"Наша игра" - читать интересную книгу автора (Ле Карре Джон)Глава 7Но Крэнмер будет не только брать. Он станет жить скромно, станет жить в деревне, станет жить свободно. Он самоустранится от сложностей большого мира, тем более что «холодная война» выиграна и позади. Внеся свой вклад в эту победу, он с достоинством уступит поле брани новому поколению, о котором с такой теплотой сказал Мерримен. В полях, на ниве, в сельской тиши он в самом прямом смысле соберет урожай, ради которого он так славно потрудился, в достойных, упорядоченных, открытых человеческих отношениях он наконец обретет свободу, ради которой он сражался эти двадцать с лишним лет. Но он не замкнется в себе, нет, ни в коем случае. Напротив, он займет себя самыми разными видами полезной обществу деятельности, но только в рамках микрокосма, малой общины, а не в пресловутых интересах нации, которые в наши дни загадка даже для тех избранных, кто по долгу службы блюдет их. И эта восхитительная перспектива, свалившаяся мне на голову с такой неожиданной стороны, сподвигла меня на акт великолепного безрассудства. В качестве места свершения великого события я выбрал Грильный зал ресторана «Коннот». Прояви я чуть больше предусмотрительности, я выбрал бы что-нибудь поскромнее, потому что я слишком поздно понял, что переоценил возможности ее гардероба. Ну да ладно, к черту предусмотрительность. Если она когда-нибудь придет ко мне, я одену ее с головы до ног в золото! Она слушает меня осторожно, но осторожность – не то слово, которым можно описать мои речи. Исключая, конечно, мое секретное прошлое: тут я нем как рыба. Я говорю ей, что люблю ее и опасаюсь за нее днем и ночью. Люблю за ее талант, за ее живой ум, за ее смелость, но особенно за ее хрупкость и – я решаюсь произнести это слово, потому что она сама уже намекнула на него, – ее рискованную доступность. Моими устами, как никогда прежде, говорит правда. Может быть, это больше, чем правда, может быть, это мечта о ней, потому что меня подхватила и понесла радость от возможности быть нерасчетливым после стольких лет самоконтроля и изворотливости. Я наконец свободен чувствовать. И все благодаря ей. Я говорю ей, что хочу быть для нее всем, чем может быть мужчина: прежде всего я хочу дать ей убежище и защитить, не в последнюю очередь от нее же самой; затем я хочу дать ей возможность заниматься ее искусством, хочу быть ее другом, товарищем, возлюбленным и учеником; я хочу дать ей кров, под которым ее распавшиеся части смогут в гармонии воссоединиться. И для этого я предлагаю ей здесь и сейчас разделить со мной мою сельскую жизнь: в самом пустынном уголке Сомерсета, в Ханибруке, бродить по холмам, выращивать виноград и делать из него вино, заниматься музыкой и любовью, создать вокруг себя мир Руссо в миниатюре, но более привлекательный, прочесть книги, которые мы всю жизнь хотели прочесть. Удивленный своим безрассудством, не говоря уже о красноречии – за исключением, разумеется, деликатного вопроса о том, как же я все-таки провел последние двадцать пять лет своей жизни, – я слушал себя, слушал, как весь свой арсенал я выстреливаю одним гигантским залпом. Моя жизнь, говорил я, до сегодняшнего вечера была сплошной комедией мезальянсов, явным следствием того, что мое сердце так и не было выпущено из бокса. Господи, неужели я снова цитирую Ларри? Временами, к своей досаде, я слишком поздно обнаруживаю, что мои лучшие фразы сказаны им. Но сегодня, продолжал я, оно выпущено на дорожку и скачет, а я с сожалением оглядываюсь назад на многочисленные повороты, которые я сделал. И наверняка – если я только правильно понимал