщик Киллерс, бывший барабанщик Ричарда Хэлла….

— Я не знаю, о ком вы говорите, и вообще, чего вы ко мне привязались… — Она демонстративно отодвинулась еще. Отодвинуться далеко она не могла, толпа была плотной.

— Привязался? Я не привязался, я думал, вы хотя бы знаете музыку. А вы не знаете. Вас ничто не интересует…

— Ça va pas?[15]— спросила она, покачала головой и, боком протиснувшись в толпу, постепенно исчезла в ней. Последним скрылось напудренное лицо и ярко-красные губы, извивающиеся в процессе жевания маслины. Вынув косточку, она показала мне издалека язык.

«Их ничто не интересует. Они даже не знают своей собственной музыки. Они знают бесполого Майкла Джексона или Принца, потому что не знать их невозможно, их насильно вбивают в сознание. Откуда им знать Ричарда Хэлла? Я вспомнил, что мой первый перевод с английского на русский был текстов Лу Рида. Я перевел их из журнала «Хай Таймc». Тогда меня интересовала новая музыка. Меня все интересует… Пизда с белым клоком!» Разговаривая таким образом сам с собой, я отправился сквозь качающуюся толпу за новой порцией виски.

Уровень виски в бутылке почти не понизился со времени моего последнего визита к бару. Зато множество пустых бутылок из-под кока-колы были рассеяны по столу, и пара пластиковых синих ящиков с пустой кока-коловой стеклотарой высовывалась из-под стола. Благоразумные, они остерегаются разрушать свои организмы алкоголем… Кока-кола — их напиток. Я понял, что меня злит их порядочность, безалкогольность, их нездоровая здоровость. Могучие тетки с большими жопами и ляжками и мужичищи со щетиной на щеках грызут орешки и пьют сладкую водичку, как питомцы детского сада. В их возрасте во времена войн и революций ребята бросали бомбы в тиранов, командовали дивизиями, ходили в конные атаки с клинками наперевес, а эти… Э-эх, какое пагубное падение…

Решив, что виски им все равно не понадобится, я налил себе бокал до края.

— Ça va[16], Эдуард? — насмешливо спросила меня на ходу Дороти и, не дожидаясь ответа, втиснулась в толпу.

— Ça va, — сказал я, отвечая себе на ее вопрос. — Эдуард всегда ça va… Он, кажется, надирается, но в этом факте ничего страшного нет… Эдуард промарширует через весь Париж и за полтора часа отрезвеет. Ну, если не совсем отрезвеет, то хотя бы наполовину.

— Что ты думаешь о Кадафи? Do you like him? — прошипел я в ухо немки Беттин, так как обнаружил себя продирающимся мимо ее крупнокалиберной жопы.

Немка даже подпрыгнула от неожиданности и, отпихнув меня бедром, прокричала:

— Оставь меня в покое!

— Да, я оставлю тебя в покое, корова! — сказал я и, бережно прижимая к груди бокал с виски, полез в месиво торсов, задниц, шей и локтей.

— Sick man![17]— пришло мне вдогонку.

«Больной» меня обидело. Я включил задний ход и, оттолкнув обладателя серого пиджака с галстуком, головы я не увидел, она помещалась где-то надо мной, оказался вновь у могучей задницы.

— Я прекрасно здоров, — сказал я и поглядел на немку с презрением. — Все дело в том, что я real man. Ты же, корова, никогда не поймешь, что такое настоящий мужчина и всю жизнь будешь спариваться с себе подобными домашними животными мужского пола. В вас нет страстей! Вы как старики, избегаете опасных имен и опасных тем для разговора. Так же, как опасных напитков. Вы — fucking vegetables![18]

— Я вижу, Эдвард, что вы, в противоположность нам, не избегали весь вечер опасных напитков, — строго сказала явившаяся неизвестно откуда Дороти. — Пожалуйста, не устраивайте скандал в моем доме!

Музыка вдруг исчезла, оборвав металлическую бесхарактерную диско-мелодию, и отчетливо были услышаны всеми последние слова Дороти.

— Я думаю, тебе… Вам… — поправилась она, — лучше уйти, Эдвард. Оставьте нас, пожалуйста, в нашем растительном покое!

— Stupid маленькие люди, — сказал я, — fucking глупые домашние животные. Вы отдали наслаждение борьбой — главное удовольствие жизни — в обмен на безмятежную участь кастрированных домашних животных… Вспомните Гете: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них вступает в бой…» Вы — не достойны жизни и свободы. Souffarance! Douleur[19]…— передразнил я, сам не зная кого. — Вы так боитесь суффранс и дулер, вы хотите испытывать только позитивные пищеварительные эмоции. Digestive generation![20] Кокаколя сэ са-ааа![21]— пропел я, упирая на «Коля».

— Ху ду ю тсынк ю арь?! — на визгливом английском закричал самый худосочный из них, прилизанный, небольшого роста очкарик. — Ты что, панк? Ты думаешь, мы боимся твоих мускулов?

Я вспомнил, что у прикрытого только Киллерс-тишоткой у меня, да, есть и видны мускулы.

— Не is Russian![22]— возмущенно сказала Беттин.

— Эдуар, я прошу вас уйти! — уже истерически вскрикнула Дороти.

— Я если я не уйду, что будет?

— Мне придется вызвать полицию…

— Нам не нужна полиция. Мы справимся сами… — Упитанный, чистый юноша, разводя руками толпу, пробирался к нам. Несомненно, университетский атлет. Блондин, странно напоминающий Джеймса Дина, но раздувшегося от инсулинового лечения.

