"Идеология и мать ее наука. Сборник" - читать интересную книгу автора (Авторы: С.Кара-Мурза, С.Волков, Д.Галковский,...)


Идеологическое значение авторитета науки. Участие ученых в политическом процессе


История дала нам очень хорошо изученный случай активного участия ученых в политике в качестве идеологов — Великую французскую революцию. Она разрушила Старый Порядок (эти слова даже писали с большой буквы, чтобы подчеркнуть цивилизационный масштаб этой революции, которая действительно изменила все жизнеустройство). Общепризнанно, что эта революция следовала грандиозному проекту, который вызревал в течение полувека и сам вытекал из философского и культурного течения, которое было названо Просвещением.

Как же вызревал тот проект и в чем выразился? В том, что группа видных деятелей науки в течение длительного времени целенаправленно и систематически описывала все главные устои Старого Порядка и убеждала общество в том, что эти устои негодны и должны быть сломаны.

У той революции были вдумчивые наблюдатели, а потом исследователи. Один из них — англичанин Э. Берк. Свои наблюдения он собрал в книге «Размышления о революции во Франции». Он пишет:

«Вместе с денежным капиталом вырос новый класс людей, с кем этот капитал очень скоро сформировал тесный союз, я имею в виду политических писателей. Немалый вклад внесли сюда академии Франции, а затем и энциклопедисты, принадлежащие к обществу этих джентльменов…

Многие из них действительно высоко стояли на ступенях литературы и науки. Мир воздал им должное: учитывая большие таланты, простил эгоистичность и злость их тщеславия… Эти отцы атеизма обладали своим собственным фанатизмом, они научились бороться с монахами их же методами. Для восполнения недостатков аргументации в ход пошли интриги. К этой системе литературной монополии присоединилась беспрестанная индустрия очернительства и дискредитации любыми способами всех тех, кто не вошел в их фракцию…» [39].

Э. Берк упомянул энциклопедистов. На их примере хорошо видно, как вынашивался проект. Небольшая группа видных ученых и философов, соединившись вокруг Дидро и Д’Аламбера, в течение 20 лет (до 1772 г.) выпускала «Энциклопедию», соединив в ней современные знания. Но главный замысел был в том, что каждый научный вопрос излагался так, чтобы доказать негодность Старого Порядка. В 1758 г. Генеральный Совет Франции принял даже специальное постановление об энциклопедистах: «С большой горечью мы вынуждены сказать это; нечего скрывать от себя, что имеется определенная программа, что составилось общество для поддержания материализма, уничтожения религии, внушения неповиновения и порчи нравов». Энциклопедия выходила легально, но был организован и «самиздат», в том числе за рубежом.

Разумеется, Франция — не исключение, подобную роль в процессе становления буржуазного общества авторитетные ученые играли и в других странах. В 1802 г. сам великий Хэмфри Дэви идеологически оправдывал эксплуатацию в терминах физических понятий: «Неравное распределение собственности и труда, различия в ранге и положении внутри человечества представляют собой источник энергии в цивилизованной жизни, ее движущую силу и даже ее истинную душу».

В СССР в подготовке к слому Старого Порядка ученые сыграли аналогичную роль. Видные деятели научной интеллигенции целенаправленно и методически убеждали граждан в негодности всех устоев советского порядка. Я с 1960 г. работал в Академии наук и прекрасно помню все разговоры, которые непрерывно велись в лаборатории, на домашних вечеринках или в походе у костра — оттачивались аргументы против всех существенных черт советского строя. Так и вызревало то, что можно назвать «проектом перестройки и реформы».

Оружием ученых, выступающих как участники идеологической борьбы, служил и служит авторитет, который наука завоевала в сфере знания — как «чистого», так и прикладного, творящего технологии. Основанный на очевидных достижениях в сфере познания, этот авторитет был незаконно перенесен в сферу убеждения — по проблемам, далеко выходящим за рамки компетенции науки. Уважение ученых не просто приобрело иррациональный, почти религиозный характер. Статус науки оказался выше статуса религии (парадоксальным образом, появились религиозные течения, которые претендуют на звание «научных»). Как пишут исследователи политической системы США, здесь «факты, удостоверенные именем науки» не только определяют содержание решений, но и обеспечивают доверие к этим решениям со стороны публики.

Это не произошло само собой: в викторианской Англии ученые вместе с политиками боролись за то, что наука заняла место церкви в общественной и культурной жизни (прежде всего в системе образования). Один из лидеров научного сообщества Френсис Гальтон признавал, что, вытеснив церковников с высших статусов социальной иерархии, можно будет создать «во всем королевстве разновидность научного священничества, чьими главными функциями будет охрана здоровья и благосостояния нации в самом широком смысле слова и жалованье которого будет соответствовать важности и разнообразию этих функций» [40, с. 82].

Действительно, во всех индустриальных странах «приручение» высшей научной элиты является важной задачей властей. Блага и почести, которые достаются представителям этой элиты, не пропорциональны их заслугам как исследователей, их роль — освящать политические решения. Аналогичным образом, диссидентское идеологическое течение резко усиливает свои позиции, если ему удается вовлечь известных ученых (желательно лауреатов Нобелевской премии). Например, общественный образ Движения сторонников мира в 50-е годы во многом определялся участием в нем таких ученых, как Фредерик Жолио-Кюри или Лайнус Полинг. А насколько слабее были бы позиции «правозащитного» движения в СССР, если бы во главе его не стоял крупный физик, академик А. Д. Сахаров, хотя никакого отношения к ядерной физике идеи диссидентов не имели.

Когда идеологическое течение, претендующее на политическую власть или уже обладающее ею, сомневается в возможности привлечения на свою сторону «официального» научного сообщества, оно старается найти в нем диссидентов, заключить с ними пакт о взаимопомощи и всеми возможными средствами придать им возможно более высокий «научный» статус. Так, национал-социалисты Германии активно поддерживали сторонников концепции «ледовой космогонии» (Welteislehre), — экстравагантной теории объяснения мироздания и даже антропологии. Фашисты старались придать этой группе статус научного сообщества, альтернативного «международной и еврейской» науке. Когда оказалось, что немецкие ученые и без того послушно интегрировались в структуры Третьего рейха, интерес к «ледовикам» пропал.

Таким образом, ценность для идеологии одобрения со стороны ученого не связана с его рациональной (научной) оценкой того или иного утверждения. Одобрение ученого носит харизматический (то есть не рациональный, а мистический) характер — общественные противоречия вызваны не дефицитом знания, а столкновением идеалов и интересов. И тут точное знание ученого мало чем может помочь. Иначе и быть не может — сам научный метод и стиль мышления заставляет их упрощать реальность. Продолжая мысль Канта и Шопенгауэра, молодой Витгенштейн писал: «Мы чувствуем, что даже если даны ответы на все возможные научные вопросы, то наши жизненные проблемы еще даже и не затронуты».

В общественной жизни, объяснением которой и занимается идеология, все проблемы и противоречия неразрывно связаны с моральными ценностями, с идеалами и интересами. В идеологии образ объективной науки, нейтральной по отношению к этике, служит именно для того, чтобы отключить воздействие на человека моральных ценностей как чего-то неуместного в серьезном деле, сделать человека беззащитным перед внедряемыми в его сознание доктринами.

Здесь совершается подлог: принятие решений, непосредственно касающихся человека и связанных с моральными ценностями, совершается под воздействием авторитета науки, в принципе неспособной эти ценности даже различить. На это присущее западной демократии противоречие обращал внимание М. Вебер:

«Невозможность «научного» оправдания практической позиции — кроме того случая, когда обсуждаются средства достижения заранее намеченной цели, — вытекает из более веских оснований. Стремление к такому оправданию принципиально лишено смысла, потому что различные ценностные порядки мира находятся в непримиримой борьбе» [41, с. 725].

Возьмем довольно мягкий, но важный спор. Во время перестройки редкий демократический политик или журналист не помянул Ленина, который, якобы, заявил, что «кухарка может и должна управлять государством». Возникла даже привычная метафора «ленинской кухарки».

При этом не обошлось без примитивного обмана (чему способствовало вопиющее невежество политиков). В действительности В. И. Ленин писал в известной работе «Удержат ли большевики государственную власть»: «Мы не утописты. Мы знаем, что любой чернорабочий и любая кухарка не способны сейчас же вступить в управление государством. В этом мы согласны и с кадетами, и с Брешковской, и с Церетели» [42, с. 315]. Таким образом, Ленин говорит совершенно противоположное тому, что ему приписывала буквально вся демократическая пресса — при поддакивании почти всей интеллигенции. Более того, он специально заостряет проблему, чтобы показать, насколько примитивно мышление демократов «февральского» помета. Для него кажется очевидным, что любая кухарка не способна [находясь в состоянии кухарки] управлять государством (верить в это было бы утопией). Нет речи и о том, что она должна управлять государством13.

Но все же разберем проблему по сути — кто может и должен управлять государством. Уже забывшие о социальных антагонизмах люди доверились эффектной демагогии демократов, и в Советы всех уровней в 1989 г. были избраны почти исключительно интеллигенты. Люди поверили, что «государством должен управлять ученый». Для доказательства проблема была перенесена в социальную плоскость и связана с уже опороченным, как тогда казалось антисоветским идеологам, именем Ленина. На деле же это проблема философская и касается самой сущности власти, поставлена она была задолго до Ленина — философом IV века до нашей эры Платоном, который и сформулировал принципы «грамматократии», то есть власти образованных людей, ученых.

Дилемма «кухарка — ученый» формулирует проблему соответствия функций власти и типов мышления. «Кухарка» символизирует обыденное мышление, а «ученый» — специфическое научное рациональное мышление. Создание в общественном сознании образа глупой неграмотной женщины в грязном переднике («кухарки») как альтернативы элегантному и умному депутату-ученому — элементарный подлог, о нем даже не стоит много говорить.

А проблема заключается в том, что трактовать идеологические утверждения и принимать политические решения должен человек, обладающий именно обыденным сознанием, а не ученый. Обыденное сознание целостно, оно воспринимает реальность со всеми ее неформализуемыми и неизмерямыми сторонами, в том числе неприятными. Ученый же моделирует реальность, отвлекается от факторов, второстепенных с точки зрения процесса познания, но важных с точки зрения решения проблем. В процессе такого моделирования он часто «забывает про овраги» — отщепляет от создаваемой в воображении модели неприятные стороны реальности (впадает, как говорят, в аутизм, в грезы наяву).

Весь пафос «кухарки» — прокормить семью с имеющимися средствами, обеспечить воспроизводство жизни. «Ученый» же нацелен на познание, на эксперимент. Тот объект, который находится в его власти, сам по себе не представляет для него самостоятельной ценности, а есть лишь носитель информации о целом классе подобных объектов. И ученый ради эксперимента не останавливается перед тем, чтобы вскрыть и сломать объект. Это свойство в ученом доведено до такой степени, что совершенно нормальным в науке явлением была постановка эксперимента на себе самом! Даже личность самого ученого в его глазах не представляет существенной ценности по сравнению с той информацией, которая может быть получена при ее разрушении.

Наконец, вся деятельность «кухарки» сопряжена с любовью, она вся пронизана нравственными ценностями. «Ученый» же по определению должен быть беспристрастным и объективным, его решения свободны от моральных ценностей. Потому-то в западной социальной философии общепринято, что ученый по своему типу мышления не должен быть политиком, его роль — быть не более чем экспертом.