ее – это даже могло быть связующим нас, несмотря на разницу лет, звеном: разве она не признавалась мне постоянно, что до смерти устала от мелких увлечений, мелких разговоров, мелких умов? А что до ее карьеры, то Лондон остается у нее под боком. С ней останутся ее друзья, ей не нужно будет отказываться ни от чего из того, что дорого ей, она будет вольной пташкой, а не моей канарейкой в клетке. С оглядкой, как верю я в глубине души, на каждое слово, на каждый душевный порыв. Потому что для чего нам убежище, как не для того, чтобы порвать с одной жизнью и начать другую? Долгое время она, похоже, не в состоянии вымолвить ни слова. Возможно, я обрушился на нее слишком страстно для степенного чиновника, подыскивающего себе компаньона для неторопливой жизни на покое. Действительно, глядя на нее, я спрашиваю себя, а говорил ли я только что вообще или просто слушал внутренний голос вырвавшихся на волю сирен моих долгих лет тайных инкарнаций? Она смотрит на меня. Лучше сказать, изучает. Она читает по моим губам, с моего лица выражение страха, обожания, серьезности, желания – всего, что появляется на нем, пока я обнажаю перед ней мою душу. Глаза цвета олова неподвижны, но внимательны. Они подобны морю, ожидающему удара молнии. Наконец она делает мне знак замолчать, хотя я давно уже молчу. Она делает его, кладя мне палец на губы и оставляя его там. – Все в порядке, Тим, – говорит мне она. – Ты хороший человек. Ты лучше, чем ты сам думаешь. Все, что ты должен сделать теперь, – это поцеловать меня. В «Конноте»? Она, наверное, увидела изумление на моем лице, потому что тотчас рассмеялась, встала со своего места, обошла стол и без малейших признаков смущения запечатлела на моих губах долгий поцелуй, к явному удовольствию и одобрению пожилого официанта, в глаза которого я неотрывно смотрел, пока она не отпускала меня из своих объятий. – При одном условии, – строго сказала она, снова усаживаясь на свое место. – Скажи его. – Мое пианино. – Что с твоим пианино? – Я могу перевезти его? Я не могу аранжировать без пианино. Именно так я делаю свои тра-ля-ля. – Я знаю, как ты делаешь свои тра-ля-ля. Знаешь, вези с собой полдюжины пианино. Вези вагон. Вези все пианино в мире. В ту же ночь мы стали любовниками. На следующий день с утра я словно на крыльях помчался в Ханибрук приготовить все к ее приезду. Оглянулся ли я хоть раз назад, подумал ли я хоть раз не спеша, правильно ли поступил? Не заплатил ли я слишком высокую цену за то, что мог бы получать по более низкой? Нет, я этого не сделал. Всю свою жизнь я уклонялся от ударов, плел заговоры и выглядывал из-за угла. Отныне с Эммой в качестве моей бесценной подопечной я сделаю свои мысли и дела одним целым, я забуду про расчетливость – и в подтверждение этого в тот же день я срочно позвонил в Веллс мистеру Эпплби, торговцу старинными драгоценностями и антикварной мебелью. И поручил ему немедленно, не считаясь с расходами, подыскать мне самый лучший, самый красивый кабинетный рояль из всех, какие только делали человеческие руки: нечто действительно старое и добротное, мистер Эпплби, и из хорошего дерева – мне приходит в голову атласное дерево, – а тем временем, скажите, вы еще не продали то прекрасное ожерелье с тремя нитками жемчуга и застежкой в виде камеи, которое я видел у вас в витрине меньше месяца назад? Мистер Дасс слишком застенчив, чтобы попросить вас раздеться. Если вы мужчина, то вы стоите перед ним в носках раздетым по пояс и держите руками свои брюки, а ваши подтяжки болтаются у вас на бедрах. Даже когда он положил вас на живот и колдует над вашей поясницей, он оголил ровно