"Эхо небес" - читать интересную книгу автора (Оэ Кэндзабуро)

11

Серхио Мацуно проделал долгий путь до Японии не только для того, чтобы сообщить мне, что Мариэ умирает в гвадалахарской больнице. Его отцу, заключенному в начале Второй мировой войны в лагерь для перемещенных лиц, а потом переправленному в Мехико — под домашний арест, было теперь восемьдесят пять лет, и, получив год назад орден от японского правительства, он решил отпраздновать это, совершив паломничество в Такосима и навестив могилы своих предков. Сам Мацуно, несмотря на серьезные доводы в пользу ликвидации семейного бизнеса по производству соевого соуса, испытывал в связи с этим чувство вины и хотел возместить огорчение, которое принесет отцу, взявшись сопровождать старика в поездке, хотя это и требовало расстаться на какое-то время с Мариэ.

При таком положении дел он намечал вернуться домой, как только станет ясно, что отец вынесет трудности, связанные с обратным перелетом. Но, оказавшись в Японии, хотел сделать для Мариэ все, что возможно. Прилетев в Токио, он сразу же отправился к Асао, чтобы обсудить фильм, который задумал, как только понял всю серьезность болезни Мариэ. Асао предложил подключить к работе меня, и Мацуно, устроив встречу отца с родственниками в Токусима и поселив его там в отеле, вернулся — уже один — в Токио.

Я увидел его впервые; с момента последней встречи с Асао прошло пять лет. Ситуация, при которой Мацуно с полной ответственностью сообщил мне, что надежд на выздоровление Мариэ нет, и, исходя из этого, заговорил о своих планах создания фильма, столкнула меня с человеком, совсем не похожим на образ, сложившийся у меня в голове после рассказов Миё и писем Мариэ.

В Асао чувствовалась недавно приобретенная зрелость, что дается опытом разнообразных начинаний, за каждое из которых он нес ответственность. Это уже был не просто тихий доброжелательный юноша с гладким лицом едва вступающего в жизнь подростка, как тень сопутствующего Мариэ, готового для нее на все. Теперь в нем явственно проступили черты его индивидуальности.

Серхио Мацуно было как минимум шестьдесят, но выглядел он по-прежнему крепким мужчиной, основательно пропеченным мексиканским солнцем. С круглым мясистым лицом, крупными чертами и широким высоким лбом, он даже поры имел крупные, похожие на крошечные колодцы, прорытые в буро-красной коже. Мои знакомые в Мехико были по преимуществу интеллигентами, в основном проводившими свою жизнь в кабинетах, и бледность их лиц дополнительно усугубляла общую меланхоличность облика. Мацуно, преданный своей религиозной деятельности, тоже был, без сомнения, интеллигентом, но в то же время и человеком, не боявшимся пачкать руки в земле, трудясь вместе со всеми на ферме.

— Если причиной рака, который теперь губит Мариэ, была, как вы сказали, опухоль в груди, почему же не сделали необходимое тогда, когда еще было время? — спросила моя жена. — У нее ведь уже были опасения; наладив свою жизнь, она вполне могла бы слетать в Калифорнию или даже вернуться в Японию: сделать маммографию, пройти необходимое лечение…

— Обследование не было проблемой, его вполне могли сделать и в Мехико, и даже в Гвадалахаре. Больница, где сейчас лежит Мариэ, оборудована на уровне международных стандартов. — Официальный тон Мацуно звучал для нас несколько странно. — Мариэ не только сама трудилась на ферме, но и следила за здоровьем женщин, работавших вместе с ней. Но, к сожалению, к своему здоровью она относилась небрежно.

