"Мемуары: Поход Наполеона в Россию" - читать интересную книгу автора (Арман де Коленкур)

ГЛАВА IV

МОСКВА

Вступление в Москву. – Пожар. – Император переезжает в Петровское. – Мюрат в авангарде. – Тутолмин. – Император возвращается в Москву. – Характер оккупации. – Останемся ли мы в Москве? – Театр в Москве. – Наполеон хочет послать Коленкура в Санкт-Петербург. – Отказ Коленкура. – Миссия Лористона. – Колебания Наполеона. – Зима в России. – Бой под Винковом. – Московская администрация.

В ожидании этих сведений император объездил по разным направлениям холмы, которые господствуют над Москвой с запада. Возвратившись к заставе, он приказал мне написать великому канцлеру[152] в Париж и герцогу Бассано в Вильно, что мы находимся в Москве, и пометить письма Москвой. Он поставил патрули, чтобы ни один солдат не мог войти в город, но проникнуть туда было так легко, что эта предосторожность не очень помогала. В городе была небольшая перестрелка с вооруженными крестьянами, отставшими солдатами и казаками. Пленные были переданы в корпус князя Экмюльского, который стоял на позициях перед городом. Офицеры штаба Неаполитанского короля и штаба главного командования, которым было поручено раздобыть сведения, прибывали один за Другим и подтверждали полученные уже ранее сообщения.

Король преследовал по пятам арьергард неприятеля, продолжавшего свое отступление[153]. Русский офицер, командовавший арьергардом, превозносил храбрость короля, но порицал его неосторожность. «Мы до такой степени восхищается вами, – сказал он ему, – что наши казаки дали себе слово не стрелять по такому храброму государю, но в один прекрасный день с вами может все же случиться несчастье". Он уговаривал короля умерить свою благородную отвагу. Так как эти комплименты позволяли русским выиграть время, то их щедро расточали королю, тем паче что он явно был чувствителен к ним. Он одалживал у всех различные драгоценности, чтобы сделать подарки таким любезным неприятелям. Офицер для поручений Гурго[154], последовавший за королем, чтобы выполнить некоторые распоряжения императора, предложил королю свои часы с боем, которые тот поспешил преподнести казачьему офицеру.

Когда авангард почти прошел через весь город, граф Дюронель и Гурго, ехавшие вместе с королем, покинули его, чтобы отправиться во дворец и в арсенал, где Гурго захватил 60 казаков.

В Кремле, точно так же как и в большинстве частных особняков, все находилось на месте: даже часы шли, словно владельцы оставались дома. Отставшие русские солдаты совершали кое-какие бесчинства; их арестовывали каждую минуту, но так как небольшого числа жандармов, находившихся в распоряжении Дюронеля, было недостаточно для всего города, то он занялся Кремлем и Воспитательным домом и сохранил их в неприкосновенности. Он отправил императору просьбу о присылке каких-нибудь воинских частей и предупредил его, что все дома полны отставших неприятельских солдат и императору нечего и думать о вступлении в город до тех пор, пока не удастся обыскать часть домов и организовать патрульную службу по кварталам; такие патрули необходимы, так как город занимает огромное пространство. Император предписал ему обратиться к герцогу Тревизскому[155] , корпус которого должен был занять город; но численность корпуса сильно сократилась, а кроме того, маршал считал, что нельзя распылять свои силы в первые моменты, тем паче что приближалась ночь; он предоставил поэтому Дюронелю лишь слабые и недостаточные отряды. Как я уже сказал, состоятельные жители бежали. Все власти оставили город, и он .походил на пустыню. Не было даже возможности образовать какую бы то ни было администрацию. Оставались только учителя (гувернеры-французы), несколько торговцев-иностранцев и отдельные жители из низших слоев населения, а также прислуга в некоторых особняках.

Трудно передать впечатление, которое произвели эти известия на императора. Я никогда не видел, чтобы он находился под таким сильным впечатлением. Он был очень озабочен и проявлял нетерпение после двухчасового ожидания у заставы; а новые донесения навели его, очевидно, на весьма серьезные размышления, так как его лицо, обычно столь бесстрастное, на сей раз ярко отражало его разочарование.

Граф Дюронель, которого император назначил комендантом города, ревностно и энергично занимался восстановлением порядка. Он посылал императору сведения, которые ему удавалось собрать и которые целиком подтверждали то, что он уже сообщил. Московский губернатор Ростопчин[156] покинул город только в 11 часов утра, после того как он эвакуировал все учреждения и население. Весьма незначительное число представителей имущих слоев и несколько тысяч жителей из низших слоев населения остались только потому, что не принадлежали к числу вельмож и их положение не давало им возможности разузнать, куда же надо ехать. Большинство домов были столь же пустынны, как и улицы. Губернатор скрывал от жителей проигрыш сражения и даже проект эвакуации города вплоть до последнего момента. Нам удалось захватить лишь небольшую часть архивов и драгоценностей. В арсенале оставалось немного оружия; отставшие солдаты и ополченцы прятались в домах; они были вооружены. Дюронель снова поэтому просил императора не вступать в город. С оставшимися было трудно объясняться; трудно было даже найти проводников или толковых осведомителей; для этого требовалось много времени.

Все эти сообщения еще более усилили озабоченность императора. Некоторое время он прохаживался у заставы взад и вперед, потом, сев на лошадь, подъехал к находившемуся поблизости князю Экмюльскому; все вместе мы проехали по деревне, расположенной возле города. Император произвел рекогносцировку окрестностей на Довольно большом расстоянии; он предложил князю Экмюльскому следить за тем, чтобы ни один из пленных не мог бежать. Князь Невшательский, присутствовавший при этом, сказал мне, что «маршал, наверное, в точности выполнит приказ, который он заранее предвидел, так как предписал своим войскам стрелять по порученным им пленным, если они попытаются бежать".

Император вернулся обратно и проехал по предместью до моста, часть которого была разрушена; так как река в этом месте была глубиною всего в два фута, то мы перешли ее вброд. Император доехал до конца улицы на противоположном берегу, а затем вернулся и стал торопить с починкой моста, чтобы можно было по нему перевозить снаряжение. Он велел расспросить нескольких жителей, но они, как оказалось, не знали ни о том, что происходило в городе, ни даже об отступлении русской армии до самого момента эвакуации города в день нашего вступления в Москву.

Император оставался у моста до самой ночи. Его главная квартира была устроена в грязном кабаке – деревянном строении у въезда в предместье. Неаполитанский король, преследовавший неприятеля, доносил императору, что он захватывает много отставших; неприятельская армия двигается, по их словам, по Казанской дороге. Он подтверждал то, что мы узнали в городе, а именно, что Кутузов скрывал проигрыш сражения и свое движение на Москву вплоть до вчерашнего дня; власти и жители бежали из города в прошлую ночь, а частью даже сегодняшним утром; губернатор Ростопчин узнал о проигрыше сражения лишь за 48 часов до нашего вступления в Москву; до тех пор Кутузов говорил только о своих успехах, своих маневрах и о тех потерях, которые он, по его словам, причинил нам. Неаполитанский король надеялся отбить у неприятеля часть его обозов и, по-видимому, был уверен в том, что отрежет его арьергард, так как ему казалось, что у русских крайний упадок духа. Он повторял эти сообщения во всех своих донесениях.

Все эти сведения были приятны императору, и он вновь развеселился. Правда, он не получил никаких предложений у врат Москвы, но нынешнее состояние русской армии, упадок ее духа, недовольство казаков, впечатление, которое произведет в Петербурге весть о занятии второй русской столицы, – все эти события, которые Кутузов, бесспорно, скрывал до последнего момента как от губернатора Ростопчина, так и от своего государя, должны были, говорил император, повлечь за собою предложение мира. Он не мог только объяснить себе движение Кутузова на Казань.

К 11 часам вечера было получено сообщение, что горят Торговые ряды. Герцог Тревизский и граф Дюронель отправились туда; этот ночной пожар нельзя было прекратить, так как под рукой не было никаких противопожарных средств, и мы не знали, где достать пожарные насосы. Жители и солдаты грабили лавки, в которые они успели проникнуть.

В течение ночи было еще два небольших пожара в предместьях, далеких от того предместья, где остановился император; их приписали неосторожности солдат на некоторых бивуаках, и был отдан приказ усилить меры охраны. Так как эти несчастные происшествия не имели особых последствий, то им не придали никакого значения. Гвардия получила приказ выставить посты в различных учреждениях. Герцог Тревизский и Дюронель, ни на минуту не покидавшие седла, делали все, что могли, чтобы обеспечить спокойствие в этом огромном городе. Дюронель, не располагая достаточными средствами для поддержания порядка, утром лично явился с докладом к императору и предложил ему передать управление городом герцогу Тревизскому, войска которого занимали город и который, следовательно, обладал необходимыми силами. Император согласился с этим предложением, и Дюронель сам отвез герцогу Тревизскому приказ взять на себя управление Москвой.

В полдень[158] император отправился в Кремль. Город без жителей был объят мрачным молчанием. В течение всего нашего длительного переезда мы не встретили ни одного местного жителя; армия занимала позиции в окрестностях; некоторые корпуса были размещены в казармах. В три часа император сел на лошадь, объехал Кремль, был в Воспитательном доме, посетил два важнейших моста и возвратился в Кремль, где он устроился в парадных покоях императора Александра.

Только тогда мы узнали о воззвании к армии, которое Кутузов выпустил накануне сражения.

Некоторые донесения утверждали, что накануне эвакуации между Кутузовым и Ростопчиным состоялось совещание, во время которого Ростопчин предлагал разрушить город, но Кутузов этому воспротивился; он с таким негодованием отверг это предложение губернатора и другие меры, которые тот хотел принять, что собеседники расстались весьма недружелюбно. Наоборот, по другим сведениям, обе эти персоны, не любившие друг друга, встретились лишь на короткий миг, и Кутузов вплоть до последнего момента оставлял как Ростопчина, так и императора Александра в неведении, ибо в Москве, как и в Петербурге, было отслужено благодарственное молебствие по случаю победы Кутузова. Мы узнали, что первый транспорт раненных в последнем сражении прибыл в Москву 12-го; 13-го по городу распространились было слухи о какой-то неудаче, но затем эти слухи рассеялись; в этот день и на следующий из Москвы отправляли ополченцев в армию; даже видные лица были осведомлены о случившемся лишь накануне нашего вступления. Императору сообщили также много сведений о зажигательном воздушном шаре, над которым долго работал под покровом тайны некий англичанин или голландец по фамилии Шмидт. Этот шар, как уверяли, должен был погубить французскую армию, внести в ее ряды беспорядок и разрушение. Тот же изобретатель изготовлял много гранат и горючих материалов. Большая часть горючих материалов, найденных во многих учреждениях и приготовленных для поджога, действительно была изготовлена по определенной системе.

Многие сведения противоречили друг другу и доказывали, что те, кто покинул город, даже в последний момент не посвятили остающихся в свои планы. Одна старая французская актриса рассказывала стольким лицам о разговоре, который она якобы имела с генералом Бороздиным[159] , что император пожелал ее видеть. По словам Бороздина (или этой актрисы), недовольство против императора Александра и против нынешней войны из-за Польши достигло крайних пределов; русские вельможи хотят мира во что бы то ни стало и принудят к этому императора Александра, так как опасность угрожает их главным поместьям и наиболее ценной части их состояния. Кутузов обманул петербургский двор, общественное мнение и московскую администрацию. Считали, что он одерживает победы. Внезапная эвакуация Москвы разорит русское дворянство и принудит правительство к миру. Дворянство взбешено против Кутузова и против Ростопчина, которые усыпили его лживыми успокоениями.

В восемь часов вечера начался пожар в одном предместье. Туда послали людей и забыли об этом пожаре, так как его приписали неблагоразумию каких-либо солдат или офицеров.

Император удалился к себе рано; все были утомлены и отправились по его примеру спать. В половине одиннадцатого мой лакей, дельный человек, который был со мною в Петербурге во время моего посольства, разбудил меня и сказал, что вот уже три четверти часа, как город в огне. Как только я открыл глаза, я не мог в этом сомневаться, ибо зарево пожара давало такое освещение, что можно было бы читать в глубине комнаты, не зажигая света. Я вскочил с постели и послал лакея разбудить обер-гофмаршала, а сам начал пока одеваться. Так как пожар был в одной из наиболее отдаленных от Кремля частей города, то мы решили послать за справками к губернатору, привести гвардию в боевую готовность и дать императору поспать еще некоторое время, ибо он был сильно утомлен после событий предыдущих дней. Я вскоре поехал верхом, чтобы посмотреть, что происходит, отправить подмогу, которую можно было бы собрать, и удостовериться, что имущество моего ведомства, – а оно было разбросано по всему городу, – не подвергается никакому риску. Ветер был северный и довольно сильный, как раз с той стороны, где был виден пожар в двух местах; он гнал пламя к центру, что придавало огню необычайную свирепость. К половине первого ночи вспыхнул третий пожар[160], немного западнее, а вслед за тем и четвертый, в другом квартале, по направлению ветра, который несколько повернул на запад. К четырем часам утра пожар распространился повсюду, и мы сочли необходимым разбудить императора, который послал офицеров разузнать, что происходит и как это могло случиться.

Войска были в боевой готовности. Немногие оставшиеся в городе жители выбегали из домов и собирались в церквах; повсюду слышны были только стоны. Часть пожарных насосов, которые мы искали со вчерашнего дня, была увезена неприятелем; оставшиеся были приведены в негодность. Офицеры и солдаты привели захваченных в разных домах будочников (полицейские стражники на перекрестках) и мужиков (русские крестьяне), которых они, по их утверждению, застали, когда те хотели поджечь приготовленные в домах горючие материалы. Поляки донесли, что они арестовали уже таких поджигателей и убили их; по их словам, эти люди и некоторые жители признались, что русский губернатор дал агентам полиции приказ поджечь ночью весь город. Мы отказывались верить этим сообщениям; арестованных было приказано оставить под стражей; был отдан также приказ произвести новые обыски и соблюдать величайшую осторожность. Во все кварталы, не охваченные пожаром, были отправлены патрули; мы добрались до источников всех тех сведений, которые только что были получены, и они подтвердились одно за другим. Император был очень озабочен.

В первые моменты он объяснял пожар беспорядками в войсках и той небрежностью, с которой жители покинули дома. Он не мог поверить, что русские сжигают свои дома, чтобы помешать нам спать в них. В то же время он предавался серьезным размышлениям о тех последствиях, которые могли иметь эти события для армии, и о тех ресурсах, которых они нас лишали. Он не мог убедить себя в том, что это являлось результатом великой решимости и великой добровольной жертвы. Донесения, следовавшие одно за другим, не позволили ему больше сомневаться, и он снова приказал принять все меры, которые могли бы прекратить это бедствие и привести к розыску исполнителей этих жестоких мероприятий.

Он вышел пешком из Кремлевского дворца около девяти с половиной часов; в этот момент привели еще двух поджигателей, захваченных на месте преступления. Они были в мундирах будочников. Подвергнутые допросу в присутствии императора, они повторили то, что заявляли уже раньше: от своего начальника они получили приказ поджигать все; дома были помечены, и все было приготовлено для поджога в различных кварталах по приказу, как им сказали, губернатора Ростопчина; офицеры распределили их по различным кварталам небольшими отрядами; приказ приступить к поджогу был дан им вчера вечером и вновь повторен утром одним из начальников. Они отказывались назвать имя этого начальника, но в конце концов один из них все-таки назвал его: это был какой-то незначительный унтер-офицер. Они не могли или не хотели объяснить, где он находится или как его можно найти. Они давали свои показания, которые тут же переводились на французский язык, в присутствии императора и сопровождавших его лиц. Много других показаний полностью подтвердили их слова. Все эти поджигатели были взяты под стражу и находились под тщательным надзором, некоторые из них были преданы суду, а восемьдесят человек казнены.

Пожар по-прежнему распространялся от окраинных предместий, где он начался, к центру. Огонь охватил уже дома вокруг Кремля. Ветер, повернувший немного на запад, помогал огню распространяться с ужасающей силой и далеко разбрасывал огромные головни, которые, падая, как огненный дождь, в расстоянии более ста туазов[161] от горящих домов, зажигали другие дома и не позволяли самым отважным людям оставаться поблизости. Воздух был так накален, горящие сосновые головни летели в таком количестве, что балки, поддерживавшие железную крышу арсенала, загорелись. Кровля кремлевских кухонь была спасена только потому, что там поставили на крыше людей с метлами и ведрами с водой, чтобы сбрасывать головни и смачивать кровлю. Лишь при помощи неслыханных усилий удалось потушить пожар в арсенале. Там был император, а в его присутствии гвардия была способна на все.