столько вашего тела, сколько нужно для его миссии. И еще мистер Дасс говорит. Говорит со своим мягким восточным акцентом. Говорит, чтобы вселить в вас уверенность и создать близость. Иногда, чтобы не дать вам заснуть, он задает вам вопросы, но сегодня, в своем новом тревожном состоянии, я сам хочу спросить его: Вы их видели? – Она была здесь? – Он привел ее сюда? – Когда? – Вы делаете упражнения, Тимоти? – Как «Отче наш», – лгу я сонным голосом. – А как леди в Сомерсете? Под прикрытием своей показной сонливости я соображаю быстро. Он говорит, как я отлично знаю, о своей коллеге из Фроума, которую рекомендовал мне, когда я перебирался в Ханибрук. Но я предпочитаю другое толкование: – О, спасибо, с ней все прекрасно. Слишком много работает. Много путешествует. Но чувствует себя отлично. Да вы, наверное, видели ее позже меня. Когда она последний раз была у вас? Он смеется, объясняя мне мою ошибку, смеюсь с ним и я. Мой роман с Эммой – не секрет для мистера Дасса, как не секрет ни для кого другого. В первые месяцы моей новой жизни одним из моих главных удовольствий было представлять ее любому, кто готов был меня слушать: Эмма, моя компаньонка, моя любовь, моя подопечная, ничего предосудительного. – Она и в подметки вам не годится, мистер Дасс, уверяю вас, – с опозданием отвечаю я на его вопрос, вгоняя его в краску своей похвалой. – Это, Тимоти, еще как сказать, – настаивает он, массируя мои плечи. Чувствуется, однако, что он польщен. – Надеюсь, вы ходите к ней регулярно? От сеанса раз в полгода проку не будет. – Вот это вам надо сказать Эмме, – говорю я. – Она на прошлой неделе обещала мне сходить к вам. Готов поспорить, что так и не пришла. Но в ответ на все мои хитрые заходы мистер Дасс уклончиво хранит молчание. Я так настойчив, наверное, даже бестактен, потому что я на взводе. Была ли она здесь вчера? Сегодня? Уклоняется ли он от ответа на мои вопросы потому, что стесняется сказать мне, что она была здесь с Ларри? Какова бы ни была причина, ответа мне не получить. Возможно, он слышит напряжение в моем голосе или чувствует его в моем теле. Поскольку мистер Дасс слеп, мне никогда не узнать, какие откровения пересказывают ему его сверхчуткие уши и мягко вгрызающиеся в мою спину пальцы. – Надеюсь, что в следующий раз вы сконцентрируетесь на лечении лучше, Тимоти, – строго говорит он, получая от меня двадцатифунтовую бумажку. Он отпирает свою шкатулку для денег, а мой взгляд падает на лежащий возле телефона журнал регистрации посетителей. Украсть его, мелькает у меня мысль. Взять его и выйти. И тогда ты своими глазами увидишь, была ли она здесь, с кем и когда. Но я не могу обокрасть слепого мистера Дасса, чтобы узнать про Эмму, даже если это решило бы все загадки мироздания. Стоя на мостовой возле приемной, я тяжело дышу, и густой туман раздражает мои глаза и ноздри. В десяти ярдах от меня под уличным фонарем притаился автомобиль. Мои ищейки? Я иду к машине, хлопаю обеими руками по крыше и громко кричу: «Тут кто-нибудь есть?» Эхо моего голоса отдается в тумане. Я прохожу двадцать шагов и оборачиваюсь. Ни одна тень не осмелилась приблизиться ко мне. Из серой стены тумана до меня не доносится ни звука. Моя цель сменилась, вспоминаю я. Я больше не ищу со страхом признаков смерти или жизни Ларри. Я ищу их двоих. Их сговор. Их движущие мотивы. Я вхожу в конусы света и выхожу из них, прохожу мимо боковых улиц и под нависающими ветками деревьев. Укутанные фигуры беженцев мелькают мимо. Я надеваю свой плащ. В его кармане обнаруживаю кепку и надеваю и ее тоже. Мой силуэт изменился. Я стал невидим. Три собаки меланхолично