"Внутренний голос" - читать интересную книгу автора (Флеминг Рене)

ГЛАВА 5 УСПЕХ



Представьте, что обучение оперному пению, освоение и совершенствование мастерства — это прекрасная страна, скажем, Англия, со всеми ее музеями и концертными залами, дворцами и розовыми садами. Теперь представьте карьеру оперной певицы как другую страну, где перед голосом преклоняются, — скажем, Францию, с ее культурой и высокой модой, шампанским и Эйфелевой башней. И наконец, вообразите разделяющий эти страны Ла-Манш, с его ледяными, серыми, неспокойными водами. Закончив в 1987 году Джуллиард, я в растерянности стояла на английском берегу — в моем распоряжении не было ни парома, ни самолета.

Мне нравилось быть студенткой — сперва колледж, затем аспирантура, стажировка в Джуллиарде, Фулбрайтовский грант, — и я как могла старалась продлить эти благословенные дни. Я привыкла усердно работать, оправдывать чужие ожидания, я так многому научилась — но оказалось, в новой жизни от всего этого едва ли будет прок. Я приходила на прослушивания или конкурсы, пела, а члены жюри взирали на меня равнодушно и качали головами. Мне не предлагали попробовать еще раз или исполнить другую, более подходящую моему голосу арию. Мне даже не говорили, что я делаю не так. Сухое «спасибо» — и в дверях уже следующая претендентка.

А дальше начинала действовать «уловка-22»[41]: без импресарио невозможно было попасть на прослушивание, а без успешного прослушивания — обзавестись импресарио. Беверли, как обычно, проторила дорожку — она пригласила в гости своего друга Мерла Хаббарда из агентства Герберта Бреслина, и я спела для него. Мерл весьма лестно отозвался о моем голосе, но контракта не подписал. Он обещал перезвонить, и я вернулась к прослушиваниям для летних семинаров, конкурсов и студийных записей.

Несмотря на явный прогресс в том, что касалось голоса, языков, стиля и музыкальности, подавать себя на прослушиваниях я так и не научилась. Получив роль, я успокаивалась и сосредотачивалась на работе, но прослушивания, как и прежде, выбивали меня из колеи. Я, конечно, являла собой жалкое зрелище. Упрямо веря, что главное — произвести впечатление, поразить жюри сложными ариями, я исполняла недоступные мне технически вещи. Я пела лирические и драматические колоратурные арии, вроде «Qui la voce» из «Пуритан»[42], тогда как следовало бы остановиться на «Вальсе Мюзетты». Или же выбирала произведения, идеально подходившие моему голосу, но никак не годившиеся для прослушивания. Например, я по-прежнему не хотела расставаться с партией Энн Трулав «От Тома нет ни весточки», которая в те времена просто не могла долго удерживать внимание комиссии. На Аспенском музыкальном фестивале мне выпала возможность спеть для Августа Эвердинга, великого мюнхенского режиссера. Полагая, что я неплохо знакома с немецкой театральной системой и ее тенденцией к новой, сложной музыке, я решила обойти конкурентов, исполнив арию Стравинского. Мистер Эвердинг, однако, наклонился к секретарю комиссии и поинтересовался, почему он, ради всего святого, должен тратить свое драгоценное время на эту ужасную арию. Вы должны с порога предстать перед комиссией в истинном свете. А если их заинтересует какая-то из особенностей вашего голоса, они найдут способ приглядеться к вам поближе.

Удачный репертуар — залог успеха на прослушивании. Некоторые комиссии предпочитают иметь дело с популярными ариями, дабы сравнивать пение участников с общепризнанными образцами. Другие, более опытные судьи, напротив, выбросят ваше резюме в помойное ведро, если вы заставите их слушать еще один «Вальс Джульетты», — а вот никогда не исполнявшаяся короткая ария из «Таис»[43] будет им весьма интересна. Обычно предвосхитить вкусы жюри довольно сложно, но для мероприятий вроде регионального прослушивания Метрополитен более уместен первый — проверенный — вариант. Для большой фирмы или студийной программы, чья несчастная отборочная комиссия прослушивает сотни певцов ежегодно, лучше подойдет что-нибудь не слишком избитое. Во всяком случае, вы предстанете любознательным и думающим музыкантом. А если учесть, что обычно требуется исполнить пять арий, разумнее всего совместить классику и новаторство.

Пособия «Как сопрано попасть в труппу Метрополитен», к сожалению, никто не написал, так что мне оставалось лишь вставать и снова идти в бой. Однажды приятельница попросила меня спеть на прослушивании, в организации которого она принимала участие. Я невероятно обрадовалась — она ведь знает, что я талантливая певица, и наверняка замолвит за меня словечко. Я выложилась на все сто, но даже не прошла во второй тур. Это было уже слишком. В полном отчаянии я пошла плакаться сестре.

— Нельзя приглашать человека на прослушивание, а потом выставлять его вон! — жаловалась я. — Я вообще туда не собиралась. Они меня позвали, только чтобы унизить!

— Просто у тебя был неудачный день, — отвечала Рашель.

— Когда я наконец признаю очевидную истину? Пора завязывать. Надо найти работу.

Жить дальше. Сколько еще раз я должна услышать, что никуда не гожусь, прежде чем до меня дойдет?

— Рене, у тебя талант, и ты вкалываешь как черт. И знаешь это не хуже моего.

Еще одного отказа мне не выдержать, думала я. Силы были на пределе.

