"Рыцарь Христа" - читать интересную книгу автора (Октавиан Стампас)Глава X. ЕВПРАКСИЯ— Неужели это действительно было то самое копье, которым римский легионер пронзил тело Иисуса? — спросила хозяйка замка Макариосойкос, когда я дошел до этого места в своем рассказе о крестовом походе. Вот уже третий вечер подряд я рассказывал прекрасной Елене, служанке Крине, военачальнику Николаю, его жене Эвридике, хасасину-неудачнику Жискару и стихотворцу Гийому обо всем, что довелось испытать нам с Аттилой в крестовом походе. Из жалости к Аттиле я опускал подробности его любовных похождений, а в общем-то, делал это напрасно, ибо несносный рыцарь Газдаг то и дело перебивал меня, и хорошо, если дополнял мое повествование чем-либо существенным, в основном же делал раздражающие меня поправки и бессовестно спорил. Вот и теперь, когда я так вдохновенно поведал о чуде с копьем Лонгина, он не удержался от мерзких комментариев: — Вряд ли то самое, — ответил он вместо меня на вопрос Елены. — То копье наверняка давно уже где-то изоржавело и растворилось в земле. На другой же день, как только мы отогнали басурманов от Антиохии, пошли основательные слухи о том, что копьецо было заранее закопано французиш… хм! — Аттила покосился на Жискара и Гийома, — … французами Раймунда. Этот старик Раймунд такая хитрая бестия. Взял и притворился больным, а сам придумал это чудо и приказал тайком закопать старую железяку, никакого отношения не имеющую к копью Лонгина. Не спорьте, сударь, вы сейчас станете утверждать, что вам пришлось пробиться через три слоя напольных покрытий храма, которые были целехонькие и невозможно было закопать железяку, не вскрыв эти перекрытия. А я вам скажу: е-рун-да! Спокойненько можно было подкопать под церковь Петра сбоку, откуда-нибудь со стороны, достаточно только сделать точный расчет, вот вам и вся недолга. Я сам видел свежевскопанную землицу неподалеку от той церкви. Может быть, и я бы тоже поверил в чудо, если бы не знал о хитрости Раймунда Тулузского и всей его шатии-братии. А то ведь, вообразите, судари и сударыни, что началось сразу же после того, как мы прогнали поганого Кербогу. Тотчас же французы взбунтовались и стали требовать, чтобы вся власть была передана им, поскольку ихний гунявый Пьер Барто сподобился увидеть апостолов. Почему это я никогда не вижу апостолов? Этак и я бы давно сделался каким-нибудь пророком или королем. До чего дошло! Многие требовали, чтобы Боэмунд, которого я не люблю, но рыцарь он доблестный, тут уж ничего не скажешь, и в многих битвах проявил необычайную доблесть… Чтобы Боэмунд передал титул князя Антиохийского этому паршивому Пьеру Барто. Вы только подумайте! Боэмунд захватывает хитростью Антиохию, он же первым скачет с копьем Лонгина на басурман и гонит их во все шеи, а титул отдайте какому-то крестьянишке, который, понимаете ли, видит сны. Этак каждый сны начнет видеть, титулов и Антиохий не хватит. Ну, он, разумеется, отказывается, Пьер-то этот, а требует, чтобы князем Антиохийским был объявлен укушенный тарантулом граф Раймунд Сен-Жилль. Причем этот мнимый больной уже, оказывается, воскрес, как тот расслабленный из Евангелия, и ходит. Начинается новая заваруха и попахивает вторым Тарсом. Ко всему прочему приезжает со своими людьми брат Годфруа Буйонского Бодуэн, личность — не приведи Бог какая разнузданная. Он, покуда мы осаждали Антиохию и претерпевали всяческие муки, успел отхватить себе лакомый кусок — завоевал богатый город Эдессу и основал там собственное графство. Пожив в Эдессе кум королю, он, видите, ли, заскучал и приехал проведать нас, как мы тут развлекаемся, не веселее ли в Антиохии, чем с эдесскими нежными красотками. Видя в нашем лагере раздоры из-за владения Антиохией, он говорит: «Давайте так, ни тому, ни другому, если уж из-за этого такая свара. А я, будучи великолепнейшим графом Эдесским, так и быть, согласен присовокупить к своим владениям и сей паршивый городишко Антиохию». Это еще больше подсыпало перцу в паприкаш. Наконец, собрался совет всех вождей крестоносного воинства и стали решать, кому быть князем Антиохийским. Каждый доказывает свое и никто не может прийти к решению. Тут кто-то предлагает сделать так: кто первым своей лопатой до сундучка дотюкнулся? Ага. Дигмар Лонгерих. Вот пусть этот Дигмар и определит, быть князем Антиохийским Боэмунду или Раймунду. Бодуэна, естественно, всерьез никто не воспринял, хотя он и продолжал, собака, белениться. И Дигмар, Царствие ему Небесное, добрая был душа, говорит: «Противно слушать ваши споры и разногласия. Да подавитесь