Я отправился в дворцовые конюшни, где стояла часть лошадей императора и где находились коронационные кареты царей. Потребовалась вся энергия и все мужество берейторов и конюхов, чтобы спасти их; одни из конюхов взобрались на крыши и сбрасывали горящие головни, другие работали с двумя насосами, которые по моему распоряжению были починены днем, так как они тоже были испорчены. Можно без преувеличения сказать, что мы стояли там под огненным сводом. С помощью тех же людей мне удалось спасти также прекрасный дворец Голицына и два смежных дома, один из которых уже загорелся. Людям императора ревностно помогали слуги князя Голицына, проявившие большую привязанность к своему господину. Каждый делал, что мог, чтобы поддержать принятые меры и остановить этот разрушительный огненный поток. Но воздух был раскален. Люди дышали огнем, и даже на обладателях самых здоровых легких это сказывалось потом в течение некоторого времени. Мост к югу от Кремля был до такой степени нагрет раскаленной атмосферой и падавшими на него головнями, что загорался каждое мгновение, хотя гвардия и в частности саперы считали для себя вопросом чести спасение этого моста. Я оставался там с генералами гвардейских частей и адъютантами императора; нам пришлось оставаться под огненным градом, чтобы поддержать энергию людей, боровшихся с огнем. Более минуты нельзя было оставаться на одном месте; меховые шапки гренадеров тлели на их головах.

Пожар распространился до такой степени, что весь север и большая часть западной стороны города, через которую мы вступили в Москву, прекрасный театральный зал и все крупные здания этой части города были совершенно уничтожены. Мы находились среди моря огня, а западный ветер продолжал дуть по-прежнему. Пожар усиливался, и нельзя было угадать, где и когда он остановится, потому что не было никаких средств локализовать его. Огонь перекинулся за Кремль. Но река должна была спасти восточную часть города.

К четырем часам дня пожар еще продолжался, и император думал, что эта катастрофа могла быть частью комбинации, связанной с какими-либо маневрами неприятеля, хотя частые донесения Неаполитанского короля и утверждали, что неприятель продолжает свое отступление по Казанской дороге; ввиду этого император отдал приказ о выступлении и запретил оставлять что бы то ни было в городе. Для ставки был предназначен дворец в Петровском на Петербургской дороге – увеселительный дворец, где останавливались императоры перед своим торжественным въездом в Москву, когда они приезжали для коронации. Из-за огня и ветра нельзя было проехать туда прямым путем. Пришлось кое-как среди обломков, пепла и даже среди пламени проехать через сожженную уже западную часть города, чтобы добраться до окраинных предместий. Мы достигли дворца лишь глубокой ночью и оставались там также и на следующий день.

Тем временем пожар продолжался с новой силой. Часть района, простирающегося от Кремля до Петровского, в котором разместились генеральный штаб и гвардия, была, однако, спасена. Император был очень задумчив: он не говорил ни с кем и вышел лишь на полчаса, чтобы осмотреть дворец изнутри и снаружи. Во время пребывания в Петровском он принял только князя Невшательского; князь воспользовался случаем и изложил все те соображения, которые ему внушил пожар, пытаясь убедить императора сделать выводы и не оставаться долго в Москве. Кому это жестокое зрелище не внушило бы предчувствия других несчастий!

В различных казенных и частных зданиях были заложены фитили, изготовленные на один и тот же лад; это факт, которому я был свидетелем наряду со многими другими лицами. Я видел эти фитили там, где они были приготовлены; многие из них были принесены и показаны императору. Фитили были найдены также и в предместье, через которое мы вступили в город, и даже в спальной в Кремле. Дюронель, герцог Тревизский, граф Дюма и многие другие видели их при въезде в город и были настолько удивлены, что призадумались, но в конце концов они не придали этому особого значения.

Показания полицейских солдат, признания полицейского офицера, которого задержали в день нашего вступления в Москву, – все доказывало, что пожар был подготовлен и осуществлен по приказу графа Ростопчина. Полицейский офицер, которого барон Лелорнь[162] нашел в городе, когда искал там депутацию, о которой спрашивал всех его величество, оказался человеком простодушным; он знал все подробности и был весьма искренен в своих признаниях, которые подтвердились во многих отношениях; обо всех приготовлениях к пожару он сообщил такие подробности, которые не оставляли больше никаких сомнений насчет приказов, отданных губернатором. Эти признания пролили тогда самый яркий свет на все дело.

Из нескольких поджигателей, которых предали суду, одни были казнены, а другие оставлены в тюрьме, по выражению императора, – как несчастные жертвы своего повиновения начальникам и приказам взбесившегося безумца. Полицейский офицер, которым в первый момент за отсутствием лучшего источника Лелорнь пользовался для разнообразнейших справок, был вначале так напуган, что казалось, будто он слегка тронулся. По крайней мере так можно было подумать, судя по его сообщениям. Его признания казались бредом сумасшедшего; на них не обратили тогда внимания. Несчастный довольно долго прозябал на гауптвахте, куда его посадили, когда надобность в нем миновала. После пожара вспомнили, что он предвещал его в первый же день; вспомнили также, что, когда начался в первую ночь небольшой пожар, который приписали неосторожности на бивуаках, расположенных слишком близко от деревянных домов предместья, этот офицер воскликнул, что очень скоро будет много других пожаров, а когда начался большой пожар, он стал кричать, что будет уничтожен весь город и что на этот счет даны соответствующие распоряжения. Другими словами, все его предсказания, которые, как казалось, объясняются умственным расстройством этого человека, оправдались; тогда его допросили снова. К тому, что он уже сказал и что говорили также различные поджигатели, которых полицейские офицеры собирали накануне отъезда губернатора Ростопчина в определенном месте (захваченный нами офицер указал это место, а другие допрошенные подтвердили его указание), он прибавил, что они получили приказ приготовить все для пожара; им предписали держаться наготове, чтобы быть в состоянии осуществить поджог, как только они получат соответствующее распоряжение; затем начальники каждый раз, то есть при каждой встрече, назначали своим унтер-офицерам новые свидания для получения от них отчетов; в день исполнения приказа в определенный час (указанный допрошенным нами офицером) каждый начальник получил распоряжение и передал его дальше унтер-офицерам своего участка; пожарные насосы были эвакуированы вместе с пожарными, а те, которые нельзя было увезти, были приведены согласно полученному приказу в негодность и поставлены подальше.

Еще до вступления в Москву у императора возникала мысль не оставаться там. Пожар и его последствия, то есть гибель части продовольствия, должны были как будто побудить императора последовать этому намерению. Вполне естественная мысль, что русские не пожертвовали бы своей столицей, если бы собирались вести переговоры о мире, также должна была разъяснить ему положение. Одно время казалось, что этот довод, как и ряд других, приводившихся ему немногими лицами, с которыми он говорил тогда о своих делах, а также соображения, бесспорно приходившие в голову ему самому и без нас, побудят его принять соответствующее решение; это было во время пребывания в Петровском и даже в первые моменты по его возвращении в Кремль. В самом деле, все было готово для отступательного движения, и князь Невшательский один момент надеялся на это. Но постоянные донесения Неаполитанского короля об упадке духа в русской армии и его обещания, которые он надеялся осуществить, быстро внесли изменения в намерения императора. Король по-прежнему считал, что русская армия бежит по Казанской дороге, что солдаты дезертируют, армия разлагается, казаки готовы ее покинуть, а многие из них склонны даже присоединиться к победителю.

Казачьи начальники продолжали все время расточать комплименты Неаполитанскому королю, который, в свою очередь, не переставал выказывать им свою щедрость. Авангарду не было надобности сражаться; казачьи офицеры являлись к королю за указаниями, чтобы осведомиться, до какого пункта он намерен продолжать переход и где он хочет расположиться со своим штабом. Дело доходило до того, что они охраняли назначенный им пункт до прибытия его отрядов, чтобы там ничего не случилось. Они настоящим образом кокетничали, чтобы понравиться королю, которому были весьма приятны эти знаки почтения. Император из-за этого с меньшим доверием относился к его донесениям. Эти любезности казались ему подозрительными. Он видел, что короля оставляют в дураках; он советовал ему не доверять так называемому движению Кутузова на Казань. Император не мог найти объяснения этому движению, а в утонченных вежливостях по адресу короля и в преувеличенном подчеркивании так называемого упадка духа и недовольства казаков он видел признаки какого-то надувательства. Хотя все эти сообщения разжигали его собственный пыл, он все же заключал из них, что от короля хотели скрыть какой-то маневр или завлечь его в какую-то ловушку.

18 сентября император возвратился в Кремль. Его отъезд из Москвы послужил сигналом к самым серьезным беспорядкам. Спасенные от пожара дома были разграблены. Несчастные жители, оставшиеся в городе, подвергались избиениям. Двери лавок и погребов были взломаны, и отсюда – все эксцессы, все преступления пьяных солдат, не желавших больше слушать своих начальников. Подонки населения, пользуясь этими беспорядками, также занимались грабежом и в расчете на свою долю добычи показывали солдатам погреба и вообще все места, где, по их мнению, могло быть что-нибудь спрятано. Армейские корпуса, стоявшие вне города, посылали туда отряды, чтобы не упустить своей части продовольствия и другого добра. Можно представить себе результаты этих поисков! Находили все, в том числе обильнейшие запасы вина и водки. Склады зерна, муки и сена, находившиеся на набережных, уцелели от пожара. Лошади терпели такой недостаток в фураже от Смоленска до Гжатска и от последнего сражения до вступления в Москву, что каждый из солдат стремился захватить больше сена и запастись им на несколько месяцев. Эти грабежи происходили 15 и 16-го. Часть продовольствия была истреблена тут же, на месте, но остатки его обеспечили нам изобилие на все время нашего пребывания в Москве и даже дали возможность кормить людей и лошадей в течение некоторого времени при отступлении[163] .

Тотчас же по возвращении в Москву император занялся изысканием способов снять с французской армии в глазах Петербурга ответственность за пожар Москвы, для прекращения которого мы сделали все возможное; нельзя было заподозрить французскую армию в поджигательстве, если принять во внимание хотя бы ее собственные интересы. Он поручил Лелорню отыскать какого-нибудь русского, который мог бы рассказать в Петербурге подробно об этом событии и передать то, что ему поручат. Директор Воспитательного дома Тутолмин[164], подобно доблестному отцу семейства мужественно оставшийся во главе этого учреждения в Москве, хотя значительная часть детей была эвакуирована, был, по-видимому, пригоден для намеченной цели, тем паче что в качестве представителя одного из учреждений вдовствующей императрицы он пользовался бы доверием в обоих лагерях петербургского общества. Его позвали к императору. Лелорнь служил переводчиком. Император сказал ему, что ведет эту чисто политическую войну без всякого чувства враждебности; его главным желанием является мир; он выражал это желание по всякому поводу; он дошел до Москвы вопреки собственной воле; в Москве, как и в других местах, он сделал все для охраны имущественных ценностей и для прекращения пожаров, устраиваемых самими русскими. Когда Тутолмин изготовил свои письма, то одному из его служащих дали паспорт и средства передвижения, и Тутолмин отправил его в Петербург.

Вся армия за исключением корпусов Неаполитанского короля была расквартирована в городе или недалеко от него. Погорельцы укрывались в церквах и на кладбищах, где они считали себя в безопасности от притеснений со стороны военных; церкви в большинстве случаев находились на площадях и были изолированы от других строений, а потому уцелели от опустошений, произведенных пожаром. Многие из этих несчастных явились в Петровское. Для них делали все, что было возможно. Я поместил 80 погорельцев в доме Голицына. В их числе был шталмейстер императора Александра Загряжский[165], который остался в Москве, надеясь спасти свой дом, заботы о котором составляли смысл всей его жизни. Я поместил там также одного генерал-майора, немца по рождению, который вышел в отставку после долголетней службы при императрице Екатерине. Эти несчастные потеряли все, и у них остались только солдатские шинели, в которые они кутались.

Наше возвращение в Москву было отнюдь не более веселым, чем наш выезд из Москвы. Я не в силах выразить, что я переживал после смерти моего брата. Зрелище последних событий окончательно меня доконало. Весь тот ужас, который окружал нас, еще более усугублял мою скорбь об убитом брате. Если человек, видя вокруг себя столько страданий и бедствий, не в состоянии ограничиться переживанием только своего личного горя, то он чувствует себя лишь еще более несчастным. Я находился в подавленном состоянии. Счастливы те, кто не видел этого ужасного зрелища, этой картины разрушения. Значительная часть города была превращена в пепел; северная часть, более близкая к Кремлю, уцелела, потому что ветер повернул на запад; некоторые обособленные районы, находившиеся в стороне, противоположной пожару, совершенно не пострадали. Прекрасные дворцы, окружающие Москву, были спасены от разрушительных замыслов; только дворец губернатора Ростопчина был сожжен дотла его владельцем, который выставил напоказ свою решимость он считал ее несомненно весьма патриотической, – объявив о ней в афише, прибитой на дорожном столбе в его подмосковном имении Воронцове. Афишу принесли императору, который высмеял этот поступок. Он много говорил о ней в этом духе и послал ее на посмешище в Париж, но там, как и в армии, результат был совершенно противоположный. Афиша произвела глубокое впечатление на всех мыслящих людей и – по крайней мере поскольку речь шла о поступке Ростопчина, пожертвовавшего своим домом, – она встретила больше одобрения, чем критики. Вот ее текст: «В течение восьми лет я украшал эту деревню, жил здесь счастливо в лоне семьи. Жители этой земли, числом 1720 душ, покидают ее при вашем приближении, а я поджигаю мой дом, дабы он не был запятнан вашим присутствием. Французы, я оставил вам два моих дома в Москве с обстановкой стоимостью в полмиллиона рублей; здесь вы найдете только пепел".

Через несколько дней по возвращении в Кремль император во всеуслышание заявил, что он принял решение и останется на зимних квартирах в Москве, которая даже в ее нынешнем состоянии дает ему больше приспособленных зданий, больше ресурсов, больше средств, чем всякая другая позиция. Он приказал в соответствии с этим привести в оборонительное состояние Кремль и монастыри, окружающие город, а также приказал произвести разнообразные рекогносцировки в окрестностях, чтобы разработать систему обороны в зимнее время.

Император принял также много других мер предосторожности. Он сообщил, что отдал приказ о новых наборах во Франции и Польше, а также подготовляет организацию польских казаков (польскую легкую кавалерию Наполеон ошибочно называл «казаками"), о чем, по его словам, «уже отдано было раньше распоряжение". Резервы получили приказ присоединиться к нам, а все шедшие к нам пополнения, двигавшиеся эшелонами, должны были обеспечивать и охранять наш тыл, наши обозы и наши коммуникации. Здания почтовых станций были укреплены; эстафетная служба, которую я организовал еще в начале кампании, была предметом особого внимания. Сумка с депешами для императора и его штаба регулярно прибывала ежедневно из Парижа в Москву, пробыв в пути неполных 15 дней, а часто лишь 14. От Парижа до Эрфурта службу несли сменные почтальоны, от Эрфурта до Польши – курьеры бригадами по четыре человека, сменявшиеся через каждые 30 лье, в части Польши – снова сменные почтальоны, в пограничной полосе и в России – французские почтальоны, которых граф Лаваллет[166] сам отобрал, снабдил нашими лучшими почтовыми лошадьми и передал в мое распоряжение. В каждую смену «входили четыре почтальона; смена производилась через каждые пять – семь лье. Аккуратность эстафетной службы была поистине изумительной[167].

Император всегда с нетерпением ожидал эстафеты; задержка на несколько часов озабочивала его и даже вызывала беспокойство, хотя с эстафетной службой пока ничего еще не случалось. Парижский портфель, варшавский и виленский пакеты определяли степень хорошего или плохого настроения императора. То же самое было и с нами, так как счастье каждого таилось в известиях, получаемых им из Франции. Прибывали небольшие обозы с вином и другими предметами. Приезжали также в армию офицеры, хирурги, интендантские чиновники.

Донесения комендантов главных пунктов нашей коммуникационной линии были успокоительными. Из Парижа в Москву ехали так же просто, как из Парижа в Марсель. Однако всем было тяжело примириться с мыслью, что придется провести зиму так далеко от той самой Франции, к которой обращались все наши взоры. Мы были избалованы предыдущими походами императора; мир всегда доставался ценою лишений, длившихся всего лишь несколько месяцев; за исключением прусской и польской кампаний, зиму всегда проводили во Франции, а воспоминания об Остероде и Гутштадте, а также о снегах Пултуска и Прасница могли лишь навести на серьезные размышления.

Некоторые, в том числе и я, сомневались, что император действительно намерен провести зиму в Москве. Огромное расстояние, отделяющее нашу армию от Польши, давало неприятелю слишком много возможностей беспокоить нас; казалось, что множество соображений по-прежнему говорит против этого проекта. Однако император так тщательно и так подробно занимался осуществлением его, говорил о нем так определенно и, казалось, считал его столь необходимым для успеха нашего похода (если не удастся добиться мира до зимы), что даже самые недоверчивые должны были в конце концов поверить. Обер-гофмаршал и князь Невшательский тоже, по-видимому, убедились, что мы останемся в Москве. В соответствии с этим каждый делал разные запасы, собирал покинутую хозяевами мебель и другие вещи, которые могли понадобиться для пополнения его обстановки. Запасались дровами и фуражом. Словом, каждый запасался так, как если бы ему надо было провести в Москве все восемь месяцев, остающиеся до наступления весны.