Было понятно, что Асао уже спрашивал — и вероятно, в самом резком тоне — о том же самом, и получил от Мацуно подробные разъяснения. Теперь, уже зная все, он больше не пылал негодованием, подавил душившее поначалу чувство протеста, осознал, что надежда на своевременное выявление и лечение съедавшего Мариэ рака — дело непоправимого прошлого. В том, как он сидел, склонив голову и уставившись в пол, читалось тяжкое признание безнадежности случившегося. Мне очень хотелось, чтобы жена прекратила свои нарекания и ушла в кухню, но Мацуно, наоборот, цеплялся за каждое ее слово, благодарный за появление возможности рассказать нам о том, как вела себя Мариэ во время болезни.

— Сейчас, когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что Мариэ уже несколько лет понимала, что у нее рак груди, и словно бы пестовала его, надеясь, что он распространится по всему телу. Будь у нее любовник, он заметил бы что-то неладное с грудью, но за все время жизни у нас на ферме она вела себя как монашка. Даже когда болезнь зашла так далеко, что опухоли появились и в других частях тела, она, насколько я знаю, никому в этом не призналась.

А потом было уже слишком поздно. Оказавшись в больнице, она сразу же заявила, что не хочет никакой операции, и ее так и не прооперировали. Медики поначалу были очень недовольны, и, чтобы помочь ей настоять на своем, мне пришлось даже солгать, сказав, что причины отказа — религиозные.

На ферме кое-кто надеется на чудо. Считают, что, раз ее не коснулся скальпель хирурга, рак, завладевший телом, может внезапно и исчезнуть. Жизнь в ней действительно очень сильна: внешне даже в последние два-три года она выглядела совершенно здоровой…

— Однажды Мариэ сказала, что ей хотелось бы уйти «на ту сторону», не состарившись, — проговорила моя жена. — Уйти, пока не изменилась фигура, пока не появились пятна и морщины. Пока еще впору привычный размер одежды. «Если „та сторона“ действительно существует, обидно будет огорчить людей, которые ждут меня там…» Она, как обычно, смеялась, говоря это, но я подумала, что шутка не случайна и когда она упоминает «людей», то думает о своих детях… — Голос жены сорвался, и, когда она встала, чтобы уйти, я увидел, что у Асао, до сих пор сохранявшего некую видимость самообладания, напряглись мускулы шеи и плеч и он отчаянным усилием пытается унять бушующие в нем эмоции и ждет момента, когда опять сможет их контролировать…

— Мариэ очень исхудала, но поскольку она отказалась от операции, тело по-прежнему остается прекрасным, — пробормотал словно бы про себя Мацуно и, подняв тяжелые веки, взглянул на меня в упор.

Мне захотелось сменить направление разговора.

— Но ведь отказ от операции не был разумным, хорошо продуманным решением?

— Разумным или неразумным… мы сделали все возможное, чтобы к ее желаниям отнеслись уважительно: так, как она хотела, — ответил он, и взгляд налитых кровью глаз был твердым, но глаза, слишком большие для мужчины его возраста, на этот раз избегали открытой встречи с моим взглядом.

Асао был с ним согласен.

— Вряд ли в японской больнице ей удалось бы поступить по-своему… Думаю, следует признать, что усилия господина Мацуно и то, чего ему удалось добиться, делают ему честь. И нужно, взяв с него пример, поступить так, как хочет она. Именно это мы сейчас и обсуждали, разговаривая вдвоем.

Спокойно и уверенно он объяснил, что делать дальше. Как я уже говорил, Асао, которого я знал раньше, был милый юноша, всегда охотно откликавшийся на импульсивные (хотя и подчиненные некоей логике) просьбы Мариэ, готовый проявить ответственность, но получить и свою долю удовольствия. Однако, видя его новый облик, нельзя было не почувствовать уверенности, что либо со стороны отца-корейца, либо по материнской линии за ним в нескольких поколениях стоят в высшей степени искушенные предки. Что-то в длинном прямоугольном лице, к которому очень шла короткая стрижка, в форме губ и правильном разрезе глаз несомненно указывало на холодное безразличие к людям и обстоятельствам, не представляющим для него ни тени интереса.