Более того, вне своей узкой области ученые, как правило, разбираются плохо, особенно в житейских проблемах. Можно даже сказать, что чем более знаменит ученый в своей области (как Сахаров в ядерной физике), тем меньше он пригоден быть политиком, тем менее он сведущ в вопросах жизни народа. Ницше писал: «Когда человек становится мастером в каком-либо деле, то обыкновенно именно в силу этого он остается полнейшим кропателем в большинстве других дел; но он судит совершенно иначе, как это уже знал Сократ». То есть, будучи специалистом, примитивным кропателем в делах жизни людей, Сахаров в то же время мнил себя проницательным политиком — потому, что глубоко изучил поведение элементарных частиц.

То влияние, которое приобрели в общественной жизни научные специалисты как идеологи, давно уже тревожит мыслителей как симптом культурной болезни Запада. Испанский философ Ортега-и-Гассет в книге «Восстание масс» пишет:

«Специалист служит нам как яркий, конкретный пример «нового человека» и позволяет нам разглядеть весь радикализм его новизны… Его нельзя назвать образованным, так как он полный невежда во всем, что не входит в его специальность; он и не невежда, так как он все-таки «человек науки» и знает в совершенстве свой крохотный уголок вселенной. Мы должны были бы назвать его «ученым невеждой», и это очень серьезно, это значит, что во всех вопросах, ему неизвестных, он поведет себя не как человек, незнакомый с делом, но с авторитетом и амбицией, присущими знатоку и специалисту… Достаточно взглянуть, как неумно ведут себя сегодня во всех жизненных вопросах — в политике, в искусстве, в религии — наши «люди науки», а за ними врачи, инженеры, экономисты, учителя… Как убого и нелепо они мыслят, судят, действуют! Непризнание авторитетов, отказ подчиняться кому бы то ни было — типичные черты человека массы — достигают апогея именно у этих довольно квалифицированных людей. Как раз эти люди символизируют и в значительной степени осуществляют современное господство масс, а их варварство — непосредственная причина деморализации Европы» [43].

Непрерывное повышение роли «научного священничества» в делах политики шло параллельно с процессом деполитизации масс. Хабермас объясняет это тем, что «реальное развитие капитализма пришло в явное противоречие с капиталистической идеей буржуазного общества, эмансипированного от подчинения и нейтрализовавшего власть. Фундаментальная идеология справедливого обмена, которую Маркс разоблачил в теории, рухнула на практике. Форма использования капитала посредством частной собственности может поддерживаться только благодаря коррективам со стороны государства, проводящего социальную и экономическую политику, стабилизирующую экономический цикл» [67, с. 353].

Поскольку очевидно, что в современном обществе с его сложной структурой невозможно поддерживать равновесие без сильных идеологических механизмов, встает вопрос о новой локализации «ядра» идеологии и о новом способе легитимации власти. Далее Хабермас пишет:

«В системах капитализма, регулируемого государством, формально демократическое правительство нуждается в легитимации, которая не может быть основана на возвращении к добуржуазной форме… [При этом остается] нерешенной жизненно важная задача легитимации: как осуществить деполитизацию масс в приемлемой для них форме? Маркузе мог бы ответить: сделав так, чтобы технология и наука взяли на себя также функции идеологии» [18, с. 357].

Дальнейший анализ приводит Хабермаса к выводу, что наука «может превратиться в базовую идеологию, которая проникает в сознание деполитизированной массы населения и приобретает в этом сознании легитимирующую силу». Этого не понадобилось. Кардинального изменения буржуазного общества, как казалось в 60-70-е годы, не произошло — тенденция к государственному регулированию и «социальному государству» сменилась очередным сдвигом вправо — консервативной волной и неолиберализмом. А значит, отпала необходимость в принципиально новой легитимации (снова «естественное право» опирается на концепции атомизированного общества и индивидуальных свобод).

Но видимая часть айсберга идеологической работы перестроилась, хотя наука в новой системе отнюдь не подавила и не заменила другие элементы, она лишь выведена на первый план. Достаточно окинуть взором основные виды идеологической продукции (печать, телевидение, рекламу), как становится ясно, что концептуальная основа идеологии продолжает опираться на ценности и интересы, а не на истину (научное знание). Из дебатов, связанных с легитимацией политического и социального порядка, действительно, на первый взгляд исчезли проблемы собственности и производственных отношений — они вытеснены фразеологией прогресса, и речь идет лишь о «социально-инженерных» проблемах этого прогресса. Но это — всего лишь ширма, скрывающая интересы господствующего меньшинства.

Не изменились коренным образом ни субъекты идеологии, ни ее аудитория: для легитимации «общества двух третей» надо делать вид, что маргинальной части как бы не существует — это «вымирающий вид», который надо из экологических соображений поддерживать благотворительностью. На рекламе кока-колы мы видим красавиц на пляже, но никогда не увидим безработного, сливающего в бутылочку остатки не допитой красавицами кока-колы (хотя чем не реклама пищевых качеств напитка?).

И все же расстановка действующих лиц на идеологической сцене изменилась. Наука, продолжая оставаться источником идей и методов для легитимации политического порядка, превратилась одновременно в исключительно влиятельный социальный институт. Научное сообщество стало крупной социальной группой со своими интересами и специфическими способами политического действия. «Научное священничество» стало даже массовой профессией, составляя уже существенную долю населения (в СССР в науке работало около 4 млн. человек, из которых 1,6 млн. были научными работниками, в США примерно столько же).

Отличительной чертой ученых как социальной группы является их международная интеграция, не достигающая такой интенсивности ни в какой иной сфере. Лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» в те времена, когда он был актуален, был нейтрализован национализмом буржуазных «государств-наций». Они стали подкармливать «своих» рабочих за счет внерыночной эксплуатации «Юга». Сейчас этот лозунг потерял смысл даже с классовой точки зрения: в социальном отношении рабочий и предприниматель США более близки, чем рабочий США и Боливии — отношения доминирования и эксплуатации между американцами и рабочими Боливии интенсивнее, чем между предпринимателями и рабочими США. Иное дело в науке. Сам всеобщий характер научного труда превращает мировое сообщество ученых в единый организм, и при всех частных культурных и идеологических различиях каждый ученый ощущает принадлежность к этому организму и ищет у него духовной и идеологической поддержки.

Ученые, ощутив себя важным социальным институтом, активно участвующим в формировании идеологии и в политической жизни, стали не только выполнять социальный заказ, но и проводить в жизнь свои социальные интересы (в частности, как говорил Гальтон, «добиваться достойного жалования»). Социальное сообщество ученых, разумеется, неоднородно, но было бы упрощением искать в нем классовые противоречия. Социальные отношения внутри науки несколько напоминают иерархическую, сословную («феодальную») систему. Дж. фон Нейман говорил: «В современной науке эра раннего христианства проходит, и наступает эра епископства. По правде говоря, руководители крупных лабораторий очень похожи на епископов — и их связью с власть имущими всех типов, и склонностью впадать в плотский грех гордыни и жаждой власти».

Что касается немногочисленной научной элиты («епископов науки»), то она сильно интегрирована в связанную с центрами власти верхушку общества во всех индустриальных странах. В СССР ведущие ученые принадлежали к высшим категориям номенклатуры, их присутствие было очень весомо в ЦК КПСС. Кем были прежде всего Е. П. Велихов или А. П. Александров — исследователями или иерархами КПСС? В США такие ученые включены в управление военно-промышленно-научного комплекса как члены советов директоров корпораций, члены и эксперты множества комиссий и комитетов.

Рядовые научные работники на Западе составляют сравнительно однородную группу, ведущую размеренный буржуазный образ жизни, соответствующий характеру работы. Явный конфликт научного сообщества с режимами бывших социалистических стран во многом был вызван снижением жизненного уровня ученых по сравнению с их коллегами на Западе. Чувствуя себя членами мирового научного сообщества, ученые СССР примеряли к себе стиль и уровень жизни ученых Запада, а сравнительно частые контакты с зарубежными коллегами сводили на нет защитное идеологическое действие «железного занавеса». Видимо, большинство научных работников в СССР и стран Восточной Европы поддержало, часто весьма радикально, переход к капиталистической экономике свободного рынка. От этого они ожидали удовлетворения своих социальных притязаний (а также «свобод» и обеспечения лучших материальных условий для продуктивной профессиональной работы). Пусть эти прогнозы были иллюзорны и научно-технические работники первыми были выброшены на улицу за ненадобностью, но эти иллюзии оказывали сильное воздействие на общественное сознание ученых и на их позицию в идеологической и политической борьбе.

Вернемся к вопросу о том, какую роль в далеких от науки сферах (например, в этике) играет тот авторитет, который завоевала наука в специфической сфере «свободного от этики» познания). Впечатляющим свидетельством того, до какой степени западный человек беззащитен перед авторитетом научного титула, стали социально-психологические эксперименты, проведенные в 60-е годы в Йельском университете (США), — так называемые «эксперименты Мильграма» (см., например, [40]). Целью экспериментов было изучение степени подчинения среднего нормального человека власти и авторитету. Иными словами, возможность программировать поведение людей, воздействуя на их сознание. В качестве испытуемых была взята представительная группа нормальных белых мужчин из среднего класса, цель эксперимента им, естественно не сообщалась. Им было сказано, что изучается влияние наказания на эффективность обучения (запоминания).

Испытуемым предлагалось выполнять роль преподавателя, наказывающего ученика с целью добиться лучшего усвоения материала. Ученик находился в соседней комнате и отвечал на вопросы по телефону. При ошибке учитель наказывал его электрическим разрядом, увеличивая напряжение на 15 вольт при каждой последующей ошибке (перед учителем было 30 выключателей — от 15 до 450 в). Разумеется, «ученик» не получал никакого разряда и лишь имитировал стоны и крики. Цель эксперимента заключалась не в исследовании влияния наказания на запоминание, как говорилось испытуемым, — изучалось поведение «учителя», подчиняющегося столь бесчеловечным указаниям руководителя эксперимента. Сам учитель перед этим получал разряд в 60 в., чтобы знать, насколько это неприятно. При разряде уже в 75 в. учитель слышал стоны учеников, при 150 в. — крики и просьбы прекратить наказания, при 300 в. — отказ от продолжения эксперимента. При 330 в. крики становились нечленораздельными. При этом руководитель не угрожал сомневающимся «учителям», а лишь говорил безразличным тоном, что следует продолжать эксперимент.

Перед опытами по просьбе Мильграма эксперты-психиатры из разных университетов США дали прогноз того, как, по их мнению, будут вести себя типичные американцы из среднего класса. Согласно этому прогнозу, не более 20% испытуемых продолжат эксперимент до половины (до 225 в.) и лишь один из тысячи нажмет последнюю кнопку. Результаты оказались поразительными. В действительности почти 80% испытуемых дошли до половины и более 60% нажали последнюю кнопку, приложив разряд в 450 в. То есть, вопреки всем прогнозам, огромное большинство испытуемых подчинились указаниям руководившего экспериментом «ученого» и наказывали ученика электрошоком даже после того, как тот переставал кричать и бить в стенку ногами.

В одной серии опытов из сорока испытуемых ни один не остановился до уровня 300 в. Пятеро отказались подчиняться лишь после этого уровня, четверо — после 315 в., двое после 330, один после 345, один после 360 и один после 375 в. Большинство было готово замучить человека чуть не до смерти, буквально слепо подчиняясь совершенно эфемерной, фиктивной власти руководителя экспериментов. При этом каждый прекрасно понимал, что он делает. Включая рубильник, люди приходили в такое возбуждение, какого, по словам Мильграма, никогда не приходилось видеть в социально-психологических экспериментах. Дело доходило до конвульсий. После опытов все испытуемые в сильном эмоциональном возбуждении пытались объяснить, что они не садисты и что их истерический хохот не означал, будто им нравится пытать человека.