Что касается меня, то, признаюсь, в том подчеркивании, с которым говорил император об этом проекте, а также и в принимаемых им мерах я видел лишь желание направить наши мысли в другую сторону и активизировать собирание продовольствия, а прежде всего желание, объявив о своем проекте, тем самым подкрепить предпринятые им предварительные шаги. О них не было известно никому. Тутолмин честно хранил их в тайне, как и Лелорнь, которому было поручено отправить второго нарочного. Император сказал, однако, князю Невшательскому несколько слов о характере этих шагов.

Император считал (впоследствии он подтвердил это в разговоре со мной), что его демарш (предпринятый помимо всего прочего с целью принципиально установить, что французы ни в какой мере не причастны к пожару Москвы и даже сделали все возможное для его прекращения) доказывает его готовность к соглашению, а потому из Петербурга последует ответ и даже предложение мира. Пожар Москвы заставил императора серьезно призадуматься, хотя он и старался скрыть от себя те последствия, к которым должна была привести такая решимость; он точно так же пытался скрыть от себя, как мало надежды на то, что правительство, принявшее такое решение, будет склонно заключить мир. Он по-прежнему хотел верить в свою звезду, верить в то, что Россия, истомленная войной, ухватится за всякую возможность положить конец борьбе. Он думал, что вся трудность только в том, чтобы найти способ завязать переговоры с соблюдением всех приличий; по его мнению, Россия приписывала ему большие претензии; но взятая им на себя инициатива, доказывая императору Александру, что сговориться об условиях будет легко, несомненно, приведет к предложениям мира. Я думаю, что император Наполеон в самом деле был бы очень сговорчив в отношении условий в этот момент, так как мир был единственным средством выкарабкаться из затруднений. Он изображал предпринятые им шаги как акт великодушия, словно можно было надеяться, что в Петербурге по-новому взглянут на его мотивы. Император старался внушить мысль, что предложения мира со стороны русских задерживаются их боязнью, как бы он не оказался слишком требовательным. Он надеялся таким путем выбраться из того затруднительного положения, в которое попал. Именно с этой надеждой на мир он и продлил свое злополучное пребывание в Москве.

Прекрасная погода, долго продержавшаяся в этом году, помогала ему обманывать себя. Быть может, до того как неприятель стал тревожить его тыл и нападать на него, он действительно думал, как он это говорил, расположиться на зимние квартиры в России. В этом случае, по его выражению, «Москва по самому своему имени явится политической позицией, а по числу и характеру своих зданий и по количеству еще сохранившихся здесь ресурсов лучшей военной позицией, чем все другие, если мы останемся в России".

В кругу приближенных император говорил, действовал и распоряжался, исходя из предположения, что он останется в Москве, и притом с такой последовательностью, что даже лица, пользовавшиеся его наибольшим доверием, в течение некоторого времени не сомневались в этом.

Так обстояли дела через 10 или 12 дней после нашего вступления в Москву, и это мнение держалось до тех пор, пока артиллерийские обозы не стали подвергаться нападениям[168] , а эстафеты стали запаздывать. Одна из эстафет была перехвачена; то же случилось с двумя ящиками писем из армии во Францию.

Видя, что осень приближается к концу, а никаких приготовлений к отъезду не делается, я в конце концов тоже стал сомневаться в добровольной эвакуации Москвы. Мне казалось невозможным, чтобы император мог думать об отступлении во время морозов, тем паче что не было принято никаких предосторожностей для того, чтобы уберечь людей от холода, а также для того, чтобы лошади могли передвигаться по льду, хотя можно было составить себе представление о зиме в России на основании опыта зимы в Остероде и в Польше[169]. Впрочем, воспоминание об этой зиме могло дать также и представление об упорстве императора.

Каждый день мы находили скрытые склады и погреба, в которых были спрятаны материи, одеяла, меха, и каждый покупал все, что ему казалось необходимым на зиму. Те, кто проявил эту предусмотрительность, обязаны ей своим спасением.

Я выплатил жалованье всем служащим моего ведомства и распорядился подбить шинели мехом или по крайней мере поставить меховые воротники всем, кому не удалось раздобыть достаточно меха на подкладку. Я приказал также запастись меховыми перчатками и шапками. Мне удалось спасти находившихся под моим начальством честных и храбрых слуг императора именно благодаря этой предусмотрительности, проявленной в первый же момент, когда было еще достаточно легко достать меха, а также благодаря стараниям и энергии начальника обоза Жи, который был со мной в Петербурге и познакомился с русским климатом.

Когда мы вступили в Москву, я организовал многочисленные мастерские с целью увеличить транспортные средства для перевозки сухарей и сена. Я приказал изготовить в кузницах побольше подков на шипах. Словом, я принял все необходимые меры предосторожности, чтобы не попасть в трудное положение, если мы будем передвигаться зимой, и я был рад, что благодаря этим мерам обозы и больные из моего ведомства благополучно доехали до Вильно.

Немедленно по возвращении в Москву император отдал распоряжение об устройстве парадов в Кремле; была устроена хлебопекарня; шла энергичная работа по постройке многочисленных кухонь. Стремительно развертывались оборонительные работы; часть корпуса князя Экмюльского разместили в казармах в самом городе. Была произведена тщательная уборка овощей, в частности капусты, на огромных огородах вокруг города. В районе двух-трех лье от города убрали также картофель и сено, сложенное в многочисленных стогах; транспорт был непрерывно занят перевозкой этих продуктов. Для снабжения императорского двора я отобрал людей, которые должны были пустить в ход мельницу; она давала нам муку, начинавшую уже становиться редкостью. Я приказал также заготовить большой запас сухарей и соорудить сани. Словом, я приготовлял все необходимое как на тот случай, если наше пребывание здесь затянется, так и на случай отступления. Воинские отряды обходили сельские местности, чтобы раздобыть скот, который, как и мука, становился большой редкостью. Удалось организовать регулярную раздачу пайков.

Госпитали были организованы довольно хорошо; в одной из боковых построек Кремля я устроил госпиталь для императорского двора. Там был безупречный уход за людьми. Надо воздать должное гг. Лерминье, Жуану и Рибу[170]: их заботливость и редкостная самоотверженность спасли многих несчастных, ослабевших после перенесенных ими чрезмерных лишений и заболевших нервной лихорадкой.

Пока предварительные запросы, направленные через Тутолмина, шли в Петербург, где в них не усматривали ничего, кроме доказательства наших затруднений, о которых там уже подозревали, император Наполеон, как я уже говорил, занимался своей обычной деятельностью: реорганизовывал корпуса, устраивал госпитали и обеспечивал снабжение, в том числе и снабжение на зиму. Ночь была для него вторым днем. Все его помыслы были посвящены Парижу и Франции. Эстафеты отправлялись туда полные разных декретов и распоряжений, датированных Москвой.

Война в Испании также поглощала его внимание[171]. Все те вопросы, которые были отодвинуты на задний план трудностями нашего похода, подготовкой войны и ведением ее в тяжелых условиях, вскоре снова стали в порядок дня, но заботы об Испании не отвлекали императора от того огромного дела, которое занимало и удерживало его в Москве.

Привыкнув диктовать мир тотчас же по прибытии во дворец государя, столицу которого он завоевывал, император был удивлен молчанием, которое хранил на сей раз его противник. Чем больше это молчание показывало ему, что нынешний противник и его нация полны воодушевления и отчаянной решимости, тем более он. убеждал себя, что мир можно заключить только в Москве. Его умеренность должна была примирить все; он снял с себя всякие обвинения в поджоге; он даже сделал все, чтобы остановить это бедствие. Он «не видит поэтому, говорил он, – никакого особого повода к враждебности, которая помешала бы прийти к соглашению. Поскольку мы вошли в древнюю столицу России, оставить ее, не подписав предварительного мира, это значило бы создать видимость политического поражения, каковы бы ни были военные преимущества какой-либо другой позиции. Европа, – продолжал император, – смотрит на него, и положение, которое обеспечивает нам успех весною, она в настоящий момент расценивала бы все же как неудачу, а это могло бы повлечь за собой серьезные последствия".

Он торопился поэтому покончить с делом, не отправляясь на поиски позиции, более близкой к нашим флангам и грозной для противника, но могущей лишь в отдаленном будущем принудить его к миру, о котором мечтал император; он пошел бы сейчас на самые легкие условия, лишь бы они немедленно положили конец борьбе; и он говорил об этом как для того, чтобы создать определенное настроение в армии, так и для того, чтобы дать неприятелю почувствовать те опасности, которым тот может подвергнуться. Он все время повторял, что его позиция в Москве была весьма тревожной и даже угрожающей для России, если учесть те последствия, к которым могла бы привести малейшая неудача Кутузова, и те меры, которые он сам мог принять, чтобы воздействовать на население. Однако характер, который приняла война, а также молчание его противников показали императору не менее реальные опасности его собственной позиции, и он был готов эвакуироваться из России и удовольствоваться кое-какими мерами против английской торговли, чтобы спасти честь своего оружия. Он ограничивался тем, что соглашался осуществить свою цель только по видимости; но так как он не видел, чем можно заставить русских принять эти жертвы, если не предложить их сразу же в качестве вынужденных уступок, то придавал большое значение тому, чтобы завязать переговоры, которые привели бы ко взаимным объяснениям и, как он думал, к быстрому примирению.

По его словам император Александр не мог рассчитывать на такие условия соглашения, и он думал соблазнить его, предложив их в качестве своей добровольной жертвы, предназначенной оправдать Александра в глазах его нации. Увлекаясь этой идеей и не желая думать об уже сделанных шагах, он решил непосредственно написать императору Александру; Лелорню было поручено поискать в госпиталях или среди русских пленных какого-нибудь офицера высокого чина, чтобы послать его в Петербург. Он нашел брата одного из русских дипломатических агентов в Германии[172].

Император имел с ним такой же разговор, как и с Тутолминым. Он точно так же говорил ему о своих стремлениях к примирению и миру, но офицер почтительно высказал свои сомнения насчет возможности прийти к соглашению до тех пор, пока французы остаются в Москве. Император не обратил внимания на эти замечания ни тогда, ни потом; он отправил этого офицера со своим письмом, по-прежнему льстя себя надеждой, что молчание петербургского правительства объясняется только тем, что ему приписывают чрезмерные притязания, и рассчитывал, что Петербург ухватится за представляющийся ему случай воспользоваться возвещенной императором Наполеоном умеренностью. Именно эта роковая уверенность, именно эта несчастная надежда заставили его оставаться в Москве и бросить вызов зиме, которая подкосила нас быстрее, чем могла бы это сделать чума. Этот шаг, о котором в данный момент знали только князь Невшательский, Лелорнь и я, долго оставался в секрете согласно желанию императора.

Возвращаюсь к рассказу о Неаполитанском короле, который с такой доверчивостью следовал за русской армией по Казанской дороге. Один раз он приехал переночевать в Москву, видел императора и возвратился назавтра в авангард.

Во время его пребывания в Москве, когда вице-король, князь Невшательский и князь Экмюльский были у императора вместе с ним, император поднял вопрос, не требует ли здравая политика, чтобы мы немедленно двигались на Петербург, так как русские, по словам короля, находятся в состоянии полной дезорганизации и упадка духа, а казаки готовы покинуть армию. Действительно ли император думал об этой экспедиции? Рассчитывал ли он, что успеет закончить ее до больших морозов? Думал ли он, что армия в состоянии осуществить этот поход? Судя по тому, что перед тем и после того он говорил князю Невшательскому, для меня ясно, что у него никогда не было этого плана, неосуществимого при том состоянии, в котором находились наши артиллерия и кавалерия, да еще в то время, когда Кутузов стоял очень близко от нас с хорошо организованной армией и многочисленной кавалерией.

Вице-король и маршалы предавались меньшим иллюзиям, чем король, по поводу так называемой дезорганизации русских. Они подчеркивали, что армия нуждается в отдыхе и необходимо как можно скорее обеспечить ей хорошие зимние квартиры, чтобы реорганизовать ее.

Император хотел внести перемену в настроение армии, отвлечь ее мысли от понесенных потерь, убедив ее, что она еще в состоянии предпринять все, что угодно. Он хотел запугать оставшихся в Москве осведомителей Петербурга и прощупать настроение армии. Больше об этом проекте вопроса не поднималось, и мы остались в Москве. Тем не менее речи короля произвели большое впечатление на императора, который с большим удовольствием повторял все, что он ему рассказывал, писал и продолжал ежедневно писать после возвращения в авангард, а именно, что русские потеряли всякое присутствие духа, что офицеры проклинают Польшу и поляков, а в Петербурге не придают значения этой стране, и даже высшие офицеры открыто заявляют, что там желают и требуют мира; это желание откровенно высказывают также и в армии; уже написали императору Александру и ожидают его ответа, и, наконец, Кутузов также настроен очень сильно в пользу мира.

Русские развлекали короля этими разговорами, парализовали своей предупредительностью его активность, и авангард, обмениваясь с неприятелем только любезностями, мало продвигался за день, что было по вкусу нашим войскам, так как они с неохотой покидали московские погреба и те удовольствия, которыми, как они знали, пользовались воинские части, оставшиеся в Москве, и в которых они еще продолжали принимать участие благодаря близости города и тому, что пока еще легко было посылать туда каждый день за припасами.

Император, продолжая с большим удовольствием рассказывать о том, что доносил ему король, тем не менее подвергал сомнению его сообщения о передвижениях русских:

– Они провели Мюрата. Не может быть, чтобы Кутузов оставался на этой дороге; он не прикрывал бы тогда ни Петербурга, ни южных губерний.

Император повторял это по всякому поводу и шутил над маневром Кутузова, в котором он, по-видимому, сомневался. Тщетно он предписывал королю настойчиво теснить неприятеля, тщетно он советовал ему не доверять русским и высылать крупные рекогносцировочные отряды, чтобы разузнать, что проектирует неприятель и по каким направлениям он продвигается. Напрасно также он заставил его выехать из Москвы раньше, чем король хотел; он сделал это из опасения, что без короля его генералы будут действовать недостаточно решительно.

Король, не желая отходить слишком далеко или не понимая, вероятно, всего значения приказов императора, действовал вяло, совершал очень небольшие дневные переходы и ограничивался как бы простой переменой места (я рассказываю то, что слышал тогда от императора). Чтобы оправдать свою медлительность, король заявлял, что он бережно относится к казакам, так как они не хотят больше сражаться против нас; если бы он даже и атаковал их, они, по его словам, не стали бы стрелять по нашим войскам; одним словом, они уже не обороняются и, по-видимому, не сегодня – завтра покинут русскую армию; с другой стороны, король замечал, что крестьяне очень недовольны своим положением и многие из них поговаривают уже об освобождении. Князь Невшательский показал мне два таких письма, а император три или четыре: во всех письмах были одни и те же соображения. Император спросил меня, что я об этом думаю.

– Что над Неаполитанским королем издеваются, – ответил я.

Император и князь думали то же самое.

Видя, что он безрезультатно приказывает королю энергично теснить неприятеля, производить разведки в различных направлениях, чтобы установить, где находится Кутузов, и не доверять его маневрам, император образовал корпус из пехоты Даву и гвардейской кавалерии, к которой он присоединил дивизию ла Уссэ, и отдал этот корпус под командование герцога Истрийского.

Предполагая по-прежнему, что русские постараются прикрывать Калугу, император отправил герцога на Десну с приказом двигаться вперед до тех пор, пока его авангард не нападет на действительный след русской армии. Кроме того, нужно было отбросить неприятельские отряды, которые находились всего лишь в расстоянии одного перехода от Москвы и беспокоили нас, перехватывая даже наших фуражиров. Бессьер подошел к Десне 25-го, то есть в тот самый день, когда Понятовский вступил в Подольск, где к нему присоединился Неаполитанский король, освободившийся от своего заблуждения и поддерживавший операции, производившиеся по приказу императора в калужском направлении. До сих пор он все время вел переговоры с казачьими начальниками. Он подарил им свои часы, драгоценности и охотно отдал бы свою рубашку, если бы не открыл, что, пока эти милые казаки ублажали его и удерживали на Казанской дороге, русская армия под прикрытием их маневров уже пять дней тому назад перешла на Калужскую дорогу, совершив этот переход ночью при свете огней московского пожара.

19-го Кутузов занял позиции у Десны и укрепился там. Но в результате всех описываемых обстоятельств император только 26-го узнал, что неприятель действительно произвел маневр, о котором он подозревал. Пришлось примириться с тем, чему не удалось помешать. Император жаловался на короля и не щадил его ни в своих разговорах, ни в депешах, по должен был примириться с тем, что на его фланге находятся русские, движение которых по казанскому направлению он никак не мог себе объяснить.