вы все своей Антиохией. Я лично иду дальше на Иерусалим. Кто со мною — становись!» Тут и наш доблестный граф Зегенгейм, вот он сидит, голубчик, встал этак подбоченясь и молвит: «Да обвалятся стены Антиохии на головы тех, кто пришел сюда только наживаться и получать титулы. Если вы не прекратите свой дрянной и безобразный спор, то клянусь, что мы развалим Антиохию до основания и сровняем ее с землей!» Вот как он выдал, наш Лунелинк, не смотрите, что он обычно такой вежливый и обходительный. Тут уж всем сделалось стыдно. Потом только выступил Годфруа Буйонский и стал призывать прекратить спор и оставить все как есть. Наконец и папский прихвостень… Простите, что я так грубо о епископе Адемаре, но уж мы то знаем, что это за птичка. Так вот, наконец, и он высказался, чтобы оставить титул князя Антиохийского за Боэмундом, поскольку он больше всех стараний приложил к тому, чтобы и городом овладеть, и Кербогу прогнать, и его норманны много голов положили, две трети их погибло за весь поход. На этом, слава Богу, все и окончилось. А вы говорите, чудо. Нет, не верю я, что эта железяка и есть настоящее копье, которым Господа Иисуса Христа на кресте проткнули. Чудес, к сожалению, не бывает. — Да как же у тебя язык поворачивается говорить такое после всего, что произошло под стенами Антиохии! — воскликнул я в негодовании, потому что все можно стерпеть от Аттилы, -но только не его грубый материалистический склад ума, позволяющий ему делать столь дикие и безрассудные заключения относительно природы чудес и вообще их существования в мире. — А разве не чудо, что когда мы вырвались из ворот города и бросились на осаждающего врага, турки струсили и бросились бежать? Разве не чудо, что ни один из них не осмелился даже близко подойти к Боэмунду, несущему копье Лонгина? Нет, Аттила, ты как хочешь, можешь и помереть при своем глупом убеждении, что чудес не существует, но я верю, чудо произошло. Да я весь был охвачен этим чудом! Я не могу объяснить, откуда взялись тогда силы скакать, драться, преследовать врага. — Да, я тоже верю, что произошло чудо, — поддержал меня жонглер Гийом. — Иначе этого и не назовешь. — Чудеса есть, — твердо сказала Елена. Все остальные встали на мою сторону, кроме служанки Крины, которая воздержалась от каких-либо суждений на этот счет. — Что же было дальше? Вы двинулись на Иерусалим? — спросила жена полководца Николая. — Нет, — ответил я и приступил к окончанию рассказа о крестовом походе. — Нам нужно было сначала закрепиться на отвоеванных рубежах, обеспечить себе тылы, захватить как можно больше городов в окрестностях Антиохии. Мы с Аттилой и Дигмаром пошли за Годфруа Буйонским на крепость Тель-Башир, которой овладели почти безо всякого труда. Оставив там небольшой гарнизон, двинулись дальше и взяли крепость Равендан. Во время штурма погиб мой добрый толстяк Дигмар. Стрела попала ему в щиколотку, но острие проклятой стрелы оказалось отравленным, и он скончался в страшных мучениях. Териак, найденный у местного травника, когда мы захватили Равендан, не успел помочь — было уже слишком поздно. Перед самой смертью Дигмар перестал стонать и метаться. Он посмотрел на меня и промолвил последнее слово: «Адельгейда». После этого взор его остекленел, а выражение лица сделалось таким, словно он увидел нечто невыразимо прекрасное, величественное, и какая-то главная истина открылась ему. Потом мы еще воевали в окрестностях Антиохии против разрозненных отрядов Кербоги и эмира Дамасского. Выяснилось, что ссора между двумя этими великими полководцами тоже сыграла немаловажную роль в нашей победе в битве при Антиохии. Хотя это нисколько не умаляет того чуда, о котором я говорил вам с такой убежденностью. К осени крестоносцы значительно расширили свои владения. Роберт Норманский захватил портовый город Латакию, что оказалось весьма кстати, поскольку пристань Святого Симеона около Антиохии была, как я уже говорил, сожжена Кербогой. Боэмунд и Танкред с провансальским отрядом Раймунда Тулузского овладели сильной крепостью Мааррой, где вновь между норманнами и французами вспыхнул спор, кому владеть Мааррой, и в результате Боэмунду удалось-таки отстоять вновь свое право. Он, конечно, своего не упустит, и думаю, когда мы возьмем Иерусалим, он добьется, что его провозгласят королем и попечителем Святого Града. Потом наступила осень. Я ждал, что к сентябрю или октябрю вожди похода примут решение идти на Иерусалим. Но они все медлили и медлили. Говорили о том, что египтяне, недавно захватившие Иерусалим у турок, очень сильны, и необходимо