"Железо, ржавое железо" - читать интересную книгу автора (Бёрджес Энтони)Un[3]Сталь, как вам, должно быть, известно, сплав на основе железа. Он содержит от 0,1 до 1,7 % углерода, а также примеси серы, фосфора, марганца, никеля и хрома. Сплав твердый и достаточно ковкий, так что из него можно делать мечи. Воистину сплав Марса. Единственный его недостаток – подверженность коррозии. Кое-кто считает, что коррозию вызывают кислоты. На самом деле коррозия – электролитический процесс, причем электролитом может быть не только кислота. Растворы поваренной соли и нашатыря также способны разъедать и разрушать сталь. Я не металлург, а всего-навсего удалившийся от дел террорист и учитель философии, но мне понятно, почему металлурги опровергают как заведомый вздор утверждения о том, что меч Экскалибур[4] мог сохраниться до наших дней. Соли, содержащиеся в воде, почве и атмосфере, постепенно разъели бы стальную плоть того, которого давным-давно окрестили обжорой. Латинскому названию Экскалибур предшествует валлийское Каледвелч, родственное ирландскому Каладболг, что значит Луженое Брюхо или Всепожирающий. Невежды в Кардиффе и подобных местечках требуют проведения радиоуглеродного анализа, стремясь доказать, что изрядно проржавевший меч, который они почитают как святыню, принадлежит эпохе короля Артура. Но радиоуглеродный метод непригоден для датирования неорганических веществ, к каковым принадлежит сталь. Однако он позволяет определить возраст куска древесины, поскольку радиоактивный изотоп углерода С14 попадает в живое дерево из атмосферы, а в мертвой древесине постепенно распадается (с периодом полураспада в 5730 лет), превращаясь в изотоп азота N14. Деревянные ножны, по слухам найденные вместе с мечом в подвалах монастыря Монте-Кассино, датированы с помощью этого метода VI веком нашей эры. Я никогда не видел этого меча, но догадываюсь, что у него широкое обоюдоострое лезвие. Простое оружие без символических украшений. Эфес утрачен, острие и края затупились, но кое-где еще сохранился гордый блеск и гравировка – латинское А или греческая альфа. Гравировка неглубокая, скорее всего, нанесена с помощью гвоздя и молотка. Очевидно, инициал владельца. Я подозреваю, что это А украшали стилизованные листья бука – их полустертые следы еще различимы сверху и слева. Но буква А вовсе не указывает на принадлежность меча королю Артуру, чье существование вызывает сомнения. Скорее всего, мечом владела более грозная историческая личность – предводитель гуннов Аттила. Легенда о том, что один из приближенных Аттилы по имени Скотта нашел этот меч на полях Венгрии, я думаю, хорошо известна. Скотга поранил щиколотку об острие меча, торчавшее из земли, после чего выкопал обидчика, решив, что это легендарный меч Марса, дарующий победу всякому, кто им владеет. Он вручил его Аттиле, тот приказал выгравировать свой инициал (язычник владел латынью и греческим). Меч Марса не помог Аттиле покорить Северную Италию, и, перед тем как отступить с потерями за Дунай, Аттила передал его римскому полководцу Аэцию, своему врагу и другу в одном лице. После убийства Аэция по приказу императора, отсиживавшегося в Равенне, меч перешел к Амвросию Аврелиану, королю Британии. Эта история есть у Гиральдия Камбрийского, который позаимствовал ее у Христиана Пиджера, а тот, в свою очередь, – из документа под названием «Notitia Dignitatum».[5] Хотя Moiy и ошибаться, я ведь не охотник до развлекательного чтива. А то, что у всех владельцев был общий инициал, можно принять за простое совпадение. Я не приемлю идеи Божьего промысла, согласно которой Меч Карающий был вложен в руки защитника британских христиан тем, кто называл себя Альфой (впрочем, и Омегой тоже), разрушителем и спасителем одновременно, как водится и в индуистской традиции. Все это кажется маловероятным и отдает суеверием. Вернемся к проблеме сохранности меча. Один из ранних биографов Аттилы, Актофор Константинопольский, утверждает, что великий завоеватель желал укрепить восточные рубежи своих владений в Евразии, для чего вознамерился нанести визит китайскому императору и заключить с ним пакт о ненападении. Путешествуя через степи, он увидел то, что Марко Поло описал столетия спустя, – нефтяные скважины. Китайские мудрецы, ведавшие о глубинной добыче нефти с 330 года до нашей эры, объяснили Аттиле, что это вещество надежно предохраняет металл от ржавчины. Возможно, во время перемирия и в знак возобновления юношеской дружбы Аттила открыл секрет хранения оружия Аэцию. Меч Марса, или Экскалибур, должно быть, держали в сосуде с нефтью, добытой на территории, ныне называемой Россией. Вряд ли Амвросий Аврелиан прихватил с собой немного нефти из Рима или Равенны, но я допускаю, что в Британии меч хранили в оливковом или ореховом масле, ведь любое масло защищает от коррозии. И все-таки маловероятно, что меч, которым позднее размахивали самозваные «сыны Артура», – на самом деле Экскалибур. Скорее всего, это ирландский claidheamh mor[6] позднего средневековья и не столь благородного происхождения. А впрочем, к черту все это. Лично я терроризмом сыт по горло. История жизни человека, который с большим риском для себя вывез Экскалибур из Советской России, столь же неправдоподобна, как и его рассказы о мече. Звали этого человека Реджинальд Морроу Джонс – имя для валлийца невероятное, равно как и история его отца. Я знал Реджа Джонса очень близко, видел и его отца, и русскую мать. О них стоит рассказать поподробнее. Дэвид, точнее Дафидд Джонс, был крещен по методистскому обряду в часовне города Тредигар в тогдашнем графстве Монмутшир. Отец его Элис Уин Джонс был не слишком религиозен, и все же в его социалистических взглядах, которых он нахватался во время перекуров, чувствовалось сильное влияние кальвинистского детерминизма. Многие годы он проработал шахтером, два взрыва в шахте потрясли его, после третьего он сломался. Его жена Флоренс Мэри, урожденная Эванс, страдала сердечной болезнью, осложнившейся во время единственной беременности. Родом она была из Карнарвона в Северном Уэльсе и на юге считалась чужой. Сплетни злопыхателей о том, что ее мужу вышибло мозги рухнувшей опорой во время третьего взрыва в шахте, доконали женщину. Сердце не выдержало. Элис Уин Джонс горько плакал и проклинал несправедливого Бога. Он стал ежевечерне предаваться обильным возлияниям. Однажды, накачавшись пивом, он жестоко избил юного Дэвида, застав его онанирующим перед гравюрой, изображавшей пир Валтасара, в семейной Библии. После этого мальчишка сбежал из дому и нанялся матросом на каботажное судно в Кардиффе. Там его определили на камбуз чистить картошку и заваривать чай. А когда корабельного кока, вечно надрывавшего глотку, демонстрируя свое ораторское искусство, свалил в Ньюкасле приступ белой горячки, пятнадцатилетний Дэвид сменил его, да так удачно, что команда и не заметила. Бог наградил Дэвида крепким желудком – его не тошнило, даже если приходилось жарить рыбу с луком во время шторма. Вскоре после бегства сына отцу приснился сон, в котором его собственный папаша прыгал, как кенгуру, пытаясь зажечь свечу в золотом подсвечнике. От старика уже давно не было вестей, Элису Уину Джонсу казалось, что дела его отца в Австралии идут неплохо, но сон предвещал неладное. Элиса Уина Джонса ничто не удерживало в Старом Южном Уэльсе, поэтому он отправился в Кардифф и купил на скромные сбережения билет в Новый Уэльс. Он не удивился, когда, прибыв в Сидней, нашел старика при смерти. Старый Гайдн Моцарт Джонс (напрочь лишенный музыкального слуха, даром что сын хормейстера, зачавшего его с одной из своих контральто) бросил жену в Бангоре и отправился на поиски золота в Балларат, штат Виктория. Говорят, на старости лет он стал точной копией Карла Маркса, что, впрочем, можно сказать о многих жителях Виктории. Он жил полнокровной жизнью колониста и умер в достатке. Получив наследство, Элис Уин Джонс вернулся в Монмутшир и с той поры жил в грехе с девицей из Эббу-Вэйл в доме на Саннибэнк-роуд в Блэквуде. По названиям видно, что мы имеем дело с английской топонимикой, поскольку графство не считалось собственно Южным Уэльсом до тех пор, пока ему не вернули старое валлийское название – Гвент. В рассказах Дэвида о морских приключениях, хотя и не всегда правдоподобных, романтика прекрасно сочеталась с валлийским духом. Он клялся, что служил коком на сухогрузе «Колокольчик», где старпомом был поляк по фамилии Коженёвский. Иностранца выдавал сильный акцент. Непримиримый морской волк, он говорил, что родился на восемьдесят пятом году порабощения его родины москалями. Этот самый Коженёвский, подписавшись Конрадом, напечатал дурацкий очерк о гибели корабля «Титаник»: «Дабы развлечь пару тысяч богачей, сооружают плавучий отель из тонких стальных пластин водоизмещением 45 000 тонн, отделывают его то ли в стиле фараонов, то ли в стиле Людовика XV и, ради прихоти горстки толстосумов, которые не знают, куда деньги девать, под аплодисменты двух материков спускают на воду эту махину с двумя тысячами людей на борту, после чего отправляют ее бороздить океан со скоростью двадцать один узел в час. Вот вам демонстрация непотопляемой веры современного человека в материальные ценности, технику и железо?!» Дэвид Джонс хранил эту газетную вырезку, пока она не истлела. «Сорок шесть тысяч тонн, если уж быть точным, – любил добавлять он. – Дай Коженёвскому волю, никакого «Титаника» вообще бы не было, но, будь он капитаном этого судна, с его опытом навигации в водах южного полушария, он бы на айсберг не напоролся. Коженёвский считал катастрофу чем-то вроде Страшного суда для богатых, но забыл о каютах третьего и четвертого классов, битком набитых бедняками, мечтавшими о лучшей доле за океаном, как забыл и о бесстрашном капитане с командой, о моряках, погибших при исполнении долга». После этих замечаний Дэвид Джонс начинал, слегка фальшивя, насвистывать «Морскую симфонию» Воана-Уильямса,[7] услышанную однажды в Ньюпорте. Дэвид Джонс отбыл на «Титанике» из Саутгемптона в полдень 10 апреля 1912 года. Время и дата обозначены верно, что же касается пребывания Дэвида на этом судне, потомкам остается положиться на его честное слово. – Чертовски повезло мне, парень, – рассказывал он спустя тридцать лет после трагедии, – попасть на этот треклятый корабль, мне, помощнику кока, мне, который до той поры только и плавал что на каботажных лоханках вдоль восточного побережья с чертовой дюжиной пассажиров на борту. Но то, что этот поганый «Титаник» обречен, нам, простым матросам, было ясно еще до отплытия, мы ведь иногда заглядывали в наши карманные Библии. «Самому Господу Богу не потопить это судно!» – богохульствовал Брюс Исмэй, владелец «Уайт стар».[8] Вот и накликал беду. Сам посуди, парень. Первый в мире лайнер высотой в одиннадцать этажей, длиной в одну шестую мили и такой, мать твою, непотопляемый, что даже о шлюпках не удосужились позаботиться! Так вот, варил я, значит, капусту для пассажиров четвертого класса, ирландцы почти все они были, капустники; глазел исподтишка на миллионщиков, Асторов всяких да Морганов. Ротшильдов, правда, не видал, врать не стану. Помню, была там одна крикливая американская сучка Молли Браун, тоже звала себя Непотопляемой, вся в перьях и брильянтах, а нашего брата как селедок в бочку набили в провонявший блевотиной и соляркой трюм. Один мой приятель, из образованных, звали его Янто Причард, говаривал: «Наблюдайте, братки, международный капитализм в миниатюре». И вот на пятые сутки среди ночи в открытый иллюминатор дохнуло ледяной стужей, как будто кораблю в морду дали. Тут поняли мы, что плохо наше дело, а Янто из Ньюпорта мне и говорит: «Судным днем пахнет, браток». Оделись мы, выскочили на палубу и первое, что увидели, – наших капустников. Гоняют себе в футбол зелеными ледышками, отколовшимися от айсберга. Все в кепках и без пальто, пальто они не носили. А потом случилось такое, во что до сих пор не верится, ей-богу. Малыш Янто не переставая орал «Господи Иисусе!». Все было как в сказке: огроменная башня зеленого льда, переливаясь и сверкая в лунном свете, красивая неописуемо, как будто пропела «аллилуйя» Господу – Разрушителю жалких трудов человеческих и, проплыв мимо, на прощание срезала ниже ватерлинии кусок борта футов двести длиной. И так чисто это было сработано, что вначале даже все засмеялись. А те, что играли по-крупному в покер в салоне первого класса, усмехнулись только: подумаешь, мол, опоздаем в Нью-Йорк на пару часов, плыть-то оставалось всего часов тридцать шесть, согласно расчетному времени, как принято говорить па флоте. Когда выяснилось, что мы идем ко дну, а шлюпок на всех не хватает, тут-то капитализм и оскалил свою акулью пасть. Ну, женщин и детей пропустили вперед, здесь никто не спорил, хотя, сейчас я думаю, зря. Не знаю, приснилось мне это или на самом деле все так и было, не могу забыть одного человека, потонувшего вместе с кораблем, несчастного бедняка из четвертого класса, с виду вроде индуса, а по выговору – валлийца. Он, наверное, прочел все умные книги на свете да еще обладал даром снимать головную и зубную боль одним прикосновением своих длинных немытых пальцев. Так вот, он сохранил человеческое достоинство и пошел с кораблем на дно, а великосветские болваны спаслись, чтобы потом давать званые обеды и делиться впечатлениями о пережитом ужасе. Порой в ночных кошмарах я вижу лодку, полную матерящихся шлюх, этакий плавучий бордель, а все клиенты остались на борту лайнера, стоят там и ждут, когда перед ними разверзнется водяная могила – даже могильщики не понадобились. Но на борту остались не только клиенты этих шлюх, но и профсоюзные лидеры, и великие музыканты, инженеры и священники с бородами, развевающимися на ветру под его издевательский свист, – там остались полезные обществу люди, и сквозь отходную ветра, под органный аккомпанемент шторма, взрывы котлов и крики ошпаренных можно было расслышать вопрос: где же чертова справедливость?! Какая уж тут справедливость, когда денежные мешки и их развязные жены совали взятки офицерам команды, отвечавшим за шлюпки: ах, уж пожалуйста, дайте нам места для всей семьи, для всех Ротшильдов с ротшильдятами, вот вам чек на два фунта, нет, лучше на две гинеи – эй, посторонись, сволочь, не видишь, последняя шлюпка для благородной публики, – пожалуйте сюда, сударыня. А эта шотландская скотина офицер Мердок стрелял в ирландцев, опухших от моей переваренной капусты: они сбились в кучу у правого борта, как раз там, где судовой оркестр исполнял гимн англиканской церкви и правящего класса «Ближе к Тебе, Господи», и в отместку, напутствуемые своим добрым пастырем преподобным Байлсом, так его, кажется, звали, затянули «Веру наших отцов».