Император рассказывал и раньше с различными подробностями, как казаки держали себя по отношению к Неаполитанскому королю. Теперь он прибавил новые подробности, говоря при этом, что он «посоветовал бы своим послам быть столь же проницательным и ловкими, как эти дикие казачьи офицеры".

Как только король хотел двинуться вперед, к нему, по словам императора, тотчас являлся казачий полковник и уговаривал его не завязывать бесполезного сражения. «Мы вам больше не враги, – говорил он, – мы хотим мира, мы ждем лишь ответа из Петербурга". А если король упрямился, то полковник спрашивал его, до какого пункта он хочет дойти, чтобы сообразоваться с его желаниями. Короля спрашивали даже, где он хочет расположиться со своим штабом. А если мы атаковали, то русские отступали без сопротивления. В последние два дня условились даже, что казаки не будут разрушать тех деревень, которые король должен занять, и не будут ничего увозить с собой оттуда. Если король жаловался, что нет жителей и дома пусты, в тот же день в деревне, где он располагал свой штаб, он находил жителей на месте; все там было в порядке, все было приготовлено. А тем временем другие казаки, менее вежливые или неосведомленные об уговоре, захватывали лошадей, обозы и все продовольствие, которое король и его штаб выписывали из Москвы. Это сердило короля. Ему обещали удовлетворение.

Получив приказ поддерживать операции герцога Истрийского, король, рассерженный казаками, организовал разведку и в конце концов увидел, что перед ним только завеса; эти учтивые казаки, которые якобы собирались действовать вместе с нами, разыграли его, а русская армия, которая, как он думал, шла по Казанской дороге, уже занимала позиции в Калужском направлении и прочно утвердилась там. Доверчивость короля могла бы оказаться для нас роковой, если бы неприятель в ночь перехода с одной дороги па другую стремительно ударил по Москве; но так как эта доверчивость не имела таких прискорбных результатов, то император ограничился насмешками над ней. Если бы неприятель действовал смело, то это повлекло бы за собой неисчислимые последствия, так как он захватил бы нас врасплох среди беспорядка, вызванного грабежами и спокойной уверенностью в том, что русская армия – согласно донесениям короля – непрерывно отступает.

Император видел, что русская армия, разбитая под Москвой и, по словам короля, дезорганизованная и деморализованная взятием Москвы, в действительности занимала позиции достаточно близко от нас для того, чтобы наши войска не могли надеяться па отдых; император решил поэтому атаковать ее, если наступательное движение короля и герцога Истрийского, который вместе с поляками должен был поддержать короля, окажется недостаточным для того, чтобы заставить неприятеля отойти. Он отдал приказ о выступлении. 27-го казалось, что неприятель хочет защищать свои позиции, и это побудило императора распорядиться, чтобы все было приведено в боевую готовность; но 29-го он узнал, что Кутузов, как он и ожидал, отступил к укреплениям, возведенным по его приказу за Нарой[173]. Бессьер возвратился к Москве. При этих передвижениях было несколько боев, окончившихся в нашу пользу; один из них принес большую честь польскому корпусу и князю Понятовскому.

23 сентября наши обозы были уже потревожены. Переговоры между казаками и нашими аванпостами еще продолжались, но император был этим недоволен и запретил их. Слухи разносили по Москве все, что говорилось при переговорах, и эти слухи доходили до императора. Дело показалось ему достаточно серьезным, чтобы обратить на него тщательное внимание. С особенным недоверием он отнесся к тому, что русские рассказывали во время переговоров с корпусом генерала Себастьяни.

– Единственная цель этих сообщений, – говорил император, – в том, чтобы напугать армию рассказами о морозах и расстоянием, отделяющим ее от Франции. Я знаю, эту воину изображают несправедливой и неполитической, а мое нападение – незаконным. Моих солдат пичкают миротворческими пожеланиями, рассказами об умеренности Александра о его особенной любви к Франции. Своими сладкими словами русские стараются превратить наших храбрецов в изменников, парализовать отвагу мужественных людей и завербовать для себя сторонников. Мюрат оказался в дураках, его провели люди, более ловкие, чем он. Его опьяняют знаки внимания и почтения со стороны казаков, что бы ему ни твердил Бельяр[174] и другие здравые люди. После того как он ошибся насчет движения Кутузова, он совершил бы еще новую, гораздо более серьезную ошибку, если бы я не навел порядок; но я прикажу расстрелять первого же, кто вступит в переговоры, хотя бы на нем был генеральский чин.

И в самом деле, в приказе было опубликовано запрещение вести переговоры с неприятелем под страхом смертной казни, но во внимание к обидчивости короля это запрещение было адресовано генералу Себастьяни.

Дело доходило до того, что возникло нечто вроде перемирия между аванпостами по молчаливому согласию; неприятель воспользовался этим, чтобы усыпить нашу бдительность и направить свои отряды к Смоленску, где они сожгли у нас 15 зарядных ящиков, не будучи в состоянии увезти их с собой. Эти отряды задерживали эстафеты, тревожили тыл и были для императора одной из самых больших неприятностей, испытанных им в течение этой кампании. Мания переговоров заразила даже войска, находившиеся под командой герцога Истрийского. Император считал это в высшей степени нежелательным и сделал герцогу выговор даже за то, что он принял двух парламентеров; для предотвращения разговоров с неприятелем он запретил допускать новых парламентеров и приказал, чтобы письма, которые могли бы быть нам посланы, принимались патрулями.

– Все эти переговоры, – сказал он Бертье при мне, – приносят пользу только тому, кто их начинает, и всегда оборачиваются против нас.

Он предписал Бертье подчеркнуть это маршалу.

Император почти каждый день объезжал верхом различные районы города и посещал окружающие его монастыри, высокие стены которых делали их похожими на маленькие крепости. Он часто распространял эти разведки па довольно далекое расстояние. Монастыри были заняты сильными гарнизонами или же служили казармами для наших войск. Император приказал устроить в монастырских стенах бойницы с таким расчетом, чтобы оборону могли вести небольшие отряды, – на случай, если армия выступит из Москвы, чтобы дать сражение неприятелю.

Особое внимание император уделял продовольственным запасам не только для настоящего момента, но и на зиму, как если бы он решил оставаться в Москве. Он очень заботился о солдатах и их быте, а также об оборонительных работах, о которых он отдал распоряжение. Он работал весь день и часть ночи. Он управлял Францией и руководил Германией и Польшей так, как если бы находился в Тюильри. Каждый день с эстафетами приходили донесения и отправлялись приказы, дававшие направление Франции и Европе. Эстафетная служба достигла такой регулярности, что почта приходила по расписанию с точностью до двух часов.

После обеда император принимал маршалов, вице-короля и тех дивизионных генералов, которые могли в данный момент отлучиться от своих корпусов. Три-четыре раза в неделю он собирал за обедом вместе с маршалами нескольких дивизионных генералов. Во время послеобеденных разговоров император настраивал в подходящем для него духе своих собеседников и сообщал им те политические сведения, которые согласно его желанию должна была знать и обсуждать армия.

Французские актеры[175] , итальянские певцы, в том числе знаменитый обладатель сопрано Тарквинио, и иностранные ремесленники оставались в Москве, так как они не знали, куда им деваться, когда началась эвакуация, о которой они узнали лишь в самый последний момент. Они потеряли все во время пожара и грабежей; Тарквинио едва удалось спасти один из своих костюмов. Император приказал помочь им. В них приняли участие все, но что могли сделать деньги там, где нечего было больше покупать? Люди нуждались в хлебе, в пище; подавляющая часть продовольствия стала собственностью тех, кому посчастливилось найти магазины и тайники, где были скрыты запасы; каждый из них хранил найденное для самого себя и для своих друзей. За деньги нельзя было получить ни хлеба, ни мяса. То, что оставалось в распоряжении администрации, было предназначено для госпиталей и для выздоравливающих; корпуса питались тем, что им удавалось раздобыть самим, и они старались ежедневно пополнять свое снабжение. Все пришли на помощь артистам и певцам; всем пришлось также кормить несчастных жителей, так как русские, подобно оставшимся в Москве иностранцам, погибли бы от голода, если бы мы не пришли им на помощь. Польские офицеры из гвардии, как, например, граф Красинский[176], зная русский язык, могли лучше, чем мы, идти навстречу нуждам несчастных русских. Своей гуманностью они приобрели большое уважение со стороны всех порядочных людей. Император хотел поставить во главе городской администрации в Москве более или менее видного русского, хотя бы в интересах оставшихся здесь несчастных людей. Он приказал разыскать подходящее лицо; но не нашли никого, кроме Тутолмина, который был слишком необходим во главе своего учреждения, для того чтобы возлагать на него другие функции.

Император давно уже не беседовал со мной, а князь Невшательский лишь в общих чертах знал о тех переговорах, которые собирался завязать император; поэтому я только позднее узнал о них. Император, встречая всегда с моей стороны оппозицию его взглядам, слишком часто показывал мне свое раздражение, и я даже не решался встретиться с Тутолминым. Что касается Загряжского и других русских, которых я приютил в это ужасное время, то я просил обергофмаршала предупредить об этом императора, дабы мои действия не были ложно истолкованы. Все эти люди были, впрочем, стариками и малозначащими лицами, давно уже не имевшими никакого отношения к русскому правительству. Император хотел использовать их в городской администрации. Несколько позже он даже намекал, что хочет их видеть, но они отказались от всяких должностей и отклонили честь, которую его величество хотел им оказать, сославшись с полным основанием на то, что им нечего надеть. Нельзя себе даже представить, до какой степени они были оборваны!

Некоторые из артистов решили, что они смогут организовать спектакль, который принесет им большие доходы, так как в Москве находится много скучающих от Праздности военных. Идея была одобрена, так как спектакль собрал бы людей вместе и доставил бы им развлечение. Император поручил де Боссе организовать и открыть спектакль, приказав ему купить старые занавеси и разные награбленные вещи, словом, всякие лохмотья, чтобы актерам было во что одеться. Тарквинио настойчиво желал петь для императора. Он пел два раза перед ним. Это происходило в совершенно домашней обстановке и продолжалось не более получаса; присутствовали только офицеры из свиты императора. Я считал, что могу позволить себе не являться на эти концерты, так как выходил из дому только для того, чтобы сопровождать императора во время его поездок верхом. Я много читал, и в книгах у меня недостатка не было, хотя особняк Голицына, где я устроил своих людей и свои экипажи, был разграблен сверху донизу в ту ночь, когда мы находились в Петровском. Я занимал в Кремле две маленькие комнаты, выходящие на южную террасу. За исключением больших покоев, мебели не было нигде, но мы покупали по дешевке мебель, спасенную из сгоревших домов или из мебельных складов, покинутых своими владельцами. За несколько наполеондоров я купил также портреты всех членов русской царской фамилии; из этих портретов солдаты устраивали себе шалаши на бивуаках.

Император все время жаловался, что не может раздобыть сведения о происходящем в России. И в самом деле, до нас не доходило оттуда ничего; ни один секретный агент не решался пробраться туда. Всякое прямое сообщение было очень трудно, даже невозможно. Ни за какие деньги нельзя было найти человека, который согласился бы поехать в Петербург или пробраться в русскую армию. Единственные неприятельские войска, с которыми мы приходили в соприкосновение, были казаки; как ни желал император раздобыть нескольких пленных, чтобы получить какие-либо сведения об армии, нам при стычках не удавалось их захватить. Единственные сведения о России, которые получал император, приходили из Вены, Варшавы и Берлина через Вильно. Эти сведения проделывали, таким образом, большой крюк, прежде чем доходили до императора.

Неаполитанский король по-прежнему повторял то, что – вне всякого сомнения, по указанию Кутузова – говорили казачьи офицеры, а именно, что «война надоела, русские желают мира, надо прийти к соглашению и нет никаких оснований продолжать борьбу". Король по-прежнему утверждал, что русская армия пала духом, офицеры, в особенности генералы, изнурены, устали от войны и желают вернуться домой в Петербург, откуда все еще ожидают ответа. Таким способом подогревались надежды или, вернее, желания императора. Только вице-король и князь Невшательский говорили другим языком. Несмотря, однако, на прекрасные речи русских, император не получал никакого ответа на свои предложения. Но молчание русского правительства не вразумляло его насчет того, чего можно ждать от переговоров; ничто не могло его убедить. Россказни Неаполитанского короля, хотя он постоянно высмеивал их, поддерживали те надежды, которые он хотел сохранить вопреки соображениям, несомненно приходившим ему в голову так же, как и нам.

Погода стояла настолько хорошая, что местные жители удивлялись. Можно было сказать, что природа тоже вступила в заговор, чтобы обмануть императора. Его величество каждый день повторял, а когда я при этом присутствовал, то он говорил это с особенным подчеркиванием, что «в Москве осень лучше и даже теплее, чем в Фонтенбло". Император почти ежедневно ездил верхом, и едва ли хоть одна прогулка обошлась без нескольких иронических замечаний с его стороны по поводу погоды и температуры в Москве по сравнению с Францией, а к этим замечаниям он прибавлял на мотив одной из старых песенок, которым часто пользовался, чтобы подчеркнуть некоторые фразы или какие-нибудь меткие стихи, вставляемые им в разговор: «Легко соврать тому, кто прибыл из далеких стран". Но вслед за этим, опасаясь, как бы эти слова не обернулись против него самого, он иногда говорил, указывая на ярко светившее солнце:

– Вот образец ужасной русской зимы, которой г-н де Коленкур пугает детей.

Прошло уже три недели, как мы находились в Москве, а император до сих пор еще не сказал мне ни слова по поводу гибели моего брата, хотя он помянул его весьма почетным отзывом в бюллетене армии. – Что я могу сделать для адъютантов вашего брата? Таковы были его первые слова по поводу столь тяжкой для меня потери. И он прибавил:

– Они, должно быть, хорошие офицеры, потому что их генерал был храбрец. Он пошел бы далеко. – Я ответил, что представлю ему, как только он позволит, разные предложения о повышениях в чине и о наградах для них, а также для всех офицеров штаба главного командования и офицеров, состоящих при нем, для которых он пока еще ничего не сделал. – Представьте эти предложения сегодня, – таков был ответ императора, молчание которого о моем брате объяснялось лишь его раздражением против меня, так как он очень хорошо отзывался о нем в разговорах с князем Невшательским и Дюроком. Вечером после сражения, в котором погиб мой брат, он сказал о нем князю Невшательскому:

– Он был лучшим из моих кавалерийских офицеров. Он отличался находчивостью и отвагой. Он заменил бы Мюрата в конце кампании.

Император согласился на все предложения, которые я сделал, в частности на предложения, касавшиеся адъютантов моего брата, но не сказал мне больше ни слова о нем.

Император был очень озабочен в эти дни полученным тогда сообщением о том, что в первых числах сентября русская армия, находившаяся в Молдавии, перешла Днестр[177] , а также донесениями о событиях, разыгравшихся на Двине. Русские захватили там инициативу. Хотя они были отброшены от Полоцка, когда атаковали его 18 октября, однако 19-го раненый маршал Сен-Сир[178] вынужден был эвакуировать город. Хотя он произвел прекрасный маневр, завершившийся всецело в нашу пользу, но возможные последствия этого дела беспокоили императора. Маршал герцог Тарентский[179] также имел жаркую схватку с русскими еще в конце августа, и одновременно с нападением на Полоцк русские атаковали также и Динабург (Двинск).

Финляндская дивизия генерала Штейнгеля[180] численностью в 10 тысяч человек, как и предвидел император, прибыла на русский фронт и поступила под командование Эссена, который подкреплял Витгенштейна. В командовании прусскими войсками Йорк[181] заменил Граверта.

Все получавшиеся императором донесения были серьезны; все должно было заставить его почувствовать трудности своего положения; но чем труднее оно ему казалось, тем более твердо и решительно он шел наперекор всему, считая, что может восторжествовать над всеми затруднениями и даже опасностями, угрожавшими ему со всех сторон, если будет проявлять уверенность в себе и сделает новые мирные предложения, так как они приведут если и не сразу к переговорам, то во всяком случае к перемирию, а оно повлечет за собой и переговоры, поскольку мы начнем разговаривать с русскими.