Асао обосновал решение, к которому пришел, еще беседуя с Мацуно. Сначала он продумывал возможность привезти Мариэ в Японию и лечить ее здесь, но для этого было уже слишком поздно. Все, что можно было теперь предпринять, сводилось к завершению дел, которыми она занималась. После смерти матери и детей у нее не осталось близких родственников. Но она владела недвижимостью: двумя летними виллами — в Идзукогэн и в Коморо. Благодаря тому, что недавно подскочили цены на землю, это было очень внушительное состояние. Асао показал юристу основанной дедом Мариэ компании доверенность, которую привез из Мексики Мацуно, и выяснил, что Мариэ имеет полное право распорядиться по своему усмотрению как недвижимостью, так и принадлежащими ей акциями.

Сама Мариэ высказала желание продать все имущество и отдать полученные деньги ферме. Но теперь, когда никаких финансовых проблем не было, Мацуно предпочел бы инвестировать эти средства в фильм, который сделает съемочная группа Асао, — в фильм, рассказывающий о жизни Мариэ. Перед отъездом он поделился с ней этой идеей, и она проявила к ней некоторый интерес.

— К., наше предложение состоит в том, чтобы вы написали роман, который станет основой сценария.

Вы с ней знакомы, у вашего ребенка те же проблемы, что были у сына Мариэ, так что ваша кандидатура кажется нам наилучшей. Посылая вам все эти длинные письма, она, возможно, и подумывала, что вы когда-нибудь о ней напишете, вам так не кажется?

— Но если оставить сейчас в стороне чувства Мариэ, почему вы, господин Мацуно, хотите сделать фильм о ее жизни… мне это не совсем понятно… — говоря это, я уже начинал всерьез размышлять о сотрудничестве.

— Люди, работающие у меня на ферме: индейцы, метисы, японцы из столичного землячества, — все связаны общими узами, но в течение пяти лет у них был и живой символ уз: Мариэ. Ее присутствие сумело их объединить, и теперь они вместе трудятся, вместе справляются с тяготами. В чем они будут черпать поддержку, когда она умрет? И я подумал: что, если сделать фильм о ней и крутить его каждое воскресенье во время утренней молитвы…

Так пришла ко мне эта мысль. Но то, что родилось из практических соображений, вырастет, как мне кажется, в нечто гораздо большее… Знаете, люди на нашей ферме верят, что Мариэ — святая. Если удастся показать, как она была предана общему делу, откуда пошла такая молва…

— Мы везем в Мексику видеокамеры, — сказал Асао. — Если обойдем всех на ферме — от стариков до детей, сначала мексиканцев и метисов, потом японцев, то, безусловно, получим удивительные свидетельства очевидцев. Будем использовать камеры и микрофоны, чтобы собрать истории о ней как о святой, истории, похожие на те, что вошли в средневековую легенду о чаше Грааля. Хотя вообще-то странно называть ее святой….

— Но именно это чувствуют все живущие на ферме. Многих женщин из Какоягуа нарекали святыми, такое уж это место… Не знаю, как бы она отреагировала, назови ее кто-то в лицо «святая Мариэ»; скорее всего рассмеялась бы, как обычно, — смехом, похожим на яркий солнечный день…

Когда она согласилась на мои уговоры приехать и работать с нами, так сказать, под моим руководством, это было согласие женщины, которой предначертано стать святой. Признаюсь: я попросил ее так себя и вести. Но все, что она делала, было абсолютно естественно… Начало всему было положено еще в калифорнийской коммуне, где я услышал о судьбе ее детей. Я попросил ее сыграть роль женщины, переживающей боль чудовищной потери и приехавшей так далеко, в Мексику, чтобы полностью посвятить себя Богу. Потом я рассказал людям на ферме, как она потеряла своих детей. О несчастье, которое ничто не загладит, об одной из историй, которые в Мексике воспринимаются как реальные и понятные даже совсем неграмотным.