как следует набраться сил для продолжения похода. К тому же, в августе скончался папский легат Адемар, епископ Ле-Пюи, а без личного представителя римского папы многие идти на Иерусалим отказывались, хотя другие, и я в том числе, убеждали их, что у нас знамя Святого Петра, у нас копье Лонгина, при нас множество священников, и если папский комиссар явится в уже освобожденный Иерусалим, то он скорее всего не огорчится, что город взяли без его ведома и благословения. Ближе к зиме было принято решение начать поход на Иерусалим весною следующего года. Первым уплыл во Францию Гуго Вермандуа. Затем и многие другие рыцари решились съездить в родные края, чтобы к весне возвратиться и продолжить поход. Я настолько истосковался по Евпраксии, что у меня не оставалось сомнений, ехать или не ехать. Возможность кораблекрушения страшила меня не больше, чем перспектива зимовки в Антиохии с тоскливым ожиданием и мечтами о далекой встрече с возлюбленной. Так мы с Аттилой оказались на корабле, отчалившем от Латакийской пристани, а затем — здесь, на Кипре. И после всего, что я рассказал вам, умоляю вас, прекраснейшая Елена, отпустите нас домой! Прикажите снарядить ваш корабль и пусть он доставит нас хотя бы до берегов Греции! Будьте столь великодушны! — Я отпускаю вас, — ответила Елена. — Да-да, не смотрите на меня таким недоверчивым взглядом. Я не смею больше задерживать вас после всего, что вы пережили. Садитесь на мой корабль и плывите хоть до самой Венеции. Только не тоните больше, ладно? Я вижу, что вы действительно умрете, если не повидаетесь со своей Евпраксией. Хотелось бы мне хоть одним глазком взглянуть на нее, чем же она так хороша… Да, и вот вам мое условие, без которого я не согласна отпустить вас. Вы поедете один. Аттила останется со мной. По весне я снаряжу его и отправлю в Антиохию. Согласны? О, какое непередаваемое чувство я испытал, Христофор, когда, не веря своим ушам, внимал ее неожиданному согласию! Все во мне словно наполнилось новой жизнью, как когда после долгих дней путешествия по пустыне входишь в тенистый зеленый оазис. Я бросился целовать руки критской Цирцеи, лопоча слова непомерной благодарности. Каково же было мое удивление, когда я услышал противный голос Аттилы: — Э нет! Я не согласен. Или мы оба остаемся здесь, или оба едем домой. Мы — люди неразлучные. — Опомнись, Аттила! — воскликнул я. — Прекраснейшая из женщин просит тебя остаться у нее в гостях, а ты еще смеешь отворачиваться от такого предложения. Разве плохо тебе здесь? Разве ждет тебя дома жена? Я так горячо набросился на него, что он растерянно захлопал глазами: — Да я что… Я ничего… Я же думал, вы не захотите ехать без меня. Разве вам хорошо будет без старика Аттилы? — Мне будет очень плохо без моего старого болтуна и гуляки, — ответил я, смягчаясь. — Но время пролетит быстро, и вскоре мы вновь встретимся в Антиохии. Конечно, если бы прекраснейшая Елена отказалась от своего условия… — Нет! — резко произнесла Елена, топнув ножкой. — Ну, раз нет, то нет, — вздохнул Аттила. — Что поделать, женщина если решит что-нибудь, то бывает, что из нее это тараном не вышибешь. У нас в Вадьоношхазе, у портного Имре была жена по имени Доротья. Ничего особенного в ней не было, но однажды к ней стал клеиться баламут Ференц и, вливая ей в уши мед сладостных речей, зачем-то сказал ей, что красотою своею она достойна самого короля Ласло, и эта глупость так сильно засела в ее слабом умишке, что она и впрямь решила, что король Ласло ужасно несчастлив, живя со своей королевой и до сих пор не повстречав ее, красавицу Доротью. И так часто она стала об этом задумываться, что и мужу своему, Имре, а он, между прочим, очень хороший портной, сказала так: «Не лезь ко мне со своим грязным рылом, и вообще за мной вскорости должны из Эстергома приехать». Имре же был такой равнодушный ко всему человек, что решил: ладно, из Эстергома так из Эстергома и даже никак не наказал ее. На это Доротья даже как-то обиделась, поскольку готова была страдать ради любви короля Ласло. Когда она поделилась своей тайной с соседками, те ее, разумеется, сначала высмеяли, а потом стали вразумлять, мол, в тебе, конечно, есть что-то красивое, но все же не настолько, чтобы ожидать любви короля Венгрии. Другая на месте Доротьи посмотрела бы на себя в зеркало да и подумала: «А и правда, чтой-то я, сдурела что-ли?» Но Доротье втемяшилось в башку признание Ференца накрепко, и надо же так случиться, что король Ласло по пути в Вену проезжал мимо Вадьоношхаза. Все мы стояли вдоль дороги, низко кланяясь своему