Мы в Москве находились не в лучшем положении, чем наши тылы. Госпитали и жители не сегодня – завтра должны были остаться без продовольствия. Герцог Тревизский требовал продовольствия, но администрация берегла спасенные ею небольшие запасы для более важных надобностей. Корпуса имели по большей части свои продовольственные запасы, но те ведомства, которые должны были получать снабжение от интендантства, так как они сами не имели ни солдат, ни транспортных средств, чтобы добывать продовольствие, находились в бедственном положении. Император думал, что можно будет, как и в других странах, организовать здесь компании, которые делали бы поставки за деньги, точнее – за бумажки. Но там, где не удавалось организовать администрацию, нельзя было найти и поставщиков. Император не отступал перед трудностями и старался перешагнуть через них, как всегда, когда он не мог их преодолеть; он думал, что сможет использовать жителей, среди которых нужда сильно давала себя знать, и что казаки, мешавшие нашему снабжению, снизойдут к положению своих соотечественников; таким путем можно будет удовлетворять нужды жителей, а частично и наши собственные. Он приказал поэтому образовать русскую компанию, которая производила бы закупки в деревнях, но, хотя было объявлено, что расчет будет производиться наличными деньгами, никто не решался вступать в эту компанию, ибо никто не сомневался, что казаки будут церемониться с жителями Москвы не больше, чем с ее гарнизоном.

2 или 3 октября император, который уже очень давно не беседовал со мной о делах, спросил меня, как я думаю, готов ли будет император Александр заключить мир, если он сделает ему предложения. Он тогда еще ничего не говорил мне о тех предложениях, которые уже сделал. Я откровенно высказал ему свое мнение: принесение Москвы в жертву свидетельствует о не слишком мирных намерениях, а по мере того, как будет надвигаться зима, шансы все больше будут склоняться в пользу России; словом, нельзя считать вероятным, что русские сожгли свою столицу для того, чтобы потом подписать мир на ее развалинах.

– Хотите ехать в Петербург? – спросил меня император. – Вы повидаете императора Александра. Я передам через вас письмо, и вы заключите мир.

Я ответил, что эта миссия совершенно бесполезна, так как меня не примут. Тогда император с шутливым и благосклонным видом сказал мне, что я «сам не знаю, что говорю; император Александр постарается воспользоваться представившимся случаем вступить в переговоры с тем большей готовностью, что его дворянство, разоренное этой войной и пожаром Москвы, желает мира; он (император) не сомневается в этом. Этот пожар, – прибавил он, – безумие, которым безумец мог хвастать в тот день, когда зажег огонь, но в котором он назавтра же раскаялся; император Александр хорошо видит, что его генералы бездарны и самые лучшие войска ничего не могут сделать, когда ими командуют такие начальники".

Он настаивал, приводя еще новые доводы, чтобы убедить меня в своей правоте и уговорить принять это поручение.

Напрасно я приводил все те возражения, о которых говорил выше. Император ответил, что я ошибаюсь; он получает в настоящее время сообщения из Петербурга; там упаковывают вещи с величайшей спешкой; самые драгоценные предметы отправлены уже внутрь страны в даже в Англию[182] , император Александр не тешит себя иллюзиями; он видит, что его армия сильно уменьшилась и пала духом, тогда как французская армия в состоянии тотчас же двинуться на Петербург; погода стоит пока хорошая; если осуществится этот поход. Российская империя погибла; потерпев поражение, император Александр находится в очень затруднительном положении и ухватится обеими руками за предложение, сделанное нами, так как оно даст ему почетный выход из скверного положения, в которое он попал.

Видя, что ему не удается меня уговорить, император прибавил, что все побывавшие в России, начиная с меня, рассказывали ему всяческие сказки о русском климате, и снова стал настаивать на своем предложении. Быть может, он думал, что мои отказ объясняется лишь тем, что мне неловко явиться в Петербург, где ко мне так хорошо относились, как раз в тот момент, когда Россия подверглась такому разорению; основываясь на этом предположении, император сказал мне:

– Ладно. Отправляйтесь только в штаб фельдмаршала Кутузова.

Я ответил, что эта поездка увенчалась бы не большим успехом, чем другая. Я добавил еще, что помню все, что император Александр когда-то говорил мне; я знаю его характер и отказываюсь от поручения, которое император хочет па меня возложить, потому что я уверен, что Александр не подпишет мира в своей столице; так как этот шаг с нашей стороны оказался бы безрезультатным, то целесообразнее не делать его.

Император резко повернулся ко мне спиной и сказал:

– Хорошо. Я пошлю Лористона. Ему достанется честь заключить мир и спасти корону вашего друга Александра.

И действительно, вскоре император возложил это поручение на Лористона.

Лористон выехал в русскую главную квартиру 4 или 5 октября, был там прекрасно принят и получил обещание, что привезенное им письмо[183] будет переслано императору Александру.

Хотя Кутузов отказался пропустить его в Петербург, но, по впечатлению Лористона, все желали положить конец этой борьбе, которая изнурила русских, по-видимому, еще более, чем нас. Говорили, что вскоре получится ответ из Петербурга, и император был в восторге, так как он возлагал свои надежды па приостановку военных действий, во время которой можно было бы вести переговоры. Он считал, что останется лишь, как это бывало в подобных случаях, наметить демаркационную линию для противников на время переговоров.

Как говорили мне князь Невшательский и Дюрок, император объяснял молчание императора Александра по поводу предложений, посланных ему из Смоленска[184] и из Москвы, только лишь тем, что русские после отъезда Балашева из Вильно убеждены, мол, что он не пойдет ни на какое соглашение, которое не было бы в известной мере построено на принципе восстановления Польши. Однако он начинал допускать, что события и пожары могли вскружить русским голову и что пожар Москвы вызвал среди них воодушевление, по крайней мере на некоторое время. Он стал даже сомневаться, что они пожелают принять его уполномоченного, и в ночь перед отъездом Лористона приказал написать Неаполитанскому королю, чтобы он сообщил русским, что император посылает одного из своих генерал-адъютантов, и заранее точно осведомился, примут ли его. В глубине души он по-прежнему лелеял надежду, что переговоры состоятся; по крайней мере так он говорил, и можно было ему верить, ибо он оставался в Москве, несмотря на то что до сих пор не было получено ответа ни на одно из его предложений, а между тем, и время, истекшее после его первых шагов в этом направлении, и голос рассудка воочию доказывали, что Александр не хочет вступать в переговоры. А он упорно собирался все же предпринимать новые шаги.

Император чувствовал, как и все остальные, что его повторные послания разоблачают затруднительность его положения и лишь укрепляют враждебные планы неприятеля. И, однако, он отправлял новые послания. Какая слепая вера в свою звезду и, можно сказать, в ослепление или слабость противников должна была быть у этого столь здравого и расчетливого политика!

Неаполитанский король, который, несмотря на запрещение, продолжал вести переговоры, по-прежнему доносил, что казаки не хотят больше воевать, а русская армия желает мира и считает, что она находится в достаточно хорошем положении, чтобы заключить выгодный мир, так как к ней пришли подкрепления; Кутузов и все генералы писали об этом императору Александру и убеждали его выслушать наши предложения.

Эти рассказы слишком соответствовали желаниям императора Наполеона и потому давали пищу надеждам, которые погубили его. Русские офицеры действительно занимали короля подобными сказками. Казаки, научившись распознавать короля по пышному костюму и различать его в рядах стрелков как самого храброго из бойцов, обычно переставали стрелять по тому направлению, где он показывался. А офицеры приезжали, чтобы говорить ему комплименты, и по-прежнему уверяли, что, восторгаясь его отвагой, они дали себе слово никогда не стрелять в него, но постараться захватить в плен. Как-то раз, однако, один казак, по-видимому, плохо посвященный в тайны этой новой политики аванпостов, выстрелил в короля из пистолета почти в упор, когда его величество, рассчитывая на состоявшийся уговор, прогуливался, с кем-то беседуя. К счастью, пуля его не задела. Казачьи офицеры тотчас же явились принести ему извинения и заверить, что недобросовестный противник будет наказан. Этот случай принес пользу. Король стал менее доверчивым и отныне меньше верил в мирные намерения этих господ.

То, что я теперь расскажу, было подтверждено мне князем Невшательским и герцогом Фриульским и доказывает, что император, которого удерживали в Москве надежды на мир, не обманывался насчет своего положения, хотя он и старался внушить иллюзии многим лицам, в том числе и мне. Он, правда, говорил нам, что «позиции в Москве с ее развалинами и сохранившимися в ней запасами предпочтительнее всяких других позиций в России; мир можно заключить только в Москве; погода превосходна, насчет климата мы ошибались, и осень в Москве еще лучше, чем в Фонтенбло". Но с первых же дней своего прибытия в Москву в разговорах с людьми, которые в это время имели честь пользоваться его особым доверием, он говорил, что «Москва – плохая позиция, и надо оставаться здесь лишь в течение времени, необходимого для переформирования войск; австрийцы и пруссаки – наши союзники, на которых возложена задача защищать наши тылы, – сделаются самыми опасными врагами при малейших наших неудачах".

Хотя он ясно оценивал положение, но был так увлечен и до такой степени любил тешиться собственными иллюзиями и надеждами, что по-прежнему убаюкивал себя ожиданием ответа от императора Александра или по крайней мере ожиданием переговоров с Кутузовым о перемирии, которые привели бы к соглашению также и по другим вопросам. Можно сказать, что именно затруднительность положения мешала ему видеть опасности, хотя последующие события помогли ему открыть глаза и побудили пойти навстречу опасностям, которые ему угрожали.

В самом деле, князь Невшательский получил в те дни от князя Шварценберга вместе с донесением записку, которая заставила его призадуматься, а когда он показал ее Дарю, Дюроку и мне, она поразила нас не менее, чем его.

Всем известные лояльность и благородные чувства князя Шварценберга придавали большое значение полученному от него сообщению. Вот приблизительный смысл этого сообщения: «Положение и сейчас затруднительно, но может сделаться еще более серьезным; впрочем, каковы бы ни были события, князь Шварценберг заверяет князя Невшательского, что он может полагаться на его личные чувства и на то, что он всегда высоко ценил и будет ценить всякие отношения с ним". Император, разговаривая с Бертье по поводу этой записки, сказал ему:

– Это возвещает подготовку к отпадению при первом же удобном случае, если только оно не началось уже. Австрийцы и пруссаки – враги, находящиеся у нас в тылу…

Он замолчал, подумал несколько мгновений и добавил:

– Жребий брошен. Таков высший закон судьбы, решающий все…

Бертье заметил императору, что необходимо как можно скорее осуществить его первый проект: покинуть Москву и отойти поближе к Польше, так как это поставит преграду всяческим злым умыслам и удвоит наши силы.

– Вы хотите съездить в Гробуа, хотите повидать Висконти, – ответил ему император[185].

Заметив, что Бертье обиделся, он добавил:

– Это письмо – сентиментальная чепуха. Шварценберг сентиментальничает с вами, потому что он предпочел бы охотиться на фазанов у вас в Гробуа или у себя в Богемии, чем терпеть каждое утро неприятности от Тормасова. Маре, со своей стороны, очень доволен Шварценбергом. Маре вполне в курсе дела. В Вене все в порядке, и даже пруссаки прекрасно сражаются. Если бы что-нибудь было, то Маре, в руках которого все источники информации, знал бы об этом. А он доволен; он доносит мне, что все в порядке, и мы будем ожидать в Москве ответа от Александра; со своим сенатом и Кутузовым, которого ему навязали, он находится в гораздо более затруднительном положении, чем я.

Тогда как в нашем штабе мечтали о переговорах и о мире, казаки нападали на наших фуражиров и каждый день захватывали их почти у самых ворот города. Они появились также между Можайском и Москвой. Несколько человек, ехавших в одиночку, подверглись преследованию, а некоторые были захвачены казаками; один раз эстафета опоздала на 15 часов, что крайне взволновало императора. Каждые четверть часа он посылал за мной и за начальником штаба, чтобы спросить, не узнали ли мы чего-нибудь насчет причин этого опоздания. Я воспользовался случаем, чтобы возобновить просьбу об эскорте для эстафет хотя бы из двух человек, с которой обратился к нему после нашего прибытия в Москву; но, для того чтобы организовать такой эскорт на всех перегонах, понадобились бы довольно значительные силы, а так как численность кавалерии уже сильно сократилась, то император счел. возможным разрешить вопрос заявлением, что такая предосторожность является излишней, ибо путь вполне безопасен.

Через три дня почтальона, ехавшего с эстафетой в Париж, обстреляли за Можайском и преследовали на протяжении двух лье. Тогда император срочно послал отряды, о которых я его просил.

В Можайске, окруженном неприятельскими отрядами, находился большой госпиталь; город был занят корпусом герцога д'Абрантес; вдоль дороги, по которой ежедневно прибывали из Франции большие воинские части и обозы, были расположены эшелонами другие войска. Как я уже сказал, малейшее запоздание парижской почты раздражало и беспокоило императора не потому, что неприятель мог извлечь какую-либо действительную выгоду из захвата депеш (все сколько-нибудь значительные депеши были зашифрованы), – ему было неприятно, что коммуникационные пути, связывающие его с Францией, находятся под угрозой, и он знал, какое впечатление во Франции и в остальной Европе должно было произвести сообщение, что неприятель находится у нас в тылу.

Император был очень озабочен и начинал, без сомнения, сознавать затруднительность положения, тогда как до сих пор он старался скрывать это даже от себя. Ни потери, понесенные в бою, ни состояние кавалерии и ничто вообще не беспокоило его в такой мере, как это появление казаков в нашем тылу. При беседах во время прогулки, а также вечером после обеда, когда собирались обычно приглашенные им маршалы, генералы и видные лица из числа придворных, император по-прежнему говорил о хорошей погоде, о том, как мы проведем зиму в Москве, о блокгаузах, которые он построит, чтобы обеспечить безопасность тех пунктов, где расквартированы войска, и таким образом охранять эти пункты, не утомляя солдат и не заставляя их мерзнуть, о своем проекте оттянуть кавалерию за линию фронта, о польских казаках, которых он ожидал и собирался противопоставить русским. Император говорил также во всеуслышание о своем плане немедленного наступления на Кутузова, чтобы отбросить его и дать, наконец, отдых армии. Он говорил также, что, по сообщениям Бассано, в Польше произведены большие рекрутские наборы и вскоре прибудут 6 тысяч польских казаков.

Он перечислял французские дивизии, которые уже шли на подкрепление корпусов, стоявших на Двине, а также называл несколько дивизий, предназначенных для прикрытия нашей коммуникационной линии, на которой они должны были расположиться эшелонами. Император намеревался организовать новую коммуникационную линию, связывающую нас с Францией и проходящую через менее истощенные области. Он говорил князю Невшательскому, что ждет лишь результатов движения против Кутузова и ответа на свои мирные предложения. Нам он говорил, что ожидает результатов операций, которые должны быть осуществлены корпусами, стоящими на Двине. При общих беседах император говорил об Австрии как о государстве, которое питает наилучшие намерения и искренно желает нам успеха, рассчитывая вновь получить приморские провинции и увидеть в центре Европы буферную державу, заинтересованную в том, чтобы сдерживать русского колосса, пугающего Австрию.

В этот период император приказал собрать транспортные средства для эвакуации раненых генералов и офицеров, которые не могли в ближайшее время возвратиться в строй. Вместе с ними должны были отправиться перенесшие ампутацию солдаты и отобранные во всех полках унтер-офицерские кадры для новых корпусов, организуемых во Франции. В доставке лошадей и экипажей должны были участвовать все. Император показал пример. Так как санитарное управление армии существовало только на бумаге, то его начальник генерал-лейтенант де Нансути, тоже раненный, был назначен начальником этого транспорта; транспорт перешел через Неман еще до наступления жестоких морозов и благополучно прибыл во Францию. В связи с этой эвакуацией император затребовал от главного интенданта сведения о том, сколько времени ему понадобится, чтобы дойти до Немана, и был очень недоволен его вычислениями: быть может, он не хотел признать, что находится так далеко от своего исходного пункта, а может быть, он подумал, что когда другие произведут такие же вычисления, то они им не понравятся. Он выразил сомнение в правильности этих расчетов и был очень рассержен ими, как будто от графа Дюма[186] зависело сократить расстояние до Немана.

На предложение о мире по-прежнему не было никакого ответа, а казаки продолжали беспокоить нас в окрестностях Москвы. Дело дошло до того, что они захватили в предместьях города людей и лошадей, отправленных за продовольствием. Пришлось отправлять вместе с транспортами, едущими за продовольствием, большой кавалерийский и пехотный конвой. Почтальоны с эстафетами часто подвергались преследованию. Некоторым из них лишь с трудом удавалось спастись, да и то потому, что казаки не отдавали себе отчета в значении этой корреспонденции, доставка которой была один раз прервана в течение 48 часов. Часто эстафеты были обязаны своим спасением только лишь выносливости лошадей и мужеству отважных французских курьеров, которых не могла остановить никакая опасность, ибо спасение и доставка депеш по назначению были для них делом чести. Задержки и опасности, грозившие нашей почте на каждом шагу, производили большое впечатление на императора.