Молоденькие девушки на нашей ферме… Трудно даже сказать, бывают ли они когда-нибудь серьезными, часто кажется, на уме у них только парни, но и они были растроганы. Они растут в таких глухих уголках гор, где, если зазеваешься, тебя укусит скорпион, и отправляются учиться грамоте к миссионерам. Пожив в интернате при школе и вкусив плоды цивилизации, они уже не способны вернуться домой и спускаются на равнину, в Мехико. А там выясняется, что для них только два пути: либо в прислуги, либо в проститутки… Священник привозит их к нам, надеясь, что мы превратим их в достойных женщин…

И даже эти девушки хорошо знали, что Мариэ — страдающая мать, приехавшая в мексиканскую глушь, чтобы, жертвуя собой, обрести хоть какое-то душевное успокоение. Все поверили в эту роль. Да и никакая другая не соответствовала бы ей больше. Потому что все это правда — и пережитое ею, и даже причина, по которой она приехала на мексиканскую ферму. Ей нужно было просто жить, сливаясь с теми, кто вокруг, но оставаясь самой собой. Прошло какое-то время, и я уже и сам не понимал, почему нужно было потратить столько сил, чтобы она наконец согласилась приехать…

Но когда я впервые увидел ее в Калифорнии и потом, в Мехико, ее веселость казалась такой естественной. Никаких признаков отчаяния из-за той ситуации, в которой она тогда оказалась, и даже из-за потери детей.

Я вспомнил, что когда в Мехико он уговаривал ее переехать на ферму, они говорили и о религии — я знал это из письма Мариэ, — а сам Мацуно был давно воцерковленным человеком. Но сейчас он не делал попыток объяснить ее жизнь в религиозных терминах и говорил как простодушный честный фермер, придавленный тяжким горем.

Повернувшись к Асао, я спросил его, а что он думал о Мариэ.

— Мне было всего двадцать лет… и я никогда раньше не знал такой женщины: такой образованной и в то же время веселой, свободной, не поддававшейся мелким заботам. Вы знаете: мы трое были неразлучны, а она была старше нас и к тому же красавица. В отношениях не присутствовало ничего сексуального, но, оглядываясь назад, я понимаю, что когда мы были с ней, желание витало в воздухе. Было приятно находиться рядом, выполнять ее поручения. Нам было хорошо всем вместе, и она все время чему-нибудь нас учила.

Однажды мы оказались в курсе одной неприятной интимной истории, в которую она попала, и сделали все возможное, чтобы помочь ей. Двадцатилетним парням редко доводится оказывать помощь женщине, старшей по возрасту, интеллектуалке… Мы были тогда так молоды, что и не представляли себе, как все непросто и у нее там, где дело касалось секса… Ее саму это смущало, но и забавляло. А ведь тот парень со своей записью на пленке накидывал ей на шею петлю. Но мы все время были неподалеку, старались помочь. Хотя разобраться в том, что на самом деле случилось, смогли вы, К.

А вот дальше нас ожидало не какое-нибудь рискованное приключение, а гибель ее детей… И тут мы оказались совершенно беспомощны. Удар пришелся прямо в сердце. Не находилось слов, способных ее утешить, мы просто стояли и наблюдали — издали. Готовясь ринуться и помочь, если она подаст хоть малейший знак, что нуждается в нас. Думаю, небольшую помощь все же оказывали…

Происшедшее изменило ее. С тех пор мы всегда ощущали боль, которая тяжело на нее давила. Я часто думал, какая это для нее невыносимая работа — оставаться в живых. Я чувствовал к ней уважение, другое, нежели то, что испытывал раньше. И каждый раз, когда я ее видел, казалось, это она подбадривала меня. И мне нередко приходило на ум, что в какой-то момент мы должны сделать для нее что-то очень значительное, соразмерное тому, что она преодолевала…

Мысли об этом были при нас целых пять лет — со времени ее отъезда. Мы ждали, и казалось: если проявим терпение и будем стремиться стать лучше, однажды она пошлет за нами, и это будут не мелочи, в которых мы помогали прежде, а настоящее взрослое дело.