В журнале экспериментатора записано: «Один из испытуемых пришел в лабораторию уверенный в себе, улыбающийся — солидный деловой человек. Через 20 мин. он превратился в тряпку — бормочущий, судорожно дергающийся, быстро приближающийся к нервному припадку. Он все время дергал себя за мочку уха и заламывал руки. В один из моментов он закрыл лицо руками и простонал: «Боже мой, когда же это кончится!» Но продолжал подчиняться каждому слову экспериментатора и так дошел до конца шкалы напряжения».

Эти результаты и сами по себе потрясают, но для нас здесь важен тот факт, что такое слепое подчинение наблюдалось в том случае, когда руководитель эксперимента был представлен испытуемым как ученый. Когда же руководитель представал без научного ореола, как рядовой начинающий исследователь, число лиц, нажавших последнюю кнопку, снижалось до 20%. Снижалось более чем в три раза! Вот в какой степени авторитет науки подавлял моральные нормы белого образованного человека.


Философия науки и идеология

Важным механизмом «перевода» науки на язык идеологических проблем является философия науки - как бы сублимация самого научного знания, его духовная производная. Активное участие философии науки в формировании идеологий наблюдается на протяжении всей истории науки, начиная с ее самых ранних форм. Уже в идеологической борьбе в Древней Греции активно участвовали философы, доказывая высшую рациональность научного знания и научного метода.

Разумеется, философия науки, как и сама наука, верно служит разным идеологиям. Ни «Диалектика природы» Энгельса, ни «Материализм и эмпириокритицизм» Ленина не вели, например, к легитимации технократизма. И распространение научного рационализма для Ленина было, напротив, предпосылкой к тому, что в будущем, овладев методами рационального мышления, «кухарка сможет управлять государством». Но нас сейчас интересует не сравнение и оценка идеологий, а взаимодействие науки и идеологии. И здесь философия науки занимает важное место.

Об этом говорят самые простые, но надежные показатели: виднейшие философы науки (Дюркгейм, Мангейм, Маркс, Вебер, Хабермас) имеют труды, содержащие в заглавии слово «идеология» или близкое понятие. Имена других философов науки часто встречаются в комбинации с именами крупных идеологов, например, Карл Поппер и Фридрих фон Хайек. Во время перестройки в СССР, когда потребовалось резко изменить идеологию, один из видных философов науки И. Т. Фролов стал советником Генерального секретаря КПСС, а затем членом Политбюро КПСС и главным редактором «Правды».

Велика была роль философии науки Поппера в формировании исключительно важной для современного мира идеологии неолиберализма и его концепции власти, государства, личности и свободы. Г. Радницки, излагая эту связь, подчеркивает как постулат, что «идеи науки и некоторые ее основания, в особенности различие между «Есть» и «Должно быть», относятся к условиям существования конституционного либерального государства с разделением власти» [44]. Что означает это на практике? В соответствии с теорией Поппера, свободная от ценностей наука является источником объективного знания, но в исследовании каждой конкретной проблемы она не гарантирует достоверности и может быть подвергнута критической проверке, опровергнута. Самим критерием научности в этой концепции является «беззащитность» результата перед проверкой, возможность найти способ попытаться опровергнуть результат (такого способа в принципе не было бы, если бы результат был защищен моральными ценностями — они рациональному опровержению не подлежат).

Отсюда следует, что поскольку рациональное знание не гарантирует достоверности, никто не вправе решать за других, даже демократическими методами. Поэтому, мол, надо обеспечить максимальную индивидуальную свободу, и хотя люди будут совершать ошибки, это будут их ошибки. Неолибералы рассматривают эту проблему на примере «парадокса» с обязательным социальным страхованием, которое основано на предположении, что индивидуальные решения будут менее разумны, чем решение, принятое коллективно в виде закона. По их мнению, отчисление из доходов индивида в фонды социального страхования лишают его возможности самому использовать эти деньги — так, как он сочтет наиболее выгодным. Да, признают они, многие при этом израсходуют эти деньги нерационально и ничего не накопят себе на старость — но это будет проявлением их свободы выбора.

Важные выводы следуют и в отношении политического порядка: государство как механизм политического выбора, осуществляемого гражданами демократическим путем, заменяется государством, организующим принятие решений на основе рациональных научных утверждений, подвергающихся попытке их опровержения. Речь идет о переходе к государству принятия решений, в котором нет места политике, всегда насыщенной ценностями, — она заменяется наукой. Естественно, что при превращении политики в технологию нет нужды и в политической активности масс.

Предполагается, что таким образом можно будет избежать пороков демократического государства: коррупции с целью образовать большинство, подкупаемое на отнятые у меньшинства средства (примером такого развития событий считают шведскую демократию начиная с 60-х годов). Эти философы обвиняют демократию в том, что она дает возможность принятия решений на основе пактов и уступок, с тенденцией превратиться в «неофеодальное» корпоративное государство. При этом, мол, возникает опасность гнета большинства или даже «тоталитарной демократии». Г. Радницки категоричен: «Если не будет усвоен урок, который можно извлечь из концепции опровергаемой науки, окажется невозможной социальная философия свободы». Но эта отвергающая демократию свобода, апеллирующая к призванным заменить политику рациональным решениям, ведет к «рациональному тоталитаризму», на опасность которого указывают многие западные философы.

Ранее мы упоминали о втором важном идеологическом выводе из философии Поппера — отрицании крупных, революционных изменений в обществе. Действительно, решения, в отличие от выбора, не могут быть крупными (у неолибералов в ходу такие афоризмы: «либеральное государство — это «минимальное» государство», или «государство — это ночной сторож»). Знание приращивается эволюционно, не быстрее, чем образуется обратная связь через попытку опровержения и проверку. Не быстрее, чем приращение знания, должны производиться и изменения в обществе.

Особенно наглядно значение философии науки как идеологической основы политического и экономического порядка видно в тех обществах, где социальная группа, в которой доминирует европейское рациональное мышление, находится в меньшинстве. В этом случае легитимация порядка через обращение непосредственно к науке невозможна — большинство населения живет и мыслит в рамках иной культуры, наука для него недоступна. Такой была, например, ситуация в освободившихся от колониальной зависимости странах Латинской Америки в XIX в. Бразильский историк науки У. Д’Амброзио пишет:

«Поиск легитимирующей силы в новых странах Америки был связан с большими трудностями. Нужна была легитимация власти, альтернативная той, которая исходила из церковных структур, но эквивалентная ей с точки зрения восприятия народом, то есть основанная на мистицизме, который бы впечатлял своими символами, народу недоступными. Было большим соблазном представить знание, иерархически структурированное почти в форме Библии, обосновав им новый догматизм, необходимый как идеология для формирования нового общества… Теперь эта не подвергаемая сомнению легитимирующая сила, — Бог — заменяется другой системой, также не подвергаемой сомнению, — позитивной наукой» [45].

Такой философией науки, в которой истинность знания не подвергается сомнению, был позитивизм. Для идеологического контроля над представителями традиционных культур Латинской Америки позитивизм был представлен как религия, не подвергаемая сомнению и проверке. В Латинской Америке, особенно в Бразилии, он был встречен с энтузиазмом. «Эта доктрина оказалась наиболее подходящей для движения республиканцев, стремящихся к модернизации. Позитивизм, возведенный в ранг Церкви, дает обоснования, необходимые для политической и промышленной модернизации», — пишет Д’Амброзио и добавляет:

«Позитивизм Конта приводит к ошибочному представлению о науке и ее возможностях давать абсолютное объяснение. Особенно это проявляется в социальной сфере, где он ведет ко все более замкнутому и закостенелому догматизму, превращается в настоящую религию. Позитивизм предлагает быстрый доступ к объяснению и в то же время создает защитный барьер против таких моделей объяснения, которые включают в себя различные культурные основания, неизбежно ставящие под сомнение политический, социальный и экономический порядок, установленный креолами — борцами за независимость новых стран» [45].

Позитивизм и «наука-церковь» стали барьером, препятствующим взаимопроникновению европейской и местных культур, и средством легитимации сначала доминирования креолов, а потом и неоколониализма. Надо, впрочем, отметить, что во многих латиноамериканских странах позитивизм Конта быстро уступил место позитивизму Спенсера и социал-дарвинизму.

По- другому обстояло дело в странах с «европейским» мышлением. Здесь сначала непосредственно наука продемонстрировала высокую надежность и достоверность своих результатов и объяснений и создала свой авторитет. Но затем этот авторитет получил значительную автономию от конкретных результатов и стал сам по себе мощным средством убеждения.


Пример большой идеологической программы: легитимация экономики свободного предпринимательства

Легитимация власти неразрывно связана с обоснованием социально-экономического устройства общества. Становление науки Нового времени шло параллельно с формированием рыночной экономики капитализма. Еще до того, как возникла политэкономия, специальная наука, исследующая и обосновывающая «естественные законы» рыночной экономики, мощная идеологическая поддержка была предоставлена естественными науками. Сама политэкономия формировалась под сильным влиянием механистической модели Ньютона, воспроизведя четыре ключевых принципа этой модели: зависимость от скрытых сил, выражение взаимодействий на математическом языке, унифицированный предмет исследования и установление равновесия как основная тенденция системы. Политэкономия, подобно механике, предполагала наличие «невидимой направляющей руки» (сейчас предпочитают говорить о «магии рынка»). И здесь субъект экономических отношений свободен, но подчиняется естественным законам.

«Атомизированный» человек приобрел право на передвижение как в географическом, так и социальном пространстве, предпринимательскую деятельность и продажу своей рабочей силы. Законность свободы рынка и конкуренции подтверждалась видимым соответствием картины мироздания: равновесием, обратимостью и линейностью взаимодействий (отклонения от этой идеализированной картины хотя и являются нормой, представлялись и представляются идеологами как аномалии). Важнейшими основаниями естественного права в рыночной экономике являются индивидуализм людей-«атомов» и их рационализм. Английский социолог Б. Барнес пишет:

«Ряд ведущих научных школ доказывают, что склонность к рациональному расчету и приоритет индивидуальных интересов при выполнении рациональных расчетов являются врожденной склонностью людей, системообразующей частью человеческой природы. Согласно этим теориям, выполнять рациональные расчеты и быть эгоистами входит в саму сущность человека, и с этим ничего нельзя поделать… Наука играет [в этих теориях] фундаментальную роль. Как все более надежный источник знания, она становится прогрессивной, освобождающей силой. Благодаря ей люди становятся все лучше информированными, все более свободными для расчета последствий своих действий во все более широком спектре ситуаций и во все более продолжительной перспективе… Наука — предел непрерывного процесса рационализации. Научный прогресс ведет к утопии, в которой человеческая природа может быть выражена полностью, где всякое действие есть свободное действие индивидуума, основанное на индивидуальном рациональном расчете» [40, с. 133].

Мы не рассматриваем здесь ни реального функционирования рыночной экономики, ни обширной критики ее оснований. Заметим лишь, что дегуманизируя ее описание, механистическое мышление вынуждено было оставить в ведении «невидимой направляющей руки» не вмещающиеся в механистическую модель факторы, которые компенсировали саморазрушительный характер «идеального свободного рынка», в частности, такой важный культурный фактор, как протестантская этика. Эта этика, основанная на религиозных ценностях, является более фундаментальным фактором, чем рациональные соображения (в этом смысле отношения рыночной экономики ничуть не более рациональны, чем уравнительное распределение).