Рашель обняла меня и повела выпить кофе. За час ей незаметно удалось отвести меня от края пропасти.

Чему-то может научить книга, а что-то приходится, набивая шишки, усваивать на собственном опыте — именно так я научилась играть, а не только петь на сцене. Признаюсь, я по-прежнему чувствовала себя не слишком уверенно, но ведь и репетируя Мюзетту в Джуллиарде, я не становилась кокеткой. Если уж мне удалось сыграть вызывающую сексуальность, неужто я не сумею изобразить уверенность в себе? Одним махом избавиться от скованности если и возможно, то невероятно трудно, особенно когда тебя критически разглядывают — а, собственно, в этом и заключается смысл прослушивания. И я научилась притворяться. Я выходила к комиссии с милой улыбкой, громко и внятно объявляла произведения, не злоупотребляла извиняющимися жестами, избавилась от нервных тиков и не переминалась, как раньше с ноги на ногу. Такое поведение сразу настраивает жюри на дружелюбный лад. Хотя мне по-прежнему сложно было поверить, что они не мечтают, чтобы я провалилась, я перестала смотреть прямо в глаза членам комиссии и петь непосредственно для них — едва ли людям нравится, когда их пригвождают к стенке бешеным взглядом. Если я исполняла фрагмент с декламацией, предполагающий непосредственный контакт с аудиторией, то обращалась прямо к ним, но если представляла внутренний монолог или диалог с другим персонажем, я выбирала точку в стороне или над их головами и фокусировалась на ней.

На прослушивании чрезвычайно важно войти в образ, увлечься действием, позабыв о вокальной зажатости и страхах. Погружение в текст помогает заглушить монолог — например, такой:

Смотрите, как я напрягаюсь, стоит мне начать фразу с высокой си.

Ага, я перестала вообще играть, кулаки сжаты, ноги трясутся, но разве не здорово мне удалась та фраза? И как насчет пианиссимо?

Проклятье! Нечего было гладить себя по головке — теперь вот сбилась, и так хорошо начинавшееся длинное декрещендо закончилось пулеметной очередью.

Отлично, из-за проваленного декрещендо я забыла подготовиться к самой высокой фразе, а теперь слишком поздно.

Пытаюсь не гримасничать, но ничего не могу с собой поделать.

Нервы на пределе (спасибо вам, дорогие). Ну вот, я дала петуха на верхнем си-бемоль, а теперь еще правая рука сама собой поднялась — я прямо-таки Франкенштейн. Прекрасное визуальное дополнение к полному вокальному провалу, да.

Вижу, как вы разочарованы.

Надеялись, что сможете выбрать меня и отказать двум сотням других сопрано, томящимся под дверью.

Однажды мой аккомпаниатор, добравшись до последней страницы нот, потерял после паузы нужное место и, помучившись немного, в итоге просто перестал играть. Я же продолжала петь и почти дошла до верхней ми-бемоль в финале, всегда доставлявшей мне немало хлопот, но, совершенно растерявшись из-за умолкнувшего фортепиано, вместо высокой ноты испустила крик. Два члена комиссии буквально согнулись пополам от смеха и притворились, будто ожесточенно пишут что-то в своих блокнотах, — согласитесь, сложно было винить их за это.

По закону подлости, стоило мне научиться проходить прослушивания, надобность в них отпала: мне наконец дали работу, не подвергая этой сомнительной и порой унизительной пытке. Друзья, мой вам совет: побыстрее набирайтесь опыта. Я провела немало мастер-классов и теперь понимаю, что человека характеризует не голос и не манера петь, а Индивидуальность с большой буквы «И». Харизма. Зацепите меня, растрогайте меня, увлеките прочь из этой душной комнатки с галогеновыми лампами, подвесным потолком, линолеумом и расстроенным фортепиано. Я хочу сжимать ладонь Рудольфа, пока он рассказывает о своей жизни, одновременно соблазняя меня — ну, то есть не меня, а Мими, конечно. Проникновенная игра завоюет сердца членов жюри, а позже и публики.

Как только я начала исполнять на прослушиваниях «Месяц мой» из «Русалки», дела пошли на лад. Тогда эта ария еще не была широко известна, зато идеально подходила для моего голоса и темперамента. А посоветовал мне ее Мерл Хаббард — он, как и обещал, регулярно справлялся о моих успехах. Я разучила арию на английском с Пат в Потсдаме, а позже и на чешском в Истмене. Мой друг Чарльз Нельсон Рейли прислал запись «Месяца» в исполнении Дороти Мэйнор и рассказал о ее необычной судьбе. Мэйнор была великолепной афроамериканской сопрано, которую никогда не приглашали петь на ведущих оперных сценах, потому она, равно как и Мэриан Андерсон[44], создала для себя концертную нишу. Она сделала бесценный подарок меломанам, записав необычный, забытый репертуар, ее голос — настоящее чудо. Чарльз всегда настаивал, что «Месяц мой» в фильме «Шофер мисс Дэйзи»[45] должен был прозвучать в ее исполнении — не только потому, что Дороти Мэйнор заслуживала признания, но и потому, что запись была сделана как раз в то время, когда происходит действие фильма. Вернувшись к этой арии, я точно надела лайковую перчатку, облегающую руку, а финальная си-бемоль позволила мне окончательно решить проблему высоких нот. Легкость, с которой я спела «Месяц», вселила в меня уверенность, дело сдвинулось с мертвой точки — и так началась моя карьера.