…Я никогда не предполагал, что Мариэ суждено будет пройти через муки последней стадии рака. Или что мы снимем фильм о ее жизни, сделаем его с помощью окружавших ее мексиканцев, которые относились к ней, как к святой. Но теперь я понимаю, что наши ожидания и приготовления были не напрасны… Всегда казалось, что Мариэ крутят какие-то внешние вихри, хотя на самом деле она была стержнем, вокруг которого вращалось остальное. Думаю, это верно и в данном случае; верно, что благодаря ей появилась эта возможность, возможность первой настоящей работы…

Незадолго до этого команда Асао начала снимать сюжеты для телевидения. Они работали над серией программ по заказу довольно известного продюсера (даже я знал его имя), специализировавшегося на серьезных документальных фильмах и привлекающего сотрудников вне студии, что давало возможность удачнее снять эпизоды на натуре, за пределами страны. Однако Асао без колебаний решился расторгнуть контракт и немедленно вылететь вместе с друзьями в Мексику.

— Разве известный продюсер так легко согласится разорвать соглашение, когда ваша работа в самом разгаре? — спросил я, и Асао ответил ухмылкой, показавшей мне взгляд независимого художника на продюсеров, состоящих в штате телеканалов. Ему и его друзьям было около тридцати, но они еще не были женаты и могли ехать куда угодно.

Покончив с разговорами о работе, мы перешли к выпивке, и впервые за долгое время я глотнул пива. Мацуно опьянел быстро и вместо аккуратного трудолюбивого прагматика, каким он казался в присутствии моей жены, наконец превратился в человека, которого я ожидал увидеть, судя по письмам Мариэ. Поведал нам о своей мечте — той, о которой я уже упоминал: показывать фильм про Мариэ в глухих деревнях, под открытым небом, добавив, что хотел бы назвать его «Последняя женщина на этой земле», и явно надеясь увлечь Асао и меня этой идеей. Асао, с удивительной скоростью накачиваясь спиртным, тоже заговорил иначе, чем только что. Когда жена принесла нам закуску и молча присоединилась к компании, разговор в основном вели Мацуно и Асао. Кое-что из этих окутанных алкогольными парами речей запомнилось, и высказывания, приоткрывающие внутреннюю сущность говорящих, заслуживают того, чтобы их записать.

Серхио Мацуно:

«Меня воспитали в христианской вере, принесенной в нашу семью моим дедом, и я до сих пор верую. Этим отчасти объясняется то, что затеял на ферме. Но все мои религиозные идеи просто самодеятельность; у меня нет богословского образования. А вот моя сестра стала монахиней, вошла в одну из обителей Святого Франциска Ксавье — хорошо известного здесь, в Японии, францисканского ордена.

У нас на ферме есть часовня; там час наставляет священник, там мы все вместе молимся. Но Мариэ воздерживалась от посещения службы. Когда сестра изредка приезжала на ферму, она сердилась на Мариэ из-за этого. Та почти не заходила в часовню, но даже когда она там появлялась, то просто сидела и наблюдала, как молятся остальные. И все-таки ее любили и уважали гораздо больше, чем мою сестру, и даже начали чтить как святую. Вокруг нее ощущалась аура, которая, казалось, говорила: пусть я не разделяю вашей веры, но никогда не отнесусь с высокомерием к тому, кто молится. А в глубине скрывалась женщина, мучительно переживавшая трагедию.

В самом начале я попросил ее вести себя так, чтобы все вокруг понимали: она не прячет свое горе, а работает здесь, среди нас, стараясь облегчить его; и все-таки я никогда не мог попросить ее разделить нашу веру. У меня не было на это права. Но со временем у нее появился — может быть, она выучилась этому в Круге, к которому прежде принадлежала, — свой особенный способ молиться. И все вокруг тоже это почувствовали. Думаю, что, оставшись одна, она молилась все время.