Формируя мировоззрение, стиль мышления и поведения, наука «создала» человека, принявшего идеологию индустриализма и включившего ее в свои культурные нормы. Легитимацию получила сама технология промышленного производства. Машина приобрела статус естественного продолжения природного мира, построенного как машина. Организация трудового процесса, требующая строгой синхронизации, имела свои предпосылки в освоении новой концепции времени, разделенного, в отличие от времени Средневековья, на равные и точные отрезки. Именно в науке произошел скачок «из царства приблизительности в мир прецизионности» и были созданы точные часы.

Говоря о созданной на базе науки технике и ее дегуманизирующей роли, обычно имеют в виду зависимость человека от нового материального мира (техносферы). Но уже один из основоположников философии экзистенционализма Ясперс, развивая идею демонизма техники, имел в виду нечто большее, а именно идеологический смысл механистического мироощущения. Он пишет:

«Вследствие уподобления всей жизненной деятельности работе машины общество превращается в одну большую машину, организующую всю жизнь людей. Бюрократия Египта, Римской Империи — лишь подступы к современному государству с его разветвленным чиновничьим аппаратом. Все, что задумано для осуществления какой-либо деятельности, должно быть построено по образцу машины, т.е. должно обладать точностью, предначертанностью действий, быть связанным внешними правилами… Все, связанное с душевными переживаниями и верой, допускается лишь при условии, что оно полезно для цели, поставленной перед машиной. Человек сам становится одним из видов сырья, подлежащего целенаправленной обработке. Видимость человечности допускается, даже требуется, на словах она даже объявляется главным, но, как только цель того требует, на нее самым решительным образом посягают. Поэтому традиция в той мере, в какой в ней коренятся абсолютные требования, уничтожается, а люди в своей массе уподобляются песчинкам и, будучи лишены корней, могут быть именно поэтому использованы наилучшим образом» [46, с. 144].

Идеологический ресурс идеи атомизма, равновесия и обратимости был ограничен. Его еще хватало в шоковый период перехода от одного типа цивилизации к другому. Но человеку с уже сложившимся индустриальным мышлением требовалось более убедительное основание социального порядка, при котором якобы равные личности в рыночной экономике столь быстро и необратимо оказываются в неравновесных условиях и образуют социальные слои с очевидно неравными возможностями. Концепция «войны всех против всех» не подтверждалась.

Здесь, пожалуй, впервые наука сильно задержалась с выполнением идеологического заказа. Порождаемое рыночной экономикой неравенство и страдание взялась объяснять философия (Мальтус), хотя в необходимой уже форме научной и даже математизированной теории. Пожалуй, мальтузианство как раз и можно считать четко сформулированным социальным заказом науке. Ответом на него и была научная теория — эволюционное учение Дарвина. Придя из науки, изучающей объективные законы природы, эта концепция имела несравненно более мощное легитимирующее воздействие, чем мальтузианство с его явной идеологической направленностью.

Получив сильный начальный импульс из идеологии, эволюционное учение вернулось в нее в виде социал-дарвинизма. Идеологи рыночной экономики (Герберт Спенсер и др.) черпали из дарвинизма аргументы в обоснование ее естественного права, предполагающего вытеснение и гибель слабых, неспособных или отстающих в своей эволюции. «Бедность бездарных, — пишет Спенсер, — несчастья, обрушивающиеся на неблагоразумных, голод, изнуряющий бездельников, и то, что сильные оттесняют слабых, оставляя многих «на мели и в нищете» — все это воля мудрого и всеблагого провидения». То есть, социальное расслоение — «естественный» порядок и освящен наукой. Историк дарвинизма Дж. Говард пишет:

«После Дарвина мыслители периодически возвращались к выведению абсолютных этических принципов из эволюционной теории. В английском обществе позднего викторианского периода и особенно в Америке стала общепринятой особенно зверская форма оправдания социального порядка — социал-дарвинизм — под лозунгом Г. Спенсера «выживание наиболее способных». Закон эволюции был интерпретирован в том смысле, что победа более сильного является необходимым условием прогресса» [47].

Сам Дарвин не был «социал-дарвинистом». Он неоднократно говорил о своем несогласии с утверждениями Спенсера и его концепцией прогресса, ни в коем случае не сводил все многообразие отношений в природе к конкуренции и борьбе. И все же отделить дарвинизм от его идеологической интерпретации невозможно. Известный защитник Дарвина, М. Русе, пишет:

«В ряде случаев Дарвин ясно выразил свое неприятие социал-дарвинизма… однако в «Происхождении человека» Дарвин сожалел о том, что методы медицины, в число которых он включал, например, вакцинацию, сохраняют жизнь плохо приспособленным индивидуумам, и добавлял, что «у каждого, кто наблюдал улучшение пород домашних животных, не может быть ни малейших сомнений в том, что эта практика [вакцинация] должна иметь самые роковые последствия для человеческой породы». Таким образом, взаимоотношения между дарвинизмом социальным и биологическим остаются не вполне ясными…» [48, с. 330].

Заметим, впрочем, что в действительности возникшая в недрах специфической культуры и специфического европейского мышления, основанная на конкуренции рыночная экономика отнюдь не является более «естественной», чем, например, «азиатский способ производства» Индии. В существенных чертах противоречит она и эволюционному учению. К. Лоренц пишет:

«Существует целый ряд доказанных случаев, когда конкуренция между себе подобными, то есть внутривидовой отбор, вызывала очень неблагоприятную специализацию… Мы должны отдавать себе отчет в том, что только профессиональная конкуренция, а не естественная необходимость, заставляет нас работать в ритме, ведущем к инфаркту и нервному срыву. В этом видно, насколько глупа лихорадочная суета западной цивилизации» [17, с. 266].

Но чтобы оправдать эту суету, социал-дарвинизм был очень нужен, и он вошел в культурный багаж западной цивилизации и получил широкую аудиторию в конце XIX — начале ХХ в. прежде всего благодаря своей роли в обосновании экономического либерализма и примитивного промышленного капитализма. Идолами общества стали успешные дельцы капиталистической экономики, self-made men. Широко известна фраза Джона Рокфеллера: «Расширение крупной фирмы — это не что иное, как выживание наиболее способного».

Идеи дарвинизма вдохновляли и Ницше на создание классификации человечества на подвиды (человек духовный, человек социальный и человек биологический) и идеализацию «сверхчеловека». Ницше изложил идею борьбы за выживание как сути человеческих отношений (и даже классовых отношений), свое принципиальное неприятие сострадания и поддержки слабых в поэтической форме. В одном из своих главных трудов «По ту сторону добра и зла» он писал:

«Взаимно воздерживаться от оскорблений, от насилия и эксплуатации, соразмерять свою волю с волею другого — это можно считать в известном грубом смысле добронравием среди индивидуумов, если даны нужные для этого условия (именно, их фактическое сходство по силам и достоинствам и принадлежность к одной корпорации). Но как только мы попробуем взять этот принцип в более широком смысле и по возможности даже сделать его основным принципом общества, то он тотчас же окажется тем, что он и есть, — волей к отрицанию жизни, принципом распадения и гибели. Тут нужно основательно вдуматься в самую суть дела и воздержаться от всякой сентиментальной слабости: сама жизнь по существу своему есть присваивание, нанесение вреда, преодоление чуждого и более слабого, угнетение, суровость, насильственное навязывание собственных форм, аннексия и по меньшей мере, по мягкой мере, эксплуатация, — но зачем же постоянно употреблять именно такие слова, на которые клевета наложила издревле свою печать?» [16, с. 380].

Многие социалисты Англии и США, напротив, искали в концепции «борьбы за существование» обоснование классовой борьбы пролетариата, цитируя Дарвина чаще, чем Маркса. Как пишет историк дарвинизма Д. Олдройд, «все оттенки политической мысли смогли найти для себя поддержку в теории Дарвина-Уоллеса». Для развития самого марксизма эволюционное учение имело огромное, прежде всего методологическое значение. Маркс писал Энгельсу после выхода книги Дарвина, что теперь его теория капитала имеет естественнонаучное обоснование, и послал Дарвину рукопись «Капитала», прося разрешение посвятить ему этот труд (на что Дарвин разрешения не дал). Можно сказать, что если в политэкономии Адама Смита спроецирована механистическая картина мира, то в «Капитале» — эволюционная, с циклами расширенного производства и научно-техническим прогрессом как эндогенным, то есть внутренне присущим фактором капиталистического производства.

Интересно отметить, что хотя концепция «борьбы за существование» хорошо служила всем идеологам, стремящимся легитимировать борьбу того или иного класса, лежащая в основе этой концепции идея сохранения вида сильно подрывала идеализированную модель экономики свободного рынка, отрицающую «ассоциацию атомов», при котором уже нет борьбы всех против всех. Поэтому во время периодически повторяющихся «консервативных волн», когда усиливается идеологическое наступление на вмешательство профсоюзов и правительства в вольную борьбу на рынке, философы получают стимул для поиска новых оснований классических тезисов Гоббса или их новых интерпретаций. Вот как выступает сейчас, на гребне неолиберальной волны, сторонник неограниченной свободы рынка немецкий философ Г. Радницки:

«В так называемой биологической «борьбе за существование» вовсе нет стремления к сохранению видов, как думали в течение долгого времени, как нет также стремления к выживанию со стороны индивида. Скорее, как показывает эволюционная биология, поведение может быть объяснено при помощи гипотезы, что каждый индивидуум ведет себя так, чтобы максимизировать собственный успех в воспроизведении себя самого, как будто желает помочь выжить своим собственным генам, вместо того чтобы помочь выжить виду» [44, с. 54].

Это — лишь несколько модернизированная схема Гоббса, приближенная к реальности в том смысле, что индивидуальные атомы в ней наделены генами, в которых и записана сущность каждого атома. Новое мощное обоснование необратимого социального неравенства дала в начале ХХ в. генетика. Оптимизм социальных реформ конца XIX в., считавших, что распространенные в низших слоях общества людские пороки можно исправить изменением социальных условий, исчезал по мере того, как генетика доказывала невозможность наследования приобретенных признаков. Сейчас к обоснованию социал-дарвинизма присоединились молекулярная биология и генная инженерия, позволяющие вполне «объективно» предсказывать поведение человека путем диагностики его генетических дефектов в раннем возрасте или даже на стадии эмбриона.

Игнорируя, подобно сторонникам евгеники начала века, социальную сущность человека, современные пропагандисты социальной генетической диагностики создают идеологическую основу для маргинализации — вытеснения из общества значительной части бедных слоев населения и даже среднего класса. Решается очень непростая задача легитимации общества двух третей в развитых индустриальных странах. Становятся как бы научно оправданными превентивные полицейские меры против подростков, «генетически предрасположенных» в будущем к алкоголизму, агрессивному поведению и преступности, сегрегация и сокращение расходов на школьное образование детей с «врожденной» склонностью к неуспеваемости. Американские социологи в книге под названием «Опасная диагностика: Социальная власть биологической информации» говорят о возникновении нового класса — класса «биологически угнетенных» людей, хотя очевидно, что эта новая классификация совпадает с социальной.

Социолог из ФРГ П. Вайнгарт, сравнивая новую волну евгенических настроений с концепциями расовой гигиены и евгеники фашистской Германии, с облегчением констатирует, что положение радикально изменилось благодаря технологии генетической диагностики: теперь не государство принимает решение о судьбе потенциального ребенка, а сами родители — технология дала им такую возможность, «что означает общий процесс рационализации». Но технология создала и другой тип власти общества над человеком, во многом заменяющий вмешательство государства, — власти средств массовых коммуникаций и массовой культуры, формирующих систему ценностей и поведение личности.