государю, и только глупая Доротья стояла прямо и, подпрыгивая, кричала королю: «Ласло, миленький, я здесь, здесь я! Вот она я, твоя Доротья!» Ну, король посмотрел на нее и решил, что она просто деревенская дурочка. Тогда Доротья припустилась бежать за его повозкой с криком: «А ну-ка стой! Так-то ты, паршивец, от своей настоящей жены улепетываешь?» Схватила ком грязи да как швырнет. Хорошо еще, что не попала. Тут королевская стража схватила ее, задрала подол да как следует высекла по тем самым местам, которые, как уверяла себя Доротья, должны были восседать на королевском троне. Народ очень смеялся. Народ любит, когда кого-нибудь секут. После такого разочарованья Доротья могла бы и одуматься, но она, представьте себе, выкрутилась так, что оказалась все же женой Ласло. — Как же это? — удивилась Елена. — Очень просто, — отвечал Аттила. — Она вдруг взяла, да и пришла к такому умозаключению, что, мол, король не настоящий, что, мол, его подменили бывшим портным Имре, а настоящий король Ласло вынужден скрываться в Вадьоношхазе и выдавать себя за портного Имре. Признавшись в своем диком открытии мужу, она стала с тех пор называть его Ласло и обращаться как к королю — «ваше величество». А Имре что? Ему все равно, Ласло так Ласло, ваше величество так ваше величество. Главное, к себе снова стала подпускать, а там хоть Шарканем называй. — А что это за Шаркань? — спросил воевода Николай. — А вы не знаете? — удивился Аттила. — Да ведь это же страшный дракон о двенадцати головах, который охраняет замок колдуна Талташа далеко на севере. Огромный замок Реттегеш на волшебной горе Ремюлет. Кто этот замок увидит хотя бы одним глазком, в того навсегда вселяется страх, человек начинает всего бояться и со временем сходит с ума, потому что ему всюду мерещится, будто его хотят убить и сожрать. Только ведьма Босоркань не поддалась чарам волшебного замка Реттегеш и за это колдун Талташ взял ее в жены. Об этом все знают, странно, что вы в первый раз слышите. — Попробую и я еще раз совершить плаванье и отправлюсь вместе с графом, — сказал жонглер Гийом, на что Аттила тотчас заметил по своему обыкновению: — Попробуйте, сударь, попробуйте. У нас в Вадьоношхазе одна тоже говорила себе: «Я только попробую», а через девять месяцев тройню родила. — А я, — сказал Жискар, — останусь при вас, прекраснейшая Елена. Если, конечно, вы не против. Боюсь, куда бы я ни отправился, везде меня отыщут люди шах-аль-джабаля, а здесь, мне кажется, я в безопасности. Через два дня корабль отчалил от пристани Макариосойкоса и отправился в Венецию. Он вез туда кипрскую несгораемую материю из горного льна, изделия из меди и бронзы, а также душистые мускатные вина. На прощанье Елена снабдила нас с Гийомом достаточным количеством серебряных монет, дабы по прибытии в Венецию мы могли купить себе лошадей. Мешок, подаренный мне десять лет назад Евпраксией — единственное, что у меня осталось после кораблекрушения, потому что он висел на шнурке, перекинутом через шею — на треть наполнился деньгами. Прощаясь со мной, кипрская Цирцея грустно сказала: — Что ж, отправляйтесь к своей Евпраксии. Интересно, чем же она все-таки так хороша?.. Аттила не скрывал слез. Мы и впрямь давно уже не расставались с ним так надолго. — Очень прошу вас, сударь, — говорил он, утирая глаза и хлюпая своим круглым носом, — не окочурьтесь где-нибудь по дороге, будьте осторожнее. Помните, что нам еще нужно освободить Иерусалим. На сей раз плаванье прошло без неприятностей, нам все время дул попутный ветер и корабль бежал весело. Жонглер Гийом рассказывал мне о том, как дон Родриго Кампеадор освободил от мавров Валенсию и доблестно удерживал ее в своих руках, отражая множество приступов. Наконец, мы приплыли в Венецию, город множества каналов и голубей, здесь наши пути разошлись — Гийом отправился во Францию, а я, на новом коне, купленном в Венеции, отправился на север и совершил переход через Альпы по перевалу Бреннер. Шаркань — так я назвал коня — оказался очень резвым и выносливым, я был им очень доволен. Увы, в деревушке на берегу озера Грональдзее меня ждала печальная новость — Ульрика, дочь проводника Юргена, с которой у меня было связано одно легкомысленное воспоминание, оказывается умерла четыре года назад от чумы. Берегом Инна я доехал до того места, где он впадает в Дунай, и затем уже по берегу Дуная отправился в родные места. Сердце мое захлопало крыльями, когда я увидел Линк, чье имя является составной частью моего имени. И вот, наконец, вдали показался замок Зегенгейм, и я едва не свалился с коня, когда