Ричард Бадо, мой дорогой друг по Истмену, аккомпанировавший мне на загубленном первом прослушивании для Метрополитен, в то время служил в хьюстонской Гранд-опера. Он предложил записаться на прослушивание для молодых исполнителей, пообещал дать мне хорошую рекомендацию и, возможно, даже замолвить за меня словечко, если получится. Я прошла отбор в Нью-Йорке и полетела на финальный тур в Хьюстон, чтобы предстать перед комиссией, состоявшей из Дэвида Гокли, по-прежнему занимавшего пост генерального директора, художественного руководителя Скотта Хьюманна и композитора Карлайла Флойда. Предполагалось, что победительница конкурса — которой я и стала — будет участвовать в студийных записях, но меня отвели в сторонку и сказали: «Это не ваш уровень. Мы будем иметь вас в виду, с прицелом на основной состав».

Не мой уровень? Да меня прежде даже близко не подпускали к студиям звукозаписи, а теперь я слишком хороша для них? Ощущение было такое, словно я день-деньской охотилась за секретарской должностью, а мне предложили ключи от директорского кабинета. Обратно в Нью-Йорк я летела будто на крыльях — но по-прежнему безработная.

Хорошие новости сыпались одна за другой. Через несколько месяцев я выиграла конкурс Метрополитен-опера вместе с Беном Хеппнером, моей подругой Сьюзан Грэм и Хайди Грант Мерфи[46]. Еще через неделю я получила премию Джорджа Лондона[47]. К счастью, гранты Фонда Шошаны, Фонда Салливана и Фонда помощи музыкантам давали мне возможность оплачивать уроки вокала в преддверии этой неожиданной череды побед. Успех, как говорится, притягивает успех. Я отшлифовала до блеска все арии, поверила наконец в свои силы и обзавелась импресарио, подписав контракт с Мерлом Хаббардом.

Промокшая, озябшая, измотанная и невероятно счастливая, я видела впереди очертания славных французских берегов.

Все годы обучения меня мучил придирчивый внутренний голос, ворчавший в ухо: «Не делай этого… Не делай того… Это ужасно… Ну что за невыносимый звук!.. Ты слишком торопишься… Ты запаздываешь… Тебе не хватает дыхания… Язык западает… Нёбо опустилось… Верхние ноты слишком жидкие… Расслабь же плечи!» Этот непрекращающийся нудный монолог ударял по самооценке не хуже отказов из оперных театров; собрав волю в кулак, я решила оборвать его раз и навсегда. Прочитав «Сопрано вверх ногами», «Дзэн и искусство стрельбы из лука», «Страх сцены», я пришла к выводу, что работать над отношением к пению так же необходимо, как работать над голосом. Я решила, что придумаю себе мантры, буду думать только о хорошем и таким образом избавлюсь от засевших в подсознании страхов. В вагоне подземки, добираясь из Квинса, где я тогда жила, до Манхэттена, я твердила: «Я пройду отбор в Мет. Я пройду отбор в Мет. Я действительно пройду отбор в Мет». Оказалось, что, если во время представления или прослушивания сосредотачиваться на конструктивных задачах, на переживания попросту не остается времени. Когда голова занята делом, страхи отступают. Я думала: «Сегодня главное — не напрягать заднюю часть шеи. Во рту станет больше места для высоких нот, а если ослабить дыхательное давление, не будет ощущения, что я их из себя выжимаю. Перед выступлением повторю текст еще разок, а когда выйду на сцену, в памяти все будет свежо и четко, до малейшей детали. Я не стану вглядываться в лица зрителей, и тогда они не будут меня отвлекать». Для каждого представления я выдумывала что-нибудь новенькое — вместо того чтобы изводить себя дурными мыслями. Я и по сию пору использую этот метод, если один и тот же спектакль идет несколько вечеров подряд.

Если в двадцать три года вас провозглашают на весь мир голосом столетия, легкий путь к вершине обеспечен, в противном же случае вам не обойтись без смелого импресарио, готового взять вас под свое крылышко. Казалось бы, это должно случаться сплошь и рядом, ведь работа менеджера — открывать таланты, на деле же все далеко не так просто. Импресарио ищут тех, о ком уже пошла молва. Начинающей певице не обойтись без рекламы, и очень важно, чтобы нашелся человек, который захочет вас раскрутить. Кому охота рисковать? Лично мне первыми недвусмысленную поддержку оказали Дэвид Гокли и Скотт Хьюманн. После хьюстонского прослушивания Скотт пригласил меня исполнить арии бельканто на концерте в Омахе, штат Небраска. Дуэт из редко звучащей со сцены «Марии Падильи» Доницетти[48] имел такой успех, что мне предложили спеть всю оперу. Именно тогда я бесповоротно влюбилась в бельканто и позднее расширила свой репертуар в этом направлении с Эвой Келер в Нью-Йорке. К сожалению, вскоре после этого Скотт Хьюманн скончался от СПИДа. Спейт Дженкинс из Оперного театра Сиэтла также оказался одним из тех редких импресарио, что работают с неизвестными еще певцами. После нашей победы на Национальном прослушивании Метрополитен он в 1990 году пригласил Сьюзан Грэм, Бена Хеппнера и меня в Сиэтл — участвовать в постановке моей любимой «Русалки». Если бы Спейт тогда поставил все свои сбережения на наше успешное будущее, то запросто мог бы уйти на покой и жить себе припеваючи. Совершенно особое удовольствие — открывать молодые таланты для публики и для заведующих труппой, в чьих руках наши судьбы. Мы же трое отчаянно радовались шансу спеть в настоящей живой опере.