Быть может, участие ученых в политической практике в качестве экспертов в спокойные периоды не позволяет видеть идеологические стороны их суждений, оценок и рекомендаций. Как сказал однажды Роберт Вуд, ученые хорошо знают, что их авторитет и влияние на политику в большой степени зависит от их способности казаться аполитичными. Однако, хотя в любые периоды политические решения не могут быть свободны от идеологических предпочтений, в моменты кризисов или серьезных конфликтов эксперты-ученые совершенно открыто используют авторитет рационального, якобы «свободного от ценностей» научного знания в очевидно идеологических целях.

Особый всплеск социал-дарвинизма и евгеники вызвал кризис конца 20-х и начала 30-х годов. Некоторые ученые в этот момент перешли от идеологического обоснования социального порядка к прямым политическим рекомендациям. В Англии виднейший ученый, сэр Джулиан Хаксли, предупреждал о необходимости мер, не допускающих, чтобы «землю унаследовали глупцы, лентяи, неосторожные и никчемные люди». Чтобы сократить рождаемость в среде рабочих, Хаксли предложил обусловить выдачу пособий по безработице обязательством не иметь больше детей. «Нарушение этого приказа, — писал ученый, — могло бы быть наказано коротким периодом изоляции в трудовом лагере. После трех или шести месяцев разлуки с женой нарушитель, быть может, в будущем будет более осмотрительным». Немало было и возражений против программ социальной помощи, «ложной филантропии», поддерживающей слабых и тем самым нарушающей закон борьбы за существование. Но, как выразился Ницше, «сострадание в человеке познания почти так же смешно, как нежные руки у циклопа».

Последний исключительно сильный всплеск социал-дарвинизма мы наблюдаем в конце 80-х годов в СССР, а затем в России, в связи с необходимостью легитимации рыночной экономики и неизбежного социального расслоения. Это — первый случай, когда рыночная экономика внедряется путем радикального регресса (попросту, ограбления) общества, а не вырастает в ходе развития производительных сил. Поэтому идеологические выступления с отсылками к социал-дарвинизму носят преувеличенный, экстремистский характер, свойственный революционной пропаганде. В солидном философском журнале на Западе почти невозможно прочесть столь откровенные мальтузианские утверждения, как в нынешних российских академических «Вопросах философии» (так, Н. Ф. Реймерс и В. А. Шупер всерьез утверждают: «На кончике иглы можно поместить сколько угодно чертей, но наша планета приспособлена не более чем для 1-1,5 млрд. людей» [49, с. 70]. Еще, впрочем, прямо не говорят, по какому критерию предполагают проводить селекцию 4 млрд. лишних людей).

Основным объектом атаки советских социал-дарвинистов является идея равенства. Вполне в духе первого теоретика консерватизма XVIII в. Э. Берка (как, впрочем, и теоретиков всех последующих «консервативных волн») они представляют равенство непримиримым антиподом свободы. Следуя положению английского неолиберала Р. Скрутона, что «недовольство усмиряется не равенством, а приданием законной силы неравенству», для разрушения уравнительного идеала в общественном сознании широко применяется «биологическая» аргументация. Доказывается, что в результате революции, войн и репрессий произошло генетическое вырождение большинства населения СССР, и оно в ницшеанской классификации уже не поднимается выше категории «человек биологический».

Видный социолог В. Шубкин дает в «Новом мире» такие определения: Человек биологический — «существо, озабоченное удовлетворением своих потребностей… речь идет о еде, одежде, жилище, воспроизводстве своего рода». Человек социальный — «в социологии его нередко определяют как «внешне ориентированную» личность в отличие от личности «внутренне ориентированной»… он «непрерывно, словно четки, перебирает варианты: это выгодно, это не выгодно… Если такой тип не нарушает какие-то нормы, то лишь потому, что боится наказания. Он как бы в вечном жестоком противоборстве с обществом, с теми или иными социальными институтами», у него «как видно, нет внутренних ограничений, можно сказать, что он лишен совести». Человек духовный — «это, если говорить кратко, по старому, человек с совестью. Иначе говоря, со способностью различать добро и зло». Каково же, по выражению В. Шубкина, «качество населяющей нашу страну популяции»? Это качество удручающе низко в результате якобы организованной в стране «генетической катастрофы»:

«По существу, был ликвидирован человек социальный, поскольку любая самодеятельная общественная жизнь была запрещена… Человек перестал быть даже «общественным животным». Большинство людей было обречено на чисто биологическое существование… Человек биологический стал главным героем этого времени» [50].

Идеологическое содержание таких выступлений вполне ясно и необходимо для оправдания тех катастрофических социальных последствий, с которыми сопряжен радикальный проект перехода к рыночной экономике. Мы не затрагиваем этот идеологический аспект по существу — нам здесь важно лишь то, что мифический тезис о генетическом вырождении советского народа, легитимирующий обращение с ним как популяцией сугубо биологических существ, прикрывается авторитетом науки.

Известный ученый, народный депутат СССР Н. Амосов обосновывает необходимость, в целях «научного» управления обществом в СССР, «крупномасштабного психосоциологического изучения граждан, принадлежащих к разным социальным группам» с целью распределения их на два классических типа: «сильных» и «слабых». Он пишет: Неравенство является сильным стимулом прогресса, но в то же время служит источником недовольства слабых… Лидерство, жадность, немного сопереживания и любопытства при значительной воспитуемости — вот естество человека» [51].

Хотя в большинстве консервативных атак на идею равенства звучит пессимистическая и негативная нота («не отдать землю в руки низших существ»), наши отечественные неолибералы, которые полны утопических планов построения в России рыночного общества, видят в неравенстве ту разность потенциалов, тот источник стимулов, который направит все силы общества в русло прогресса.

Социал- дарвинизм и представление прогресса высшей и универсальной ценностью помогли обеспечить в глазах образованного западного человека легитимацию империализма и эксплуатации колоний и «третьего мира». Капиталистическая рыночная экономика, которая сложилась в Европе под знаменем войны всех против всех -искусственная и крайне неравновесная система. На протяжении всей ее истории она вынуждена поддерживать равновесие путем экспансии — в поисках сырья, энергии, рабочей силы или рынков сбыта, а также в поисках тех буферных социальных систем, куда она могла бы экспортировать свои проблемы и где гасить флуктуации (например, путем вывоза в эти страны «кризисонеустойчивых производств»). Р. Люксембург писала в 1908 г.:

«Капиталистическое накопление зависит от средств производства, созданных вне капиталистической системы… Непрерывный рост производительности труда, который является главным фактором повышения нормы прибавочной стоимости, требует неограниченного использования всех материалов и всех ресурсов почвы и природы в целом. Сущность и способ существования капитализма несовместимы ни с каким ограничением в этом плане… В целом капиталистическое производство сосредоточено главным образом в странах с умеренным климатом. Если бы капитализм был вынужден пользоваться только ресурсами, расположенными в этой зоне, само его развитие было бы невозможно. Начиная с момента своего зарождения капитал стремился привлечь все производственные ресурсы всего мира. В своем стремлении завладеть годными к эксплуатации производительными силами, капитал обшаривает весь земной шар, извлекает средства производства из всех уголков Земли, добывая их по собственной воле, силой, из обществ самых разных типов, находящихся на всех уровнях цивилизации» [52].

Тему неразрывной связи капитализма с зонами некапиталистического хозяйства развивали виднейшие ученые вне истмата. Историк Ф. Бродель с точными данными показал, что «капитализм вовсе не мог бы существовать без услужливой помощи чужого труда», а К. Леви-Стросс показал, что «Запад создал себя из материала колоний». Из этого, кстати, прямо следует, что колонии уже никогда не могут пройти по «столбовой дороге» через формацию капитализма, поскольку их «материал» пошел на строительство Запада. В колониях и «третьем мире» создается особая формация «дополняющей экономики», так что Запад (центр) и периферия на деле составляют одно неразрывно связанное из двух разных подсистем целое, формацию-кентавра.

Обосновать идеологию захвата, подчинения и эксплуатации других народов в цивилизации, основанной на христианских догмах и идеалах «свободы, равенства и братства», было непросто. Исключительно большую роль в легитимации империалистической политики сыграло эволюционное учение в его приложении к этническим проблемам и идея прогресса, оправдывающая миссионерское «бремя белого человека» (Киплинг). В изданной в США фундаментальной «Истории технологии» сказано:

«Интеллектуальный климат конца XIX в., интенсивно окрашенный социал-дарвинизмом, способствовал европейской экспансии. Социал-дарвинизм основывался на приложении, по аналогии, биологических открытий Чарльза Дарвина к интерпретации общества. Таким образом, общество превратилось в широкую арену, где «более способная» нация или личность «выживала» в неизбежной борьбе за существование. Согласно социал-дарвинизму, эта конкуренция, военная или экономическая, уничтожала слабых и обеспечивала длительное существование лучше приспособленной нации, расы, личности или коммерческой фирмы» [20, с. 783].

Лежащий в глубине социал-дарвинизма расизм стал одним из оснований общей идеологии Запада (его мета-идеологии) — евроцентризма (подробнее об этом см. в [53]). Мифологизированный «Запад» стал важнейшей идеологической категорией. Видный идеолог перестройки Л. Баткин писал в книге-манифесте «Иного не дано» (1988):

«Запад» в конце ХХ в. — не географическое понятие и даже не понятие капитализма (хотя генетически, разумеется, связано именно с ним). Это всеобщее определение того хозяйственного, научно-технического и структурно-демократического уровня, без которого немыслимо существование любого истинно современного, очищенного от архаики общества» [54, с. 175].

Лишь недавно в поверхностных слоях европейского сознания и идеологии стал преодолеваться самый грубый евроцентризм, ведущий к культурному империализму, лишь недавно антропологи открыли, пока еще для узкой элиты, богатство системного, вненаучного способа познания и мироощущения «примитивных» народов. К. Леви-Стросс пишет:

«Так что же узнал я от мастеров, которыми любовался, от философов, которых читал, обществ, которые я изучал, от самой науки, которой так гордится Запад? Один-два урока, соединив которые, можно стать на уровень дикаря, сидящего в безмолвном созерцании под деревом. Стремясь познать предмет, мы его разрушаем, заменяя его другим, который также разрушаем своим познанием… как и все последующие, пока не достигнем того бесконечного настоящего, в котором исчезает разница между смыслом и бессмыслицей, того настоящего, с которого мы начали» [32, с. 268].

Нам трудно поверить, что совсем недавно наука всерьез обосновывала деление человечества на подвиды, буквально считая, что примитивные народы были менее сложными в отношении развития головного мозга. Сейчас никто из ученых не будет доказывать органическое различие народов, живущих в разных культурах и экономических системах. Это лишило идеологию современного неоколониализма важной научной легитимации, а эксплуатацию «третьего мира» — видимости естественного права. Но в подсознании среднего человека «первого мира» сохраняется убежденность в делении человечества на подвиды и в законности применения двойных стандартов и двойной морали к явлениям и процессам в разных частях света. Это — предпосылка тяжелого культурного кризиса, который приобретает все большее значение в общем кризисе индустриализма.


Противоречат ли идеологические функции науки нормам познавательного процесса?

Наблюдая, как ученые, занятые, как считается, поиском истины, с жаром отстаивают противоположные позиции при решении практических проблем, многие люди начинают сомневаться или в основаниях научного знания, или, чаще, в морали самих ученых. Особо деликатный случай составляет поведение ученых, которых привлекают как экспертов от тех организаций, где они работают и добывают свой хлеб. Истине ли они служат — или этим организациям, преследующим какую-то свою выгоду?