увидел, как навстречу мне бежит моя Евпраксия. Спрыгнув с Шарканя, я кинулся к ней и мы, заключая друг друга в объятья, так и рухнули на снег обочины, жадно целуясь и не в силах держаться на ногах. — Я почувствовала, что ты возвращаешься, и вышла встречать тебя, любимый, — сказала Евпраксия. — У тебя зрячее сердце, любимая моя, — отвечал я. В Зегенгейме все было по-прежнему, сводные мои брат и сестра заметно подросли, Евпраксия так много занималась их воспитанием, что они называли ее «мама Пракси», а родную мать — «мама Бруне». Отец мой выглядел бодро, и, увидев меня, весело заявил Брунелинде: — Видала, какими молодцами возвращаются люди из крестового похода? Если ты, сынок, снова отправишься туда, возьми меня с собой. Несколько недель мы наслаждались счастьем в Зегенгейме, я подробно рассказывал обо всем, что мне довелось испытать за те два с половиной года, которые я провел в походе. Евпраксия дарила мне свою любовь, и я видел, что она действительно истосковалась по мне. Узнав, что к лету я вновь отправлюсь на восток, она целый день плакала и говорила, что поедет вместе со мной. Потом в Зегенгейм пришло известие о том, что люди, посланные императором Генрихом, рыщут в соседних краях в поисках императрицы Адельгейды. Они вот-вот должны были нагрянуть в наш фамильный замок, и тогда мы приняли решение ехать в Венгрию, где жила родная тетка Евпраксии, Анастасия Ярославна, вдова венгерского короля Андраша, скончавшегося от ран почти тридцать лет назад. В день отъезда Евпраксия была очень грустна, прощаясь с Зегенгеймом, она говорила: — Мне кажется, я уже никогда больше не увижу вас, милые мои, родные мои. Прощайте, граф, прощайте мои крошки, Сашенька и Агнесса, прощай и ты, дорогая Брунелинда. — Разве ты никогда не приедешь навестить нас? — спрашивала ее Брунелинда. — Сердце мое чует, что никогда, — отвечала Евпраксия. На первой седмице Великого поста мы отправились в Эстергом, столицу Венгерского королевства. Тетку Евпраксии мы повстречали там, она лечилась здешними водами, которые обладали какими-то целебными свойствами. Становилось тепло, ранняя весна быстро расправилась со снегом, но и приближение лета, которое всегда так радует душу, на сей раз печалило нас, ведь оно сулило нам разлуку. Мы жили во дворце у короля Коломана, который принимал нас как желанных гостей, а когда в Эстергом явились послы Генриха, возглавляемые Удальрихом фон Айхштаттом, и потребовали выдачи императрицы Адельгейды, Коломан ответил им решительным отказом. Он вызвал к себе Евпраксию, я сопровождал ее, и когда увидел Удальриха, все во мне налилось ненавистью к этому человеку. — Ваше императорское величество, — обратился Коломан к Евпраксии. — Эти люди приехали, чтобы отвезти вас к императору Генриху. Ответьте: согласны ли вы? — Лучше спросите меня, согласна ли я умереть, чтобы только никогда не видеть человека по имени Генрих, за которого я имела несчастье выйти замуж десять лет назад, — ответила Евпраксия. — Лучше убейте меня, но не позволяйте этим людям увозить меня к императору-извергу. — Вот видите, — сказал Коломан послам. — Императрица Адельгейда предпочитает жить в моем дворце. Ей здесь пришлось по душе, к тому же она проходит курс лечения эстергомскими водами. Передайте Генриху, что если Адельгейда захочет вернуться к нему, я отправлю ее с надежным отрядом своих людей. — Ваш отказ может повлечь за собой осложнения в отношениях с Римской Империей, — запыхтел Удальрих. — Прискорбно, если вы этого не понимаете. С вашего позволения, мы проведем неделю в вашем дворце — быть может, за неделю вы перемените свое решение. Коломан разрешил послам жить в Эстергоме, но не во дворце, и сколько они ни пыхтели, им приходилось мириться. Все это время, покуда они находились тут, я ни на шаг не отпускал от себя Евпраксию. Когда она отправлялась в купальню, я сторожил ее у входа. Считалось, что воды горячего источника способны восстанавливать детородные силы женщин, а Евпраксия мечтала зачать от меня ребенка до того, как я отправлюсь в Антиохию. К Пасхе в Эстергом приехало новое посольство — сын Киевского князя Ярослав Святополкович прибыл к Коломану просить помощи в борьбе Святополка с другими русскими князьями, Давидом, Володарем и Василько. Весь Эстергом пришел в движение, Коломан лично возглавил войско и повел его к городу князя Володаря Ростиславича Перемышлю, находящемуся в Червенской области. Сын же Святополка отправлялся в Киев, и мы с Евпраксией решились ехать вместе с ним. Отряд Ярослава Святополковича состоял из двадцати человек, все русичи