Хьюстонская Гранд-опера не заставила себя долго ждать: мне позвонили и предложили партию Графини в «Женитьбе Фигаро». «Двух недель на подготовку вам хватит?» Я сразу поняла, что это приглашение станет поворотным пунктом моей карьеры, и бросилась повторять роль. Я часами работала над произношением, оттачивая каждое слово. Речитативы на итальянском — один из самых сложных аспектов моцартовской оперы. Эта мелодекламация, сопровождаемая лишь арфой и виолончелью, наполовину выпевается, наполовину произносится между ариями, движет действие и требует полного понимания. Работа предстояла огромная, но меня она увлекала, ведь я знакомилась с чем-то новым. Главное, я не пыталась получить роль, а уже ее получила и могла спокойно к ней готовиться, а это всегда самое приятное. На сцене Хьюстона давали дроттнингхольмскую постановку Ёрана Ервефельта, которая до сих пор остается одной из моих самых любимых. В отличие от большинства других постановок, строящихся вокруг Фигаро и Сюзанны, здесь движущей силой являлась Графиня.

Неудивительно, что я была в восторге. Кроме того, мне предстояло петь вместе с Томасом Алленом и Сюзанной Ментцер — чувство было такое, будто я все это время плескалась в лягушатнике и вдруг попала в океан. Том Аллен — выдающийся актер, меня прямо в жар бросало во время нашей совместной сцены. Можно сто лет провести в классной комнате, но самый быстрый способ проникнуть в тайны ремесла — оказаться на одной сцене с великим артистом. Том потрясающе исполняет речитативы — в этом он просто не знает себе равных. И кстати, это он придумал разнообразия ради — а мне это опять-таки помогало отвлечься от мыслей о провале — каждый раз несколько менять характер персонажа. Его граф Альмавива был то соблазнителем, то тираном. Мне приходилось задействовать все мои навыки, талант и отвагу, чтобы реагировать на его реплики, оставаясь при этом в образе, и не забывать текст.

Для нового руководителя Хьюстонского симфонического оркестра Кристофа Эшенбаха «Женитьба Фигаро» стала оперным дебютом. Кристоф взял надо мной шефство, мы репетировали каждый день — практика, к сожалению, не столь уж распространенная в нынешних оперных театрах. Сегодня у дирижеров нет времени — или желания — возиться с молодыми певцами. Нет, в целом дирижеры, равно как и другие музыканты, люди весьма великодушные, просто они вечно заняты, и традиция оперного репетиторства и музыкального наставничества, принятая у дирижеров былых времен, думается, безвозвратно утеряна. Кристоф же не скупился на внимание, и вскоре мы очень подружились. Он вдохновлял меня, таков дар великих дирижеров, а я, в свою очередь, безгранично ему доверяла. Он вел меня к новым высотам, учил не бояться рисковать, петь и выражать музыку такими способами, на которые в одиночку я бы просто не решилась.

Особенно это касалось исполнения «Dove sono», главной арии Графини, обеспечившей мне карьерный взлет. «Dove sono» — моя визитная карточка и мой крест. Она требует огромной выносливости и эмоциональной отдачи, а еще ее очень неудобно петь из-за того, что тесситура (или срединные ноты) вся приходится на passaggio. Добавьте к этому, что в арии нет ни единой паузы, и усталым мышцам некогда передохнуть — самый настоящий хронический стресс для голоса. Удивительно, но у меня никогда не возникало проблем с другой невообразимой красоты арией Графини — «Porgi Amor»; она хоть и требует немалых затрат, более подвижна, и ее не нужно все время петь на одной ноте. Кристоф наставлял меня петь «Dove sono» медленно, а повтор, da capo, — еще медленнее и тише. Затея, конечно, была рискованная, ведь таким образом я растягивала самые сложные элементы арии, и голос мог дрогнуть или попросту отказать мне. Но в опере, как и в жизни, кто не рискует, тот не пьет шампанского.

Постановка оказалась чрезвычайно успешной. За все представления мне заплатили около двенадцати тысяч долларов — баснословная сумма, учитывая, что раньше я получала не больше трех сотен в неделю. Я чувствовала себя знаменитой, богатой и невероятно счастливой. Вернувшись в Нью-Йорк, я стала готовиться к свадьбе.

Спустя несколько месяцев после переезда в Нью-Йорк для учебы в Джуллиарде я начала встречаться с Риком Россом, молодым актером, который подрабатывал менеджером оркестра. Но по-настоящему сблизились мы лишь на следующий год, после моего отъезда в Германию. Каждый день он писал мне прекрасные письма, полные увлекательных историй и нежности. В свое время Рик служил в Корее и редко получал вести из дома — он не понаслышке знал, что такое одиночество, вот и писал постоянно.