[9] Я попал в надувную шлюпку с тремя пожарными, брадобреем из четвертого класса, двадцатью семью женщинами с детьми и четырьмя китайцами, прятавшимися под сиденьями от Мердока, который, если бы увидел их, застрелил бы, скотина шотландская, только за то, что они китаезы. В довесок он еще подсадил к нам Исмэя, которого аж колотило, когда он стоял среди женщин из четвертого класса. Большая шишка, ему б на дне лежать вместе с капитаном. Отплыли мы на несколько ярдов. Корабль еще больше погрузился в воду. Потом отошли еще на полмили, и корабль начало затягивать в воронку. Мы видели, как все оставшиеся на борту цеплялись, словно мокрицы, за поручни, кабестаны и лебедки. Последние сто пятьдесят футов кормы какое-то время торчали из воды, точно страшный памятник под звездным небом, – и все, конец. Даже китаезы рыдали. «Титаник» затонул в 2:20 утра, менее чем через три часа после столкновения – у одного китайца были часы, настоящий «Ипгерсолл», гордость европейской механики. Около четырех утра пас подобрала «Карпатия», мы карабкались по веревочному трапу на борт, мечтая о кружке горячего чая с ромом, но не отказались бы и от рома без чая. Когда Дэвид Джонс сошел на берег в Нью-Йорке, он, по его собственным словам, держался непринужденно с представителями прессы, донимавшими его вопросом, каково чувствовать себя в безопасности в то время, когда столько людей погибли в пучине. Вопрос поразил его до глубины души, он боролся с собой, как Иаков с Богом, и Бог в этой схватке спрашивал: чем ты воздашь за свое спасение, что ты подаришь миру? Дэвид утверждал, что в журнале «Нью-Йорк юниверсал рекорд», который наверняка никогда не существовал, он видел карикатуру, высмеивающую современную веру во всесилие техники. Там был изображен идущий ко дну корабль под названием «Колосс» с королем Георгом V, королевой Марией, Бернардом Шоу, Киплингом, Арнольдом Беннеттом, Уэллсом, Коженёвским, Асквитом, Ллойд Джорджем, сэром Эдвардом Элгаром и сэром Хьюбертом Парри на борту. А рядом на крохотном плоту стоял заурядный человечек и показывал им всем длинный нос. В мучивших его кошмарных снах Дэвид узнавал в этом человечке себя, заурядного кока из Уэльса. Он стал поваром на суше, в забегаловке на 35-й улице Вест-Сайда. Нельзя сказать, чтоб «титаническое» прошлое придавало ему весу. «Как! Вам не нравится яичница, сэр? А знаете ли вы, что ее приготовил бывший шеф-повар «Титаника»?» На что, как правило, следовал ответ: «Жаль, что он не утонул вместе с яйцами». Дэвид Джонс снимал угол в полуразвалившемся пансионе на 12-й улице. Это место рекомендовал ему другой валлиец в изгнании, тоже Дэвид, или Дафидд, или Дэй, правда по фамилии Уильяме. Стенной шкаф в комнате Уильямса был забит обтрепанными фолиантами по истории Уэльса. Он был приверженцем валлийского национализма, течения непопулярного и толком почти никому в Соединенных Штатах, этой земле великих начинаний, не известного. В отличие от движения фениев,[10] оно здесь оказалось неуместным. Чего нельзя сказать об Аргентине, где оно было столь же неуместно, но там курносые индейские женщины учились говорить по-валлийски у белых сожителей и даже забывали свои дикие наречия. Так откуда еще, если не из Латинской Америки, должны поступать деньги в помощь борцам за независимость Уэльса? Дэй Уильямс прочел Дэю Джонсу несколько лекций о бурной древней истории Земли кимров, которую англосаксы прозвали Страной чужаков, что на их старом наречии звучало как Уэльс. – Кельты, мой мальчик, были христианами, чтоб я сдох, уже через двести лет по смерти Господа нашего Иисуса, да святится Имя Его, и хранили горячий дух веры в то время, когда все прочие племена Британии, по праву принадлежащей кельтам, молились Одину, Тору и прочим деревяшкам. У нас было римское христианство, с римскими банями, белыми шерстяными тогами и мраморными храмами, посвященными единому истинному Богу, пока кровожадные саксы не вторглись и не оттеснили нас в Корнуэлл и Камберленд, где мы укрылись в горах, поэтому считаем их родными. Саксы разрушили римское христианство в Британии, как они разрушили его ранее в святая святых, главном городе империи – если и не они, так их чумазые сородичи. Но восстали из пепла пламенные вожди кимров Кадваллон Долгорукий и сын его Мэлгвин Гвинедд и другой Кадваллон, правнук первого. И сражались они с жестокими выродками, предводительствовал коими боров с отвратительным именем Этельфрид, король англов в Нортумбрии, и вследствие жестокого предательства потеряли мы Стратклайд и всю Северную Британию, а потом окончательно были разгромлены в бесславной битве при Честере. И погиб Кадваллон во время последней благородной попытки свергнуть злое иго и вернуть себе корону, и оставил сыну своему Кадваладру страну разоренную и обездоленную. Да будут прокляты иноземные выродки, нагло называвшие валлийцев чужаками на их родной земле. А умер Кадваладр, король Гвинедда, в гневе и унижении в кровавом шестьсот тридцать пятом году по смерти Спасителя душ человеческих. Дэй Уильямс был родом из Пембрука. Было ему шестьдесят лет, и работал он портным в портняжном квартале, который незадолго до этого стал пристанищем евреев, бежавших от православных христиан. Дэй Уильямс не знал ни валлийского, ни иврита, но однажды какой-то пьяный шарлатан сообщил ему, что эти два языка родственны друг другу и что валлийцы – одно из потерянных колен Израилевых, благодаря чуду или климату превратившееся в высоких светлокожих блондинов. Поэтому Дэй считал, что ашкенази его родичи – братья и сестры, и пытался подвигнуть замученных работой портных и белошвеек на борьбу за их права-, но его призывы оставались без внимания. Сам он был сутулый, черноглазый, седобородый коротышка с библейским, по валлийским понятиям, лицом. Со временем он перенял пугливые интонации и некоторые привычки евреев, но оставался холост и пробавлялся главным образом горячей бараньей похлебкой – ей он почти не изменял, по его словам, все тридцать лет добровольного изгнания. Он клялся, что никогда не вернется в Уэльс, погрязший в разврате и лицемерии, но навсегда сохранит в своем сердце память о несправедливостях, причиненных земле его предков, и передаст завет грядущим поколениям, которые однажды непременно восстанут и отомстят сполна за все прошлые обиды. – И со смертью Кадваладра, мой мальчик, надежда на независимость Северной Британии была потеряна навсегда. Шестьсот лет шла борьба между вождями племен и королями, каждый из которых клялся, что носит корону, дарованную ему самим византийским императором. Среди них был Родри Великий, отразивший вторжение язычников датчан, но подло убитый проклятыми мерсийцами. И Хоуэлл Дца, который провозгласил себя властелином края, а затем признал себя вассалом кровавого узурпатора Ательстана и целовал его вонючие ноги. В честь Дня святого Давида Дэй Уильямс поил Дэя Джонса шотландским и ирландским виски, горько жалуясь на лицемерных саксонских пропойц, разрушивших древние пивоварни кимров и уничтоживших традицию изготовления огненной, или живой, воды. Затем он воздал хвалу трезвости и мужской силе британских кельтов, качествам, которые выгодно отличали их от шотландских и ирландских сородичей. – Оуэн Рыжебородый и сын его Дафидд, наш тезка, правившие Гвинеддом, ни разу не осквернили своего чрева даже каплей вина. После битв они утоляли жажду только чистой водой из горных источников, и глаза их сияли здоровьем и пылали страстью, когда они входили к своим наложницам. А потом Генрих II Английский, враг кельтов, решил навсегда усмирить валлийских князей заодно с ирландскими, но ему пришлось считаться с Рисом Гриффитом, владевшим долиной Тоуи. Все же, к стыду нашему, следует признать, что кельты – народ уступчивый, хотя кое-кто может сказать и по-другому: они, мол, обладают здравым смыслом и умеют трезво оценить ситуацию. Рис Гриффит раскрыл Ллуэлину Йорвету великую тайну, что, Мол, англичан невозможно победить в честном бою. Поэтому они разработали стратегию проникновения в семью противника: Ллуэлин женился на нелюбимой дочери короля Иоанна Безземельного, горбунье с бородавками на лице, и положил начало позорной сделке, поставившей наш народ на колени. Кончилось это Актом о воссоединении, по которому валлийские короли могли наследовать британский престол, но назывались теперь англичанами, а в придачу к нему мы получили вероломную сволочь Томаса Кромвеля,[11] запрет на использование валлийского языка в судопроизводстве и новые графства Брекнок, Денби, Монмут, Монтгомери и Раднор вместо удельных владений валлийских лордов. Проклятье нечестивцам, и благослови Бог наследников скорби и позора Уэльса. Тут Дэвид Джонс, допивший седьмую порцию виски, не выдержал: – Да заткнись же ты наконец! Дэй Уильяме, никак не ожидавший услышать такое от неблагодарного молокососа, который едва очухался после злоключений в бурной Атлантике и которого он старался расшевелить рассказами о прошлых обидах, нанесенных его родине, и предостеречь от опасностей огромного города, в изумлении отшатнулся: – Мальчишка! Да ты вдребезину пьян. – Э, нет… Просто меня тошнит от рассказов об обидах, которым сто лет в обед. Все это давно быльем поросло. По-новому жить надо. Дэй Уильямс снисходительно кивнул. – Да-да, это в тебе молодость говорит. Ты вне себя от радости, что спасся и у тебя, в отличие от меня, все впереди. Но старые обиды не забываются. Вступая в будущее, всегда несешь на сапогах грязь прошлого, и никаким скребком ее не отодрать. – Меня океан отмыл добела. Но я больше никогда не выйду в море. Дэвид знал из газет об ужесточении правил судоходства после катастрофы, читал рапорт Мерси и статью некоего У.П. Думстера про морского червя, который «да не будет марать зеркала, созданные для роскоши» (черт его знает, на что намекал автор), – и твердо решил не плавать. – Что же, выходит, тут остаешься? На этот вопрос Дэвид ответа не знал. Его, как жертву «Титаника», моряка, который оставаться таковым больше не желал, иммиграционные власти пока не беспокоили, но предстояло сделать выбор: подавать заявление на постоянное жительство в Штатах, ехать на север в британские колонии или, снова отдавшись па милость стихии, плыть назад па родину предков. На море, как и на суше, правили капиталисты и англосаксы, которые надоели ему хуже горькой редьки, хотя он не забывал, что многие капиталисты и англосаксы пошли ко дну, в то время как он, радикально настроенный кельт, выжил. Дэй Уильямс, услышав пьяный крик: – Эй, Арт, еще пять кружек! – снова затянул свое: – Что за издевательство! Так изуродовать благороднейшее имя Артур, то есть Арктур – Медведь, красный великан, всем известное священное королевское имя, но его валлийское имя пребудет в тайне до конца времен. Он начеку, меч его в ножнах, дай срок – и он вновь засияет в битве. Я уже стар для сражений, мальчик. Это у тебя все еще впереди, так что возвращайся на родину, пока молод и полон сил, а сейчас закажи еще выпить – твоя очередь. Теперь о русской родне. Дэвид Джонс уже пять дней работал в немецкой забегаловке «У Штайнера», это была его четвертая по счету работа, и после пьянки в честь святого Давида он заявился сюда только к вечеру. На кухне он столкнулся с кривым калабрийцем, похоже нанятым вместо него, – калабриец пытался жарить гамбургеры в едва подогретом масле. После объяснения с хозяином Дэвиду Джонсу пришлось искать пятую работу. Он отправился в Бруклин и нашел-таки место на Флатбуше. Ресторан назывался «Невский проспект», владел им некий Пит, или Петр Лихутин, русский атеист, в прошлом профессиональный вор, ныне честный предприниматель. Он бежал из Санкт-Петербурга в 1907 году, причем не по политическим причинам и не от бедности, а потому, что, вломившись однажды ночью в ломбард, избил до полусмерти его владелицу. Какой-то тип, смахивающий на шпика, оказался свидетелем этого безобразия, поэтому Петр предпочел поскорее убраться, сел на финский лесовоз вместе с женой и дочкой и причалил в лондонском порту. В Лондоне он вошел в долю со своим троюродным братом Григорием Петровичем Пришвиным и стал совладельцем расположенного недалеко от Сент-Джайлз-сёркус ресторана «Сутки прочь», который, в соответствии с названием, работал круглосуточно. Однажды в их квартире на Клипстоун-стрит жена Лихутина Соня, гордившаяся своими белоснежными, крепкими зубами, пыталась разгрызть бразильский орех и поперхнулась скорлупой. Дома в этот момент не было никого, кто бы, похлопав Соню по спине, спас ей жизнь. Безутешная семья похоронила се па Хайгетском кладбище неподалеку от могилы известного бабника и большого оригинала по имени Карл Маркс. Вскоре настал день, когда состоятельный вдовец, владелец как честного, так и бесчестного капитала, с мешком золота и златовласой дочерью погрузился на пароход «Императрица» и прибыл в Нью-Йорк. В этом великом городе через второго мужа матери его покойной жены он связался с анархистами, но сам был далек от политики и лишь время от времени, в целях совершенствования человеческой породы, участвовал в распространении идей атеизма. Он не был прирожденным преступником – вором Петр стал только потому, что был чудовищно ленив. В 1919 году он открыл ресторан для таких же, как сам, эмигрантов из Восточной Европы. Основной груз работы лег на плечи дочери и наемных работников. Еда была некошерная, но местные евреи-ашкенази, оставив ритуальную щепетильность или вследствие шовинистского убеждения, что русская и польская кухни изобретены ими, признали меню вполне правоверным и с удовольствием ели борщ и блины с красной икрой. Дело Пита Лихутина процветало, и в 1913 году ему потребовался второй повар. На это место и претендовал Дэвид Джонс. Лихутины происходили от варягов, ширококостных и светловолосых. Когда Дэвид Джонс увидел за стойкой бара хозяина с рюмкой водки бруклинского разлива (производство фирмы «Шолохов» – здорово забирает!), он показался себе маленькой серой козявкой рядом с этим седеющим золотоволосым великаном. В доисторические времена высокие белокурые кельты отняли земли у малорослых и темных пиктов – крестьян, которые скрылись в подземельях. Там пикты перековали серпы на мечи и в отместку стали похищать белокурых кельтских детей, которых переправляли в Ирландию под видом лилипутов, а кельтам подкидывали младенцев-брюнетов. Позднее смешанные браки между пиктами и кельтами показали, что темные гены сильнее. Они выдержали суровую проверку временем, а их носители превратились в главную рабочую силу Англии, в особенности на механических заводах. Дэвид Джонс явно принадлежал к потомкам пиктов: это был невысокий, жилистый брюнет. Полная противоположность ему – светловолосый, огромного роста варяг с непомерным брюхом, вынужденный большую часть дня просиживать за стойкой бара из-за чудовищной боли в ногах. В день он выкуривал по четыре пачки привозных папирос. Очередной приступ гнева мог оказаться для него роковым. Вошла дочь, Людмила Петровна, и стала накрывать столы для предстоящего обеда. Дэвид Джонс был сражен