отличались крепким телосложением и очень веселым нравом — они без конца шутили и смеялись, все их забавляло и тешило. Когда мы отъехали от столицы, Ярослав и двое его рыцарей завели оживленную беседу с Евпраксией. Я видел, какое счастье было для нее разговаривать с соотечественниками, она то и дело заливалась серебряным смехом, хотя мне не всегда казалось, что шутки русичей отличались большим остроумием. Свист стрел оборвал веселье, несколько русичей, в том числе и тот, который произнес последнюю шутку, вызвавшую у Евпраксии взрыв смеха, упали со своих коней, пронзенные стрелами, пущенными подло и коварно — сзади. Тотчас все мы развернулись и встретили лицом к лицу дерзкий отряд Удальриха фон Айхштетта, состоящий из двенадцати или пятнадцати рыцарей. Они неслись на нас с копьями наперевес и врезались со всего маху так, что еще несколько русских витязей свалились на землю. Теперь у рыцарей Удальриха получился перевес в количестве, и отчаяние охватило меня на одно мгновенье, мне показалось, что все пропало. Но это мгновение прошло, я выхватил Мелодос — меч, подаренный мне Еленой — и принял бой. Бывший подданный императора Генриха, я отражал нападение его послов, пытающихся овладеть императрицей, чтобы увезти ее к законному супругу. Мелодос, впервые вступив в сражение, оказался отличным бойцом сразив двоих рыцарей. Я вступил в поединок с самим Удальрихом, который слыл отличным рубакой, но после этой схватки он лишился возможности махать мечом, потому что Мелодос очень ловко отсек ему кисть правой руки. В эту минуту германцы дрогнули, вместе с Удальрихом их осталось шесть человек, они пришпорили своих лошадей и пустились наутек, так и не добившись своей цели. Рыцари киевского князя показали свое боевое искусство — десять человек, которых они потеряли, погибли от стрел и в первый миг боя, остальные оказались более искусными в сражении, чем люди Удальриха. — Как ужасно! — восклицала Евпраксия, вся дрожа от страха. — И все, все это из-за меня! Столько славных молодых витязей погибло ради какой-то… О, почему я не умерла до этого дня? Собрав своих мертвых, русичи привязали их тела к седлам лошадей, затем похоронили германцев и руку Удальриха, и тронулись в путь в скорбном молчании. Однако уже к вечеру наши спутники вновь приободрились и стали шутить и смеяться, несмотря на присутствие навсегда умолкнувших всадников. Мы добирались до Киева несколько дней, нам пришлось ехать по землям, на которых господствовали полудикие племена печенегов. Обойдя Галич и Теребовль с юга, мы пересекли реки, называемые Тирас и Гипанис, хотя русичи их именовали по-своему, так же, как и Борисфен, на берегах которого расположена их главная столица — Киев. Сей город в своем великолепии соперничает с Константинополем, и в Европе нет ему равных. Расположенный на обширной и плоской горе, он отовсюду прекрасно защищен, и отовсюду на него открываются величественные виды. Дорога, по которой мы ехали, по обе стороны была окружена густо населенными предместьями, в которых жили различные ремесленники, гончары, кожевники, ткачи, литейщики. Уже по размерам этих предместий можно было судить о количестве проживающих в Киеве жителей. Потом дорога пошла резко вверх, в гору, и через массивные ворота мы въехали в гигантский замок, именуемый здесь Детинец. Он окружен толстой стеной, густо усеянной бойницами, и невольно прицениваясь к городу, я понимал, что если Антиохию столь трудно было захватить, то каково будет осадить и взять Киев? Невозможно. Внутри Детинца я был поражен великолепием и множеством каменных дворцов и храмов, нигде, даже в Константинополе не было их в таком количестве. Церквей я насчитал около тридцати. Среди них выделялся подобный константинопольской Софии храм Богородицы Десятинной, называемый так по той причине, что на его содержание выделялась десятая часть всех доходов казны Великого князя. Ощущение, что храм сей сотворен не людьми, а самим Богом, не покидало меня во все время моего пребывания в Киеве. Со стороны казалось, будто он сотворен из огромного облака, озаренного лучами заката. Мощный, но воздушный центральный купол возносился высоко в небо, его окружали четыре купола поменьше. Круглые выпуклости стен и крыш храма и двух примыкающих к нему по бокам галерей, дивная резьба проемов, выемок, окон и окошек — все это в целом и создавало ощущение облака, плывущего низко по небу, касаясь низом земли. Большой княжеский дворец, в котором мы поначалу поселились, ни в чем не уступал Влахернскому или Вуколеонскому дворцам константинопольского василевса. Однако