Рик — чудесный человек и всегда, что бы ни случилось, поддерживал меня. Я верила в него и его талант, а он верил в меня. Я знаю, многие женщины сталкиваются с завистью партнеров, мужья хотят, чтобы они меньше работали и больше времени проводили дома. Рик же предоставил мне полную независимость и, напротив, поощрял мое стремление состояться в профессии; мужчины почти всегда могут рассчитывать на подобное отношение, но лишь немногим женщинам так повезло в жизни. Рик никогда не ставил на весы мою любовь к нему и к работе, он просто всегда был рядом и помогал мне. Он понимал, что мне нужно много путешествовать, а я понимала, что ему нужно оставаться в Нью-Йорке и ходить на прослушивания. Рик был рядом во время взлетов и падений, терпеливо выслушивал мои жалобы, внушал мне, что вовсе необязательно так серьезно относиться к каждому удару судьбы; благодаря ему я быстро забывала обо всех разочарованиях и разгромных рецензиях. Он учил меня относиться ко всему спокойнее и не поддаваться эмоциям. Я знала, что всегда могу опереться на его плечо, да и уезжать не так тяжело, когда знаешь, что дома тебя ждут. Кроме того, Рик просто святой, что терпел меня в самые дикие мои оперные годы. Однажды, невыносимо жаркой и влажной августовской нью-йоркской ночью, когда температура в нашей крохотной квартирке по соседству с железной дорогой достигла градусов так ста пяти, я повернулась к нему и попросила выключить вентилятор: «Дорогой, у меня же горло пересохнет».

За какие-то пару месяцев я получила мужа, импресарио и серьезную партию в ведущем оперном театре. Годы тяжелого труда и разочарований наконец принесли свои плоды.

Мерл превратил хьюстонский успех в отправную точку моей карьеры, и после мы очень успешно работали вместе целых шесть лет. Он — в отличие от меня самой — ни на секунду не сомневался, что меня ждет великое будущее, и полагал, что нужно немедленно покорять ведущие оперные сцены, не тратя время на региональные подмостки. Я же предпочитала не торопить события и по-прежнему собиралась продвигаться вверх шаг за шагом, а по ходу учиться и накапливать драгоценный опыт. Мерл предлагал: «Давай организуем тебе прослушивание в Парижской опере!» А я думала: «Только не это, я же не готова». Но он считал, что я готова ко всему, — и действовал. Мерл также представлял интересы Кэрол Ванесс, что оказалось мне на руку: из-за чрезмерной занятости она отказывалась от участия во многих моцартовских постановках, а я успешно ее заменяла. Кэрол пользовалась огромным спросом, и время от времени кто-нибудь соглашался пригласить начинающую певицу, раз звезда, на которую они так рассчитывали, не могла участвовать в спектакле. Мерл напутствовал меня следующей речью: «Тебе повезло, ты будешь следовать за Кэрол по пятам; она и сама заменяла Миреллу Френи[49], когда та не могла выступать». Мерл считал своим долгом дать мне возможность зарабатывать пением на жизнь и выступать на сцене, а не торчать в репетиционной комнате и уповать на временную подработку.

После моего прослушивания в Лондонской королевской опере Мерл получил записку, гласившую: «Нам она очень понравилась, потому что у нее нет американского акцента». Славянские корни сослужили мне хорошую службу: широкоскулое открытое лицо и окраска голоса отличали меня от других. Забавно, но преподаватель актерского мастерства, с которым я занималась в Потсдаме, в свое время заметил: «У вас крупные черты лица, вы будете прекрасно смотреться на сцене». Я не то чтобы обиделась, но отнюдь не сочла это комплиментом. Теперь я понимаю, что крупные лица действительно лучше видны издали, кроме того, крупным людям больше идут исторические сценические костюмы. Отзыв из Лондонской королевской оперы натолкнул меня на мысль, что американское гражданство может помешать карьере. Американцам, мечтающим выступать в Европе, приходится выдерживать культурную и вокальную битву. Нас считают хорошими студентами, очень профессиональными, с безупречной техникой; но хотя американцев пруд пруди, любой европейский оперный театр в первую очередь всегда рассматривает кандидатуры европейских певцов, и нередко американские театры поступают так же. В этом есть свой резон, ведь для европейцев языки оперы — родные, и оттого они поют более естественно. В то время также бытовало мнение, что сами американцы слишком пресные, а их голоса лишены индивидуальности. Осознав это, я поставила себе цель говорить свободно на нескольких языках.

Следующее прослушивание мне устраивал Юг Галль, глава Женевской оперы. Нужно было исполнить несколько арий, и я остановилась на «Dove sono», песне Русалки, арии Микаэлы из «Кармен» и «Ach, ich fiihl's» Памины. Галль и художественный руководитель театра сидели в зале и всю дорогу громко перешептывались; я была уверена, что они меня вообще не слушают, и страшно переживала. «Им не понравилась ни одна моя нота», — твердила я себе. Когда я спела последнюю арию, Галль поднялся и церемонно произнес: «Будьте так любезны, зайдите ко мне в кабинет». И я подумала: «Ну, по крайней мере хоть без публичного унижения обойдется. Поблагодарит меня за то, что приехала в такую даль, — и откажет. Как мило с его стороны». Когда я пришла в кабинет Галля и села, он предложил мне сразу пять ролей. Так началась моя карьера в Европе.

Югу Галлю я обязана не меньше, чем Кристофу Эшенбаху: оба они проявляли искреннее участие к моей судьбе. Кристоф помогал с репертуаром. С ним я впервые вышла на сцену в операх Штрауса и Моцарта, а также исполнила «Четыре последние песни» Штрауса. Юг пытался обратить на меня внимание директоров других серьезных театров, но получал один и тот же ответ: «Для вас она, может, и хороша, но нам не подходит». Тому, кто выпестовал молодой талант, приятно, должно быть, произнести спустя годы: «Рене Флеминг? О да, я с первых дней предсказывал ей великое будущее». В свою очередь, я благодарна и бесконечно предана им обоим, и Кристофу, и Хьюго.