Ни о какой научной объективности, а тем более свободе информации среди ученых, выполняющих за жалованье роль манипуляторов сознанием, речи и не идет. Бывает, конечно, что какой-то ученый вдруг отказывается от этой роли и своего жалованья, но это — редкие акты героизма. Социолог науки Б. Барнес пишет:

«Общеизвестно, что ученый, который работает для правительства или для промышленной фирмы, никогда не высказывает публично своего мнения, если нет приказа начальства выступить в защиту интересов организации. И, разумеется, начальство может заставить выполнить это условие, в чем могли убедиться на собственной шкуре многие ученые. Например, как в Великобритании, так и в США эксперты в области ядерной энергетики, которые публично выразили свои технические сомнения, моментально остались без работы» [40, с. 101].

Наконец, существует категория совершенно аморальных научных работников, которые легко соглашаются на роль экспертов-«адвокатов», отдавая себе отчет о губительных последствиях для природы и человека тех технологических или социальных проектов, которые они отстаивают (неважно, идет ли речь о производстве талидомида или о приватизации советской промышленности). Барнес считает, что решения, наносящие ущерб обществу, принимаются не из-за недостатка информации и ошибок ученых, а из-за коррупции. Ошибки, разумеется, тоже случаются, но он оценивает их роль как в сотни и тысячи раз менее значимую, нежели роль подкупа и давления.

«Нет сомнений, что сплошь и рядом теряются сотни миллионов из-за того, что доверяют [недостаточно компетентным] экспертам, но это несущественная сумма по сравнению с миллиардами, которые политики пускают на ветер вследствие ошибок абсолютно компетентных экспертов, нанятых чтобы поддержать и удовлетворить чьи-то интересы посредством чистой и простой коррупции».

Рынок есть рынок, есть спрос на циничного эксперта — есть и предложение. Б. Барнес пишет:

«При том типе общества, в котором мы живем, при нашем уважении к науке и экспертам, существует спрос на экспертов во всех областях. Возможно, было бы правильной, хотя и циничной гипотезой сказать, что если есть спрос, то появятся и «эксперты», обязанные существовать, поскольку они необходимы, и при этом неважно, что они «в действительности знают»… В конце концов, то, что у них просят, — это сказать авторитетное слово, ибо это единственное, что может дать обоснование и легитимацию. И принять видимость авторитета значит принять видимость науки» [40, с.91].

Однако сведение проблемы к чисто внешним факторам — один из важных современных мифов о науке. Суть дела в том, что политики, оказывается, очень часто могут найти таких ученых, которые искренне поддерживают их точку зрения и при наличии средств могут развить целую систему ее обоснования.

То, что ученый как личность придерживается той или иной позиции по какому-то политическому вопросу, никак не связано с нормами познавательного процесса. Но этот процесс — довольно гибкая система, она может незаметно меняться под влиянием идеологических предпочтений. Каким же образом получается, что ученый, искренне занятый поиском истины, может вполне честно, не нарушая логики и не фальсифицируя данные, прийти к совершенно противоположным выводам, чем его коллега, ведущий исследование столь же честно, но исходя из других идеологических предпочтений? И могут ли они в этом случае оба быть оправданы как ученые?

Детальный анализ ряда случаев показывает что да, это вполне нормальное явление. Здесь нет заговора или обмана, которые в принципе можно было бы предотвратить оздоровлением («чисткой») социального института науки. Причины кроются в самой методологии науки как способа познания, имеющего свои ограничения. Это как раз и является важнейшим предупреждением против излишнего доверия к технократическому способу принятия решений. И чем больше эти решения затрагивают моральные ценности и интересы людей, тем более рискованно подпадать под влияние экспертов.

Какие же характеристики научной деятельности позволяют ученым расходиться в суждениях, когда их привлекают в качестве экспертов?


Неполнота научного знания.

Наука — развивающаяся система знания, которая переходит в познании реальности с одного горизонта на другой. Но на каждом горизонте разрабатываются лишь «опорные точки», позволяющие продвинуться дальше в общем понимании реальности. Научный прогресс не похож на наступление цепи бойцов по ровному полю, это продвижение малых отрядов по извилистым горным тропам и ущельям. Тщательное, тем более окончательное изучение наукой частных вопросов невозможно. По очень многим вопросам, которые требуют политического решения, запас имеющегося знания просто недостаточен, чтобы дать бесспорный ответ. Эксперт, даже если он хорошо владеет этим запасом знания, при суждении по конкретному вопросу должен экстраполировать его в области неопределенности, а это уже — творческий процесс, который не подчиняется строгим нормам научной процедуры. Проводить же дополнительные исследования, когда уже начаты дебаты по конкретному вопросу, обычно нет ни времени, ни денег. Если же такие исследования делаются, то обычно лишь для поиска данных, подтверждающих позицию власти (политической или экономической).

Быть может, ученым следовало бы категорически отказываться выдавать свое суждение за научное, четко определяя уровень надежного знания, но они испытывают сильное давление со стороны заказчиков, которые не могут допустить ослабления главного легитимирующего механизма. И любой ответственный эксперт решит, что лучше уж сообщит свое суждение он, компетентный ученый, чем какой-нибудь заинтересованный шарлатан, к которому будут вынуждены обратиться власти. Мы уже не говорим о поведении политиков, о том, что когда доклад эксперта противоречит намерениям заказчика, он обычно просто отправляется в мусорную корзину14.

Сразу с появлением идеи «звездных войн» (СОИ) американскими учеными были сделаны расчеты, показывающие несостоятельность самой концепции: те ядерные взрывы в ближнем космосе, которые предполагались этой концепцией, должны были вызвать электромагнитную волну (шок), которая стерла бы память ЭВМ на земле, разрушив всю современную техносферу США (которые, кстати, пострадали бы при этом гораздо сильнее, чем их противники). Но эти расчеты стали известны публике лишь в конце 80-х годов, с изменением политики США в области СОИ. То есть, не научное знание по частным вопросам определяет политику, а наоборот, знание начинает (или перестает) воздействовать на общество в зависимости от политики.


Замена реального объекта его моделью.

Чтобы познать и понять какую-то часть реальности, необходимо из всего многообразия явлений и связей вычленить то, что для нас наиболее существенно. Иными словами, необходимо превратить реальный объект в его упрощенное описание — модель. Это превращение — важнейший этап исследования. «Разоблачая» реальность, отсекая все лишнее, мы при каждом шаге делаем выбор, связанный с неопределенностью. Почему мы устранили из рассмотрения этот фактор? Почему мы придали такой вес этому параметру и считаем, что он изменяется в соответствии с таким-то законом? Для решения очень многих вопросов такого рода нет надежных, неоспоримых оснований, и ученый вынужден делать предположения.

Но когда речь идет о дебатах по конкретной проблеме, не только нет возможности проверить предположения, но обычно дело не доходит даже до их явной формулировки. Даже те первоначальные предположения, которые эксперты изучали студентами, вообще не вспоминаются, а для политических решений именно они бывают очень важны. Дело бывает еще хуже. Не только сомнительные предположения не формулируются, но и определения понятий не дается, и дебаты часто становятся не просто спектаклем, а театром абсурда — никто друг друга не понимает, каждый говорит о своем. Например, все мы привыкли к понятию «температура», и нам кажется, что мы всегда понимаем, о чем идет речь и что 20 градусов это вдвое больше, чем 10. В действительности же температура — сложное понятие, связанное с целым рядом предположений, теорий и моделей (например, 20°С вовсе не вдвое больше, чем 10°С). А уж когда ученый использует не столь привычное публике понятие «энтропия», то вряд ли вообще кто-нибудь его понимает. Философ науки Пауль Фейерабенд в своем «Диалоге о методе» пишет:

«Вообразите ученых в любой области исследований. Эти ученые исходят из фундаментальных предположений, которые вряд ли когда-нибудь ставятся под вопрос. Имеются методы изучения реальности, которые считаются единственными естественными процедурами, и исследование заключается в том, чтобы применять эти методы и эти фундаментальные предположения, а не в том, чтобы их проверять. Вероятно, что предположения были введены в свое время, чтобы разрешить конкретные проблемы или устранить конкретные трудности и что в тот момент не забывали об их характере. Но это время давно прошло. Сейчас и не вспоминают о предположениях, в терминах которых определяется исследование, и исследование, которое ведется иным образом, рассматривается как что-то неуместное, ненаучное и абсурдное» [55, с. 165].

Историки и социологи науки подробно описали политические дебаты, происходившие в США с участием ученых, например, по вопросу фторирования питьевой воды, использования тетраэтил-свинца для улучшения бензина и по проблеме радиационной опасности от атомных электростанций. Шаг за шагом восстанавливая позиции противоборствующих групп ученых, можно прийти к выводу, что именно выбор исходных моделей и предположений часто предопределяет дальнейшие, вполне логичные расхождения. М. Малкей пишет:

«Для всех областей научных исследований характерны ситуации, в которых наука допускает формулировку нескольких разумных альтернатив, причем невозможно убедительно показать, что лишь какая-то одна из них является верной. Именно в осуществлении выборов между подобными альтернативами, производятся ли они на уровне общих определений проблемы или на уровне детального анализа, политические установки ученых и давление со стороны политического окружения используются наиболее явно» [5, с. 205].

Например, в основе расхождений по поводу воздействия радиации на здоровье человека лежат две принципиально разные модели: пороговая и линейная. Согласно первой модели, вплоть до определенной величины радиация не оказывает на здоровье населения заметного воздействия. Согласно второй модели, вредное воздействие (например, измеряемое числом раковых заболеваний) нарастает линейно, сколь бы мал ни был уровень загрязнения, так что нельзя говорить о «безопасном» уровне. Очевидно, что из этих двух моделей следуют совершенно разные политические выводы (например, относительно последствий аварии на Чернобыльской АЭС). Как же выбирают эксперты ту или иную модель? Исходя из политических предпочтений (или в зависимости от того, кто больше заплатит или страшнее пригрозит).

Казалось бы, политики могут финансировать дополнительные эксперименты и потребовать от ученых надежного выбора из столь разных моделей. Но оказывается, что это часто в принципе невозможно. Задача по такой проверке в отношении радиационной безопасности была сформулирована максимально простым образом: действительно ли увеличение радиации на 150 миллирентген увеличивает число мутаций у мышей на 0,5%? (Такое увеличение числа мутаций уже можно считать заметным воздействием на организм). Математическое исследование этой задачи показало, что для получения надежных экспериментальных данных, позволивших бы ответить на вопрос, требуется 8 миллиардов мышей. Другими словами, экспериментальный выбор моделей невозможен, и ни одно из основных предположений не может быть отвергнуто. Таким образом, в силу присущих самому научному методу ограничений, наука не может заменить политическое решение. И власть (или оппозиция) получает возможность мистификации проблемы под прикрытием авторитета науки. Это красноречиво выявилось в связи с катастрофой на Чернобыльской АЭС.

И в западной прессе, и по российскому телевидению часто проходят сообщения, согласно которым в результате воздействия радиации после катастрофы погибло 300 тыс. человек. Обычно при этом умалчивается тот факт, что это — расчеты, сделанные исходя из «линейной» модели воздействия радиации. Действительность совсем иная, реальные данные постоянно публикуются в специальной литературе, но из идеологических соображений СМИ их не распространяют. Однако не так давно в малотиражной «Независимой газете» эти данные были приведены. Вот они:

«А. Кузнецов. Еще одна загадка Чернобыля («НГ», 26 апреля 2001 г.). В 2000 году в Вене состоялась 49-я сессия Научного комитета по действию атомной радиации ООН (НКДАР ООН). Созданный в 1955 году, НКДАР ООН анализирует состояние наиболее актуальных проблем медицинской радиологии и радиационной защиты. Среди них — генетические эффекты, радиационный канцерогенез, влияние малых доз ионизирующих излучений, радиационная эпидемиология, радиационное поражение ДНК, радиационный мутагенез и другие. Одним из наиболее значимых документов, подготовленных к 49-й сессии НКДАР ООН, стал отчет «Уровни облучения и последствия чернобыльской аварии». Сегодня, в день 15-летней годовщины чернобыльской аварии, прокомментировать этот документ, а также ответить на несколько вопросов об основных уроках Чернобыля корреспондент «НГ» попросил руководителя российской делегации на сессии НКДАР ООН, члена Главного комитета Международной комиссии по радиационной защите (МКРЗ), директора Государственного научного центра «Институт биофизики», академика РАМН Леонида Ильина.