наповал. Высокая, полная грудь, подобная куполам русских церквей, золотая коса, как пшеничный сноп благодатной Украины, зеленые, как Балтийское море, глаза… – Из Англии? – спросил Пит Лихутин. – Из Уэльса. Валлиец я. – Валяется? Что валяется? – Ничего не валяется. Из Уэльса, говорю. Хотите, на карте покажу? – Карта нет, и не нужно. Тут жить, тут умирать. Америка – хорошая страна, – сказал хозяин, имея в виду Бруклин. – На дочь большие глаза не делать. Не смотреть! Если большие глаза – по шее – и вон. Работать на кухню. Принят. Хозяин, видимо, был слишком занят, чтобы освоить английский. Дэвид учился русской кухне под руководством угрюмого повара Ивана, по-валлийски Айфана. Когда-то Иван был коком на балтийском торговом судне, потом жарил бифштексы в парижском кафе и во время очередного запоя спалил там кухню. Доконав свою печень, он бросил пить и в бруклинскую пору жизни сохранял трезвость, депрессии переносил всухую, хотя страдал от этого куда больше. Он научил Дэвида готовить и называть традиционные русские блюда на французский манер: суп из рыба, каша смоленски, рассольник з огурзом, филе з изюм. Дэвид пылал неразделенной страстью к дочери хозяина Людмиле – девушку не трогал его кроткий валлийский взгляд, она оставалась надменной и неприступной. По-английски она говорила несколько лучше отца, но Дэвид не слышал от нее ничего, кроме приказов и попреков. Иван был вечно угрюм, его помощник подавлен, а жизнь полна неожиданностей: именно Иван попытался пробить брешь в ледяной стене Людмилиной неприступности и овладеть ею. Случилось это во время обеда, когда ресторан был полон бородатых посетителей в шляпах, а Пит Лихутин, по обыкновению, сидел за стойкой бара, пропуская стопку за стопкой шолоховской водки. Дело было летом, в начале июля 19Н года. Людмила вошла на кухню во всей красе и стала кричать, чтоб поторопились со смоленской кашей, а Иван, не издав ни звука, без малейшего проблеска страсти на угрюмом лице, принялся лапать ее и рвать с плеч муслиновое платье. Пока жертва орала по-русски, Дэвид воспользовался языком силы – огрел Ивана чугунной сковородкой по причинному месту. Людмила была восхитительна: краска гнева заливала ее лицо и тело, сиявшее сквозь разорванное платье, зеленые глаза горели. Побитый Иван шатался и стонал от боли. Папаше донести еще не успели. Обед продолжался, Дэвид работал один. Иван сидел на табуретке и продолжал стонать, не порываясь, однако, отомстить помощнику. Дэвид налил ему крепкого чаю с абрикосовым вареньем. Позже старику доложили о случившемся. Он тут же выгнал Ивана, замахнувшись на него из-за стойки, потом, задыхаясь от ярости, стал глушить шолоховскую водку прямо из горлышка и вдруг рухнул на пол под громовой звон бутылочного оркестра. – Врача, скорее! – закричала Людмила, и Дэвид побежал за доктором. Врач-еврей, обедавший в это время, не вынимая из-за воротника салфетки, вызвал карету «скорой помощи», и Пита Лихутина, хрипящего, но еще живого, повезли в ближайшую больницу. На этом неожиданности, которыми полна жизнь, не кончились, поскольку Людмила вдруг сказала Дэвиду: – А теперь поехали ко мне. – К тебе? Зачем? – Сердце его забилось сильнее. – Там узнаешь зачем. Ресторан запираем – повесь табличку «Закрыто». Сегодня вечером не работаем. Лихутины занимали два верхних этажа из четырех в кирпичном доме на Бруклинских холмах с видом на статую Свободы. Дом целиком принадлежал Питу Лихутину, два нижних этажа сдавались приличным надежным жильцам, разумеется, евреям. Людмила повернула ключ в двери, и Дэвид увидел русскую мещанскую гостиную: мягкие стулья, обитые красным плюшем, темная позолота. В воздухе стоял неистребимый запах аниса, квашеной капусты и лихутинских папирос. По лестнице, покрытой пурпурно-оранжевым ковром, она повела его наверх, в спальню. «А теперь, – сказала Людмила своим грубым кухонным тоном, – раздевайся, да поживей». Приземистый Дэвид унаследовал от отца хорошую мускулатуру и поджарый живот. Он был смугл и просолен морем. Он никогда не работал на шахте, и в кожу его не въелась угольная пыль. Ему было стыдно раздеваться перед этими огромными балтийскими очами, потому что член у него стоял выше пупка. Раздевшись, он попытался скрыть степень своего желания, приблизился к совершенно одетой, если не считать оголенного Иваном плеча, Людмиле и обнял ее. Но она оттолкнула Дэвида, приказав ему отвернуться, деловито смерила взглядом его ягодицы, затылок, лопатки и наконец удовлетворенно произнесла по-русски: – Хорошо. Затем скинула туфли и легла одетой в постель. Разделась под простыней, как монахиня, – ее нагота не для глаз Всевидящего Ока. Икон в комнате не было, на стене висела только репродукция в отвратительной раме – стадо оленей, устремивших невинные прозрачные глаза на зрителя, работа американской школы, основанной Тишем, учеником Ландзера. – А теперь иди ко мне, – приказала она, – займемся любовью. «Ничего себе, раскомандовалась», – подумал Дэвид и под пристальным взглядом оленя забрался, как было велено, под одеяло. Продолжалась эта любовь долго и носила совершенно животный характер. Дважды они прерывались, молча пили крепкий чай с персиковым вареньем из золоченых стаканов с выгравированными на них серафимами и ели холодные блины с копченой семгой и красной икрой. Позже, словно спохватившись, она позвонила в больницу узнать, как там отец. – Да, да, – сказала она, выслушав новости, и снова заключила Дэвида в свои могучие объятия. – Как он? – Плох. Сердце. Не дотянет до завтрака. (Она имела в виду до завтра.) – Как же ты смеешь, как мы смеем, как тебе это в голову пришло, это же неприлично! Но жизнь взяла свое и восторжествовала над смертью. Они исполняли танец жизнетворения, заклинающий смерть. Апофеоз брачного союза без объявления о помолвке, условностей и предосторожностей. Большим опытом по женской части Дэвид не располагал, но девушку от женщины отличить мог – Людмила, ради целомудрия которой умирал теперь ее отец, девушкой не была. Ну и что с того? Ресторан еще до завтрака перейдет в ее руки, и ей нужен муж, помощник в деле. Людмила Джонс – по-русски почти Иванова. Они поженились в начале августа 1914 года, узаконив свой брак только в мэрии, обошлись без священника. Дэвид предложил расширить меню ресторана, включив туда баранью ногу по-валлийски, шахтерскую похлебку с бренди, брюкву, картофельное пюре и седло косули. – Нет, – сказала она, – никакой иностранщины. Дэвид, который в поте лица вкалывал на кухне вместе с престарелым поляком, не способным к покушениям на женскую плоть, чувствовал себя невольником. Деньги были ее, она без конца приказывала, смягчаясь только в постели. Как и многие валлийцы, Дэвид умел ублажать женщин. Между прочим, валлийки считают, что все мужчины-неваллийцы, за исключением бенгальцев, любовники никудышные. Четвертого августа разразилась мировая война, словно вскрылся нарыв на больном теле Европы, – нью-йоркские газеты сообщали о волне патриотизма в Британии. Дэвид терзался угрызениями совести и душой стремился на родину. Он был подданным Британской империи, и хотя это государство, которое отец называл орудием капиталистического подавления, ничем его не облагодетельствовало, у Дэвида не возникало мысли принять американское гражданство. Речь не шла о том, чтобы отомстить немцам за поруганную Бельгию, – его мучило смутное чувство, что он в долгу перед смертью, которой так легко избежал во время катастрофы «Титаника». К тому же благополучная Америка, черт ее дери, уж больно задирала нос перед растерзанной Европой, а Дэвид, хоть и не мог выразить этого словами, ощущал себя европейцем. Жена его тоже из Европы, а Бруклин, хоть и полон европейцами, все же не Европа. Выйти бы белой ночью к Неве. Или послушать, как валлийские шахтеры, возвращаясь после смены, распевают на четыре голоса. Поесть как люди, ножом и вилкой. С отцом Дэвид связь не поддерживал, он написал в Тредигар тетке, что женился на совершенно очаровательной русской девушке, что дела его в Америке идут неплохо, что просит передать поклон отцу, которого давно простил за пьяные побои, пусть и отец простит ему побег из дому. Письмо осталось без ответа – ну и бог с ним. Ответ пришел в конце апреля 1915 года. Ресторан в ту пору процветал, Дэвид немного выучился говорить и читать по-русски, Людмилин английский стал лучше и приобрел характерный певучий валлийский акцент. Несмотря на высокий накал их еженощных соитий, активный сперматозоид пока в цель не попал. Ничего, время еще есть. Ему только двадцать один, а Людмила говорит, что ей вроде бы девятнадцать. Письмо, пришедшее из Тредигара, было от Айрис – тетя Герти грамоте не училась, зато печенье пекла отменно. Из письма он узнал, что отец тяжело болен – опухоль в легком, – врач сказал: хорошо если протянет месяца три. Отец ничего не знает, думает, у него бронхит. «Так что приезжай скорее, Дэй, в Блэквуд, Саннибэнк-роуд, 2, вместе с женой – надо же, русская, ну и дела». – Ладно, – сказала Людмила, – поеду, а то ведь изменишь. Это было признанием его любовных заслуг – такие, как он, естественно, бабники. – А ресторан? Если ты думаешь, что я вернусь в Америку, ошибаешься, – сказал Дэвид. – Мы не вернемся, и не спорь, теперь я командую, продавай ресторан и дом, а деньги пока отложим. Я пойду в армию, по не во флот, морской воды я нахлебался, а когда война кончится, подумаем о будущем. Они долго спорили. Наконец Людмила, за день до этого обварившая себя борщом, согласилась продать «Невский проспект» одному ловкачу из Бронкса по имени Келлер и выручила двадцать пять тысяч долларов, очень неплохие по тем временам деньги. Дом она продавать не стала, целиком сдала его, доверив сбор ренты адвокатской конторе «Пейзер, Райх, Кениг и Шарп». Ей снова захотелось в Санкт-Петербург. В Нью-Йорке уж больно много иностранцев. Дэвид Джонс поехал в манхэттенское бюро путешествий и заказал билеты второго класса на пароход «Лузитания», отбывающий в начале мая. Вечером накануне отплытия Людмилу вдруг свалила страшная боль в животе. Аппендицит. Операция прошла удачно. Крепкая, как молодая кобылка, Людмила быстро поправлялась, но отъезд их откладывался до начала июня. Седьмого мая все газеты вышли с известием о гибели «Лузитании» – число жертв перевалило за тысячу двести человек. У Дэвида волосы стали дыбом. В его везучести ему померещилось что-то дьявольское. Они отбыли в Саутгемптон на пароходе «Монро», не имевшем на борту контрабанды и по всем правилам снабженном шлюпками, а после строгого предостережения президента Вильсона еще и противоторпедными устройствами. – Пока твой отец жив, побудем в Англии, потом поедем в Петербург, я так по нему соскучилась. – О России мы подумаем после войны, детка, и сейчас мы едем ни в какую не в Англию, а в Южный Уэльс. Как бы не так административно Монмутшир подчинялся Англии, и в Блэквуде не было более английского адреса, чем Саннибэнк-роуд, 2. Спальню Элиса Уина Джонса наполняли запахи лекарств и шумное дыхание умирающего. Ему было пятьдесят два, но выглядел он на все восемьдесят – кожа да кости, седая голова пророка, только бороды не хватает. Его сожительницы из Эббу-Вэйл давно и след простыл, за стариком ходила платная сиделка из Сефн Форест, которая сейчас любовалась русской красавицей, заваривавшей крепкий чай. Отец попросил у сына закурить, тот протянул ему пачку «Голд флэйк». После приступа кашля сигарета, казалось, облегчила его дыхание. – Все ждал тебя, сынок, и вот ты здесь, теперь можно и помереть спокойно. Легкие все уголек сожрал. Конец мне, ну да ладно, я свое взял, чего уж. Молодых-то сколько на моих глазах померло – им, бедолагам, и вспомнить нечего! – Пощади легкие, папа, говори тише. – Хороша у тебя женушка, больно деловая только, ну ничего. В России-то какие дела творятся, слыхал? За этой страной будущее, вот увидишь. Дай-ка мне еще одну, сынок, вроде как прочищает дыхалку. Дэвид дал ему «Голд флэйк», но тут отца скрутил приступ мучительного кашля, и дрожащей рукой он вернул сыну сигарету. – Не в жилу, видать. Он выплюнул сгусток ржавой мокроты в тазик, стоявший у постели. – Ишь сколько дряни скопилось. Слушай, сынок, открой шкаф. Там на дне сверток в почтовой бумаге, бечевкой перевязан. Имей в виду, он тяжелый. Принеси-ка его сюда. Удивленный Дэвид принес сверток, с трудом удерживая его двумя руками. – Слыхал ты когда-нибудь о самородке, названном «Привет», сынок? Найден в Балларате году, кажется, в тысяча восемьсот пятьдесят восьмом, – у деда твоего он с языка не сходил. Камешек фунтов на двести и стоил в то время почти девять тысяч, подсчитай, сколько это теперь. А в том, что ты сейчас держишь, тридцать восемь фунтов, сам взвешивал. – Где ты его взял? – Не волнуйся, твой дед оставил его мне, а я завещаю тебе. Дед умер в Веллингонге, там и похоронен, ничего себе названьице, да? Это возле Сиднея. Жил он там вполне прилично, но просто. Не давал ему покоя самородок, хотя, как говорил дед, он добыл его честно, ну да это долгая история… Дэвид ощупал лежавший в ногах у отца драгоценный булыжник. Он был с вкраплениями свинца, меди и железа, но на закате дождливого летнего дня приобрел благородный, даже царственный оттенок. – Если хочешь, продай его к чертям, Дэй. Я не решался, боялся расспросов – мол, откуда, то да се. Откладывал, откладывал – и вот… Да и деньги водились, а банкам я не доверял. Под водяным бачком найдешь еще триста двадцать пять соверенов. Это твое наследство, мальчик, все честно, по закону, и дом тоже твой. Что ты тогда сбежал, нехорошо, конечно, ты с норовом, зато везучий, с «Титаником» на дно не пошел, а ведь сколько их там, бедолаг, погибло. Ты явно не в тетку Герти и ее родню, что они знают в жизни, кроме тюлевых занавесочек, а этот Джек Проберт ну такой дурак, какого, ей-богу, земля не носила. Тут еще одно дело есть… – И он снова зашелся кашлем и побагровел. Прибежала сиделка, что-то на ходу дожевывая. На следующий день у старика вдруг проснулся невероятный аппетит. Он сказал сыну, что перед смертью хочет поесть бараньей ноги по-валлийски с соусом из бренди и портвейна, и велел подать с полной сервировкой, как в благородных домах. – Забавные вещи вспоминаются иногда, сынок, – добавил он. – На чердаке пылится эта, как ее, энцикла… забыл, как дальше, от деда осталась. Он купил ее у разносчика на Кингз-кросс в Сиднее, может, теперь это уже ценность. В статье про Уэльс там сказано, что баранина по-валлийски – деликатес. Это слово я навсегда запомнил, хотя и не знаю, верно ли его произношу. Так вот, желаю вкусить деликатесу, прежде чем отправлюсь в лоно Авраамово – невеселое, если вдуматься, путешествие… Дэвид не позволял себе часто размышлять о своем беспредельном везении – конец ему могла положить немецкая пуля. Он решился идти на войну и дать шанс смерти отыграться. Но всему свой черед, сначала надо похоронить отца на их семейном участке