У Мариэ рак, и она умирает, умирает, как святая какоягуаской фермы… Когда я узнал об этом, меня словно ударило по голове и заставило снова задуматься, что же такое вера… Ее сыновья умерли страшной смертью. Мысли об этом преследовали ее, и от них было не спастись — это было реальностью, в которой она жила. Чтобы укрыться от боли и горя, она трудилась не покладая рук: не для себя — для людей. В этом не было фальши, но, уговаривая ее приехать на ферму, я старался убедить ее, что она просто сыграет такую роль. А потом, когда эта игра незаметно стала реальностью, разыгранной на сцене, где действуют жизнь и смерть, она заболела раком…

Прежде чем мы узнали об этом, Мариэ приняла случившееся и начала готовиться к смерти, продолжая отдавать силы заботам о молодых женщинах с фермы. Даже сейчас, на больничной койке, она все еще о них думает. И те, кто навещает ее, возвращаются ободренными. Все в один голос говорят: она святая. Слух об этом распространился в округе, и женщины из других деревень тоже хотят увидеть ее; их так много, что в больнице вынуждены были ввести ограничения.

…Уже на пороге смерти Мариэ беспокоится о девушках с нашей фермы. Она завещала нам — это известно всей деревне — все, чем владеет, но мы не собираемся потратить это на себя. Все приготовлено к тому, чтобы она умерла как святая. И мне хочется думать, что это забота Господа. Не знаю, что сказала бы на это сама Мариэ… даже сейчас я иногда не понимаю, как же она на самом деле ко всему относится.

…Я верил в Бога с раннего детства и всю свою жизнь старался по-своему делать то, что вы, может быть, назовете радением о религии. Но никогда еще я так ясно не чувствовал: вот она, воля Божия в действии. С момента, когда познакомился с Мариэ в Калифорнии, я вел себя как человек, который разбирается в вопросах веры, и если бы кто-нибудь обвинил меня в желании использовать Мариэ в интересах моего дела в Какоягуа, он был бы прав. Но как приятно думать, что Бог явил себя не мне, а ей. Скажи я это самой Мариэ, она, скорее всего, возразила бы, что такая болезнь, как рак, вряд ли может считаться проявлением Божьего промысла, сказала бы, что это полная бессмыслица, что это совершенно „необъяснимо“. И в этом она вся…»

Асао:

«Мне кажется, что Мариэ, справившаяся с потерей Мусана и Митио так, как она это сделала, научила нас большему, чем за все предыдущее время. Япония, в которой мы росли, была мирной, благополучной, и мы знали, что сможем идти по жизни, не очень-то напрягаясь, но и не видели в ней особого смысла. Знали, конечно, что не созданы стать респектабельными винтиками в колесах движущих общество корпораций. Да и не хотели бы ими стать.

Махнув рукой на свое будущее, мы взяли за правило не заниматься работой, которая не приносит удовольствия. Усвоили консервативно-пессимистический образ мыслей и, вероятно, такими бы и остались. Она легко с нами справлялась, да, впрочем, и мы старались никогда ей не надоедать. Легкая на подъем, она всегда была открыта радости.