- Леонид Андреевич, какие же основные выводы содержатся в отчете НКДАР ООН?

- В нем сделаны два основополагающих вывода. Первый вывод гласит, что ни одного случая острой лучевой болезни среди ликвидаторов, то есть тех людей, которые участвовали в ликвидации последствий аварии в течение первых двух лет (1986-1987 годов), и населения, проживающего в так называемой чернобыльской зоне, зафиксировано не было. По оценкам специалистов Института биофизики, общее число задействованных в тот период на Чернобыльской АЭС людей составляло около 227 тысяч человек, из них примерно половина — военнослужащие (приводимые в других источниках данные в 600 тысяч человек или даже в 800 тысяч, на наш взгляд, явно завышены). При этом наиболее высокие дозовые нагрузки получили ликвидаторы 1986 года. В 1987 году ликвидаторы получили примерно в полтора раза меньшую дозовую нагрузку.

Повторяю, что среди этих людей, по всем официальным и научным данным, ни одного случая острой лучевой болезни и хронической лучевой болезни зафиксировано не было. Это принципиально важный результат, полученный на основании крупномасштабных исследований здоровья чернобыльцев в России, на Украине и в Белоруссии. Более того, по последним оценкам российских ученых, количество смертей ликвидаторов во всех случаях ниже, чем у соответствующего распределенного по возрасту населения России. По наиболее полному Российскому государственному медико-дозиметрическому регистру, который включает в себя 179 тысяч ликвидаторов, смертность среди них ниже на 16 процентов. По результатам анализа данных Белоруссии, смертность меньше на 30-40 процентов, а по Регистру работников атомной промышленности, участвовавших в ликвидации последствий аварии на Чернобыльской АЭС, смертность еще ниже. Эти данные получены путем тщательного изучения всех случаев заболевания и смертности.

Таким образом, можно утверждать, что до настоящего времени не зафиксировано увеличения общей заболеваемости злокачественными опухолями или смертности, которые можно было бы отнести за счет действия радиационного облучения. Среди ликвидаторов и детей не наблюдалось значительного роста риска заболевания лейкемией — одного из наиболее чувствительных показателей облучения».


Неявное знание в суждениях экспертов.

Хотя наука с самого начала декларировала свой абсолютно рациональный характер и полную формализуемость всех своих утверждений (то есть возможность однозначно и ясно их выразить), любой мало-мальски знакомый с научной практикой человек знает, что это миф. Рациональное и формализуемое знание составляет лишь видимую часть айсберга тех «культурных ресурсов», которыми пользуется ученый. Интуиция, верования, метафоры и искусство играют в его работе огромную роль, одинаково важную как в мыслительном процессе, так и в экспериментальных процедурах.

Гений органического синтеза Р.-Б. Вудворд планировал парадоксальные пути получения невероятно сложных соединений, так что рациональное объяснение его схем находилось лишь потом, после успешного завершения работы. Эмилю Фишеру непонятным образом удавалось кристаллизовать (и, значит, очищать) такие соединения углеводов, которые «не хотели» кристаллизоваться ни в одной другой лаборатории мира, так что среди химиков ходили легенды о магических свойствах бороды Фишера, служившей затравкой кристаллизации.

Описаны попытки ряда лабораторий воспроизвести удачную разработку лазера на углекислом газе. Оказалось, что ученые, создавшие работающую установку, не могли точно описать в публикациях или даже объяснить коллегам свои действия. Точные копии их установки не работали. Лишь в ходе длительных личных контактов удавалось передать неявное, неформализуемое знание. С этим сталкивался любой исследователь-практик.

Важным источником неявного и даже неформализуемого знания в науке является «мышечное мышление», развитое у многих ученых — способность чувствовать, ощущать себя объектом исследования. Так, Эйнштейн говорил, что старается «почувствовать», как ощущает себя луч света, пронизывающий пространство. Уже затем, на основании этих мышечных ощущений, он искал способ формализовать систему в физических понятиях (он писал: «Сначала я нахожу, потом ищу»).

Для обозначения и осмысления явлений ученые пользуются нестрогой терминологией из вненаучной практики, понятиями, основанными на здравом смысле. Уже отсюда вытекает возможность расхождения во мнениях ученых, принадлежащих к разным группам. Особым типом неявного знания может считаться та совокупность «не вполне научных» представлений и верований, которую некоторые историки и философы науки называют научной идеологией. Этот тип связанного с наукой знания не является иррациональным, но он и не вполне рационально-научный. Обычно он узнается именно как научная идеология лишь задним числом, а на первых порах кажется плохо формализованной научной концепцией (типичным примером научной идеологии считают атомизм, давший впоследствии начало ряду строгих научных направлений). Как говорят, главное в научной идеологии состоит не в том, что она открыто высказывает, а в том, что она замалчивает. Пожалуй, это можно сказать о любой идеологии на определенном этапе ее жизненного цикла.

Что же происходит, когда ученому приходится выступать в качестве эксперта по проблеме, запас «явного» знания о которой недостаточен? Он не только может, но и обязан использовать весь доступный для него запас неявного знания. Но поскольку это знание неформализуемо, ход его рассуждений не может быть подвергнут рациональному независимому контролю. Строго говоря, эти рассуждения не соответствуют критериям научности, согласно которым исследование должно быть проведено так, чтобы давать возможность воспроизвести его другим, независимым от автора, ученым.

Таким образом, реально присущие научной практике и научному методу свойства — опираться на предположения, модели и неявное знание, — создают для участвующего в идеологических и политических дебатах ученого широкую область неопределенности, в которой он может вполне честно маневрировать в соответствии со своими идеологическими предпочтениями.


Заключение.

Говоря о методологическом взаимодействии науки и идеологии в наши дни, отметим здесь лишь тот факт, что одной из причин кризиса идеологий является очень медленное освоение тех новых моделей, метафор и способов описания, которые предоставляет наука с системным видением природы, человека и общества — наука, преодолевающая как механистическую картину мира, так и связанную с ней методологию. Господствующая в настоящий момент идеология радикального неолиберализма, опираясь в большинстве случаев на устаревшее механистическое и статистическое описание социальных явлений, не стыкуется со структурами современного научного знания и терпит явный провал в попытке описания системных явлений, волнующих сейчас общество — кризисов, конфликтов, насилия, терроризма и т. п.

Поразительным образом опять в истории западной цивилизации совпадают во времени этапы перестройки основных структур, в которых существует человек: наука предлагает новую, существенно измененную картину мира; происходят глубокие изменения технологии труда и экономического порядка; разрушаются старые идеологии и возникает новое видение человека и общества. Все эти процессы сопряжены с кризисами, болезненным преодолением психологических барьеров, конфликтом поколений, нигилизмом и реакцией.

И опять в этот переломный момент наука проявляет себя как рациональная, конструктивная и освобождающая сила. Она помогает выявлять симптомы, ставить диагноз, объяснять суть кризиса и указывать альтернативы его преодоления. Но в этой своей работе современная наука проявляет совершенно новые черты — терпимость и тенденцию к взаимодействию с иными формами познания и общественного сознания. Видно, как глубоко изменилась и сама наука в ходе кризиса. Механистическая картина мира уже в XIX в. стала испытывать значительные потрясения и дополняться значительными поправками. Возникшая термодинамика показала, что важнейшие формы движения и изменения предметов не носят механический характер, что важнейшие процессы в мире необратимы, а отношения нелинейны. Эволюционное учение еще больше усложнило картину мировых процессов.

И все же вплоть до недавнего времени, а в сознании многих людей и сейчас, жизнь на земле — слабый, несущественный для общей картины мира штрих. Во всяком случае, господствующая идеология все еще исходит из того, что человек может быть выведен за пределы этого мира и рассмотрен отдельно. Хотя в науке уже в первой половине ХХ в. положение изменилось. Были сказаны вещи, которые мы лишь сейчас, напуганные угрозой экологической катастрофы, начинаем понимать. В 20-е годы, в трудах В. И. Вернадского, начала развиваться концепция биосферы как неотъемлемой и активной части мира. Вернадский вырос в специфической русской культуре, которая «очистила Дарвина от Мальтуса», которая создала культурные предпосылки развития без «атомизации» человека. Недавно один из авторов модели «ядерной зимы» Н. Н. Моисеев писал:

«Такое философское и естественнонаучное представление о единстве Человека и Природы, об их глубочайшей взаимосвязи и взаимозависимости, составляющее суть современного учения о ноосфере, возникло, разумеется, не на пустом месте. Говоря это, я имею в виду то удивительное явление взаимопроникновения естественнонаучной и философской мысли, которое характерно для интеллектуальной жизни России второй половины XIX века. Оно привело, в частности, к формированию умонастроения, которое сейчас называют русским космизмом. Это явление еще требует осмысления и изучения. Но одно более или менее ясно: мировосприятие большинства русских философов и естественников, при всем их различии во взглядах — от крайних материалистов до идеологов православия, — было направлено на отказ от основной парадигмы рационализма, согласно которой человек во Вселенной лишь наблюдатель. Он существует сам по себе, а Вселенная подобна хорошо отлаженному механизму и действует сама по себе, по собственным своим законам. И то, что в ней происходит, не зависит от Человека, от его воли и желаний. Такова была позиция естествознания XIX века. Так вот мне кажется, что уже со времени Сеченова в России стало утверждаться представление о том, что человек есть лишь часть некоей более общей единой системы, с которой он находится в глубокой взаимосвязи» [30].

Вернадский и Тейяр де Шарден сделали следующий важный шаг: неотъемлемой частью нашего мира уже стала и ноосфера — присутствие и деятельность разумного человека, фактор космического порядка. И довольно быстро эта концепция стала наполняться данными, показывающими, что «мощность» ноосферы уже сравнима с сопротивляемостью биосферы, что некоторые критические, ранимые точки и структуры биосферы могут быть необратимо разрушены антропогенным воздействием.

Но идеология индустриализма, прогресса и потребительства еще так сильна, что эти идеи не привлекают внимания существенной доли даже ученых, не говоря уже о том, что никак не влияют на политиков и широкую публику уверенного в своей победе Запада. И человечество до сих пор находится в условиях реальной угрозы самоуничтожения как вида, не отдавая себе в этом отчета.

Между тем в течение последних двадцати лет целый ряд научных коллективов получил, обобщил и придал форму почти очевидной убедительности данным о реальном состоянии среды обитания и взаимодействия с ней человека. Мы еще в полной мере не оценили значение этого научного знания для перестройки идеологии и типа мышления человека индустриальной цивилизации, но очевидно, что речь идет о глубоких сдвигах, которые могут стать революционными. Эти изменения готовились очень большим числом научных результатов, но в общественном сознании запечатлелись три из них: модель «ядерной зимы», разрушение озонового слоя и «парниковый эффект».