в Бедуэлти. Он приготовил баранью ногу по-валлийски с брюквой, луком и морковью, за пять минут до готовности добавил в блюдо рюмку портвейна, а за минуту – влил рюмку трехзвездочного «Мартеля». Обычный субботний обед в шахтерской семье, где шесть или семь сыновей вкалывают на шахте и, значит, водится лишняя денежка. Бедный старик вспомнил про лоно Авраамово, да-да, все из той же Библии. Пока Дэвид готовил обед, прибыла родня из Тредигара: тетя Герти с мужем Джеком Пробертом, Айрис с мужем Оуэном Дэвисом, которого на сталелитейне, где он работал, прозвали Красавчиком за его уродливую физиономию. Все они жили на Чефрер-стрит в доме с тюлевыми занавесками. Надеются получить свою долю, думал Дэвид, сидя с ними в гостиной и читая плохо скрываемую жадность в их темных глазах. Они взглянули на исхудавшего спящего Элиса Уина и теперь, удовлетворенные, ждали, когда Людмила – что за смешное ненашенское имечко – принесет им чай с валлийскими пирожными. Чай она подала на варварский англосаксонский манер, присовокупив блюдо с тяжелым лакомством, которое русские без иронии называют «зефиром». Зелеными балтийскими глазами Людмила с любопытством разглядывала загадочных иностранцев. – Смешно она по-английски говорит, – отметила, в свою очередь, тетушка Герти. – В нашей семье никогда чужаков не бывало, не считая твоей матушки – она ведь из Северного Уэльса. Эти пирожные уж больно жесткие, Джеку не по зубам, ему помягче надо. Работы навалом – война, но какой из Джека теперь работник. – А что с ним? – спросил племянник. – Сосуды. – Посуда? Разве есть такая болезнь? – спросила Людмила. Муж объяснил ей, в чем дело. Тетушка Герти, всхлипнув, стала перечислять свои недуги. Получалось, что ей, а не брату, пора уснуть вечным сном. И миссис Эванс все твердит, что у нее спина больная, и доктор Кронин, шотландец, велит принимать розовые пилюли, а у нее дома только белые. – У нас по части выпечки Айрис искусница. – Тетя Герти с подчеркнутой деликатностью отодвинула остатки зефира. – Доктор Кронин, когда уходил, увидел ее тартинки и спрашивает, кто их приготовил. Дочка моя, говорю. Выглядят замечательно, говорит доктор. Вы попробуйте их, доктор, говорю. Нет-нет, я сейчас спешу, но вот что я вам скажу, миссис: в нашем доме я таких никогда не видел. Она усмехнулась, довольная, как сытая кошка. Дэвиду все это страшно надоело. Чертово племя, проклятый Уэльс, кучка придурков, живут, как кроты. Послышался слабый голос отца. Тетушка Герти невольно просияла: никак, братец кончается. – Гони-ка ты их к чертовой матери! Ишь, слетелись, стервятники. Я еще жив. Гони их и неси мне обед, сынок. Я чертовски голоден. Итак, родственников, несмотря на ливень, спровадили на станцию ждать поезда в Блэквуд, а Людмила принесла Элису Уину обед на подносе, украшенном банкой с живыми гвоздиками. Умирающий ел с аппетитом. – Недоперчил ты, парень, – сказал он сыну. – Да ты от перца снова кашлять станешь, папа. – И то верно, гляди, накаркал. И словно что-то треснуло у него внутри. Когда кашель прекратился, Элис Уин дышал из последних сил. Сын сидел у его изголовья всю ночь и слышал, как пели возвращавшиеся со смены шахтеры: Старик на минуту очнулся от удушливого забытья, почмокал губами, уверенно произнес: – Хорошо бы сейчас пропустить кружечку, – и умер. Сиделка пришла в полвосьмого утра, закрыла ему глаза, накрыла простыней и ушла в местную богадельню на Кэрдид-авеню присматривать за миссис Кадвалладер. Дэвид Джонс видел гибель многих людей, но со смертью в собственном доме столкнулся впервые. Она была грязна и безобразна, эта домашняя смерть, и ничуть не напоминала ангельское успение маленькой Евы в фильме «Хижина дяди Тома», который он смотрел в Нью-Йорке. Кишечник и мочевой пузырь покойного напоследок опорожнились, простыни и матрас пришлось сжечь на заднем дворе. Тело, по-скотски извергнувшее нечистоты, теперь само превращалось в гниль – его отвергла душа. Значит, правы священники: существует она все-таки. Этот пригодный лишь для гроба кусок плоти не мог быть его отцом. Теперь он – свободная душа, и кто знает, чем занят там, где нет ни пива, ни баранины по-валлийски. Легионы душ в это же самое время покидали тела на полях Франции, и, возможно, он сам, живущий пока на земле сын и наследник, скоро последует за ними. Лучше там, думал Дэвид, чем в постели, изгаженной телом, которое бросила душа. Смерть на море тоже чище, но, уходя в землю, человек удобряет почву своим прахом, а в море труп идет на корм рыбам – за последние годы они здорово отъелись. Дух и прах – извечное противопоставление. – Ну что ж, детка, – сказал он Людмиле наутро после похорон, – завтра я еду в Ньюпорт записываться в армию. Ты тут не пропадешь. Одной, конечно, нелегко, но соседей хватает, помогут. Будешь получать солдатскую пенсию, и доллары есть на счете, если в фунтах, тысячи четыре. – Он не упомянул про самородок и золотые монеты, которые сдал на хранение в банк. У каждого мужчины должна быть заначка. – Не вечно же воевать, да и отпуск нашему брату дают. – Я в Петербург поеду. – Господь с тобой. – Дэвид не на шутку расстроился. – Да ты спятила! Там тоже война, немцы лютуют, я с ума сойду. Сиди дома, поддерживай огонь в очаге. – Сейчас тепло. Топить не надо. – Ну, это просто так говорится. Лучше оставайся и учи английский, а то соседи смеются. – Они сами не англичане. – Будет тебе. – Он вздохнул. – Дался тебе этот Петербург! Он посмотрел на жену, на холодный камин, затхлую гостиную, которой пользовались только на Рождество да на похороны, на запущенный сад за окном. Она еще девчонка, жена-подросток. Любит ли он ее? Что вообще означает любовь? Он понимал, что Людмила затащила его в постель, потому что ей нужен был мужчина в доме и в деле. Любит ли она его? Американский ресторан давно продан… Впрочем, зачем в этом копаться? Они муж и жена – едина плоть, хотя и две души (умирать все равно в одиночку, теперь-то он это знал), в будущем, возможно, мать и отец общих детей. Правда, механизм деторождения, подобно пресловутому паровозу Кроше-Бейли из валлийской частушки, никак не хотел запускаться. – У тебя ж в Петербурге никого нет, детка. – Есть тетя Аня и дядя Борис, он сейчас в тюрьме. Приходили же письма, помнишь? – Господи, ну и семейка! Про тюрьму ты мне не рассказывала. – Говорят, он призывал убить царя, над ним смеялись, но все-таки посадили. – Погоди. – Он глубоко вздохнул. – Не все сразу. Что у нас, времени не будет? Куда он денется, твой Петербург? Она покачала своей очаровательной головкой, волосы в утреннем хмуром свете сияли, как самородок, извлеченный из тайника. Другое покинувшее чердак сокровище – энциклопедия Келли – стояла теперь в книжном шкафу, все двенадцать томов. Сидела бы учила по ней английский. Есть еще Библия, над которой он когда-то непотребствовал, но она едва ли подойдет для занятий – язык устарел. А Людмила опять головой качает – я, мол, знаю, что делаю. Он поехал поездом в Ньюпорт и записался в Гвентский королевский полк. Попасть на войну оказалось трудней, чем он думал; вроде как он делает одолжение королю и отечеству, а на поверку все выглядело наоборот. Профессия? Да нету, в сущности, профессии, так, ничего определенного, зарабатываю чем придется. Могла, правда, выдать наколка на левой руке – якорь и корона, моряцкий прищур да въевшийся в кожу морской загар, но на это никто не обратил внимания. Родственники? Жена, Людмила Джонс, урожденная Лихутина, да, русская. Это их не слишком обрадовало, хотя русские в это время доблестно громили немцев в Галиции. Его не вызывали на сбор в Чепстоу до конца августа, но настал день, когда номер 73 386 категории A1 – первосортное пушечное мясо без определенных занятий – пополнил ряды пехотинцев вместе с другими Джонсами, Уильямсами, Морганами и одиноко затесавшимся Причардом. Во избежание путаницы пришлось пристегнуть к фамилии последние цифры номера – Джонс 86-й. В его призыве оказался парень по фамилии Кадвалладер, и, вместо того чтобы радоваться разнообразию, ротный старшина, англичанин из Кэдбери, спросил: это что еще за прозвище? Из-за выговора старшины Кадвалладер не понял вопроса, и Джонс 86-й, вспомнив манхэттенские уроки, ответил за него: – Так звали короля Гвинедда. – Где такое, в Месопотамии? Чего суешься без спросу? И запомни, старшему надо говорить «сэр». А помощник старшины заржал: – Как же, как же, помню. Кадвалладер и его валлийские козлы. В королевском Гвентском полку собрались люди из разных мест, но с валлийским акцентом никто из них не говорил. Казарма напомнила Джонсу 86-му «Титаник», поделенный на классы с табличками «Вход воспрещен» на каждом шагу, только вот женщин тут можно было увидеть разве что в горячечных снах одиноких мужчин. За капитана здесь был полковник, для большинства фигура мифическая (пока не проштрафишься как следует), а офицеры в звании капитана мало что значили. Рядовой Джонс условно поместил себя в четвертый класс. Кормили их такой дрянью, что даже ирландцы, которых он когда-то потчевал переваренной капустой, отказались бы это есть. Он, впрочем, помалкивал, что готовит лучше местного повара, пьяницы-капрала, заправлявшего кашу соплями и пеплом от своих бычков. Плечом к плечу с другими Дэвид мерил шагами плац и тянул подбородок к разбитому носу – в первый же день ему щедро разукрасили лицо. На рассвете раздавалась команда: – Подъем! – после чего их гнали строем на плац. – Лечь! Встать! Лечь! Встать! Руки по швам! Подтяни носки, скотина! Три наряда вне очереди! Когда наконец, измочаленные и грязные (кран один, вода ледяная), они возвращались к себе и под бодрый, как говаривал бывший хормейстер Эванс 73-й, победный сигнал отбоя, забирались под одеяла, смуглый Морган 2-й с матраца в углу заводил знакомую волынку про померкшую славу британских кельтов: – Они были христианами уже через двести лет после смерти Иисуса, да святится имя Его, и хранили дух веры, когда другие племена Британии, по праву принадлежащей кельтам, молились Одину, Тору и прочим деревяшкам. Джонс 86-й слушал его и грустил об уютной кухне и кастрюлях с мясом. – Так чего ж мы воюем на стороне этих чертовых англичан? Чем хуже поганая немчура, уж не тем ли, что они орут «Боже, покарай Англию»? – раздался в темноте чей-то глумливый голос. – Да, это вопрос. Но ничего, будет и на нашей улице праздник. В конце концов, разве немцы не двоюродные братья англосаксов? Сначала избавимся от немцев, а там уж никто не остановит вооруженных валлийцев, восставших, чтоб отомстить ближайшим угнетателям. Есть люди, которые видели призрак короля Артура на боевом коне. Он скакал по холмам, высоко подняв Каледвелч. Славный день недалек, и валлийцы, обученные военному искусству разнежившимися английскими простофилями, готовы встретить его. Были в казарме и те, кто не понимал, о чем речь: больно много длинных чудных слов. – Все повторится, как встарь, когда восстали князья кимров, Кадваллон Долгорукий и сын его Мэлгвин Гвинедд, и другой Кадваллон, правнук первого, и воевали с жестокими выродками, коими командовал боров с отвратительным именем Этельфрид, король англов в Нортумбрии, пока из-за жестокого предательства не потеряли валлийцы Стратклайд и всю Северную Британию и не были смяты в бесславной мясорубке при Честере. В ответ рядовой Эванс 12-й кричал из другого угла, что все это замшелый национализм, что настоящая борьба есть борьба рабочих с капиталистами и что эта война приведет к неслыханному промышленному упадку, который породит революцию. А другой социалист, из третьего угла, утверждал, что рабочие вообще не должны участвовать в такой войне, ибо капиталисты, пока одни рабочие убивают других, жиреют на продаже оружия. Сам он в армию ни за что бы не пошел, но решил встать в ряды воюющего пролетариата, чтобы проповедовать новое Евангелие. Затем всю эту свару – перебранку двух революционеров, перекрываемую басом пророка Славного дня Уэльса, – заглушила политически незрелая частушка: Отяжелевший от пива капрал, за полночь вернувшийся из офицерской столовой, орал из-за перегородки в конце казармы на своем ирландско-ливерпульском: – А ну заткнись, брюквоеды хреновы! После этого наступала тишина, нарушаемая приглушенным ворчанием в адрес проклятого капрала, ворчание переходило в храп и стоны, храп и стоны прерывал бодрый победный звук по трубе ложимся, по трубе встаем – и так, пока не сложим головы на полях Европы, братцы. По окончании строевой подготовки рядовой Джонс был направлен в первый батальон королевского Гвентского полка, но перед этим получил увольнительную. Жена встретила его на пороге словами: – Bore da. Dewch i mewn.[12] Он догадался, что это не русский. – Детка, что за черт?… – Миссис Джонс номер семь – моя athrawes.[13] – Боже милосердный. – А ты поправился, nghariad.