— Иди, иди сюда, прелестное дитя! — сказал я, перефразируя забытого мною русского поэта. — Приближайся! — Я поманил его пальцем.

От моей гостеприимности пыл его, кажется, поохладел. Во всяком случае, Джеймс Распухший Дин приближался медленнее, рассчитывая, может быть, что девушки успеют схватить его за бицепсы с криками: «Не надо, Саня!» Впрочем, я сразу же вспомнил, что действие происходит во Франции, в Париже, а не на Салтовском поселке — окраине Харькова. Я же, разумеется, блефовал, то есть у меня не было ни ножей, ни револьверов, плюс я знал, что я очень пьян и достаточно просто разогнаться и толкнуть меня, чтобы я свалился. Я угрожающе сунул руку в карман брюк…

Позже выяснилось, что это была в корне неверная тактика. Нужно было не упорствовать и уйти. На что я надеялся? Собирался драться с толпой юношей? Что вообще может сделать один пьяный тип в толпе, окруженный со всех сторон? Ничего. Но они не желали рисковать. Нечто тупое и холодное ударило меня по затылку сзади, и белые кляксы мгновенного бенгальского огня закрыли от меня лица представителей digestive generation. Так Энди Уорхол заляпывает портреты знаменитых людей брызгами краски. Кляксы сменились наплывающими с тошнотворной медленностью друг на друга белыми же пятнами, а затем темнотой. Как дом, умело взорванный американскими специалистами, я аккуратно опустился этаж за этажом вниз. Вначале колени, потом бедра, туловище, руки, и, наконец, накрыла все крыша.

Когда я открыл глаза, оказалось, что я таки накрыт. Моей же курткой с попугаями. Я лежал в холодной старой траве, и вокруг меня столпились растения, чтобы разглядеть идиота. Может быть, это был Ботанический сад. В стороне, сквозь листву, разбрызгивал свет, несомненно, фонарь. Голова весила в несколько раз больше, чем обычно… Человек бывалый, я потрогал голову. С физиономией и ушами было все в порядке. Рот, десны и язык функционировали нормально. Все зубы, я прошелся по ним языком, были на месте. Правая рука в локте побаливала, но не очень. Беспокоила меня задняя часть черепа. Я повозился, сел и только тогда ощупал затылок. Он увеличился в размерах. Мне даже показалось, что у меня два затылка. Несомненно также, судя по густо, в комок, слипшимся волосам, на затылке запеклась в корку кровь. Однако я снова легко прошелся пальцами по корке, разлома скорлупы головы не нащупывалось. И это было самое главное. Дешево отделался.

Встав на четыре конечности, я попытался принять вертикальное положение. Голова перевешивала, и посему на поднимание у меня ушло несколько минут. Скорее даже не на сам процесс поднимания, мышцы ног действовали исправно, но на то, чтобы освоиться с держанием новой, много более тяжелой головы. Я встал и, держась за ствол дерева неизвестной мне породы, огляделся… Заросли простирались, насколько позволял видеть глаз. «Большая дорога начинается с обыкновенного первого шага, Эдвард», — сказал я себе по-русски и совершил этот первый шаг. Денег оплатить такси у меня не было, мысли о существовании метро мне даже в голову не пришли, в этот час ночи они были бы абсурдны, посему нужно было шагать. Плаща своего в окрестностях я не обнаружил. После десятка шагов сквозь заросли меня неожиданно вырвало. Так как меня уже лет десять не рвало, исключая те редкие случаи, когда я по собственному желанию засовывал два пальца глубоко в рот, желая избавиться от проглоченных гадостей, то струя вонючей жидкости, вдруг брызнувшая из меня на невинные старые травы, меня ошеломила.

— Ни хуя себе! — пробормотал я и, сорвав поздний большой лист, вытер листом рот. Застегнул молнию на куртке до самого горла и побрел к фонарю…

Выяснилось, что я нахожусь в парке, спускающемся от Трокадеро к мосту Иены и Эйфелевой башне. Я думаю, что, испугавшись содеянного, папины детки, добрые души, привезли меня в автомобиле и оставили в парке, накрыв даже курткой. Очевидно, им было ясно, что я жив, посему они лишь хотели свалить от ответственности. От суффранс и дулер, которые вызовет у них беседа с полицейскими, ибо представители законности несомненно попытаются узнать причину появления мужчины с разбитой головой и без сознания в апартменте Дороти… Я недооценил их способности. За что и получил. Однако я справедливо винил себя и только себя. Если ты сам нарываешься на драку, не жалуйся потом, если тебя побьют. А они тебя побили, Эдвард…

Я пошел, держась Сены, ориентира, который всегда на месте, и даже пьяный человек с разбитой головой не сумеет выпустить из виду такой выразительный ориентир.

Приближаясь к пляс дэ ля Конкорд, я сочинил себе рок-песню на английском языке. Чтобы веселее было идти. Потирая руки, я шел и распевал:


Не looks James Dean

At least what people said

He's nice and sweat

But he is slightly fat…[23]


Далее я исполнял арию аккомпанирующего музыкального инструмента, может быть, пьяно или гитары с одной струной, и прокрикивал припев:


I'm an unemployed leader!

An unemployed leader!

An unemployed leader![24]


Под «безработным лидером» я, очевидно, имел в виду себя. Не инсулинового же блондина…

Возле моста Арколь меня застал рассвет. Было холодно, но красиво.

Эдуард Лимонов