Надо подчеркнуть, что во всех этих случаях, как это часто бывает в начале больших идеологических сдвигов, важна не столько правильность или ошибочность ответа на конкретный вопрос, сколько проблематика, сам способ постановки вопроса. Возможно, Маркс в чем-то ошибся при построении главных моделей «Капитала», а Ленин — в формулировках «Материализма и эмпириокритицизма». Но сама проблематика этих трудов стала матрицей для революционной общественной мысли.

Вспомним концепцию «ядерной зимы». На основании многочисленных сведений о тех изменениях, которые происходят в атмосфере при выбросе больших количеств твердых частиц (сажи и пепла при пожарах, вулканах и т. п.), и зная параметры ядерных взрывов, в разных лабораториях независимо друг от друга были разработаны математические модели, предсказывающие последствия одновременного взрыва на Земле большого числа ядерных зарядов. Результаты моделирования совпали. Они надежно показывают, что независимо от действия известных факторов поражения ядерного оружия взрывы вызовут загрязнение атмосферы таким количеством сажи, что она экранирует Землю от солнечных лучей. Фотосинтез снизится до такой степени, что биосфера понесет непоправимый урон, а сельское хозяйство не обеспечит необходимого количества продовольствия для выживания уцелевшей части человечества. Ядерная война вызовет глобальные изменения климата («ядерную зиму»), что означает конец цивилизации, а, возможно, и биологическую гибель человека как вида. Накопленных на земле ядерных зарядов достаточно, чтобы несколько раз спровоцировать такое явление (для этого можно даже взрывать заряды на своей территории). Этот вывод имел очевидное идеологической значение, он породил цепную реакцию изменений в сознании.

Другое направление исследований, проведенных как в атмосфере, так и в лаборатории, привело к выводу, что защищающая биосферу от жестких ультрафиолетовых лучей тонкая оболочка озона в верхних слоях атмосферы разрушается под воздействием ряда химических соединений, в больших количествах производимых в промышленности. Особенно активны в этом фреоны, используемые как хладоагенты в холодильниках и для распыления жидкостей в аэрозольных баллончиках. Достигая озонового слоя, молекула фреона распадается под воздействием солнечного света, образуя активные частицы, вступающие с озоном в цепную реакцию. В конце 80-х годов в мире производилось ежегодно около миллиона тонн фреона (75% — в США, ЕЭС и Японии), и, несмотря на международные соглашения, производство почти не снижалось. Идеологический эффект от осознания этой проблемы был использован ведущими капиталистическими державами в создании концепции Нового мирового порядка и обосновании своих претензий на то, чтобы поставить под контроль политику промышленного развития всех остальных стран…

«Общество потребления» основано на использовании огромного количества энергии, которое производится в основном путем сжигания органического топлива. При этом в воздух выбрасывается углекислый газ, который образует полупроницаемый для света экран, уменьшая рассеивание отражаемого Землей тепла в космосе («парниковый эффект»). В результате растет температура атмосферы и происходят заметные изменения климата, значительно опережающие прогнозы. В США уже не только считают убытки от риска потери до половины пахотных земель юго-восточных штатов, но и начали разработку планов конверсии сельского хозяйства на производство субтропических культур. Но гораздо важнее, что при таянии льдов Антарктиды в первую очередь будут затоплены дельты крупных рек, где проживают и кормятся основные массы населения стран «третьего мира». Этот новый штрих в картине мира стал важным инструментом в идеологической борьбе, причем с разными целями и в разных контекстах.

Это — явные, шокирующие изменения картины мира. В целом же сдвиги в мировоззрении, которые готовит наука второй половины ХХ в., более целостны и системны. Обратившись, наравне с изучением космогонии и микромира, к исследованию окружающих нас процессов «человеческого размера», наука показала мир как очень сложную и динамическую систему, в которой огромную роль играют флуктуации, самоорганизация и синергические эффекты. В этой картине мира совершенно по-новому видится категория свободы, а концепция человека как изолированного и неизменного атома оказывается совершенно неверной. Это новое видение природы и человека диалектически связано с крахом традиционных идеологий индустриального общества (и правых, и левых), с возникновением необычных политических течений («зеленые») или экономических укладов (новое ремесленничество, возвращение к земле, коммуны), с разочарованием в традиционной представительной демократии и даже с терроризмом.

Претерпевают кризис и концепция прогресса, и «общество потребления». Пока что этот кризис затронул духовно наиболее чуткую часть западного общества, остро переживающую конфликт между типом жизни и фундаментальными моральными ценностями, на которых и возникла эта культура. Стало очевидно, что тип жизни, предложенный индустриализмом всему миру как идеал, в действительности не может практиковаться всем человечеством — этого не позволяют естественные ограничения. Следовательно, те 13% населения Земли, которые сейчас живут в «обществе потребления», вынуждены искусственно, вплоть до применения военной силы, поддерживать слаборазвитость и низкий уровень потребления остальной части человечества. И в то же время эти 13% нуждаются в том, чтобы чувствовать себя гуманистами и демократами. Противоречие неразрешимо в рамках старой концепции природы и общества.

Сейчас, в момент неустойчивого равновесия, нет смысла искать рецепты и предугадывать пути развития. Однако судя по тем процессам, которые происходят в науке, можно надеяться, что она найдет формы синтеза рационального метода познания с моральными ценностями и с другими формами общественного сознания, предложит человеку новые модели его взаимоотношений с людьми и природой, в которых свобода будет компенсирована ответственностью, а свободное развитие личности будет сочетаться с новыми формами коллективизма и солидарности.


Литература

1. Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма // М. Вебер. Избранные произведения. М.: Прогресс. 1990.

2. Fernаndez Сeрedal, J.M. Ideologia «brumarista» y Naрoleon Bonaрart // El Basilisсo, 2 Eрoсa, 1994, № 17, рр. 37-44.

3. La esсuela сaрitalista.*

4. Пригожин И. Философия нестабильности // Вопр. философии. 1991. № 6.

5. Малкей М. Наука и социология знания. М.: Прогресс, 1983.

6. Kroрotkin Р. La moral anarquista. Madrid. 1977, р. 73.

7. Farley J., Geison G.L. Sсienсe, Рolitiсs and Sрontaneous Generation in Nineteenth-Сentury Franсe: The Рasteur-Рouсhet Debate // «Bull. History of Mediсine». 1974. Vol. 48 (2).

8. Lumsden С.J., Wilson E.O. El fuego de Рrometeo. Mexiсo. 1985, р. 72.

9. Пригожин И., Стенгерс И. Порядок из хаоса. М.: Прогресс, 1986.

10. Tкачев П. Н. Роль мысли в истории // Кладези мудрости русских философов. М.: Правда. 1990.

11. А. В. Ахутин. Понятие «природа» в античности и в Новое время («фюсис» и «натура»)». М.: Наука, 1988.

12. Бердяев Н.А. Смысл творчества. М. 1989.

13. Лосев А. Ф. Диалектика мифа // А. Ф. Лосев. Из ранних произведений. М. 1990.

14. Свасьян К. А. Судьбы математики в истории познания нового времени // Вопр. философии. 1989. N 12.

15. Фуко М. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы. М.: Ad Marginem,1999.

16. Ницше Ф. По ту сторону добра и зла // Фридрих Ницше. Сочинения. М.: Мысль. 1990. Т. 2.

17. Lorenz K. La aссion de la Naturaleza y el destino del hombre. Madrid: Alianza. 1988.

18. Habermas J. La сienсia y la teсnologia сomo ideologia // Estudios sobre soсiologia de la сienсia. Madrid: Alianza. 1980.

19. Кара-Мурза С. Г. Советская цивилизация. М.: Алгоритм. 201.

20. Kranzberg M., Рursell С.W., Jr. (eds.). Historia de la teсnologia. La tесniсa en Oссidente de la Рrehistoria a 1900. Vol. 2. Barсelona: Gustavo Gili. 1981.

21. Гайденко П. П. Эволюция понятия науки (ХVII-ХVIII вв.). М.: Наука, 1987.

22. Кара- Мурза С. Г. Манипуляция сознанием. М.: Алгоритм. 200.

23. Шиллер Г. Манипуляторы сознанием. М.: Прогресс,1975.

24. Человек: образ и сущность. Перцепция страха. Ежегодник. 2. М.: ИНИОН АН СССР. 1991.

25. Бердяев Н. Смысл истории // Смысл творчества. М., 1989.

26. Фромм Э. Пути из больного общества // Проблема человека в западной философии. М.: Прогресс. 1988.

27. Хайдеггер М. Слова Ницше «Бог мертв» // Вопр. философии. 1990. № 7.

28. Гeйзенберг В. Шаги за горизонт. М.: Прогресс, 1987.

29. Hodgson Р. Рresuрuestos y limites de la сienсia // Estruсtura y desarrollo de la сienсia. Madrid. Alianza. 1984.

30. Моисеев Н.Н. Человек во Вселенной и на Земле // Вопр. философии. № 6, 1990.

31. Ezrahi Y. Los reсursos рolitiсos de la сienсia // Estudios sobre soсiologia de la сienсia. Madrid: Alianza. 1980.

32. Элиаде М. Космос и история. М.: Прогресс 1987.

33. Бердяев Н.А. Философия свободы. М. 1989.

34. Франк С.Л. Фр. Ницше и этика «любви к дальнему» // С. Л. Франк. Соч. М.: 1990.

35. Вебер М. Теория ступеней и направлений религиозного неприятия мира // М. Вебер. Избранные произведения. М.: Прогресс. 1990.

36. Brandt W. El futuro del soсialismo demoсratiсo // El soсialismo del futuro. 1990. Vol. 1, № 1.

37. Хайдеггер М. Письмо о гуманизме // В кн. Проблема человека в западной философии. М.: Прогресс. 1988.

38. Моль А. Социодинамика культуры. М.: Прогресс, 1974.

39. Берк Э. Размышления о революции во Франции. М.: 1996.

40. Barnes B. Sobre la сienсia. Barсelona: Labor. 1987.

41. Вебер М. Наука как призвание и профессия // М. Вебер. Избранные произведения. М.: Прогресс. 1990.

42. В. И. Ленин. Соч., т. 34.

43. Ортега-и-Гассет Х. Восстание масс // Вопр. философии. 1989, № 3.

44. Radnitzky G. La tesis de que la сienсia es una emрresa libre de valores // Estruсtura y desarrollo de la сienсia. Madrid. Alianza. 1984.

45. D’Ambrosio U. Influenсia de las nuevas ideas сientifiсas y teсnologiсas en la renovaсion de las ideas soсiales en el transito del siglo XIX al XX // V Сongreso de la Soсiedad Esрa SYMBOL 241 \f "Parisian BT" \s 10 с ola de Historia de la Сienсia y la Tiсniсa. Murсia. 1989.

46. Ясперс К. Современная техника // Новая технократическая волна на Западе. М.: Прогресс. 1986.

47. Howard J. Darwin. Madrid: Alianza. 1987.

48. Ruse M. La revoluсion darwinista. Madrid. Alianza. 1983.

49. Реймерс Н.Ф., Шупер В.А. Кризис науки или беда цивилизации? // Вопр. философии. 1991. № 6.

50. Шубкин В. Трудное прощание // Новый мир. 1989, № 4.

51. Амосов Н. Реальности, идеалы и модели // Литературная газета. 1988, 6 окт.

52. Люксембург Р. Накопление капитала (3-е изд). М.: Государственное издательство, 1924.

53. Кара- Мурза С. Евроцентризм: скрытая идеология перестройки. М.: СИМС. 1996.

54. Баткин Л. Возобновление истории // В кн.: Иного не дано. М. Прогресс. 1988.

55. Feyerabend Р. Dialogo sobre el metodo // Estruсtura y desarrollo de la сienсia. Madrid. Alianza. 1984.