[14] – Каша, баланда, картошка и пиво. Так ты, выходит, ученая теперь? – Книги читаю. Дошла до второй буквы. «Бенди-го – прозвище британского кулачного бойца Уильяма Томпсона. Также город в провинции Виктория в Австралии. В тысяча восемьсот пятьдесят первом там были обнаружены золотые россыпи, открытие, приведшее к золотой лихорадке». Ездила в Кардифф. Там есть русская церковь. Священника зовут отец Кирилл. Он продал мне англо-русский словарь. С ним я совершенствую и свой русский. А теперь мы идем в постель. Они пошли в постель. Потом она, напевая что-то по-русски, приготовила настоящий английский завтрак: яичницу с беконом, гренки с маслом, сливовый пудинг и чай. Самоваром, привезенным из Бруклина, она больше не пользовалась. Виновато-довольный, всласть натешившийся с женой гвентский пехотинец ждал, пока заварится чай. На маленьком журнальном столике он заметил первый том энциклопедии Келли, раскрытый на статье «Бенедиктинцы» – черт его знает, кто такие. Он вспомнил «Бенедиктин» – так назывался ликер в офицерской столовой, бутылки из-под которого ему дважды выпала высокая честь убирать после попоек, ну и грязища там была. Из праздного любопытства он прочел из середины: «…в Субиако св. Бенедикт (480–547) основал не менее двенадцати монастырей. Устав написан Бенедиктом в Монте-Кассино, где находится главная ложа ордена. Незадолго до смерти его посетил король остготов Тотила, которого Бенедикт обратил в христианство. Распространенная версия о том, что бенедиктинцы обязаны своим проникновением в Англию миссии Блаженного Августина, опровергнута найденной в 1889 году рукописью, автором которой считается монах Родериго. В настоящее время манускрипт находится в частной коллекции. Этот документ сообщает об эвакуации бенедиктинцев из Западной Англии в 577 году, вскоре после битвы при Деораме, и возобновившемся наступлении саксов на запад. На хранение монахам были отданы сокровища британской короны. Согласно Родериго, они благополучно прибыли в Италию в Монте-Кассино. Никаких следов этих сокровищ не обнаружено…» И вот чай наконец был готов… К концу своей побывки, несмотря на обильный стол, Дэвид немного похудел и расчувствовался. Людмила проводила его до станции и со слезами посадила на поезд. Она жалела себя, несчастную русскую сиротинушку, одну-одинешеньку на чужбине, даже дружба с русским попом в Кардиффе из маленького православного прихода неподалеку от порта не приносила утешения. В русских газетах, которые получал батюшка, она читала о зверствах германцев в России. Теперь она боялась ехать в Петербург и хотела только одного – всегда быть с мужем. Весь атеизм, внушенный ей отцом, улетучился, особенно при воспоминаниях о покойном, который был далек от праведности, и теперь она молила русского Бога об окончании войны и о возвращении мужа, целого и невредимого, годного к любовным утехам. На что рядовой Джонс 86-й коротко ответил бы: аминь. В Монмуте, как раз накануне Рождества, подразделение получило приказ об отправке на фронт. Их построили ночью. Все в шинелях с начищенными пуговицами, но без оружия. Дэвид сделал шаг вперед, когда при перекличке в свете фонаря назвали его имя и номер. Под звуки военного оркестра, игравшего «Если попадешься ты в капкан», их отправили на железнодорожную станцию. В поезде дисциплину не соблюдали, Дэвид и его товарищи тонули в полутьме в спертом, прокуренном воздухе и проклинали долгую дорогу – состав шел окружным путем, им предстояло подобрать таких же злых и сонных новобранцев в Россе, Нортличе и Хангерфорде. Расстегнув шинели, сбросив сапоги в кучу из сигаретных пачек, промасленной бумаги и номеров «Джона Булля»,[15] солдаты, стиснув зубы и зажмурив глаза, погрузились в собственные размышления. Зачем, думал рядовой Джонс, я пошел в добровольцы? При нынешних потерях на Западном фронте, как пишут газеты, нехватке людей и при том, что лорд Дерби дал, по настоянию профсоюзов, бронь только тем, кто работает в военной промышленности, его бы рано или поздно все равно призвали. Подлинной причиной его поступка явилось желание принять смерть на миру и со всем миром – он боялся закончить дни под копытами ломовой лошади или подохнуть от застрявшей в горле рыбной кости. Слишком везло до сих пор. Захотелось испытать судьбу. Его мучил и другой вопрос: почему они на этой войне? Если верить «Джону Буллю», их везут во Францию, чтобы дать отпор гуннам, пускающим бельгийских детей на котлеты. Интересно, почему англичане называют немцев гуннами, когда те считаются германцами, а если верить немцам, то и голландцы те же германцы или что-то вроде того? Рядовой Джонс рисовал себе Европу в виде квадратной военной карты, ярко освещенной в центре и теряющейся в сумраке по краям. Ревущие усатые дикари в островерхих касках ловили на штыки голых младенцев, соревнуясь между собой, как в спорте. Гражданское население, одетое в чудные костюмы, в ужасе пряталось по темным углам. Ему виделись монахи, катящие из подвалов бочки с «Бенедиктином» для будущего победного пира. Поезд не спеша вез его на встречу с историей, о которой он не ведал. История, уходящая во тьму веков, всегда была полна рева, и мечей, и ножей в животах и лишь изредка освещалась истинным светом. Мэлгвин Гвинедд, Кадваллон Долгорукий и король Бордельбред, или как его там, представали армией бородатых драчливых головорезов, и каждый норовил хапнуть побольше. Состав без конца и края, паровоза впереди и не разглядишь, как будто к поезду на каждой станции прицепляют очередной вагон, а тебе надо влезть в этот перегруженный состав. Эй вы, счастливчики, пошевеливайтесь и скажите хоть, кто вы по вере, чтобы знать, какой крест ставить над вашими могилами на васильковых полях мрачной европейской истории, а может, и среди маков или колокольчиков. Почему от мака клонит в сон? Потому что из него делают опиум. На борту «Колокольчика», помнится, был один китаеза, который выкуривал свои дежурные три трубки, когда был свободен от вахты, а после иногда спал как младенец, иногда хныкал, а иногда орал, что старпом-поляк превратился в дракона и хочет сожрать его живьем. Паутина мыслей сменялась паутиной сна. Прильнув щекой к каким-то ремням и железкам, пахнувшим одеколоном «Колокольчик», и обняв, как младенца, свой вещмешок, рядовой Джонс забылся. «Колокольчики, мой милый, пусть напомнят обо мне», – играло концертино в кают-компании. Концертино затонуло не сразу, волны ласково покачали его, прежде чем, издав прощальный всхлип, оно скрылось под водой. Ночью в Паддингтоне на провонявшей тухлыми яйцами станции его разбудили крики и гудки паровоза. Их выстроили по четверо на заледенелой платформе и взвод за взводом погнали по брусчатой Эджуэр-роуд – настоящий каток, черт ее побери! Рабочие военных заводов спали на ходу, валлийцы же негромко напевали: Лихая частушка прокатилась по Оксфорд-стрит, Парк-лейн, Гросвенор-плейс, Бакингем-палас-роуд. – От нашего короля[16] звону много, а толку мало, – заметил Пауэлл, – сам-то немчура проклятая, кузен кайзера Вилли. У них семейная разборка, а нам драться из-за этих подонков, мать их… Наконец вокзал Виктория, готовые к отправлению поезда. Армия Спасения раздавала чай, но на всех не хватило. Набившись в вагоны, они снова продремали до остановки в Фолкстоуне. Над Ла-Маншем стояло зимнее утро. Здесь их ждали пахнувшие блевотиной паромы, наскоро переоборудованные из пассажирских в военные, в сопровождении нескольких торпедных катеров для защиты от немецких подлодок. Рядовой Джонс, нечувствительный к качке, уверенно стоял на палубе, пока его товарищей выворачивало наизнанку, и, подставив лицо ветру, с наслаждением вдыхал запах моря, своего старого друга-врага. Но потом он почувствовал озноб, и в горле запершило. Неужели простудился? Да и в боку вдруг острая боль. На бивуаке возле Булони их загнали в палатки, по полвзвода в каждую. Рядовой Джонс лежал на неструганых досках, укрытый семью грязными одеялами, и немилосердно кашлял после трех грязных сухарей пополам с опилками. Протрубили обед, но есть не хотелось. Он встал и пошел в переносной ларек, торговавший сигаретами, ваксой и всякой всячиной. Купил микстуру от кашля, на которую был большой спрос в это время года – неудивительно, небо хмурилось, вот-вот должен был пойти снег, – и опрокинул в себя пузырек, залпом проглотив все его черное тягучее содержимое. После этого он уснул и проспал как убитый целые сутки, пропустив смотр, но его почему-то никто не хватился. Проснулся Дэвид, слабый и голодный, от лязга касок, винтовок, штыков и противогазов и, стуча зубами от озноба, выпил чуть ли не литр сладкого чая. Идти в медпункт не хотелось, подумают еще, что уклоняется от службы. Рождество не отличалось от будней, если не считать выданного в этот день солдатам сливового киселя. У него снова открылся сухой кашель, голова кружилась. Наковыряв льда, он стал бриться и порезал подбородок. Кровь тут же замерзла. Да еще эта боль в боку покоя не дает. Через два дня сержант объявил им об отправке на фронт. На станции их ждал обшарпанный французский поезд, но свежие хризантемы в изящных серебряных вазочках по-прежнему украшали столы, покрытые белоснежными салфетками, – жаль только, стекла выбиты. Погрузка и выдача сухого пайка была назначена после обеда. Доброго пути, везунчики. Во время смотра рядовой Джонс 86-й из задней шеренги упал на впереди стоящего и нарушил весь строй. Очнулся он в госпитальной палатке унылыми зимними сумерками. Кишки выворачивало – такого с ним еще не бывало. Медсестра поспешила к Дэвиду с тазиком. Измерила температуру: 39– Пришедший вскоре военврач объявил, что у рядового Джонса 86-го крупозное воспаление легких. Горячие грелки, к ноющему боку лед – терпи, деваться некуда. Рядовой Джонс 86-й с усилием огляделся и увидел, что палатка полна раненых. Ему стало стыдно. Военврач капитан Фергюссон посмотрел ему в глаза и сказал: – Я заметил наколку у тебя на руке. Во флоте служил? Ты все бредил о шлюпке. – «Титаник», – выдавил из себя Джонс, чтобы хоть как-то оправдаться перед стонавшим через три койки от него солдатом с кровавым месивом вместо лица. – Вот оно что. Сумел выбраться, значит? Повезло. Тебе и сейчас повезло. Еще денек, и ты бы наверняка загнулся. Он перешел к следующей койке, где лежал раненый с оторванной по локоть рукой и без ноги. Дэвиду стало еще хуже. Угораздило же слечь из-за дряни, которую любой недотепа может подцепить на гражданке. Он не находил себе места от стыда, когда на восьмой день привезли Эванса 23-го и Уильямса 68-го из его призыва. Резерв второго батальона гламорганширцев, точнее, то, что от него осталось. Отрыжка фронта. Эванс 23-й потерял правый глаз, вся левая сторона лица Уильямса 68-го была разворочена от скулы до подбородка. Немцы начали обстреливать госпиталь. Всех, кого можно было вывезти, эвакуировали. В том числе и Джонса 86-го. Когда он прибыл на поправку домой, мундир болтался на нем, как на вешалке. Людмила в своих энциклопедических штудиях добралась до статьи «Брейкспир, Николас – единственный англичанин, избранный Папой Римским, см. Адриан IV». – Это я уже читала, – сказала она, глядя, как Дэвид вычищает хлебом тарелку. – Ydych chi eisiau rhagor?[17] – Да, хочу, если эта абракадабра подразумевает добавку. – Какой же ты, к черту, валлиец, если не говоришь по-валлийски! – Зато ты стараешься за двоих, детка. Людмила кормила его на убой, но вся энергия расходовалась в постели, так что к концу отпуска мундир был ему все еще велик. Он вернулся в 10-й батальон Гвентского королевского полка, расквартированный в Тоуне, в поместье графа Бармута. Война между тем продолжалась. Второго марта 1916 года начался второй этап битвы за Верден, французы удерживали свои позиции, немцы потерпели поражение у Во, но смогли продвинуться немного вперед по направлению Бетанкур – Кумьер. Мортом по-прежнему оставался в руках французов. Тем временем в тылу ирландцы наносили Британии поражение за поражением, однако шинфейнерам[18] не удалось встретить подлодку сэра Роджера Кейсмента,[19] и утром в Страстную пятницу он был арестован и доставлен в Англию. В понедельник после Пасхи события развивались без него. Патрик Пирс[20] произнес речь на фоне трехцветного знамени революции 1848 года: «Братья и сестры, именем Господа и наших предков, защитников национального достоинства Ирландии, родина заклинает своих детей стать под это знамя на борьбу за ее свободу!» Во время смотра подполковник Бойс, командир 10-го батальона, страдавший заиканием, объявил через своего заместителя майора Фэзера, что все, кроме больных, будут переброшены для восстановления порядка в Дублин, где к ним присоединятся бойцы из Кураха (никому не ведомой валлийской дыры). Рядовому Джонсу 86-му снова выдали каску и винтовку, однако, учитывая техническую отсталость ирландских патриотов, оставили без противогаза. В этот вечер рядовой Причард 5-й, мрачный здоровенный детина со следами споротых нашивок на рукаве, произносил зажигательные речи: – Не заблуждайтесь, товарищи и братья валлийцы, это вовсе не та война, на которую мы пошли добровольцами. Узурпаторы воспользовались нашим желанием служить идеалам свободы и превратили нас в орудие тирании и подавления. Ирландцы хотят того же, чего хотели и мы, но валлийцы пали духом, сон сковал их плоть, не то давно бы мы покончили с английским деспотизмом. Ирландцы подняли восстание против несправедливой власти англосаксов, так пусть англосаксы его и подавляют. Мы ведь не англосаксы, черт возьми, мы – валлийцы, братья-кельты, и мы ни за что не будем служить угнетателям. Позор этим юбочникам шотландцам, что уже расстреливают ирландских детей на площадях Дублина. Они замарали свое кельтское прошлое. Лучше уж самому быть расстрелянным. Я знаю, такие призывы называют мятежом, но этого слова бояться не надо. Завтра во время поверки, когда раздастся команда «на плечо», по условленному знаку мы бросим наши винтовки и не станем подчиняться дальнейшим приказам. Я все сказал. Другой солдат, не столь красноречивый, возразил: – Ну их к черту, этих грязных капустников. Каждое лето прет их целая орава на сезонные работы за грошовое жалованье, тащат вшей, всякую заразу, да еще и попов своих в наш чистый край. Сами на пулю нарываются, так пусть ее получат. После этого началась драка. На поверке выяснилось, что рядового Причарда 5-го в строю пет. Говорили, что он лежит скорчившись, стонет от боли и не может разогнуться, а уж вытянуться по стойке «смирно» – тем паче. Батальон, оставляя по правую руку величественный Кадер Идрис, отправился маршем на север, через Гвинедд, где некогда правил король Кадваладр (от несчастного тезки которого осталось только мокрое место), к острову Англси и порту Холихед. И снова проклятья и блевотина (рядовой Джонс 86-й не в счет) в бурном море по дороге в Кингстаун. На пристани, превращенной в бивуак, многих пришлось приводить в чувство нашатырем и пивом, прежде чем они могли двинуться дальше. В Боландз-Милл в казарме добровольцев бывший учитель арифметики с испанской фамилией (все, что осталось от Великой армады) просвещал своих подчиненных, как овладеть пронзенным, но еще живым сердцем многострадального ирландского народа. Измотанные качкой британские солдаты маршировали под аккомпанемент канонерок, обстреливавших Сэквилл-стрит. Прямо по курсу горело здание почтамта. Некоторые повстанцы прятались в кустах бульвара Стефана. Из разбитых окон отеля «Шелбурн» раздавались винтовочные выстрелы. Полоумная, в отрепьях, старуха у плюющего стеклом водостока осыпала бранью Кромвеля. А ну, посторонись, мамаша! С Граф-тон-стрит выбежал отряд легковооруженной пехоты. Эхо выстрелов гулко разносилось по улицам. Потревоженный селезень снялся с пруда в городском парке, когда половина взвода во главе с лейтенантом Хоскинсом вошла туда, перешагивая через тела убитых, на губах которых застыли предсмертные проклятья. Рядовой Джонс 86-й ощутил внезапный оглушительный удар в ключицу и увидел, что левая часть его гимнастерки стала красной. Он свалился на скамейку, уверенный, что его ключица разлетелась вдребезги, а мимо него гнали, тащили и несли волосатых капустников. Людмила добралась до статьи «Ванкувер Джордж (1757–1798), английский мореплаватель». Рядовой Джонс с рукою в гипсе помогал ей накрывать на стол. – Ewch chi allan i'r ardd i ddarllen neu ewch yn цl i'r gwely i gysgu, – сказала Людмила. – Gadewch y cyfan ifi.