Одним из многих оперных театров, убежденных, что я по-прежнему недостаточно для них хороша, оставалась Метрополитен-опера. Уже после того, как я выиграла конкурс в Мет, моему импресарио сообщили, что у меня «проблемы с высокими нотами». Вообще, для певицы невероятно важно иметь изюминку. У вас может быть совершенная техника, но этого недостаточно — нужно нечто еще, нечто, делающее ваш голос запоминающимся. Как-то в юности я пела в «Чатокве»[50]; после выступления сопрано Фрэнсис Йенд и ее муж, педагог по вокалу Джим Беннер, сказали, что у меня уникальный голос, и объяснили, что, не обладая этой уникальностью, успеха невозможно добиться в принципе. В то время это было выше моего понимания. А годы спустя выяснилось, что мне требуется именно он — узнаваемый с первой же ноты звук. По мнению Чикагской лирической оперы, я была «хорошей певицей, но не первоклассной. Не наш уровень». Да, я кое-чего достигла, — однако же до настоящего успеха было еще далеко. Нелестные отзывы ранили меня чуть ли не больнее, чем прежде, ведь теперь-то я точно знала, что все делаю правильно.

Тем не менее было немало поводов и для радости. В Ковент-Гардене мне поручили партию Дирцеи во французской постановке «Медеи» Керубини, а в Женеве я дебютировала в роли Фьордилиджи в «Так поступают все женщины». Нью-Йоркская городская опера предложила мне партию Мими в «Богеме» (после я пела эту партию лишь однажды), а еще я получила премию «Дебют года», учрежденную щедрыми филантропами Ритой и Хербом Гольд, которые во времена моей учебы в Джуллиарде помогли мне с грантом Фонда Шошаны. Несколько раз я пела на провинциальных сценах, но не всегда все проходило гладко. Однажды после моего выступления в Калифорнии вышла насмешливая статья, повествующая о том, как во время антракта управляющий прошел за сцену и поинтересовался, не симулирую ли я (то есть не пою ли вполсилы, чтобы сохранить голос). Я не берегла голос, но пела определенно плохо. Возможно, слишком прислушивалась к себе или переусердствовала с артистизмом — в общем, была не на высоте. Я поплакалась Беверли, и вот что она мне сказала: «Не суди себя слишком строго. Ты ведь еще учишься, хоть и поешь со сцены. Все придет с опытом, а замечания окружающих помогут».

Мой дебют в Парижской опере состоялся рождественским вечером 1990 года, в постановке «Фигаро». Новое сверкающее здание «Опера Бастиль», театр, славный великими артистами и великими оперными премьерами, — очутиться в таком месте, да и вообще в Париже, который я теперь считаю своим вторым домом, было, конечно, потрясающе. Мне предстояло петь в чудесной постановке Джорджио Стрелера[51], начиная с шестого спектакля, — премьерные пять выпадали на долю Люции Попп[52]. Эта великая актриса, с чистым, текучим, естественным голосом, отличалась подлинным великодушием. Вместо того чтобы устраивать соревнование на сцене и в жизни, она немедленно пригласила меня на обед. Люция рассказала, что влюблена и собирается отдыхать и наслаждаться счастьем; она много лет работала и считает, что свой долг исполнила. Я слушала ее и не могла скрыть недоумения: в то время ее положение востребованной певицы и звезды звукозаписи было пределом моих мечтаний, и я представить не могла, как это можно взять и отказаться от такой жизни. Тогда я еще не знала о ее неизлечимой болезни; думаю, она и сама не предполагала, что жить ей осталось всего несколько лет.

В 1991 году Метрополитен-опера наконец предложила мне контракт — дублировать певиц, исполнявших партию Графини. И вот однажды в десять часов утра мне сообщили, что Фелисити Лотт[53] заболела и на сцену вместо нее выйду я. Это было эпохальное событие, сравнимое с телефонным звонком Эрики Гастелли, когда меня приняли в Джуллиард. Мы с Риком все еще жили в квартирке у железной дороги; помню, как я носилась по коридору с радостными криками. Я обзвонила друзей и родственников и всех пригласила на спектакль: мне хотелось, чтобы в столь важный вечер близкие были рядом.

«Фигаро» поставил в Мете в 1986 году Жан-Пьер Понелль[54], и постановка уже стала классикой. Помню, я вышла на сцену спокойно и уверенно, а через несколько минут ко мне присоединились Сэмюэль Рэйми и Фредерика фон Штаде — артисты, перед которыми я преклонялась, но с которыми не была знакома лично. И вот теперь я пела на одной с ними сцене в Метрополитен! И в который раз я мысленно воздала благодарности Моцарту.

Я никогда не стремилась специализироваться на Моцарте, скорее, Моцарт сам меня выбрал. Исполняя партию Графини, я заложила основу для международной оперной карьеры. Мне крупно повезло, что я достигла цели так быстро: многие великие певцы, такие, как Дитрих Фишер-Дискау, никогда не выступали в Метрополитен-опера, и очень мало кому удается спеть на всех ведущих оперных сценах — обычно артисты отдают предпочтение двум-трем театрам. Но, как не уставал мне напоминать Мерл, получить роль несложно. Куда сложнее получить ее дважды. К счастью, исполнительницу на роль Графини почти невозможно отыскать: эта насыщенная и выразительная партия требует чистого и вдохновенного звучания, совершенных высоких нот, стиля, качества и железных нервов. Я же была достаточно молода и голодна, чтобы с энтузиазмом хвататься за каждый шанс. Знай я все заранее, я бы бросила Графиню и с куда большим удовольствием пела бы по всему миру Мими, ведь эта партия гораздо проще. Зато благодаря Графине я научилась петь; я давно покинула студенческую скамью, а Моцарт все продолжал наставлять меня. Когда меня пригласили исполнить партию Графини в Мет, я знала ее как свои пять пальцев.