Но когда ее дети совершили самоубийство, мы увидели, как Мариэ, прежде, казалось, не имевшая забот, пытается выжить под грузом сгибающего ее горя, и вот тут мы впервые подумали, что, возможно, должны относиться к жизни серьезнее. Помните, как она была раздавлена, когда филиппинская труппа сыграла ту сцену? Мне захотелось тогда оделить ее хоть частью той поддержки, которую мы от нее получили, и я рассказал ей, чем послужило для нас ее поведение после трагедии в Идзу. „Со мной случилось то, хуже чего не бывает, — сказала она в ответ, — а я все живу. Это невольно наводит на мысль, что жизнь все-таки лишена смысла, тебе так не кажется?“ И она засмеялась, засмеялась впервые за долгое-долгое время…

И все-таки мы собираемся полететь в Мехико и увидеться с ней, пока она еще способна разговаривать. Можно было поехать туда и раньше — достаточно было просто купить билеты на самолет, — но мы боялись, что Мариэ этого не одобрит. Мне так и слышались ее слова: „У меня наконец-то новая жизнь — зачем вы в нее вторгаетесь?“ Когда мы с ней познакомились, нам только-только исполнилось двадцать, и мы относились к ней с толикой благоговейного страха.

…Но теперь все готово, и мы, с камерами и микрофонами, отправляемся в Мехико. У нас нет ощущения, будто все это подготовлено какими-то сверхъестественными силами, хотя быть может…»

Асао с товарищами вылетели в Мехико десятью днями раньше Серхио Мацуно, который ожидал приезда отца. Позвонив на ферму, Мацуно договорился, чтобы их встретили в аэропорту, а потом отвезли в больницу, в Гвадалахару. Первое письмо от киногруппы пришло в тот день, когда Мацуно и его отец покидали Японию.

Прежде всегда немногословный, в этом письме Асао дал отчет во всех подробностях. Но поразили меня две цветные полароидные фотографии, выпавшие, едва я вскрыл тонкий конверт. Это была, бесспорно, работа профессионала: снимки можно было принять за кадры из фильма.

На первом Мариэ полулежала на больничной койке, опираясь о подушки. Лицо было гораздо смуглее, чем прежде, волосы, так истончившиеся, что стали похожи на вьющуюся проволоку, гладко зачесаны назад, открывая безукоризненную форму черепа. Но яркие губы, победительная улыбка и глаза — которые сделались еще больше, а тени вокруг них еще темнее, — все было в точности таким, как помнилось. Одетая в ночную рубашку, она прижимала правую руку к плоской, как доска, груди, и пальцы — что бы ни означал этот жест — образовывали знак «V», который так часто показывают ребятишки…

Второй снимок сделан был в коридоре без окон, и это объясняло, почему он такой темный, несмотря на специальную осветительную аппаратуру. В углу, сидя на корточках на каменном полу, жались друг к другу множество индейских женщин. Глаза — голубые в искусственном свете, на самом деле черные и карие — тревожно смотрели вверх, на снимающую их камеру, а на коленях лежали букеты гвоздик, гладиолусов, тропических орхидей. Вытесненные в подвальный коридор, с усталыми и озабоченными лицами, они явно были полны решимости ждать.

Асао писал мне:

Состояние Мариэ лучше, чем можно было предположить по рассказу Серхио. Мы, все трое, сумели поговорить с ней. Хотя, конечно, и недолго… Ани полегче чередуются у нее с плохими, и нам сказали в больнице, что о следующем посещении можно будет договориться, только когда станет ясно, как подействовал на нее наш визит.

«Ребята, а вы что здесь делаете?!» — вот слова, которыми она нас встретила. Возможно, Серхио говорил ей, что собирается привезти вас. А может, это было просто приветствие в «типичном стиле Мариэ». Как бы то ни было, когда мы рассказали, что до сих пор неразлучны и вместе снимаем фильмы, ей, насколько могу судить, это было приятно. Зная уже, что вы пишете что-то для фильма, она сказала:

«Даже если это и обо мне, К. все равно напишет собственную историю, ту, что дано увидеть ему, — и это так естественно, правда?» Еще она беспокоилась о названии, и она попросила нас не соглашаться с вычурными идеями, которые могут прийти на ум Серхио. Самой ей больше всего нравится «Parientes de la Vida» — выражение, часто слышанное ею у местных жительниц, когда им приходится нелегко.