[21] Ну и дела, Господи. Он пошел в сад, который она привела в относительный порядок и посадила там гвоздики, почитать «Стар оф Гвент», где перечислялись имена соотечественников, погибших при Сомме. «Дейли мейл» поздравляла австралийцев со взятием Позьера. А он – в своем саду, ключица потихоньку заживает. Людмилу раздувает от английских и валлийских словечек и бесполезных сведений из этой старой, как бишь ее, энциклы, купленной отцом у разносчика в Сиднее, – лучше бы забеременела. Уж вроде пора. Ему стало любопытно, что за дети у них пойдут. Впрочем, что там гадать, плоть от плоти. Вот, скажем, эта бабочка с шоколадными крылышками в оранжевых и желтых крапинках не думает о продолжении жизни; а сколько раз он мог умереть, даже не понюхав вражеского пороха и не оставив потомства. В госпитале один разжалованный в рядовые капрал, образованный парень, подарил ему свою книжку про гуннов, – так и лежит в вещмешке. Этот парень решил после ранения вернуться в строй, считая, что на фронте больше шансов выжить. В бою при Сомме у пего лопнула правая барабанная перепонка и он потерял кисть левой руки – необходимая жертва, объяснил он, богам смерти и богатства. Зато можно слушать музыку левым ухом и писать правой рукой. В тридцать шесть лет его комиссовали, назначив нищенскую пенсию, и он решил, что теперь будет писать о всей подлости этого мира. Впервые в жизни Дэвид Джонс встретил человека, которым он искренне восхищался. Когда-нибудь он прочтет его книгу. Звали этого человека Реджинальд Морроу, а в полку он получил кличку Неженатик. – Я не женат, – говорил он, – и теперь уж вряд ли женюсь. Кому я нужен, однорукий? Детей у меня тоже, наверно, не будет, так пусть мои книги станут моими детьми. А ты парень женатый, и у тебя еще будут дети, и если в тебе есть чувство долга по отношению к ближним, воспитай их так, чтобы они плевали в глаза любому правительству и ссали в рот любой власти. Пусть не верят громким фразам. Нельзя, чтобы это повторилось. По окончании отпуска рядовой Джонс 86-й явился на сборный пункт Гвентского королевского полка, откуда его направили в госпиталь снимать гипс. Его признали годным к нестроевой службе – едва сросшаяся ключица может сломаться от ружейной отдачи, – снова посадили на корабль, только теперь до Осборна на остров Уайт, где находился санаторий для офицеров, а там определили на кухню судомоем. Повар-сержант ненавидел свою должность не меньше, чем офицеров, которых должен был кормить. Он плевал в жаркое и стряхивал пепел сигарет в мясной соус. Рядовой Джонс возмущался этим не столько из сочувствия к офицерам, сколько из гордости за профессию. – Чхать мне на твои нашивки, – говорил он, – ты позор поварского ремесла. Окажись ты в моем собственном ресторане, я надавал бы тебе по шее и спустил с лестницы. Помощник повара, капрал, хохотавший над безобразиями своего начальника, и другой помощник, тихий, но склонный к истерике парень, контуженный на Марне, не веря своим ушам, с восхищением взирали на рядового Джонса. Сержант не стал строить из себя оскорбленную невинность. Вместо этого он сказал: – Слушай, парень, я б тебе показал, почем фунт лиха. Только здесь не казарма и гауптвахты нет. – По привычке он плюнул в жаркое. – У всех нервы ни к черту, глянь хоть на него, орет каждую ночь невесть что, война больно затянулась. Если ты думаешь, что стряпаешь лучше, и считаешь, что эти недоноски отличают шампиньоны от резины, можешь завтра меня заменить, а мы с капралом Борроудэйлом чуток отдохнем. По-моему, мы это заслужили. От негодования рядовой Джонс отшвырнул проволочную щетку которой драил немыслимо грязный котел из-под каши, и выбежал вон, не обращая внимания на рев сержанта: «А ну, вернись, мерзавец!» Он вышел за территорию госпиталя и побрел по дороге, которая вела к монастырю бенедиктинцев. Он не знал, что монахи оказались в этих местах, потому что их изгнали из Соулсми после принятия антиклерикального закона 1906 года. Он любил посидеть на поросшем травой пригорке возле часовни и послушать просветляющее и возвышающее душу песнопение. Монастырь был светлой частью истории, а мрачная часть пытается всеми силами ее затмить. В это время дня в часовне не пели. Мимо прошел монах с раскрытой книжкой в руках и приветственно кивнул. Рядовой Джонс с почтением кивнул в ответ и, к собственному изумлению, произнес: – Бежавшим монахам были вручены на хранение сокровища британской короны… Простите, забыл, как дальше. – Откуда вам это известно? – спросил монах и закрыл свой требник. – Видел в книге, которую читала жена. – У вас не английский выговор, – заметил монах, говоривший с резким иностранным акцентом. – Валлийский. Простите мое любопытство. В книге было сказано, что сокровища спрятали, и они там до сих пор. – Монте-Кассино? В Италии? – Кажется, так, – сказал Дэвид и добавил: – Сэр. – Не называйте меня «сэр». Я вам не начальник. Так вы говорите, что в Монте-Кассино хранятся британские сокровища? – Британские, точнее валлийские. Это сейчас Британия английская, а в те времена короли были валлийцами. Простите меня, я прямо сам не знаю, как это у меня вырвалось. Я, пожалуй, пойду обратно. – Да, – проговорил монах, качая головой, думая о войне и разрухе. – Монте-Кассино – очень большой и очень старый монастырь. Много тайн похоронено под его плитами. Никто не знает, что там может быть. – И он перекрестил рядового Джонса 86-го двуперстием. Этот экскурс в историю подействовал на рядового Джонса как успокоительное, и он вернулся в санаторий, а монах все качал головой ему вслед, снова раскрывая свой требник На следующий день рядовой Джонс сварил овсяную кашу без комков и приготовил рыбные котлеты из консервированной скумбрии и сардин. Повар-капрал с усмешкой осмотрел блюда, но потом перестал усмехаться, несмотря на свою тупость, уловив в действиях Дэвида профессионализм. Повар-сержант появился на кухне, когда рядовой Джонс готовил обед: легкий суп из консервированного молока и петрушки, бефстроганов с картофельным пюре и воздушный пудинг на десерт. – Я те дам деликатесы, – выругался сержант, – клянусь всеми святыми, духу твоего не будет на кухне. И плюнул в котел с супом. Рядовой Джонс, рассвирепев, оглушил его чугунной сковородкой. В это время вошел ординарец и увидел лежащего на полу сержанта, залитого супом. Вместо того чтобы посадить рядового Джонса на гауптвахту, он отправил его сторожить вещевой склад и послал ходатайство начальству о его переводе в другое место. Так рядовой Джонс 86-й попал обратно на сборный пункт. К концу года его признали годным к строевой службе. В это время переформировывался второй батальон Гвентского королевского полка, и Дэвид оказался в первой роте, по-прежнему рядовым, но с нашивкой о ранении. На сей раз отпуска перед отправкой на фронт ему не дали, уезжал он под песенку «Не кидайтесь в папу лампой, взыщет Бог за керосин». В базовом лагере в Арфлёре им объяснили положение на фронте. Немцы не ожидали такого отпора у Вердена. По последним сведениям, позиции между Флёри и Фор-Дуаманом перешли в руки британцев, а лягушатники освободили Вашровиль, Пуавр, Одромон, Шамбрет и Безонво. Немцы отступали за, как они выражались, линию Зигфрида, которую союзники, отвергая мифологические аллюзии, называли линией Гинденбурга. Пока они будут за ней отсиживаться, наши используют передышку для долгожданного решительного наступления. Все ясно? Окопавшаяся немчура не погнушается прибегнуть к разным видам страшного оружия, включая невероятно зловонные отравляющие газы. Батальон повзводно в сопровождении капрала посылали в специальный наглухо заколоченный домик. Прежде чем надеть противогазы, они были обязаны в целях общего ознакомления с предметом нюхнуть редкостную дрянь, вонявшую дерьмом, тухлыми яйцами, гниющим сеном напополам с кондитерской фабрикой. У многих противогазы оказались старыми и дырявыми. Легкие рядового Джонса тут же вспомнили о недавно пережитой пневмонии. Он выбрался наружу, задыхаясь и еле сдерживая кашель, и увидел, что таких, как он, много. Капрал, окруженный чудовищными резиновыми харями, глухо ругался в свой противогаз, пытаясь подавить этот стихийный бунт. На пороге домика рядовой Джонс оставил еще не переварившийся завтрак, после чего его стало рвать кровью. Он был так напуган, что, несмотря на угрозы взводного и приказ немедленно встать в строй, отправился в медпункт. Довольно с него этой бредовой затеи и обмороков в строю. Смотрите, кровь, настоящая. Дэвида положили в госпиталь, а его батальон отправили в Аррас. Когда через месяц он сделался годным пушечным мясом, в резерве Гвентского королевского полка осталось около двухсот пятидесяти боеспособных солдат. После проверки в штабе батальона в двух милях от линии фронта в разрушенной деревне Мазантен его назначили вестовым первой роты под командованием лейтенанта Гриффитса, молодого, но уже седого, потрепанного и нервного банковского клерка из Суонси. Что касается первоочередной боевой задачи, диспозиция была такова: немцы засели на высоте, с которой просматривалась вся линия британской обороны или, вернее, то, что от нее осталось. Поступил приказ штурмовать высоту по третьему разу и на сей раз захватить. Лейтенант Гриффитс вместе с истеричным сержантом и свежеиспеченным капралом, худым деревенским парнем, повел подкрепление в полтора взвода по изрытой снарядами дороге от Мазантена к линии фронта. Стоял февраль, шел сильный дождь, дорога превратилась в грязное месиво. – Здесь, – наконец сказал лейтенант Гриффитс. – Не знаю, как это место называлось раньше, мы прозвали его Дерьмовым склоном. Высота была в полумиле, вершина ее поросла буками. По ее скользкому глинистому склону приказано забраться наверх под градом пуль противника – чистое самоубийство, никак иначе. То, что это чистое самоубийство, армейским языком сообщил в своем донесении командир роты капитан Перри. Пакет в штаб батальона поручили доставить рядовому Джонсу 86-му. В ответе штаба говорилось, что остатки Гвентского полка будут использованы как резерв. Первыми пойдут в атаку мидлотцы и третий полк каледонских стрелков, гвентцам быть наготове. Видимо, в штабе решили, что взобраться на эту высоту по трупам легче. Рота рядового Джонса 86-го расположилась на церковном дворе среди разрытых снарядами могил, разбросанных костей и обломков соборного купола. Покрытый ржавчиной флюгер был цел, и сержант прихватил его на память. Тяжеловат только, зараза. Промозглым февральским утром немцы заметили их и начали обстреливать из пушек. Было около одиннадцати, когда рядовой Джонс 86-й вдруг услыхал невообразимый грохот и увидел фейерверк из разрывающегося металла и человеческих тел. Оставшиеся в живых, не дожидаясь приказа, укрылись в разрушенной церкви, вспугнув гнездившуюся там стаю ворон. Рядовой Джонс побежал. Сзади разорвался восьмидюймовый снаряд, и прямо перед ним разлетелась на куски могильная плита. Его швырнуло наземь, и он потерял сознание. Людмила узнала о своем вдовстве из короткого письма, написанного жутким почерком майора Гвентского королевского полка. Официальное извещение военного министерства пришло позднее. Это был стандартный, размноженный на гектографе бланк фиолетовые чернила, фамилия Джонс вписана карандашом. Глубокие соболезнования, один из многих павших, тяжелейшие потери во время последнего наступления. Хороший солдат, верный товарищ. Она не заплакала, по крайней мере сразу. В последнее время она жила в предчувствии вдовства. Теперь перед ней расстилалась пустыня, но утешало Людмилу их с Дэвидом прошлое, а воспоминания, связанные с постелью, даже радовали. Она была верной женой. То, что он взял ее уже не девушкой, не слишком его беспокоило, в отличие от большинства мужчин. Она и не заметила, как потеряла девственность в угаре грубых удовольствий на одном пикнике, где юная Людмила и официантка Сандра, которую не рискнули нанять на работу без испытательного срока, сошлись с двумя молодыми людьми, угостившими их из фляжки сомнительной кока-колой. Любовь под американской луной вначале была неласковой и в жизни Людмилы следа не оставила, не то что связь с молодым канадским французом, который поставлял в ресторан мясо, когда отца мучили печеночные колики. Пока их не застукал повар Иван, они целовались и миловались прямо на кухонном полу. Любовь к своему бедному погибшему мужу стала для Людмилы почти смыслом существования. Осознав потерю, она уже не могла остановить слез. К обеду она перестала плакать и проглотила жилистый бифштекс. С продуктами становилось все хуже из-за нападений немецких подводных лодок на торговые суда. Выпив две чашки крепкого чая, она поплакала еще. Но слезами горю не поможешь. Надо действовать. Дом предков теперь принадлежит ей. Продать его, что ли, и уехать в Петербург, который теперь Петроград? Она знала валлийский и, делая покупки на Хай-стрит, болтала на нем с местными продавщицами, овдовевшими раньше нее и в знак своего вдовства одетыми в черное. По-английски она говорила уже свободно, но только с теми, кто валлийского не знал. Итак, решено: надо ехать к родственникам в Петроград, если только в это ужасное время туда можно добраться, а там видно будет. Если она не уедет, налетят эти жлобы, родственники мужа. Они уже дважды заявлялись, все четверо, узнать, не убили ли еще, и обнюхивали каждый угол дома, а в ответ на ее гостеприимное: – Ydych chil eisiau te?[22] – ответили: – Мы по-русски не понимаем, детка. Запереть дом и уехать, может, и навсегда. Время покажет. Людмила утерла слезы, умылась, припудрилась, надела черную шляпку с узкими полями, потертую соболью шубку, доставшуюся от матери, и под моросящим дождем пошла на станцию. Стараясь скрыть свое горе, улыбнулась на прощанье малышу миссис Эванс. Купила билет до Кардиффа с пересадкой в Ньюпорте. В поезде ее охватило подлое чувство полной свободы: деньги на ее имя лежат в банке, чековая книжка и британский паспорт, гарантирующий защиту британской короны в любых странствиях, – в сумочке. Русский царь очень похож на английского короля, но какая от него защита? Несмотря на молодость, русских она знала не понаслышке. Кардиффский поп, чернобородый отец Кирилл, посочувствовал ей и сказал, что, возможно, это и неплохо – съездить в Петроград, чтоб отвлечься от горьких мыслей, хотя одному Господу ведомо, что там сейчас творится. Над родной землей сгущаются тучи, народ все громче требует хлеба и ропщет на бездарное правительство и генералов. Сам он считает Южный Уэльс вполне безопасным и уютным уголком, да и валлийцы как русские: истеричны и любят приврать. Он порекомендовал ей одно норвежское пароходное агентство возле пристани – лучше путешествовать на нейтральных судах. В темной и пыльной конторе, увешанной истрепанными рекламами давно стоящих на приколе норвежских судов, норвежец, женатый на валлийке, вытащил на свет погребенное под кипой бумаг расписание. У него был нервный тик, левая щека дергалась с регулярностью метронома. – Есть место, – сказал он, борясь со щекой, – на сухогрузе «Священный Грааль». Уходит на будущей неделе из Ньюкасла в Копенгаген, Стокгольм и Петроград. Берет всего двенадцать пассажиров, можно прямо сейчас заказать билет по телеграфу. Она заплатила чеком и старательно вывела LJones. Ничего русского, надпись четкая, как гравировка на надгробии. Вернувшись в Блэквуд, она пошла на почту и оставила заявление с просьбой пересылать все письма к ее тетке Анне Григорьевне Лихутиной по адресу: улица Мизинчикова, 32, Петроград, Россия. – Чудной адрес, нелегко запомнить, – заметила почтальонша. Людмила написала адрес печатными буквами на конверте – латиницей и кириллицей. Какой почты она ждала? Последнего письма со словами: «Я иду в бой, храня память о твоей любви и красоте в своем сердце»? Завещания с чековой книжкой? Официального извещения: «Ваш муж не погиб, простите за досадную ошибку»? Денежной компенсации от правительства, пославшего Дэвида на бойню? Она доехала до Ньюкасла в грязном, еле тащившемся поезде, набитом обессилевшими солдатами с пустыми, равнодушными глазами. Впрочем, нашелся один матрос с надписью «Крейсер Ее Величества «Герой» на бескозырке, попытавшийся за ней приударить. В Ньюкасле говорили на странном английском, и ей удалось отыскать свой пароход только к вечеру. Стюард, похожий на альбиноса, проводил ее в каюту. Ей предстояло долгое и тяжелое плавание с однообразным меню: тушеная дичь, рыба и akvavit.