Хотя он даже князю Невшательскому не давал никаких поводов подозревать что-либо о его планах отступления, я лично думаю, что именно в это время император решил эвакуировать Москву и перебраться в Витебск, чтобы вновь занять ту линию, на которой он раньше хотел остановиться, и расположить войска на зимних квартирах. Уже приняв такое решение, он, к несчастью, откладывал его исполнение, хотя и понимал всю срочность дела, так как дороже всего была для него вера в желанный успех. Он не мог поверить, что судьба, которая так часто ему улыбалась, совершенно отвернулась от него как раз в тот момент, когда он должен был просить у нее чуда. Он по-прежнему хотел надеяться, что предпринятые им шаги приведут к переговорам. Повторяю еще раз, что в жертву этой надежде он принес драгоценнейший момент, и мы все еще оставались в Москве, а между тем в этот момент можно было бы спасти армию, так как если бы она выступила тогда, она успела бы прийти в Вильно, еще до наступления зимних холодов.

Вместо того чтобы улучшаться, наше положение с каждым днем все более усложнялось из-за новых задач, навязанных нам близостью неприятеля и нападениями его многочисленных легких отрядов.

Мы все время должны были держаться настороже; артиллерия, очень изнуренная и сильно поредевшая, не знала ни минуты отдыха; ее лошади, кроме дежурных, точно так же как и кавалерийские лошади, отправлялись за дровами или за фуражом, а люди – за продовольствием. Неприятель все время тревожил наши коммуникации за Гжатском и часто прерывал их между Можайском и Москвой. Недалеко от помещичьего дома в Малой Вяземе, где император ночевал накануне своего прибытия в Москву, подвергся нападению наш артиллерийский обоз, и несколько зарядных ящиков были захвачены. В этих прелюдиях все видели предвестие новой системы, цель которой – изолировать нас. Нельзя было придумать систему, которая была бы более неприятной для императора и поистине более опасной для его интересов. Мы говорили ему об этом – князь Невшательский, вице-король и я (если я смею назвать самого себя наряду с такими военными авторитетами).

Обстоятельства казались мне столь серьезными, что я счел своим долгом выйти из рамок замкнутости, которые я сам установил для себя уже с давних пор. Я попросил императора об аудиенции. Так как я видел его и сопровождал при поездке верхом каждый день, то он, казалось, был удивлен этим торжественным ходатайством и, тотчас же назначив мне просимую аудиенцию, сказал мне:

– Что случилось такое необыкновенное и срочное? Мои соображения об опасностях пребывания в Москве и об опасностях зимы, если нам придется двигаться во время морозов, были приняты им на сей раз с большей благосклонностью, чем он проявлял ко мне в течение долгого времени, но за ними не последовало пока ни таких рассуждений, ни такого ответа, которые позволили бы мне разгадать его намерения.

– Коленкуру кажется, что он уже замерз, – сказал император Дюроку и князю Невшательскому, когда рассказывал им о моей аудиенции.

Князь Невшательский и вице-король также говорили императору обо всех неудобствах и даже об опасностях, связанных с дальнейшим пребыванием в Москве.

Беззаботность наших войск, не желавших беречь себя, была еще одной лишней бедой при том положении, в котором мы находились; я не сомневаюсь, что император думал то же самое, что и мы, но так как из этого тяжелого положения трудно было выйти, то он продолжал питать надежду на переговоры и, словно зачарованный, оставался в Кремле.

24 сентября Можайская дорога была совершенно перерезана корпусом русских драгун и казаков. Император направил туда несколько гвардейских стрелковых и драгунских эскадронов, и у них был ряд столкновений с русской кавалерией. Наши драгуны, одержав верх, слишком далеко преследовали неприятеля, были окружены и должны были уступить численному превосходству русских. Командовавший эскадронами Марто, несколько других офицеров, драгуны и часть двух сводных эскадронов попали в плен[187]. Эта маленькая неудача, которую потерпела гвардия, хотя она и сражалась с большой отвагой, была неприятна императору не меньше, чем проигрыш настоящего сражения. Правда, и на всех остальных этот случай произвел тогда больше впечатления, чем выбытие из строя 50 генералов в сражении под Москвой.

Смоленская дорога была перерезана неприятельскими отрядами еще и в других пунктах; таким образом, мы не имели больше надежного коммуникационного пути, связывающего нас с Францией. Вильно, Варшава, Майнц, Париж уже не получали каждый день приказов монарха великой империи. Император напрасно ожидал в Москве сообщений своих министров, донесений губернаторов, новостей из Европы. На всех лицах было написано, что никто не думал о возможности такой помехи. Мы готовы были драться ежедневно за кусок хлеба, отправляться за охапкой сена с риском попасть в плен и оставаться в России с риском замерзнуть зимою. Мы свыклись с возможностью, или, точнее, с вероятностью, всех этих приключений, но не привыкли к мысли о том, что ожидаемое письмо из Франции не будет получено. Генерал де Сен-Сюльпис, посланный во главе нового отряда конной гвардии, восстановил наши коммуникации.

К концу этого месяца, который мы – и это было весьма неблагоразумно провели в Москве, французская армия располагала еще боеспособными силами численностью в 95 тысяч человек. В этот счет входило 5 тысяч пехоты старой гвардии и 10 тысяч молодой гвардии, 4 тысячи гвардейской кавалерии и 10 15 тысяч армейской кавалерии. Из 500 орудий, которыми еще располагала армия, больше половины были вполне обеспечены лошадьми. В московских госпиталях находилось 15 тысяч французов; в Можайске были тяжело раненные в сражении под Москвой. Продолжались работы по приведению Кремля в оборонительное положение. В первых числах октября там была уже батарея из 10 орудий, а в монастырях вокруг города были устроены бойницы.

Хотя император к тому времени почти решил покинуть Москву, но широкие политические замыслы, удерживавшие его там, помешали ему принять какую-либо из мер, необходимых для обеспечения этого отступления; он думал, что объявленный им план провести зиму в Москве и организовать страну испугает неприятеля и внушит ему больше охоты к переговорам, а этого император с полным основанием желал больше всего. И словами и действиями он старался убедить всех в правильности своих предположений.

Он хотел во всяком случае отметить в Париже свое пребывание в Москве какими-нибудь трофеями и осведомился, какие предметы можно было бы, по его выражению, послать во Францию на память об успехах нашего оружия. Он сам осмотрел весь Кремль, колокольню Ивана Великого и соседнюю с ней церковь.

Поляки все время говорили Александру, что церковь Ивана Великого высоко почитается русскими и с нею связаны даже различные суеверия. Железный крест на колокольне церкви, говорили императору, служит предметом почитания всех православных. В результате этих разговоров император приказал снять крест. Это трудно было сделать, так как не оказалось рабочих, которые Согласились бы взобраться на такую высоту. Князю Невшательскому, как и всем нам, претило отнимать у разрушенного города часть единственного памятника, оставшегося нетронутым. Император повторил свой приказ и поручил его выполнение гвардейским саперам. Отныне трудностей не существовало, и крест был частично отделен от колокольни, но не был спущен, а упал с нее. К этому железному кресту присоединили еще некоторые предметы, которые, как предполагалось, употреблялись при коронации русских императоров, а также две старые пушки, на которые заявили претензию поляки, утверждая, что когда-то русские отняли эти пушки у них, но пушки остались на своем месте, так как мы не нашли в России ни одной лошади для замены потерь в нашем конском составе, а у нас не было лошадей даже для того, чтобы запрягать наши собственные артиллерийские орудия. Поляки удовольствовались старинными знаменами, отнятыми у них когда-то русскими и хранившимися в кремлевском арсенале.

Переговоры по-прежнему не начинались. На Двине наше положение сделалось более трудным в связи с отступлением, к которому нас принудили прибытие подкреплений к Витгенштейну и ранение маршала Сен-Сира[188] . Положение могло и должно было стать еще более серьезным после предстоявшего вскоре появления у нас в тылу русской армии из Молдавии; численность этой армии император определял в три дивизии в составе 20 тысяч человек. Назначения этой армии не знали, и император тогда не очень беспокоился по этому поводу, считая, что главнокомандующий, навязанный государю определенной партией, слишком заинтересован в поддержании своего престижа при помощи лично им одержанных успехов и поэтому, имея право распоряжаться всеми военными силами, подтянет к своему расположению лучшие войска. Так как наше положение усложнялось, то император решил вызвать свои резервы, оставленные на Немане, и 6 октября по его распоряжению герцогу Беллюнскому, который перешел Неман 4 сентября, был послан приказ согласовывать свои действия с герцогом Бассано в Вильно. Этот министр, пользовавшийся полным доверием императора, направлявший и знавший все дела, мог дать герцогу Беллюнскому самые точные указания и сообщить ему все сведения как частного, так и политического характера, которых не могло быть в депешах.

Начальник штаба предписал герцогу Беллюнскому расположиться между Оршей и Смоленском с таким расчетом, чтобы прикрывать Вильно и составлять резерв Сен-Сира, если он окажется под ударом в Полоцке, резерв Шварценберга, если Тормасов будет его теснить, и даже в случае надобности – резерв великой армии, находящейся в Москве. Герцог получил в свое распоряжение, кроме имевшихся у него трех дивизий, еще вестфальскую бригаду из Вильно и войска Домбровского[189] , у которого было не меньше 6 тысяч человек пехоты и 12 тысяч польских кавалеристов, набранных недавно в районе Минска.

В то же время в Варшаве была организована под командой генерала Дюрютта 32-я пехотная дивизия, составленная частично из немцев, а 34-я дивизия, которой командовал генерал Луазон, получила приказ покинуть Кенигсберг и перейти в Вильно. Все наши силы сосредоточивались и располагались, следовательно, с таким расчетом, чтобы поддержать нас и отражать опасности, которые могли угрожать нашему тылу.

Маршал герцог Беллюнский оставил генерала Барагэ д'Илье в Смоленске и в связи с разыгравшимися на Двине событиями принял на себя командование корпусом раневого маршала Сен-Сира; генерал Легран отказался взять на себя это командование; зато генерал Мерль не спеша привел корпус в Чашники, несмотря на превосходство сил неприятеля, не решившегося теснить его. Там он соединился с герцогом Беллюнским, который прибыл 27 октября в Смоленск. Таким образом, под командою маршала соединились 2, 6 и 9-й корпуса; одни только 2 и 9-й корпуса насчитывали больше 36 тысяч человек.

Письма князя Шварценберга от конца сентября подтверждали, что молдавская армия выступила в поход; он сообщал, что эта армия предназначена для усиления корпуса, оперирующего против него, но император, по приведенным выше соображениям, не верил в это.

Он торопил свою двинскую армию, чтобы она поскорее возобновила наступление, но так как две дивизии были двинуты по ложному направлению, то операция, назначенная на 30 октября, не удалась, а 31-го Витгенштейн воспользовался этим, чтобы отбросить нас за Лукомлю[190].

По возвращении Лористона император разговаривал со мной о его миссии и на этот раз начал разговор благосклонным тоном, к которому я не привык.

– Император Александр, – сказал он, – упрямится; он раскается в этом. Никогда не получит он таких хороших условий, как те, которые я предложил бы ему в настоящий момент. Он наделал себе достаточно бед тем, что сжег свои города и свою столицу, и я не стал бы уже ничего у него требовать. Конфискация английских судов обошлась бы ему дешевле. Если поляки не поднимают поголовного восстания против русских, то и Франция, со своей стороны, принесла уже достаточно жертв ради них, и я могу покончить с этим делом и заключить мир, учитывая, конечно, их особые интересы. Я атакую Кутузова.

Если я его побью, а так, вероятно, и будет, то император Александр подвергнется большому риску. Сегодня он мог бы покончить дело одним словом. Но кто знает, что будет в следующую кампанию? У меня есть деньги и больше войск, чем мне нужно. Ко мне прибудут скоро 6 тысяч польских казаков, а в следующую кампанию у меня их будет 15 тысяч. У меня уже есть опыт этой войны. Моя армия ознакомилась на опыте со страной и с войсками, с которыми ей придется иметь дело. Это – неисчислимые преимущества. Если я расположусь на зиму здесь и в Калуге, даже в Смоленске или Витебске, то Россия погибнет. Как и в Остероде, я принес в жертву все соображения престижа, и теперь мне остается лишь преследовать интересы моей системы и той великой политической цели, которую я поставил перед собой. Если бы император Александр поразмыслил, то он понял бы, что ему может дорого обойтись его образ действий, когда он имеет дело с человеком моего склада, которому не приходится больше с ним стесняться, потому что он не ответил ни на одно из моих предложений. Вы нехорошо сделали, что не приняли на себя это поручение: вы бы заставили их слушаться голоса рассудка.

Я вновь сказал ему, как и при предыдущем разговоре, что меня пожелали бы выслушать не больше, чем Лори-стона. Я добавил, что Кутузов, на котором лежит большая ответственность, быть может, хотел бы вступить в переговоры, чтобы поскорее избавиться от этой ответственности, но я сомневаюсь, чтобы ему это было разрешено; возможно также, что его любезные слова являются нарочитой игрой с целью внушить нам надежду на соглашение в близком будущем и усыпить императора в Москве; в Петербурге сознают свои преимущества и наши затруднения. При слове «усыпить», как и при слове «затруднения», император вздрогнул.

– Что это за «наши затруднения"? – спросил он сердитым тоном.

Но тотчас же переменив тон, он с явным волнением предложил мне пояснить, что я разумею под «нашими затруднениями".

– Прежде всего, государь, – ответил я, – большим затруднением будет зима, затем недостаток складов, лошадей для вашей артиллерии, транспортных средств для больных и раненых, плохое состояние одежды ваших солдат. Для каждого потребуется тулуп, меховые перчатки, шапка, закрывающая уши, длинные чулки и сапоги, чтобы они не отморозили себе ног. Ничего этого у вас нет. Для лошадей не заготовлены подковы с шипами. Как они потащат артиллерийские орудия? Я мог бы до бесконечности говорить на эту тему перед вашим величеством. Потом перерыв наших коммуникаций. Пока еще погода хороша, но что будет через две недели или месяц, а может быть, и раньше?

Император слушал меня. Я видел его нетерпение, но все же он позволил мне говорить. Мои замечания, основанные на предположении о нашем отступлении, рассердили его, по-видимому, не меньше, чем слова «усыпить» и «затруднения», причем особенно он был недоволен тем, что я проник в его мысли. Потом он сказал:

– Значит, вы думаете, что я покину Москву?

– Да, государь.

– Это еще не наверное. Нигде мне не будет лучше, чем в Москве.

И он начал подробно перечислять преимущества, которые дает этот город благодаря тому, что здесь сохранились приспособленные для всяких нужд здания; по словам императора, надо предпочесть Москву всякому другому месту. Он говорил о способах снабжения, о тех запасах, которые еще сохранились в Москве, и о тех, которые он дополнительно собрал здесь. Правда, он подробно остановился и на тех затруднениях, которые испытывало наше снабжение из-за казаков, но, по его мнению, такие же затруднения будут везде, пока он не получит польских казаков, чтобы противопоставить их русским; отсюда он делал вывод, что, не говоря уже о больших политических выгодах пребывания в Москве, эту позицию надо предпочесть еще и со многих других точек зрения, хотя бы из-за тех приспособленных зданий, которые были здесь спасены от пожара. Что же касается нападений казаков, то, по его словам, он имел возможность устранить эту помеху при помощи пехотных отрядов, которые он разместит в блокгаузах с таким расчетом, чтобы они образовали оборонительную линию; все это он организует после сражения, которое даст Кутузову, чтобы отбросить его и обрести спокойствие. Он соглашался, что очень неприятно, когда нас тревожат на наших коммуникационных путях, начиная от самых дверей штаба главного командования, и с этой точки зрения было бы выгодно отойти ближе к Смоленску, то есть поближе к своим остальным корпусам, резервам и базам, тогда как неприятель будет ослаблен, отдалившись от организованных им баз; но он подчеркнул со свойственной ему глубиной мысли, что этот вопрос является одновременно и политическим и военным, а поэтому надо хорошенько взвесить все соображения, прежде чем принять какое-либо решение; как мне показалось, он склонялся в пользу пребывания в Москве.

Император все время возвращался к вопросу о том, как он использует зимою польских казаков, подкрепив их пехотными постами в блокгаузах, чтобы обеспечить армии спокойствие. Это была его излюбленная идея. Так как мир можно заключить только в Москве, то он обдумывал всяческие способы, чтобы держаться в Москве, подобно человеку, который, поверив, что он преследует выгодные и даже необходимые цели, долго обдумывает дело и в конце концов начинает верить в его возможность, убеждается в этом и хочет, чтобы другие тоже были убеждены. Исходя из этих предположений, он говорил о возможности расположить армию в Калуге и о большом наступлении на этот город (причем в Москве останется только гарнизон), хотя бы для того, чтобы посмотреть, что будет делать русская армия. Он жаловался, что наборы в Польше проходят медленно, что г-н де Прадт ничего не делает, не выполняет задач представительства, ничего не соображает и своей скупостью и бестактностью испортил все дела в Варшаве.