В 1992 году, нося под сердцем нашу первую дочь, Амелию, я на три месяца уехала из Нью-Йорка в Англию, в Глайндборн и Королевскую оперу. Я одновременно радовалась успешному развитию карьеры и переживала жесточайший стресс. Мне не хотелось так надолго расставаться с Риком, и я боялась, что нагрузки повредят малышу. Когда в Европе я пересаживалась с одного самолета на другой, то пребывала в такой печали, что сдала служащей аэропорта багаж, не попросив квиток, а ведь в чемодане была куча ценных вещей, в том числе бумаги по ипотеке на квартиру, которую мы собирались приобрести перед рождением ребенка. Чемодан исчез. Каждый день я ходила в авиакомпанию с мольбами, но все тщетно. Наконец через две недели мой багаж прибыл, в целости и сохранности, из Саудовской Аравии (куда, подозреваю, мечтают попасть все шикарные чемоданы) в Глайндборн.

До того как багаж нашелся, у меня, на пятом месяце беременности, началось кровотечение. Я была совсем одна в квартире в пятнадцати милях от городка Льюис, в бог знает какой дыре. Мне казалось, в уединении можно более плодотворно работать над ролью, учить ноты и репетировать по вечерам, а также разгребать привезенную с собой гору почты, но теперь я знаю, что иногда одиночества бывает слишком много.

Администрация Глайндборнского фестиваля нашла мне врача общей практики, который навещал пациентов на дому, — в сельской Англии такое еще встречается. Он велел мне лежать и не двигаться, задрать ноги кверху и оставаться в горизонтальном положении пять дней, иначе мне грозит потеря ребенка. Только в уборную — и сразу же обратно; я даже не могла приготовить себе поесть. Сотрудники фестиваля оказались необычайно добры, каждый день кто-нибудь из них навещал меня и приносил еду. Даже если бы я оставалась дома с Риком, в собственной постели, мне было бы ужасно страшно, но переживать за ребенка в одиночестве было настоящей пыткой. Денег на долгие разговоры по телефону с родными и близкими у меня не было, так что оставалось только ждать.

В конце концов мы обе оправились, я вернулась на сцену и выступала почти до самого рождения Амелии. Голос во время беременности особенно красив, потому что плод создает опору для стенки брюшной полости и ее не приходится напрягать, как обычно. Диафрагма опирается на упругую подушечку, и это изрядно облегчает пение, но только не в последние месяцы, когда просто не хватает воздуха. Тут уже бесполезно раздвигать ребра и грудную клетку, нужно просто дышать чаще.

Огромного мужества потребовало от меня возвращение на оперную сцену вскоре после родов, но я не могла ждать, пока брюшные мышцы вернутся в прежнюю форму. Едва Амелии исполнился месяц, я взяла ее с собой в Даллас, где впервые пела Татьяну в «Евгении Онегине». Выучить партию на русском языке и в обычное-то время непросто, а тогда казалось и вовсе немыслимым: как любая молодая мать, я не смыкала глаз по ночам. Именно тогда я выяснила, что младенец и память несовместимы: концентрироваться подолгу я не могла, а выучить без этого роль невозможно. Русский дирижер и певцы, в большинстве своем тоже русские, относились к ситуации с пониманием; с этого спектакля началась моя кочевая жизнь с маленьким ребенком за плечами.

Вернувшись ненадолго в Нью-Йорк, мы с Амелией и ее новой няней (молодой певицей) вскоре отправились в Милан, где я дебютировала в Ла Скала в партии Донны Эльвиры из «Дон-Жуана». Я училась путешествовать со всем необходимым: детским питанием, молочными смесями, подгузниками, прогулочной коляской, а после — с переносным детским стульчиком, прыгунками и ходунками. Каждые несколько недель мы снимались с места и разбивали новый лагерь; за это время я достигла совершенства в искусстве сборов. Беверли называла меня матерью-землей с железным стержнем — пожалуй, это описание наиболее точно мне подходило.

В Ла Скала мне не особенно понравилось — по большей части из-за традиции Sala Gialla, то есть Желтого салона. Так называется зал, где проходят репетиции. В то время в Ла Скала на все постановки приглашались два состава исполнителей, основной и второй. Обычно в оперных театрах существуют дублеры или, если певица по какой-то причине не может выступать, в последнюю минуту находят замену. Когда же набирают два состава, певцы задолго до собственно спектакля представляют, какое место им отводится. Но главный дирижер Ла Скала Рикардо Мути проводил репетиции с обоими составами; певцы по очереди вставали и исполняли свои партии, а Мути выбирал, кому петь в первом составе. Среди исполнителей было несколько суперзвезд, остальные ходили в подающих надежды. К несчастью, я была одной из самых молодых в блестящей когорте, включавшей Томаса Аллена, Кэрол Ванесс, Чечилию Бартоли, Винсона Коула и покойного Гесты Винберга[55]. Хоть обстановка на репетициях была напряженная, я не могла не восхищаться талантом Мути. Невероятно обаятельный человек, и оркестр под его управлением звучал по-настоящему вдохновенно.