[23] Среди пассажиров были двое печальных русских в трауре, один из них с вечно плачущим, должно быть, недавно осиротевшим ребенком. С Людмилой они не заговаривали. Капитан «Священного Грааля» с желтой раздвоенной бородой за столом приборами не пользовался, ел пальцами. Однажды ночью она услышала, как он пыхтит у дверей ее каюты. Холодным утром б марта 1917 года судно причалило в петроградском порту. Обшарпанный лихач доставил Людмилу на улицу Мизинчикова, рядом с Фонтанкой и Невским проспектом. По воспоминаниям детства, город либо лежал под снегом, либо томился от белых ночей. Сыпал редкий снежок на фоне красного зимнего заката, люди напоминали толстые свертки, изо рта у них валил пар. На улицах стояли длинные хлебные очереди, но хлеба Людмила не видела. Из труб робко поднимался жиденький дымок. – Топить нечем, – объяснил усатый извозчик. В Южном Уэльсе никогда не было недостатка в угле. – Скоро такое начнется, барыня, – сказал лихач. – Мочи нет терпеть. Питер на военном положении под началом этого, как бишь его, генерала Хабалова, морда у него что утиная задница, извиняюсь за выражение. Грозится, что станет всех виновных в беспорядках вешать как собак. Жена моя целыми днями в очереди за хлебом сидит на ящике из-под мыла и вяжет. Если военное положение, тогда всем положено пайки выдавать, а где они, спрашивается? Не ко времени вы домой приехали, барыня. Тетя Аня, обитавшая на последнем этаже большого многоквартирного дома, приняла ее с истинно русским радушием и слезами сочувствия. Квартира была холодная, печку топили старыми подшивками «Дня» и «Русской воли». «Ничего не выбрасывай, – говаривал бедный Борис, – никогда не знаешь, что может пригодиться». Бедный Борис сидел в «Крестах». Людмила выложила на стол рубли из кошелька и принялась выгружать из чемодана банки тушенки. – Благодетельница ты наша, ангел Божий, ножки тебе целовать, – запричитала тетушка. – Что бы мы без тебя делали! – Мы? – Да, Юрочка, Борисов племянник, живет у нас, а мать его, сестра Бориса, овдовев, пошла в сестры милосердия, ранили ее недавно. Тетя Аня поставила самовар и заварила привезенный Людмилой чай. – У нас ведь не чай, а так, пыль одна нынче, дай тебе бог здоровья. В четверг 8 марта Людмила отправилась с тетушкой на Невский проспект на поиски хлеба. Мимо них в облаке снежной пыли отряд казаков проскакал галопом к Адмиралтейской набережной. – Видно, неладно там, – сказал удивленным дамам широкоплечий мужчина в потрепанном пальто. – Битому псу только плеть покажи. Рабочие бунтуют и правильно делают. Я сам рабочий. Знаете, что сказал в Думе на прошлой неделе министр сельского хозяйства Риттих? Ничего, мол, страшного, народу попоститься полезно. Мы, значит, голодай, как церковные мыши, а они за пятьдесят миллионов пусть ставят памятник Лермонтову перед Александрийским театром. Я там служил, пока не повздорил с начальством. Не может так больше продолжаться, еще увидите, какой гром грянет. Он отвесил им неуклюжий поклон и свернул в переулок. Вечером Юра рассказал Людмиле с тетушкой, как на его глазах разграбили булочную возле Смольного монастыря, а он, воспользовавшись толчеей, стащил из кошелки у одной толстой крикливой тетки буханку черного. Молодец, Юрка, храни тебя бог, детка! Они поели черного хлеба с тушенкой, запивая слабым чаем. Газеты на следующий день не вышли, но, по слухам, в Думе дело дошло до кулачной драки, потому что правительство пыталось переложить ответственность за снабжение продовольствием на местные городские власти. Улицы патрулировались казаками, народ их радостно приветствовал. Стоял славный зимний денек, воздух пьянил, как шампанское, о котором давно и мечтать забыли. «Граждане, – говорил казак, сдерживая гарцующего коня, – не бойтесь, мы в народ стрелять не будем. Мы с вами заодно. Казаки и раньше не подчинялись приказам, теперь и подавно. А вот за жандармов ручаться не можем. Они сами по себе». Неся в тетушкиной сумке немыслимо дорогой кочан капусты, Людмила шла мимо Казанского собора и видела, как в отряд жандармов летели камни, бутылки и мешки с отбросами. Конный жандармский офицер пальнул для острастки из револьвера в простуженное солнце. Жандармы арестовали двух рабочих в синих робах и потащили их в околоток на Казанской улице. Разношерстная толпа, сдерживаемая цепью солдат вокруг полицейского участка, пыталась их отбить. Дула заряженных винтовок глядели в землю, офицер поднял дрожащую руку, готовясь скомандовать «огонь». Когда прямо в участок ворвался конный казачий отряд, околоточные разбежались. Казаки тут же вернули арестованных толпе, которая от радости чуть не разорвала их на куски. – Леворюция, – объяснила гордая знанием трудного слова тетушка, прижимая тройной подбородок к потертому стоячему воротничку черного платья. Бедный Юрочка, худенький, одетый в отрепья сын погибшего под Тернополем отца и раненой матери, просматривавший старые подшивки «Дня», прежде чем отправить их в печку, взглянул на нее и поправил: революция. – Это почему же? Царь – он правый, рабочие – левые, Россия влево поворачивает, – значит, леворюция, и не спорь со старшими. – Юрочка, – сказала Людмила, – тебе нужно новое пальто. Я, кажется, видела подходящее в витрине рядом с «Асторией». Сходим посмотрим, пока светло. Увы, пальто оказалось мало и стоило очень дорого, к тому же хозяин торопился закрыть магазин. На улице дрались. Зеваки наблюдали за происходящим, разинув рты, точно смотрели кино с Чарли Чаплином. Людмила и Юрочка увидели рабочего, стоявшего на перевернутой урне посреди проспекта. – Долой Штюрмеров, Голицыных и Протопоповых! К черту всех! Мы хотим хлеба! Не будет хлеба, не будем работать! – Долой войну! Хватит, попили нашей кровушки! Это – царская война, не наша! – одобрительно подхватывала толпа. – Довольно! – кричал другой рабочий с лихо подкрученными усами. – Хватит проливать кровь наших сыновей и братьев! Долой правительство, да здравствует мир, мы, русские люди, его заслужили! Товарищи, – продолжал он, – сохраняйте порядок, не поддавайтесь на провокации. Правительство только и ждет беспорядков, чтобы обрушить на нас свою карающую дубинку. Сохраняйте спокойствие, расходитесь мирно, с песнями. Около сотни конных казаков стояли в стороне, не вмешиваясь. Они добродушно взирали, как толпа постепенно расходится, некоторые, подкручивая усы, негромко напевали. На следующий день, в субботу, выдавали зарплату. Рабочие не спеша выстроились в очередь перед Невским банком: купить на заработанные деньги было почти нечего. Трамваи не ходили, извозчики куда-то подевались. Изредка одинокие автомобили пытались прорваться сквозь людское море на проспектах, но волны мягко относили их назад. По ночам раздавались редкие выстрелы. Горожане полагали, что стреляют жандармы, переодетые в солдат. Рабочие митинговали у касс синематографа. Ходили слухи об однодневной забастовке в понедельник – будет время прийти в чувство после воскресного запоя. – Дума уже наложила в штаны от страха, – зубоскалил толстый котельщик в очереди, – завтра чтой-то будет. – Он уплатил десять копеек в кассу и пошел смотреть американскую фильму про французскую леворюцию. Ослепительно-ледяным воскресным утром зазвонили колокола. Ночью повсюду были расклеены уведомления военного губернатора Хабалова о том, что все не вышедшие в понедельник на работу будут немедленно отправлены на фронт, запрещались уличные сборища и митинги; полиции и армии приказывалось любыми средствами разгонять все незаконные сборища. Люди все равно собирались, митинги разрастались. Одетые по-воскресному дети, вцепившись в подолы своих закутанных в платки матерей, спешили, как на Масленице, от одной толпы к другой, боясь пропустить самое интересное. – Мы хотим только хлеба! – кричал рабочий, забравшийся на шаткую пирамиду из пивных ящиков. – у правительства полно хлеба, оно его только гноит. Появившийся отряд павловских юнкеров пальнул поверх голов, и толпа разбежалась. Одна из рот Павловского полка взбунтовалась, но была немедленно разоружена преображенцами. Во всяком случае, так говорили. К вечеру стрельбу слышали у гостиницы «Европейская» и возле Аничкова дворца. Невский проспект был очищен от людей и патрулировался гвардейцами. Ходили слухи о расстреле двух тысяч человек (на самом деле двухсот). Узнав об этом, Людмила пожалела, что она не в Монмутшире. Все бурно обсуждали телеграмму, посланную государю председателем Думы Родзянко. В ней говорилось о царящей в столице анархии, о перебоях с транспортом, дровами и продовольствием, общем недовольстве, беспорядочной стрельбе в общественных местах, армейских мятежах, о необходимости нового правительства народного доверия, о том, что промедление смерти подобно и в этот грозный час остается только уповать на Бога, дабы народный гнев не обрушился на венценосную голову. Ходили слухи о роспуске Думы, о том, что думцы, не желающие роспуска, формируют временное правительство. В понедельник 12 марта солдаты Преображенского полка отказались стрелять в протестующих рабочих. Вместо этого они расстреляли своих офицеров. Волынский полк, брошенный на подавление бунта, присоединился к мятежникам. Рабочие, революционно настроенные учителя, начинающие журналисты призывали к актам гражданского неповиновения и даже к штурму Арсенала. Вскоре рабочие начали вооружаться и пробовать на зуб колечки гранат. Для подавления мятежа были брошены дополнительные полки, но все они, Литовский, Саперный и другие, всего около двадцати пяти тысяч солдат, присоединились к восставшим. Людмила, ее тетушка и Юрочка ничего этого не знали. Из своих окон они видели только конькобежцев на Фонтанке. Приятельница тетушки, которая прибежала с рыбного рынка и, воняя скумбрией и подгнившей свеклой, вскарабкалась, задыхаясь, к ним на этаж, сообщила, что здание суда горит и окружено баррикадами. Более того, рабочие, солдаты и студенты открыли тюрьмы. Она видела, как огромная толпа бежала к Выборгской стороне, собираясь поджечь «Кресты». – Как, жечь арестантов? – закричала тетушка. – Да нет, они их хотят всех выпустить, а потом сжечь тюрьму. – Бежим, Людмила, – взвизгнула тетушка. – Скорее. Бедный мой Борис! Они с трудом прорвались сквозь толпу. Казак с красной повязкой на папахе качался в стременах и кричал, рассекая шашкой хрустальный воздух: – Граждане, помогайте войскам. Вспомните Францию! Да здравствует великая революция! В ответ застрекотал пулемет. – Бежим отсюда! – крикнула Людмила, но вдруг, получив удар в правую ягодицу, повалилась в грязный снег. Она поняла, что стряслось, когда услышала вой тетушки: «Ранили, ранили!», и уткнулась носом в серый утоптанный снег. Перед глазами мелькали копыта. Она чувствовала, что теряет кровь, но боли не было. Стоял резкий запах порохового дыма. Потом ее подняли чьи-то сильные руки, пахнувшие потом и табаком. – Уберите женщин и детей! – кричал кто-то. Появилась карета «скорой помощи». Людмилу погрузили вместе с другими ранеными и увезли в Раевскую больницу. В больнице доктор Караулов сделал инъекцию кокаина для обезболивания и извлек из раны блестящие металлические осколки. – Все извлечь не удалось, – с огорчением сказал он, подбрасывая их на своей волосатой руке. – Придется вам, голубушка, до конца дней носить в себе сувениры неудавшейся революции. Вы уж не обижайтесь, сударыня, но женская ягодица жирнее мужской, мужчины жилистее, так что ничего жизненно важного не задето. Пока не заживет, поспите на здоровой стороне. Мы вас тут долго не продержим. Скоро мы все станем обращаться друг к другу «товарищ», господа останутся в прошлом, – добавил напоследок доктор, чтобы продемонстрировать, на чьей он стороне. Тетя Аня и освобожденный из тюрьмы дядя Борис навестили ее в больнице. Дядя, невысокий, крепкий и энергичный, чем-то похожий на ее бедного покойного мужа, только гораздо старше, прежде работал контролером на складе. Он крепко обнял Людмилу и рассказал ей последние новости. Гарнизон Петропавловской крепости восстал, полицейские участки горят, архивы жандармерии уничтожены. – Но самое главное, – говорил он с блеском в глазах, – политическая охранка разгромлена и все ее архивы публично сожжены. Жаль, ты этого не видела, это ведь как взятие Бастилии! Представь, сожгли только дела, заведенные на так называемых врагов отечества, а остальные документы оставили для того, чтобы обличить подлость, продажность и тиранию правительства. – Дядя, а что же царь? – Сидит, дурачок, в своей Ставке в полном неведении. Ему только докладывают, что некоторые части изменили присяге и подлежат наказанию. А Керенский и Чхеидзе убрали обычную думскую охрану и поставили туда войска, там теперь формируется новое правительство, а этот мерзавец Щегловитов, ты уж прости, что я ругаюсь, бывший министр юстиции, взят под стражу, суда дожидается. Да, и еще Юрику большой палец оторвало. – Бедный Юрочка, – всплакнула тетушка, – говорила ему, не играй с чужими винтовками. – О, господи, бедный мальчик, – огорчилась Людмила, – он что, тоже в больнице? – Не в этой, он в госпитале для больных корью, рядом с Петропавловкой, его туда поместили, потому что в других мест нет. Ты не волнуйся, все обойдется, ему даже не палец, а только полпальца оторвало, на левой руке. Кормят-то здесь как? – В основном супом, но хлеба вдоволь. – Ей вдруг захотелось баранины по-валлийски с брюквой и картофельным пюре. Время для посещения кончилось, дядя с тетей ушли. В палату заглянул хромой и тощий разносчик газет. Людмила вытащила из-под подушки кошелек и купила за десять копеек однополосную плохо пропечатанную «Русскую пехоту». Большинство женщин в палате были неграмотные, и Людмила читала вслух, лежа на левом боку, под жалобы соседок справа, что им не слышно. Министр внутренних дел Протопопов сдался новой власти, войска в Ораниенбауме, Стрельне и других местах примкнули к восставшим. Над Думой развевается красный флаг, но