– Если бы я послал Талейрана, – прибавил он, – то у меня было бы уже 6 тысяч казаков и мои дела тотчас же приняли бы другой оборот.

Все свои затруднения он приписывал исключительно помехам со стороны казаков и при этом твердил, что у него больше чем нужно сил, чтобы разбить Кутузова и двигаться куда ему угодно.

Трудности, связанные с зимою, с абсолютным отсутствием всего необходимого для защиты людей от морозов и т. п., не принимались им, в расчет.

– Вы не знаете французов, – говорил он мне, – у них будет все, что нужно; одна вещь будет заменять другую.

Он высмеивал мои соображения о подковах для лошадей, уверяя, что наши артиллерийские и кавалерийские офицеры и наши кузнецы не менее хитроумны, чем русские. Много раз, однако, он говорил о том, что было бы выгодно отойти ближе к своим корпусам, стоящим на Двине, но главным образом для того, чтобы внушить им ту энергию, которую он не в состоянии был передать им на расстоянии. Он жаловался, что генералы не умели полностью использовать находящиеся в их распоряжении силы. Император, казалось, говорил с полным доверием ко мне и даже с полной непринужденностью. По его словам, ни один из маршалов, за исключением герцога Далматского[191] и маршала Сен-Сира, не был способен руководить армией, насчитывающей 30 тысяч человек.

– У императора Александра, – сказал он, – есть отчасти лучшие помощники, чем у меня, так как Витгенштейн хотя и сделал несколько глупостей, но частенько маневрировал лучше, чем его противники. Герцог Реджио храбро сражается на поле битвы, но он самый посредственный, самый бездарный генерал, какой только существует. Сен-Сир – человек талантливый, но теоретик; он видит только то, чем занят сейчас, а между тем при таких крупных операциях, как теперешние, нужно, чтобы все сочеталось в единую систему.

В заключение он с полной уверенностью сказал, что ответ из Петербурга придет и во всяком случае Кутузов заключит перемирие с Лористоном; при таком положение вещей, если он уйдет из Москвы, то потеряет все свои преимущества; этот отход даже помешает ему получить ответ и добиться результата; эвакуировать Москву значило бы признать себя побежденным, тогда как в действительности он был победителем во всех сражениях; таким путем он отнял бы у себя возможность заключить мир. Он добавил, что император Александр остережется позволить ему провести зиму в Москве, откуда он сможет заняться организацией страны; оккупация Москвы – не пустая вещь для русских помещиков, так как она лишает их доходов; крестьяне, которых заставили бежать из своих деревень, объедают губернии, в которые их направили. Русские не могут долго переносить такое положение вещей; Кутузов и его генералы знают это очень хорошо и желают мира; эти соображения мешают ему, между прочим, атаковать Кутузова в настоящий момент: впрочем, погода стоит такая хорошая, что он решит этот вопрос в ближайшие дни.

– Зима не начинает свирепствовать сразу в течение 24 часов, – сказал он. Мы не так привыкли к здешнему климату, как русские, но, по существу, мы здоровее их. В сущности осень еще не прошла, и будет много хороших дней, прежде чем наступит зима.

– Не верьте в это, государь, – ответил я. – Зима ворвется внезапно, как бомба, и при том состоянии, в котором находится армия, ничего не может быть страшнее.

Из этого разговора слишком ясно видно, на что император надеялся, чего он желал, к чему он стремился, и нет никакой надобности прибавлять сюда какие-либо пояснения. Ясен мотив, который заставлял его оставаться в Москве, ясно даже, почему он не наступал немедленно на русскую армию, которую он – при всех предположениях – хотел разбить прежде, чем начать какое-либо движение. Должно быть, он очень сильно рассчитывал на мир или по крайней мере на перемирие, так как ему небезызвестно было, что к русским прибывали многочисленные подкрепления, и это поднимало их дух, тогда как небольшие стычки и перерыв наших сообщений действовали на наше настроение в обратном смысле. Можно сказать определенно (у императора никогда не было двух мнений на этот счет), что он решил атаковать русских, псе равно, придется ли ему отступать или расположиться на зиму в Москве, либо где-нибудь в другом месте. На случай победы он склонялся к тому, чтобы оставаться в Москве, а в случае поражения или при отсутствии решающего успеха он считал необходимым сражаться дальше против Кутузова и думал, что сможет удержаться в Смоленске. На этом мнении до сражения под Винковым[192] были основаны все его расчеты и все его разговоры с князем Невшательским. Казалось даже, что чем больше он размышлял, тем больше склонялся к тому, чтобы оставаться в Москве. Быть может даже, три недели тому назад он был более склонен покинуть ее.

Я резюмирую теперь вкратце сущность вопроса, который решался тогда, так как он имел огромное значение.

Император тешил себя иллюзиями насчет суровости и последствий русской зимы. Он был убежден, что при помощи пехотных постов и укрепленных блокгаузов сможет устранить все помехи, создаваемые нападениями казаков на линию его расположения или на его тылы; он вспоминал для примера, что делалось для обеспечения коммуникаций во время Вандейской войны и войны с шуанами. Он считал, что корпусов на Двине более чем достаточно, чтобы сдержать Витгенштейна и даже в случае надобности справиться с другими задачами при помощи подкреплений, полученных ими. То же самое он думал о корпусе, находившемся в Смоленске, и об армии Щварценберга. Ему казалось, что находившихся в пути войск, которые шли из Вильно, из Варшавы, из Франции, вполне достаточно для того, чтобы не только обеспечить его тыл против русских корпусов, но и подкрепить его фронт. Он считал молдавскую армию русских немногочисленной и думал, что она предназначена главным образом для подкрепления армии Кутузова; по его мнению, Кутузов, будучи главнокомандующим и при этом главою своего рода партии, которую события должны были усиливать с каждым днем, не преминет подтянуть к себе молдавскую армию, чтобы подкрепить свои силы и сохранить влияние, даваемое успехами или внушительной позицией. Император считал, что если даже в своей экспедиции против Кутузова он не добьется полностью ожидаемого им успеха, то все же сможет продолжать кампанию, и погода позволит ему это в течение еще некоторого времени. Император по-прежнему считал, что очень важно оставаться в Москве с материальной точки зрения – из-за ее казенных зданий, а с политической точки зрения потому, что оккупация этой столицы, поскольку он в нее вступил и так долго здесь остается, производит моральное впечатление, которое должно оказать влияние как на Россию, так и на Европу. Если бы какие-нибудь обстоятельства и причины, в возможность которых он не верил, заставили его покинуть Москву, то он ни в коем Случае не рассчитывал отходить дальше Витебска и думал тогда, что наверняка сможет совершить этот переход до наступления жестоких морозов. Так как он ни в каком случае не хотел двигаться, не разбив предварительно Кутузова, то, даже допуская мысль об отступлении к Витебску, он желал все-таки приготовить на случай надобности все необходимое для зимовки в Москве, чтобы иметь возможность сохранить ее в своих руках, если бы он, решил держаться на этой линии. А на случай отступления он считал, что всегда, как только пожелает, сумеет вовремя вызвать из Москвы оставленный там гарнизон.

Таковы были рассуждения, на которых был основан образ действий императора, они же обосновывали и его пребывание в Москве в ожидании ответа, но ответ не приходил и прийти не мог.

В один прекрасный день, насколько я помню, 12 октября, – русскими была захвачена эстафета, направлявшаяся в Париж. Та же участь постигла на следующий день эстафету из Парижа. К счастью, это были единственные эстафеты, потерянные нами за все время кампании. Многие эстафеты запаздывали, но благодаря расторопности людей, которым было поручено это дело, почте удавалось спастись от активности русских партизан. Казаки до такой степени не понимали значения этой корреспонденции, что, вскрыв в поисках денег почтовые сумки и находившиеся в них портфели, они побросали на землю бумаги, многие из которых были потом найдены. Армейская почта потеряла три ящика, в одном из которых была корреспонденция из Франции. Большая часть писем также была потом найдена.

Эти факты беспокоили императора больше, чем беспокоили бы его при других обстоятельствах крупные неудачи. Он по-прежнему продолжал лелеять свою излюбленную идею, не отдавая себе отчета в том, что его повторные шаги являлись для неприятеля новым доказательством затруднительности его положения, а следовательно, мотивом для того, чтобы не отвечать ему; он собирался вновь послать Лористона к фельдмаршалу Кутузову для заключения перемирия, на которое он, по-видимому, рассчитывал. Между прочим, он надеялся таким путем ускорить упорно ожидаемый им ответ из Петербурга.

При наших сношениях с русскими все происходило как нельзя лучше, ибо русские всячески старались сохранить роковую уверенность императора и поддерживать его надежды на соглашение. Не ограничиваясь миролюбивыми словами и повторными заверениями, что они хотят мира еще больше, чем мы, что это желание, выраженное армией, доведено до сведения императора Александра и ожидаемый ответ не замедлит прибыть, причем другого ответа, кроме удовлетворительного, быть не может, они установили в связи с переговорами нечто вроде перемирия по молчаливому согласию, чтобы получше обмануть Неаполитанского короля насчет своих намерений. Даже партизанские отряды уже в течение нескольких дней были менее предприимчивы. Все делалось для того, чтобы втереть очки королю, и, хотя он имел на это разрешение, он не отступил на позиции у Воронова.

После 3 октября наши войска, согласно отданному им Приказу, должны были сосредоточиваться; 15 или 16-го император, казалось, был намерен эвакуировать Москву и перенести свой штаб в Витебск, сохранив Смоленск в качестве форпоста, а может быть, и в качестве своей ставки, на случай если он не сочтет нужным расположиться в Витебске, чтобы быть поближе к Двине. Он еще больше, чем прежде, жаловался в это время на Неаполитанского короля, который, по его словам, губил свою кавалерию. 14-го вечером он предупредил короля, что намерен произвести маневр и, может быть, атаковать Кутузова, а в ответ на сообщения короля о состоянии его кавалерии, о его ежедневных потерях и о трудностях снабжения он разрешил ему в ожидании нового маневра расположиться на позициях у Воронова, прикрытых пехотой; но перемирие по молчаливому согласию, которое длилось уже несколько дней, побудило короля, как я уже сказал, оставаться на своих прежних позициях.

Бертье льстил себя надеждой, что решение императора принято, и сказал мне об этом. В самом деле, казалось даже, что император решил двинуться на Белый по дороге, которая оставалась до сих пор нетронутой. К этому преимуществу присоединялась еще возможность избегнуть многих маневров и расположиться на позициях еще до того, как неприятель стал бы нас беспокоить, ибо Винценгероде со своим маленьким корпусом, состоявшим почти исключительно из кавалерийских частей, не мог быть помехой нашему движению: он был бы раздавлен.

Но император вскоре же отказался от этого мудрого проекта, так как, по его собственным словам, желал для безопасности армии отбросить Кутузова, а для удовлетворения общественного мнения – разбить его, прежде чем начинать отступление и располагать войска на зимних квартирах. Это, говорил император, – единственное средство обеспечить себя хотя бы на некоторое время от беспокойств со стороны неприятеля; без этого, если бы император Александр не согласился на условия мира, всякое передвижение, по его мнению, должно было осложнить, а не улучшить наше положение; так как Кутузов последует за нами, – а он, веpoятнo, это сделает, – то установится контакт между ним и Витгенштейном; кроме того, Кутузов укрепит то моральное впечатление, которое произведет на русских отступление французской армии. Разбить Кутузова в генеральном сражении или, если он будет отступать, то по частям – это со всех точек зрения казалось императору необходимым предварительным условием, хотя бы для того, чтобы произвести впечатление на общественное мнение и деморализовать русских до нашего перехода на зимние квартиры. Это решение давало шансы добиться сражения и славы; подкрепленное ссылкой на необходимость подождать еще несколько дней ответа, которого император так желал, но который по-прежнему не приходил, оно одержало верх, и на нем император окончательно остановился.

Тем временем он снова отправил Лористона в русскую ставку, чтобы предложить перемирие и узнать, не получен ли какой-нибудь ответ из Петербурга. Неаполитанскому королю было поручено препровождать императору депеши Лористона в самом срочном порядке: император ожидал их с особым нетерпением, так как он уже понимал тогда, что должен спешить из-за погоды, а следовательно, для осуществления его намерений необходимо получить ответ поскорее. Князь Невшательский 16 октября написал Кутузову, убеждая его придать войне такой характер, при котором страну берегли бы, вместо того чтобы ее опустошать. Он предложил ему принять соответствующие меры. Фельдмаршал ответил ему 21-го, после своего успеха под Вороновым, что «народ, который в течение трех столетий не видел неприятелей на своей земле, не в состоянии разбираться в тех тонкостях, которые установились среди цивилизованных наций в результате частых оккупаций и современного способа ведения войны, и т. д.". Император нашел этот ответ исполненным достоинства и, прочитав его, сказал:

– Эти люди не хотят вести переговоров; Кутузов вежлив, потому что он хотел бы кончить дело, но Александр не хочет этого. Он упрям.

Неаполитанский король предлагал уже перемирие, которого русские генералы якобы желали и которое они отклонили только из-за отсутствия разрешения императора Александра. Именно по этому поводу Александр, получив депеши, сказал:

– Теперь начнется моя кампания. Несколькими днями позже мы узнали от русских (это было после Вороновского дела), что император Александр определенно запретил фельдмаршалу и генералам соглашаться на какое-либо перемирие или приостановку военных действий. Лористон возвратился 16 или 17-го, а тем временем Кутузов подготовлял на 18-е свой сюрприз, который так жестоко открыл всем глаза.

В этот период наши коммуникации стали испытывать еще большие трудности. Казаки, ничего не предпринимая в данный момент вблизи армии, блокировали нас в Москве. Новый артиллерийский обоз, направлявшийся из Франции, потерял много зарядных ящиков между Можайском и Москвой. Часть из них казаки взорвали; остальные были отбиты нами обратно. За несколько дней до этого император приказал, чтобы корпуса заготовили и держали в запасе двухнедельную порцию сухарей, как будто у нас был транспорт для их перевозки. А между тем он знал, что транспортных средств нет никаких, так как для эшелона раненых, возглавляемого генералом де Нансути, мы вынуждены были брать экипажи, составлявшие частную собственность. Этот приказ вызвал ропот и был исполнен лишь частично.

То же самое было и с остальным продовольствием; к тому же у многих корпусов нехватало муки.

Все орудия и зарядные ящики, для которых нехватало лошадей, были собраны в Кремле. Эти меры не оставляли никаких сомнений в том, что вскоре предстоит выступление. Подавляющее большинство, зная упорный характер императора, не сомневалось, что мы атакуем Кутузова на калужском направлении. Однако некоторые – таких было незначительное меньшинство – считали, что предстоит отступление прямо на Смоленск. В поисках продовольствия и вина солдаты нашли погреба, в которых оказалось огромное количество разных мехов; все состоятельные люди стали покупать у них эти меха. Так как медвежий мех был слишком тяжел для младших офицеров (идущих в строю пешком), то эти шкуры легко можно было купить за несколько наполеондоров; я тоже купил одну.

18 октября были приняты все меры для того, чтобы 20-го начать движение на Калугу. Император решил оставить часть своего двора в Москве. Он отдал уже мне распоряжение об этом, как вдруг около часу пополудни, когда он производил смотр войскам после парада, пришло сообщение о сражении Неаполитанского короля с русскими в Винкове. Император тотчас же решил ускорить свое выступление и назначил его на день раньше, чем предполагалось сначала. Весь двор и обозы получили приказ выехать; этот приказ относился даже к больным, которые были способны к переезду. Первые слова, с которыми император обратился к князю Невшательскому и другим лицам, когда отдавал им свои распоряжения, были следующие:

– Нужно смыть позор этой неожиданности. Нельзя, чтобы во Франции говорили, будто неудача принудила нас отступить. Какая глупость со стороны короля! Никто не остерегается. Это расстраивает все мои планы; мне портят все. Нужно восстановить честь оружия на поле битвы. Посмотрим, пойдут ли русские на это, как они пошли на устроенный ими сюрприз. Впрочем, король, кажется, нанес им порядочный урон, так как они не решились преследовать его. Во всяком случае надо выступить, чтобы поддержать его и отомстить за него.

Король потерял много артиллерийских орудий. Много прекрасных и храбрых офицеров было убито, некоторые попали в плен; число раненых было велико. Король потерял также много солдат пленными и лишился большей части обозов, как своих личных, так и войсковых.