оказалось, что таких дворцов в Детинце четыре, один другого величественнее и краше. Особенно поражали воображение просторы и украшения Гостевого дворца, состоящего из трех так называемых гридниц — гигантских залов, в которых одновременно могло находиться полторы, а то и две тысячи человек. Парадная, или тронная, гридница этого дворца сверкала таким великолепием, что не оставалось никаких сомнений — русская держава есть самое богатое и сильное государство в мире. Эта мысль находила свое подтверждение, когда из Детинца ты отправлялся в соседнюю с ним часть города, построенную дедом Евпраксии. По размерам она была раз в десять больше Детинца — я не преувеличиваю! — а по богатству зданий смело соперничала с главным замком Великого князя. Я был поражен, когда увидел, что храм Святой Софии, находящийся в центре Ярославова града, еще больше и прекраснее, нежели Десятинный, который я почитал уже верхом искусства архитектуры. По бокам же от Софийского собора располагались еще две церкви, подобные Десятинной. Наконец, мне стало даже казаться, что такое изобилие прекрасных дворцов, усадеб и храмов излишне для одного города. Теперь я понимал, почему Евпраксия так часто скучала по Киеву, почему любой город Европы, в которых нам с нею приходилось бывать и жить, казался ей тесным и маленьким. Все, чем может похвастаться любая мировая столица, было собрано здесь в десятикратном размере. Площадь, расположенная к юго-востоку от Десятинной церкви в Детинце, была густо уставлена античными статуями работы лучших греческих мастеров Лисиппа и Агесандра, Кефисодота и Тимарха, Скопаса и Пеония, Крития и Несиота. Киевляне именовали эти изваяния попросту «бабами», и оттого название у площади было — «Бабий торжок», потому что рядом с чудесными скульптурами шла бойкая, оживленная торговля. Золотые ворота Ярослава, увенчанные церковью, символизировали собою мощь Киева. Киевские монастыри обладали таким богатством и были украшены такими храмами, что не имели себе равных нигде в мире. Но куда больше, нежели богатство города Киева, удивлял необыкновенный нрав русичей. В нем сочеталась какая-то особенная беспечность, веселость и легкомыслие с набожностью и непоказной религиозностью, хитрость и лукавство — с простодушием и открытостью, детская наивность — с глубоким и трезвым умом. Русичи всему отдавались целиком и полностью — работе до изнеможения, забавам до обмороков, ели и пили столько, сколько европейский человек и за треть своей жизни не съест и не выпьет, но кипучая натура пережигала все, как дрова бойкая печка. Нет другого народа, в котором бы являлись такие высоты благородства и такие подлые низости. Русич непредсказуем, ибо не терпит никаких повторений и скучает от малейшего однообразия. С первых же дней, как мы приехали в Киев, Евпраксия сделалась как бы ярче, живее. То ли воздух там такой, то ли что, но я увидел, что она еще краше, чем была доселе. Когда мы приходили с нею в храм, она молилась и исповедовалась по-иному, чем раньше. Когда мы предавались развлечениям, она веселилась веселее. Я боялся, что она охладеет ко мне, и поначалу мне даже стало казаться, будто я сделался ей неинтересен. Но потом волна ее любви так мощно нахлынула на меня, что я чуть не захлебнулся от восторга и счастья. Пышно цвел май, мне надо было уже думать об отправлении в Антиохию, но я с ужасом думал о расставание с любимой. Тем более, что она умоляла меня не уезжать До тех пор, покуда не станет очевидной ее беременность. — Никакие воды, никакое леченье не поможет мне так, как родной воздух Киева, — уверяла она меня и, в конце концов, оказалась права — в конце мая стало ясно, что она понесла плод. Теперь уж ничто не могло извинить оттяжки с моим отъездом. Я пообещал Евпраксии, что захвачу Иерусалим и вернусь в Киев до того, как она разрешится от бремени, и принялся готовиться к разлуке. В это время Киев переживал горестные и тревожные известия о событиях междоусобной войны, которую Великий князь вел со своими соперниками. Венгры, возглавляемые своим королем и осадившие в Перемышле князя Володаря, были внезапно наголову разбиты половецким ханом Боняком и его доблестным воеводой Алтунопой. Потеряв более сорока тысяч убитыми, раненными и взятыми в плен, Коломан, чуть было сам не погибнув, возвратился в Венгрию. Мы с Евпраксией особенно горевали, узнав, что епископ Купан, ставший в Эстергоме нашим добрым другом, тоже погиб в сражении под Перемышлем. Противники Святополка оживились. Давид Игоревич осадил город Владимир и во время этой осады погиб один из сыновей