возникли разногласия между исполнительным комитетом Думы и Союзом социал-демократических рабочих. Исполнительный комитет Думы возглавили Гучков, Струве и князь Львов. – Господи, благослови князя, – прошамкала беззубая старуха со сломанной ключицей. – Аминь, – хором отозвалась палата. Соседки Людмилы, как и она сама, мало что понимали в этом потоке новостей. Полки под красными знаменами стремились в Петроград: откуда столько кумача, неужто старые рубахи выстирали в крови? С ошеломляющей быстротой появлялись всевозможные комитеты. Полковник Энгельгардт был назначен председателем думского военного комитета, который немедленно вступил в прения с процедурным комитетом. Сообщалось, что царь, во главе с верными ему финскими частями, возвращается в столицу. – Благослови Господи царя-батюшку, – опять прошамкала старуха, и палата снова откликнулась: – Аминь. Последняя новость опровергалась в «Русской пехоте» от 15 марта. Государь император отрекся от престола – и сам, и от лица наследника. Государыня в Царском Селе сдалась революционным войскам со словами: «Я более не императрица, я всего лишь сестра милосердия, ухаживающая за своими больными детьми». – Благослови ее Бог, страдалицу, матушку нашу, – молилась старуха, а затем и вся палата. Людмила прочла им речь Керенского: «Товарищи, я назначен министром юстиции. Вы знаете меня как непоколебимого республиканца. Наберитесь терпения: у нас будет республика, но прежде нам нужен мир. Проявляйте лояльность к правительству князя Львова. Демократы поддерживают Временное правительство до окончания войны». Кажется, революция кончилась. Стемнело. В палате зажегся свет. Для многих это было чудом, некоторые перекрестились. – Ликтричество, – прошептала старуха. Людмила вздохнула и промолчала. Старуха имела в виду электричество, но «лик» ей был понятнее, лик – это светлый образ Божьей Матери, сливавшийся в ее сознании с матушкой-императрицей. Старуха путала публику с бубликом и все спрашивала, где же обещанные в газете бублики. Другая женщина, толстуха с повязкой на глазу называла коммунистов куманистами, представляя себе куманику, красную лесную ягоду. Ей, должно быть, снились обещанные коммунистами ягодно-кисельные берега и молочные реки. Бедные темные бабы. Шестнадцатого марта тетя Аня пришла одна. На улицах было спокойно, открывались лавки, но трамваи по-прежнему не ходили. – Да, тебе вот письмо. На марке английский царь Юрий,[24] страсть как похож на нашего, который уже не царь. Сердце в груди Людмилы подпрыгнуло до самого горла, вернулось на место и принялось отбивать барабанную дробь. Большой конверт с адресом, рука ее. Внутри конверт поменьше, рука чужая. Наверно, соболезнования от товарища бедного Дэвида. Она вскрыла конверт: Дорогая моя женушка, это письмо пишет мой друг Дэн Тэтлоу под мою диктовку, потому что мне еще не сняли повязку с глаз. Не волнуйся, я не ослеп. Меня изрешетило осколками камня, железа и костей, вот и подумали, что я убит, когда нашли на кладбище, но потом заметили, что дышу. Майор поторопился отправить похоронки, словно хотел, чтобы нас всех укокошило, ему мороки меньше. Большую часть осколков из меня достали, но я еще тут проваляюсь. Все, кажется, отвоевался. Ко мне пускают посетителей, так что приезжай, Kariad[25] (надеюсь, я правильно продиктовал это валлийское слово). Дальше он вслепую нацарапал свое имя и наставил крестов по числу поцелуев. Людмила расплакалась. – Он жив, – всхлипывала она, – они ошиблись. Он не погиб. – Так вот как пишут у вас в Англии, – сказала тетушка, глядя на письмо. – Забавный там алфавит. Ну что ж, прекрасная новость. Ты теперь, наверное, скоро от нас уедешь. Через два дня Людмила выписалась. Ягодица, сплошной багровый синяк, еще болела, и Людмила хромала, как раненый боец. С центрального почтамта она послала телеграмму: «Я в Петрограде, выезжаю немедленно». Затем навестила маленького Юрия Петровича Шульгина, который еще лежал в детской больнице, гордый своим ранением. – Бог даст, увидимся, солдатик ты мой, – сказала она, поцеловав его на прощание. Вернувшись к дяде и тете, она вдруг поняла, что ей не хватит русских денег на билет домой, вот именно, домой. Ее чековая книжка в революционной России бесполезна. – У тебя же есть английский паспорт, – напомнил дядя Борис, – чудо-документик, где сказано, кто ты да откуда, так что за сохранность твою, цветик ты мой ненаглядный, должно отвечать английское правительство. Англичане – наши союзники, правда, в это грозное время они все больше отсиживаются по норам. На Адмиралтейской набережной есть английское представительство. Оно обязано найти способ доставить тебя в Англию. Не подумай, что ты нам в тягость. Ждем тебя после войны в славной и свободной Российской республике. Людмила пошла к Адмиралтейству и нашла на набережной контору, где трещали пишущие машинки, а на стенах висели сельские виды Англии и схема лондонской подземки. Веселый краснолицый чиновник в твидовом пиджаке, попыхивая сигаретой, удивился: – Чек на наличные? Британский? В самом деле? Знаете, у нас не банк, но я бы посоветовал вам обратиться к мистеру Уолполу. Добрейший человек, и рублей полны карманы, ходит теряет их везде. Думаю, его не затруднит помочь вам, Людмила принюхалась: пахло заграничным дорогим табаком и лавандовой мастикой. Мистер Уолпол оказался невзрачным большеголовым молодым человеком в пенсне. – Вы русская, не так ли, замужем за нашим? Чудесно. У меня тут письмо лежит от одного русского, который так устал от своих шестерых детей, что готов обменять их на шесть английских. По крайней мере, мне так кажется. Взгляните, я не напутал с переводом? Людмила прочла письмо и подтвердила, что все верно. – Спасибо вам огромное, вы очаровательны. Хотите вернуться в Соединенное Королевство? Как я вас понимаю! Хотите обменять чек на наличные? Постараюсь вам помочь. Обратно пришлось плыть не из петроградского порта, парализованного забастовкой обленившихся рабочих, а из романовского, что означало недельное путешествие поездом по Карелии, вокруг Ладоги и Онеги к Онежской губе на Белом море. Непрестанно мучаясь от боли в ягодице, Людмила миновала край бревенчатых изб, дощатых тротуаров, волков и глухарей. Наконец она села на сухогруз со старорежимным названием «Царь». Судно шло через Арктику, вокруг Кольского полуострова, мимо Мурманского побережья в сторону Норвегии с ее резными берегами. Море было гладким, как стекло, в котором всеми цветами радуги дробился солнечный свет. Вдали виднелись величавые фьорды – корабль огибал Норвегию с севера. Корабельная команда, нажимавшая на тушеное мясо, похихикивала, глядя, как русская задумчиво ковыряет еду вилкой, пока наконец Людмила не зашипела: – Чем вы тешили себя во время революции, товарищи? Немецкие подводные лодки, как она слышала, шныряли в водах Атлантики и Ла-Манша. На край света, в северные воды, они не заглядывали, так что Людмила крепко спала на здоровом боку, запираясь от истосковавшихся по женщинам моряков. Судно вышло в северную Атлантику и причалило в Ставангере, где на борт взяли какие-то безымянные тюки, затем пошли на запад, к Оркнейскому архипелагу. Показалась Западная Шотландия, воздух напоминал ароматы Южного Уэльса. Сойдя на берег в Ливерпуле с чемоданом, полным грязного белья, к своей великой радости, она узнала, что Блэкпул, приятный рабочий городок на берегу Ирландского моря, совсем рядом. Было ветрено. В городке стояли войска, и большое колесо в луна-парке, верхушка которого напоминала Эйфелеву башню, тоже давно стояло. Она сняла комнату в гостинице «Империал» с видом на побережье и пошла навестить мужа в госпиталь возле луна-парка. В лицо бил морской ветер с песком, колючий, как наждак. На лысоватом берегу рос синеголовник. Корчась от боли, раненые супруги обнялись. С глазами у Дэвида было еще неважно, но повязку уже сняли. – Могильная плита разлетелась вдребезги, и меня нашпиговало гранитными осколками, да еще шрапнельная пуля попала в грудь и прошла навылет, и задница теперь с начинкой. – И моя тоже. С правой стороны. – Здесь неудобно о нем говорить, крепко парню досталось. – Дэвид понизил голос, показывая на соседа. – Это он меня заметил и вытащил, доставил на перевязочный пункт. Дэн Тэтлоу, тот самый, что написал письмо. А на следующий день ему, бедняге, начисто оторвало причинное место. Детей у него не было и теперь уж не будет, на нем род и закончится, а жаль, добрый парень. Ничего, держится. Война у него причиндалы свистнула, а он ходит потихоньку, песенки насвистывает. Потом он добавил, пытаясь разглядеть больными глазами будущее: – Выпишусь – и на курсы поваров, чтобы потом в офицерской столовой жировать. Конца не видно этой проклятой войне. Ну да с меня хватит, пора вернуться к родному ремеслу и думать о будущем. Как там в Петербурге? Ничего не поймешь из этого паршивого «Джона Буля». Он выслушал ее рассказ о злоключениях в Петрограде и понимающе кивнул. – Увидишь, года не пройдет, как еще и не то будет. Это только репетиция. Надо же, как нас обоих зацепило, считай, в историю попали. У меня тут книжка есть, ее написал Реджинальд Морроу, мы его Неженатиком прозвали, лучшего человека я в жизни не встречал, а читал мне ее Дэн Тэтлоу, тоже хороший человек, – обидно, что и он теперь никогда не женится. Книжка про большой меч с буквой А. Инициал гунна, но как будто не Аттилы и не короля валлийцев Артура. Владельцы меча – люди разные были и в то же время похожие, а история – это история невинных жертв, павших от меча. Так там и написано. В общем, пора нам с историей распрощаться и заняться стоящим делом. Думаю, едой. Еда вещь стоящая, люди всегда будут есть и всегда ели бы вдоволь, если бы история им не мешала. А мечи надо перековать на ножи и вилки. Езжай домой, детка, не трать деньги на гостиницу. Для настоящего дела нам каждая монеточка пригодится. И лечи свою попку. Третьего марта 1918 года, в день подписания Брестского мира, супруга сержанта Джонса родила девочку. Ее назвали Беатрикс. Церковь имя не одобрила, и родители просто не стали ее крестить. Ни памятью о предках, ни литературными аллюзиями оно навеяно не было. Просто Людмила, держа младенца на своих красивых белых руках, сказала: – Назовем ее Беатрикс. Видимо, тут мы имеем дело с феноменом подсознания. В английском представительстве в Петрограде, куда обращалась за помощью Людмила, висел еженедельно обновлявшийся стенд, посвященный великой английской литературе. В день ее визита на нем красовался плюшевый кролик Питер и фотографический портрет его создательницы Беатрикс Поттер, пропалывающей грядку в своем саду. Сержант Джонс кивнул: – Как скажешь, милая. Мне лично это имя нравится. Особенно окончание «трикс».[26] Теперь он служил поваром в офицерской столовой полковой базы и каждую неделю ездил на выходные домой, оставляя вместо себя капрала, который из кожи вон лез, доказывая, что готовит не хуже начальника. Жена и дочь были рядом, не то что у перемазанных глиной бедолаг, сидевших в окопах, дожидаясь большого наступления немцев на Сомме. Везунчик. Они на пару везунчики. И в банке, в темном сейфе, как залог их везения, лежит золото. Правда, теперь он тревожился за бесценное сокровище, засыпавшее у роскошной в голубых прожилках материнской груди. Везение по наследству не передается. Механизм воспроизводства, столько лет действовавший вхолостую, заработал на всю катушку. 18 января 1919 года, когда делегаты Парижской мирной конференции едва не передрались, родился Реджинальд Морроу Джонс. Отцу его, ожидавшему тогда демобилизации и во время отлучки зашедшему в шахтерский клуб Блэквуда, пришлось отстаивать это звучное и зловещее англо-норманнское имя с удваивающим фамилию хвостом. Ондоказывал своим традиционно мыслящим собутыльникам, что у его семьи особый путь. Дэй Джонс, Янто Причард, Айфан Эванс – эти имена давно приелись, от них несло плесенью и захолустьем. Дети Дэя Джонса должны увидеть большой, свободный мир. Доктор А.Дж. Кронин, приехавший в Блэквуд из Тредегара, где он практиковал, предложил за это выпить, а после поделился с Дэвидом своей мечтой стать известным писателем. После войны многим будущее виделось в розовом цвете. Дэвид Джонс с женой, сыном и дочерью собирались переехать в земли, по-валлийски называемые Ллегр, в город Манчестер, где родился выдающийся валлиец, хотя и большой хитрец и интриган, Дэвид Ллойд Джордж Капитан Циммерман, офицер из провиантского управления, по достоинству оценил воздушное лимонное суфле в исполнении сержанта Джонса, и дух кулинарного братства стер всякое различие в чинах. Они сидели на кухне офицерской столовой, потягивая «Гран Марнье». – Что собираетесь делать на гражданке? – спросил Циммерман. Он был манчестерский еврей и говорил немного в нос. – Я, кстати, тоже оттуда, а зовут меня, если угодно, Гарри Вольфсон. – Я, сэр, собираюсь никому не говорить «сэр» – ну разве что иногда из вежливости. Сам себе хозяином буду, открою собственный ресторанчик. – А деньжата у вас водятся? – Есть небольшой загашничек в банке. И еще рента в Нью-Йорке. – Да, мир вы повидали. Космополит. Послушайте, мы с братом владеем на паях неплохим рестораном в Манчестере на Динсгейт, «Трианон» называется – немного претенциозно, ну да ладно. Брата моего комиссовали из-за астмы, сейчас он управляется в ресторане один, но боится, что манчестерская сырость его доконает. После моей демобилизации он выйдет из доли и уедет на юг. Знаете, где настоящий заработок? Ресторан – это только вывеска. Деньги приносит домашняя стряпня: обеды из семи блюд в термосах и контейнерах с доставкой на дом. Свадьбы, поминки, бармицва.[27] Времена, конечно, теперь не лучшие, все по карточкам, но скоро полегчает. По карточкам ведь не дают устрицы, форель и креветки – то, что хотят богатые, – нуда чего, как говорится, не достанешь за деньги? – Вы предлагаете мне работу, сэр? – Больше, чем работу, если у вас есть капитал, который вы готовы вложить в дело. За «Трианоном» будущее, я слов на ветер не бросаю, поверьте. Вы женаты? Тогда обсудите это с женой. – Она русская. Ее отец владел рестораном «Невский проспект» в Бруклине. – Господи, в Манчестере полно и русских, и иудеев, и гоев, то есть, я хотел сказать, православных. Сейчас, после революции, они сюда валом валят. Перспективы самые радужные. Потолкуйте об этом со своей половиной. Третий, и последний, ребенок, сын, родился 22 февраля 1920 года в доме № 231 по Дикинсон-роуд, Расхолм, Манчестер. Назвали его Дэниел Тэтлоу Джонс. В отличие от брата и сестры, он не блистал красотой и не отличался умом. Дочь и старший сын, рослые и светловолосые, унаследовали варяжские гены матери, а Дэн, невысокий брюнет, пошел в отца. Иногда он казался придурковатым, и это доставляло Дэвиду Джонсу извращенное удовольствие: не во всем же ему должно везти. Больше всего на свете Дэниела Тэтлоу Джонса интересовала рыба. |
||
|