Вечером император сообщил нам следующие подробности. Как всегда, сторожевое охранение наших войск было поставлено плохо. Разведки производились небрежно. Русские уже в течение некоторого времени изучали наши привычки и следили за нашим маршрутом; подготовляя свой сюрприз, оказавшийся для нас столь роковым, они меньше, чем обычно, тревожили наши войска. В намеченный ими день они сосредоточили несколько дивизий для проведения своей операции. Казаки, кавалерия и пехота были спрятаны в лесах, которые не были нами подробно обследованы, хотя и находились очень близко от наших позиций. Платов, подкрепленный корпусом Багговута, воспользовался тем моментом, когда большая часть наших полков отправилась на фуражировку. Внезапное нападение русских на лагерь Себастьяни вызвало вначале такой беспорядок, что Себастьяни потерял свою артиллерию, обоз и много людей. В первый момент было очень трудно собрать хотя бы небольшие части полков. Днем раньше и накануне ночью вся русская артиллерия перешла через Нару по мостам, наведенным в расстоянии одного лье выше Тарутина. Пехота Багговута[193], ворвавшись на наши бивуаки, расстреливала храбрецов, спешивших к лошадям, чтобы присоединиться к своим эскадронам; поддержанный Строгановым и опираясь на Остермана, Багговут подошел к дефиле, которое было единственным путем отступления французов. И лагерь Себастьяни п вся артиллерия погибли бы, если бы король во главе карабинеров не ринулся на русских и не остановил их колонну.

Багговут, в свою очередь захваченный врасплох и не получая никакой поддержки от Строганова и Остермана, которые, вместо того чтобы устремиться к дефиле, двигались потихоньку, должен был остановиться, чтобы принять некоторые меры. С этого момента завязалось правильное сражение, и у короля было время пройти через дефиле; порядок восстановился, и дальнейший бой шел с переменным успехом. Платов завладел дефиле, но не был там поддержан и был оттеснен оттуда Клапаредом и Латур-Мобуром. Багговут был убит. Король продолжал свое отступление, но уже в порядке, и русские, лишь несколько корпусов которых прошли Чернышню, не могли прорвать его фронт. Кутузов стремился только к авангардному бою, к успеху, основанному на внезапности нападения. Добившись такого успеха, он удовольствовался этими скромными лаврами и отнюдь не хотел рисковать ими. Не домогаясь тех шансов, которые могло бы дать ему большое сражение, он остановился, вновь занял свои позиции на Наре, и лишь один Платов при поддержке нескольких регулярных частей преследовал короля. Если бы на месте наших там были другие войска и другой начальник, то немногим удалось бы спастись. Наши войска показали чудеса храбрости.

В дополнение к рассказу об этом бое я считаю нужным привести те сведения о позиции Кутузова, которые сообщил нам император, и те выводы, которые он сделал из различных полученных им донесений.

Кутузов по-прежнему держался за так называемыми тарутинскими укреплениями, или, точнее, позади Нары и Истры. Эти позиции называли тарутинскими укреплениями, очевидно, потому, что Кутузов сохранял в своих руках мост через Нару в деревне Тарутино. Неаполитанский король держал в Винкове дивизию Клапареда, а на Чернышне – маленькой речке, или даже скорее ручье была линия постов. На правом и левом флангах стояла кавалерия; немного позади слева был Понятовский; Себастьяни находился на передовых позициях, Сен-Жермен со своими резервами – во второй линии, а пехота Дюфура и кавалерия Латур-Мобура стояли в резерве.

Император обвинял короля и особенно генерала Себастьяни, занимавшего пункт, захваченный неприятелем, в том, что они хотя бы при помощи летучих отрядов или постоянных патрулей должны были обследовать лесок, который господствовал над позицией справа от генерала Себастьяни, откуда русские, более бдительные и более активные в данный момент, чем мы, могли, по выражению императора, видеть даже то, что этот генерал делал в своей квартире. Император был тем более недоволен, что считал себя вправе упрекать своих генералов в оплошности, так как этот же самый пункт, по его словам, уже подвергся раз нападению казаков в первых числах октября, и притом со стороны именно этого леса, что должно было заставить командиров внимательно следить за лесом. Император обвинял также и самого себя в том, что оставался в Москве и не посетил этих позиций.

– Надо, чтобы я видел все собственными глазами, – сказал он, – я не могу полагаться на короля; он рассчитывает на свою отвагу и полагается на своих генералов, а они люди небрежные. Король показывает чудеса храбрости. Если бы не его присутствие духа и не его смелость, то все было бы захвачено и он сам попал бы в рискованное положение, будь у русских другие начальники.

Багговута не поддержали в его стремительной атаке. Операция не удалась из-за колебаний Строганова и из-за того, что в решительный момент он держался слишком далеко.

Если эта неожиданность, захватившая нас врасплох, доказывала, что мы недостаточно осторожны, то характер боя, во время которого мы были в гораздо меньшем числе, доказал русским, что усталость и лишения не ослабили нашего мужества. Кавалерия и . артиллерия были изнурены; лошадей кормили тем, что добывали при далеких фуражировках, весьма мало упорядоченных и день ото дня все более трудных и опасных, так как приходилось каждый раз забираться все дальше и дальше. У короля было, правда, не меньше 120 орудий, но при них были плохие лошади, и орудийная прислуга сильно поредела.

Император был очень раздосадован этим происшествием, а в особенности потерями, понесенными кавалерией, численность которой и без того сильно уменьшилась. Эта стычка произвела также большое впечатление на армию. Весь успех приписывали казакам, операции которых чрезвычайно беспокоили наших солдат. Нет сомнения, наши солдаты были очень храбрыми, но слишком беззаботными и небрежными для того, чтобы вести себя осторожно; это объяснялось в такой же мере нашим характером, как и недостатком порядка и дисциплины, что часто наводило на печальные размышления князя Невшательского и приближенных к императору генералов. В корпусах было слишком много молодых офицеров; считалось, что храбрость заменяет все; порядку, предусмотрительности и даже любви к дисциплине придавалось мало значения. На всех смотрах император награждал лишь смелость; отвагу, удачу, так как задача заключалась в успехе.

Тот, кто занимался формированием войск, обучением и подготовкой их в запасных лагерях, не получал ничего, если он не принадлежал больше к армейским кадрам или не участвовал в том или ином сражении. Командиру никогда не ставили в вину потери, понесенные из-за его небрежности или недостатка порядка и дисциплины, хотя бы он погубил этим две трети своего корпуса. Если он храбро пошел в атаку с той сотней всадников, которая оставалась у него ко дню сражения, он получал все, что просил, а доблестному подполковнику, который, проделав 20 кампаний, организовывал и обучал теперь в запасном лагере подкрепления, предназначенные для армии, не давали ничего; он был забыт потому, что не мог содействовать успеху настоящей минуты каким-нибудь блестящим поступком. Я отнюдь не хочу сказать, что император не вознаграждал заслуги бывших служак; наоборот, слишком много фактов доказывают, что он всячески заботился о них, пока они оставались в армии или когда они становились инвалидами; но если они находились в запасных лагерях, то хотя бы они работали там в интересах службы, они не получали никакого продвижения, пока не возвращались вновь в действующую армию.

Этот порядок имел, конечно, известное преимущество, так как побуждал всех офицеров стремиться к возвращению в армию; но это приводило к явному ущербу для дела и для лучших из наших офицеров, так как запасные лагери доверяют лишь наиболее способным из них.

Всякий, кто добросовестно сравнил бы состояние своего корпуса в начале и в конце какой-либо кампании и исследовал бы причины понесенных корпусом потерь, бесспорно нашел бы, что отнюдь не неприятельский огонь причинил наибольшие потери нашей кавалерии. Мы делали слишком большие переходы; нехватало очень многого; было мало опытных унтер-офицеров; большинство кавалеристов были мало или даже вовсе не обучены. И однако, если сравнить хорошее состояние нескольких корпусов к самому концу кампании с тем состоянием разложения, в котором находились некоторые другие, отнюдь не чаще их побывавшие в деле, то будет видно, что нашим главным врагом было отсутствие дисциплины, и порождаемые этим беспорядки объяснялись в первую очередь небрежностью высших начальников.

Императора обслуживали в России 715 верховых и упряжных лошадей, так как надо было перевозить много ящиков со всевозможными запасами и большой обоз с палаточным оборудованием. Императорская ставка прибывала всегда на место в последнюю очередь; все возможности были исчерпаны, так как здесь прошла уже вся армия, и надо было привозить все с собой или же отправляться на далекие поиски. Я знал по опыту, что могут сделать порядок и заботливость для улучшения продовольствия с точки зрения его разнообразия, качества и даже количества. Все лица, состоявшие при штабе главного командования, находились в таком же положении, но так как у каждого из них было лишь немного лошадей, то им было гораздо легче снабжать себя всем необходимым. Известно также, что лошадям императора и состоявших при нем офицеров приходилось делать более длинные и более быстрые переходы, чем каким-либо другим. И, однако, когда 8 декабря во время отступления мы прибыли в Вильно, то из этих 715 лошадей, с которыми мы начали кампанию, павших оказалось только 80, из них 73 упряжные лошади. Падеж лошадей стал чувствительным только после перехода через Неман, а в особенности после прибытия в Инстербург; отсюда видно, что падеж был результатом слишком обильной кормежки лошадей без предосторожностей, необходимых после только что перенесенных жестоких лишений и крайнего изнурения. При некоторых предосторожностях можно было бы избегнуть этого падежа.

Я вхожу во все эти подробности для того, чтобы заранее ответить на те сказки, которые сочиняли и не преминут сочинять еще насчет влияния морозов, недостатка продовольствия и т. п. Во время отступления лошади падали и оставались лежать на дороге главным образом потому, что они не были подкованы так, чтобы держаться на льду; после тщетных попыток подняться они в конце концов оставались там, где падали, и их разрубали на части еще до того, как они издыхали. При наличности подков с шипами и при некотором уходе, несомненно, можно было бы спасти большую часть из них.

Чтобы закончить рассказ о Москве, надо еще много сказать об устройстве ее администрации. Губернатором города был назначен герцог Тревизский; он заменил на этом посту графа Дюронеля; во главе гражданской администрации был поставлен г-н де Лессепс – бывший генеральный консул в Петербурге. Этот почтенный человек возвращался во Францию с женой и восемью детьми, как вдруг курьер привез ему в Данциг, где он высадился с корабля, категорический приказ прибыть в ставку, которую он нашел уже у ворот Москвы; через неделю император назначил его градоправителем Москвы, несмотря на все его просьбы об освобождении от всякой службы. Этот доблестный человек делал столько добра, сколько мог; вместе с достойным губернатором Москвы он предотвратил много зла, в частности выпуск фальшивых денег, разграбление большого количества мелкой монеты и уничтожение архивов, спасенных от пожара. Именно почтенный г-н де Лессепс больше чем кто бы то ни было воспротивился провозглашению освобождения крепостных; именно он подобрал, приютил, кормил, – словом, спас значительное число несчастных, в том числе много женщин и детей, жилища которых сгорели во время пожара и которые блуждали, точно тени, среди развалин столицы. Он показал при этом, что не забыл того гостеприимства, которым пользовался в России в течение 30 лет, начиная с его путешествия от Камчатки до Петербурга, когда г-н де Лаперуз, с которым он находился в плавании, отправил его с депешами во Францию. Я был свидетелем всех усилий этого благородного человека, он часто делился со мною своими горестными думами, порожденными зрелищем стольких несчастий. Я лишь выполняю требования справедливости, воздавая должное благородным чувствам, всегда воодушевлявшим его.

Император приказал составить прокламацию об освобождении крепостных[194]. (Это было в первых числах октября.) Несколько субъектов из низшего класса населения и несколько подстрекателей (немецкие ремесленники, которые служили им переводчиками и подстрекали их) немного покричали и по наущению некоторых лиц подали ходатайство об освобождении крестьян. Те же лица, которые подучили их, убедили императора в необходимости этой меры, заявляя ему, что идеи эмансипации гнездятся уже в мозгу у всех крестьян, и император, вместо того чтобы быть окруженным врагами, будет иметь миллионы пособников. Но в сущности разве эта мера не стояла в противоречии с хорошо известными принципами императора? Он понимал (и сказал мне об этом несколько позже), что предрассудки и фанатизм, распаленный в народе против нас, по крайней мере в течение некоторого времени будут служить для нас большим препятствием, а следовательно, он будет нести на себе бремя всех отрицательных сторон этой меры, не извлекая из нее никаких выгод.

Беспорядки и грабежи – неизбежное последствие нашего быстрого продвижения были первым злом, и мы заставили крестьян чуждаться нас. Пожары, зажженные русскими с такой политической расчетливостью и приписываемые крестьянами французам, чуждый язык, крестовый поход, проповедуемый русским духовенством против нас, – все сочеталось воедино для того, чтобы изобразить нас в глазах этого суеверного народа в виде варваров, которые, как говорили русские, пришли низвергнуть их алтари, похитить их достояние и увести в рабство их жен и детей. И от нас бежали, как от диких зверей.

Понадобилось бы некоторое время для того, чтобы завязать сношения между местными жителями и нами. Но для того чтобы понять друг друга, надо было говорить. А при настоящем положении вещей не к кому было обращаться с разговорами. Русское правительство недаром сгоняло с места все население перед приходом нашей армии. Можно сказать, что в тяжелых обстоятельствах оно не проявило недостатка ни в предусмотрительности, ни в талантах. При таком положении вещей провозглашение освобождения крестьян, которое к тому же не соответствовало личным мнениям императора, не принесло бы пользы делу, так как оно осталось бы безрезультатным и придало бы этой войне революционный характер, отнюдь не подходящий для государя, который с полным основанием хвалился тем, что он восстановил общественный порядок в Европе. Составление этой прокламации было только угрозой, и люди, знавшие императора, с самого начала не обманывались на этот счет. Это было одно из многих средств, которые он пускал в ход, чтобы посмотреть, не даст ли угроза какого-нибудь результата. Он хотел, если возможно, напугать неприятеля. Это была гроза, при которой только .сверкала молния, но гром не гремел. Император пробовал все средства, чтобы добиться переговоров, которых он желал, но данное средство не принадлежало к числу тех, которые были свойственны его политике, хотя он говорил о нем как о деле решенном. Как-то раз император сказал мне:

– Лессепс, как и вы, против эмансипации. Однако люди, которые знают русских не хуже вас, думают иначе. Вы против потому, что это не было бы добросовестной войной против вашего друга Александра. Однако поджоги тоже не являются добросовестной войной. Они, безусловно, оправдывали бы некоторые репрессалии.

Впрочем, я смотрю на эмансипацию так же, как и вы. А к тому же неизвестно, куда привела бы подобная мера. До сих пор, если не считать того, что Александр сжигает свои города, чтобы мы не жили в них, мы вели друг против друга довольно добросовестную войну. Никакого опубликования неприятных документов, никаких оскорблений. Напрасно он не вступает с нами в соглашение теперь, когда мы вполне готовы на это. Мы скоро договорились бы и остались бы добрыми друзьями.

В результате распоряжений, отданных в связи с сообщением о столкновении под Вороновым[195] , на герцога Тревизского была возложена тяжелая задача сосредоточиться в Кремле, чтобы охранять Москву с недавно прибывшей дивизией Делаборда (молодая гвардия) и спешенными кавалеристами. Начальник штаба предложил герцогу Д'Абрантес[196] быть готовым к выступлению между 20 и 22-м, а полкам, шедшим на пополнение, предписал остановиться там, где их застанет распоряжение. Он приказал эвакуировать раненых, но транспортных средств для этого не было. Укрепления, сооруженные в Колоцком монастыре, должны были быть разрушены. Генерал Барагэ д'Илье должен был перевести между 20 и 22-м большую часть своих сил из Смоленска в Ельню.

Надо заметить, что наша армия получила в Москве мало подкреплений – всего лишь два или три маршевых полка и дивизию Делаборда, о которой я только что упомянул, а также итальянскую дивизию Пино. Все подкрепления император оставлял на коммуникационной линии или отдавал их корпусам, стоящим на Двине.

Состав нашей армии был в это время следующий:

Пехота Кавалерия Артиллерия Гвардия 17 000 4 500 112 орудий 1-й корпус 27 000 1 400 130 орудий 3-й корпус 9 400 850 66 орудий 4-й корпус 23 500 1 600 88 орудий 5-й корпус 4 600 850 45 орудий 8-й корпус 2 000 760 32 орудия Спешенные кавалеристы 4 000 – Кавалерийский резерв – 4 800 60 орудий

– --------------------

Итого: 87 500 14 760 533 орудия

К этому надо еще прибавить жандармерию, крупные артиллерийские парки, саперов, обозы и лазареты. Все это давало около 8 тысяч человек, не считая прочего.

Кутузов, наоборот, стянул к себе всех вновь набранных рекрутов, укомплектовал свои полки, усилил себя новыми корпусами и многочисленной кавалерией, в частности донскими и другими казаками. Он сосредоточил у себя даже все те пехотные отряды, которые, как правило, были отданы в распоряжение партизан, окружавших Москву, и даже те отряды, которые находились у Винценгероде, прикрывавшего дорогу на Петербург и дорогу к Двине. Впрочем, так как нам не удавалось брать пленных и так как ни один шпион не дерзал пробраться в расположение русской армии, то мы не знали, что там происходит, и император был лишен всяких сведений.