Великого князя, Мстислав. К тому моменту, когда пришли эти страшные известия, мы с Евпраксией переселились в дом ее матери, которая, будучи сама половчанкою, стала испытывать неприязнь со стороны киевлян, или, быть может, так сильно опасалась такой неприязни, что она ей стала мерещиться. Это была несколько странная, задумчивая и молчаливая женщина, по-своему красивая и носящая на себе милые черты Евпраксии, за что я не мог не полюбить ее сразу же, как только увидел впервые. Меня удивляло то, как терпимо относятся все к тому, что Евпраксия бросила мужа и приехала с другим мужчиной в родные края. Мать Евпраксии принимала меня так, словно я был законным мужем ее дочери. Иногда мы с ней разговаривали, но у меня всегда возникало чувство, будто земные проблемы волнуют ее неизмеримо меньше, чем какие-то ведомые лишь ей одной мечтания. Накануне моего отъезда я услышал от нее страшную историю о том, как Великий князь коварно ослепил одного из своих соперников, Теребовльского князи Василько, причем сделал это сразу после того, как все князья-русичи съехались в городе Любече к северу от Киева и торжественно поклялись хранить мир между собой. — Плохое имя Святополк, — говорила Анна, мать Евпраксии, — был уже один князь Святополк, коего прозвали Окаянным, и этого так же назовут потомки. Немало крови еще прольется из-за его коварства и подлости. Вот и верою он, вроде бы, православный, а отчего-то так жидов любит, что развелось их в Киеве больше, чем в Иерусалиме при Соломоне. Не хочет ли он в их жидовскую веру обратиться? С него станется. Пасынка моего, Владимира, жалко. Напрасно он с ним дружбу водит, погубит его Святополк. Владимир, сводный брат Евпраксии, носящий прозвище Мономах, был удивительный человек. Он приезжал несколько раз в дом своей мачехи, и я имел возможность хорошенько пообщаться с ним. Он внимательно выслушал мой рассказ о крестовом походе и сказал: — Беда, что у нас на Руси усобица проклятая. Погибнет ею Русь, отцами и дедами нашими на вершину могущества поставленная. Не будь усобицы, я бы с тобою пошел, витязь, а коли сам бы не пошел, рать бы свою дал. Что делать, сам видишь, какое у нас безобразие творится. Брат на брата пошел. Но так и быть, дам я тебе все же двух молодцов, пусть идут вместе с тобою до Иерусалима, пусть служат тебе верой и правдой и освободят Святый град. Они хоть и дети богатых вельмож киевских, Воротислава и Гордяти, а парни отличные и в бою — опора надежная. А о Добродеюшке своей не беспокойся, мы ее тут в обиду не дадим. Воюй себе с Богом, храни тебя Господь. Он единственный предпочитал называть Евпраксию русским аналогом этого греческого имени — Добродеей. Сам Владимир был прозван Единоборцем, или Мономахом, в честь деда своего, греческого василевса Константина Мономаха, но не только борцовскими и воинскими качествами отличался он, но и был весьма умен, образован и талантлив к сочинению стихов, славящих Бога и сотворенную Богом землю. Нигде не доводилось мне встречать столько обученных грамоте и любящих читать книги людей, как в Киеве. Дед Евпраксии и Владимира, Ярослав Мудрый, основал в городе одну из лучших в мире библиотек и открыл множество школ, в которых детей обучали чтению, письму, арифметике, Закону Божию и многим другим полезным наукам. Мне жаль было расставаться с Владимиром, которого я успел полюбить; сердце разрывалось от тоски, когда я прощался с Евпраксией; мне хотелось навсегда остаться жить с нею вместе в Киеве… Но долг и присяга влекли меня в полуденные пределы, туда, где ждали меня мои крестоносцы и мой верный старый Аттила. Я давал себе клятву, что как только будет освобожден Гроб Господень, тотчас же вернусь в столицу державы Русской и стану жить здесь с моей Евпраксией да время от времени наведываться с нею в Зегенгейм. Но она сильно огорчила меня, сказав на прощанье горькое слово: — Сокол мой ясный, лети, куда зовет тебя судьбина, но только чует мое зрячее сердце, что не увидимся мы с тобой более, а ежели и увидимся, то не так, как обычно виделись. — Что же ты говоришь такое, свет мой светлый, Добродея Всеволодовна, — отвечал я ей, стараясь от волненья не запутаться в милых русских словах. — Отбрось от себя дурные мысли и думай только о том маленьком человеке, которого ты носишь в себе. Если не успею к его рождению, успею к крестинам. Утри слезы, моя радость, и посмотри мне вслед ясными очами. Так мы прощались с моей Евпраксией, и в канун Вознесения Господня в сопровождении двух русичей, Олега-Михаила и Ярослава-Василия, я покинул славный и великий град Киев. |
||
|