Она неплохо выглядит, но голос очень слабый, слова различаешь с трудом. Произнести столько фраз стоило ей, вероятно, огромных усилий. Нам показалось, что работающие кинокамеры станут для нее непомерной нагрузкой, так что я просто щелкнул фотоаппаратом, и мы ушли. Человек, встретивший нас, сказал, что в подземном переходе между двумя больничными зданиями находится группа женщин из Какоягуа, и мы отправились туда. Сделали еще снимок. Нам объяснили, что этих женщин не допустят к Мариэ, а приносить букеты вообще запрещено больничными правилами. В результате палата Мариэ настолько безликая, что больше напоминает лабораторию или подсобное помещение.

Люди с фермы заказали нам комнаты в отеле неподалеку от музея Гвадалахары, и мы скоро приступим к делу, используя эти гостиничные номера как рабочее помещение. Буду писать. Мы тут заметили, как потемнела кожа Мариэ, стала совсем такой, как у мексиканских крестьянок, но, как сказал наш японо-мексиканский сопровождающий, прежде она была еще темнее и только за три месяца в больнице к Мариэ возвратился ее японский облик. Вкладываю в конверт фотографию, так что о впечатлении судите сами. Правда, на самом деле она немного бледнее, чем выглядит на снимке…

Мариэ была совершенно права. Я действительно обратил ее жизнь в свою собственную историю. А ведь есть еще пятилетний промежуток, о котором я вообще ничего не знаю. Пришла она за это время к ощущению «объяснимости» мира? Кто скажет… Даже проделав весь путь до больницы в Гвадалахаре, я вряд ли услышу от нее это, а возможно, и не сумею спросить. На ее потемневшем лице появится улыбка Бетти Буп, но скорее всего она промолчит, и только тени вокруг глаз залягут еще глубже. И не уверен, покажет ли она мне знак «V», который я вижу на полароидной фотографии. Так что в качестве завершения «собственной истории» мне приходится опираться только на «свой» образ Мариэ, одиноко глядящей в лицо подступающей смерти там, в Мексике, и пользоваться как ключом только этим снимком и запечатленным на нем таинственным знаком. Знаю по опыту, что люди, рассказывающие о чужой жизни «собственные истории», и сами редко ощущают их «объяснимыми». Но для меня все в этой истории шло к описанной выше сцене: Мариэ на своем смертном ложе; тонкая смуглая рука подает намекающий на тайну знак «V»; улыбка сохраняет отблеск прежнего сияния…

Мне хочется, чтобы для заключительного кадра фильма, в создании которого я помогаю Асао и его товарищам, была использована именно эта фотография — Мариэ в больничной палате. Думаю, что Асао сделал ее с той же целью. Думаю об индейцах и метисах, о которых рассказывал нам, подвыпив, Серхио Мацуно, — о тех, кто — в ожидании конца света — смотрит вверх, на экран, натянутый под открытым небом.

«Parientes de la Vida» — слова, предложенные Мариэ для названия фильма, означают, если Асао правильно понял испанский и правильно записал их, «родственники по жизни». Стараясь понять их смысл, я пришел к выводу, что она скромно гордилась тем, что местные жительницы приняли ее как свою, как настоящую подругу, разделившую с ними все горести и, не будучи родственницей по крови, ставшую членом общей семьи. Приняв такое объяснение, я все пытался увидеть связь между этим чувством и слабым, но безошибочным жестом — запечатленным на фотографии знаком «V»…

Но совсем недавно, лежа ночью без сна и листая Плутарха в мягкой обложке, я неожиданно наткнулся на фрагмент, где он говорит о печали как о незваном «родственнике, данном нам жизнью», от которого никому не избавиться, неважно, как складывается судьба. И теперь я склоняюсь к этому толкованию. Хотя так или этак, деревенские мексиканки, которые будут смотреть фильм о жизни Мариэ, смогут воспринимать «Parientes de la Vida» в привычном для себя смысле слова.