Перед последним прогоном мне позвонил художественный руководитель: «Маэстро переживает за вас. Он не хочет, чтобы вас освистали, и полагает, вам не следует выступать на премьере». К тому моменту меня уже поставили в известность, что именно я буду петь на премьере, более того, я репетировала с основным составом. Быстро оценив ситуацию, я ответила: «Отлично, тогда я вынуждена уехать. Лучше мне сразу отправиться домой в Нью-Йорк».

Шантаж сработал: он пообещал, что маэстро лично свяжется со мной. Мути позвонил и произнес тот же текст. Пришлось повторить, что так не пойдет, я улетаю первым рейсом. Я трезво оценивала свои возможности и не сомневалась, что мое исполнение партии Донны Эльвиры не опозорит театр. К тому моменту я уже влилась в коллектив, знала других артистов — мы отлично сработались. В итоге Мути уступил, я пела на премьере, и никто и не думал меня освистывать. Правда, я поскользнулась, выходя на сцену, и чуть не упала, но, к счастью, Лепорелло успел подхватить меня. Но уже тогда стало ясно, чем это аукнется. Американская публика обожает неудачников. Если бы я споткнулась на премьере в Метрополитен, со мной, вероятно, подписали бы пожизненный контракт только потому, что я не растерялась и взяла себя в руки. Но европейская публика не так терпима. Когда ты поскальзываешься в Италии, публика думает: «А получше они никого не могли найти?»

В 1993 году я пела главную партию в «Армиде» на фестивале Россини в итальянском Пезаро. К тому моменту я уже дебютировала в нескольких моцартовских постановках в Европе, но только сейчас двери стали распахиваться передо мной. Это был замечательный контракт: я жила в прекрасном городе, где Россини сочинял свои великие оперы, ела свежую рыбу и каждый день возила своего белокурого ангелочка в коляске на пляж под восторженные возгласы «Che bella bambina!»[56]. «Армиду» ставил, весьма изобретательно, надо сказать, Лука Ронкони[57]; костюмы и парики были прелестны (а от костюма зависит очень многое). Моя героиня походила одновременно на Мэрилин Монро и Джуди Джетсон[58], образ завершал платиновый парик с безумными завитушками. Забавно, что молодой итальянский бас Ильдебрандо д'Арканджело был облачен в маску, копировавшую мои черты, и такой же костюм, как у меня, — мой муж, сидевший в зале, не мог различить нас. Уж не знаю, кому из нас это больше польстило. На последнем представлении публика устроила нам настоящий дождь из лепестков роз — можно только мечтать о подобном завершении удачного спектакля. Я люблю фестивали за возможность погрузиться в творчество одного композитора. Неважно, будь то Россини в Пезаро, Вагнер в Байройте, Моцарт в Зальцбурге — любой фестиваль пробуждает во мне музыковеда и позволяет создать до мельчайших деталей продуманный образ.

Благодаря моей прекрасной работе я постоянно развиваюсь. Порой, как на фестивале Россини, этому способствуют обстоятельства. Иной раз я узнаю себя лучше, изучая характер своего персонажа, ведь во всех нас есть частичка Графини. И уж конечно, всегда найдется чему поучиться у самой музыки. Но, вероятно, прирожденному студенту лучше всего учиться у такого наставника, как сэр Гeopг Шолти[59]; в нем я нашла и дорогого учителя, и замечательного коллегу.

Шолти пригласил другую сопрано на роль Фьордилиджи, но партия оказалась для нее слишком сложной, и в последнюю минуту она благоразумно отказалась. Как это не раз случалось прежде, чужой отказ и привычка соглашаться на роль без предварительной договоренности сыграли мне на руку. Шолти меня порекомендовал Эванс Миражес, старший вице-президент фирмы «Декка», отвечавший за артистов и репертуар; два года назад он столкнулся с аналогичной проблемой: неожиданно выяснилось, что некому петь Илию в «Идоминее», и он срочно вызвал меня в Тэнглвуд. Он знал, что я умею работать в стрессовой ситуации.

Когда позвонил Шолти, я впервые исполняла партию Дездемоны в «Отелло» в Метрополитен; дирижировал Валерий Гергиев. Я была во втором составе, и меня великодушно освободили от финальных спектаклей. Я была им очень признательна, но признательность эта возросла в разы, когда я осознала, сколь важно для меня спеть в «Так поступают все женщины». В два часа утра по американскому времени я сошла с трапа самолета в Лондоне, в девять прибыла к Шолти на студию и спела всю моцартовскую оперу — оперным певцам не часто доводится проделывать такое, но время от времени это даже полезно. Энергичность Шолти произвела на меня неизгладимое впечатление (не говоря уже о тридцати двух «Грэмми» на полках). Меня вдохновляло одно его присутствие.

Три часа кряду мы работали в солнечной студии, выходящей окнами в чудесный сад; решительность и музыкальность Шолти — а также кофе, сваренный его понимающей красавицей женой Валери, — заставили меня позабыть о разнице во времени и тяжелом перелете. Так завязались еще одни очень важные для моей карьеры отношения. Контрактом со звукозаписывающей компанией я во многом обязана Шолти, которому нравился мой голос: когда мы давали первую после долгой реставрации оперу на сцене «Пале Гарнье», он окрестил мое звучание «пломбиром», — это прозвище остается со мной и поныне.