бредут одна за другой, время от времени меняясь местами. Я снова останавливаюсь, прислушиваюсь. Ничего. Мои ищейки пропали. И сейчас, спустя десять лет, этот дом все еще пугает меня. За его серыми стенами, наполовину заросшими розовато-лиловой глицинией, покоятся останки моих грез о счастье на всю жизнь. Когда я перебрался отсюда в скромную пригородную квартиру, по пути в Контору я обходил его стороной. А когда необходимость все-таки заставляла меня проходить мимо его дверей, я боялся, что меня силой затащат в них и заставят отбыть здесь еще один срок. Но с течением времени мой страх сменился тайным любопытством, и он стал притягивать меня к себе против моей воли. Я стал выходить из метро на остановку раньше и пересекать Хис-стрит только для того, чтобы мельком заглянуть в его освещенные окна. Как они живут? О чем говорят, кроме меня? Кем был я, когда жил здесь? О том, что Диана ушла из Конторы, мне было известно слишком хорошо, потому что одно из своих писем она написала Мерримену. – Твоя бывшая милашка решила, что мы – гестапо, – объявил он мне, кипя от гнева. – И она не церемонится в выражениях. Противозаконные, некомпетентные, бесконтрольные – это мы. Ты знал, – Это же Диана. Она и мухи не обидит. – Допустим, но что же она собирается с этим делать? Постирать свое белье на публике, я полагаю? Послать все это в «Гардиан»? У тебя есть – А у тебя? Потом до меня дошли слухи, что она учится на психотерапевта, вышла замуж за эксперта, похудела, берет уроки йоги в Кентиш-таун. У Эдгара научное издательство. Я нажал кнопку звонка. Она открыла дверь тотчас же. – Я думала, что это Себастиан, – сказала она. У меня чесался язык извиниться, что я не Себастиан. Мы устроились в гостиной. Я уже забыл, как низки здесь потолки. Ханибрук, наверное, избаловал меня. На ней джинсы и вязаный свитер времен нашего отпуска в Падстоу. Он бледно-голубой и идет ей. Ее лицо более худое и шире того, которое запомнилось мне. Фигура – пышнее. Меньше теней под глазами. Книги Эдгара от пола до потолка. Большинство по предметам, о которых я даже не слышал. – Он на семинаре в Равенне, – говорит она. – Ах, вот как. Замечательно. Чудесно. – Я не могу найти естественный тон, когда говорю с ней. Не могу чувствовать себя непринужденно. И никогда не мог. – В Равенне, – повторяю я. – Ко мне вот-вот должен прийти пациент, а я не заставляю пациентов ждать, – говорит она. – Что тебе нужно? – Исчез Ларри. Они его ищут. – Кто они? – Все. Контора, полиция. По отдельности. Полиции нельзя говорить про связь с Конторой. Ее лицо напрягается, и я боюсь, что она вот-вот закатит мне одну из своих обвинительных речей о необходимости для всех нас говорить друг другу всю правду и о том, что секретность – не симптом, а болезнь. – Почему? – Ты имеешь в виду, почему нельзя говорить или почему он исчез? – И то и другое. Откуда у нее эта власть надо мной? Почему в разговоре с ней я начинаю запинаться, почему стараюсь умаслить ее? Из-за того, что она слишком хорошо меня знает? Или из-за того, что никогда не знала меня совсем? – Его обвиняют в краже денег, – говорю я, – кучи денег. Полиция подозревает, что я – его сообщник. Контора тоже. – А ты не сообщник? – Разумеется, нет. – Тогда зачем же ты явился ко мне? Она сидит на подлокотнике кресла, ее спина выпрямлена, ладони сложены на коленях. У нее серьезная улыбка профессионального слушателя. На столике рядом бутылки, но она не предлагает мне выпить. – Потому что он влюблен в тебя. Ты – одна из тех немногих восхищающих его женщин, с которыми он не переспал. – А ты это знаешь точно? – Нет. Но предполагаю. Это следует также из манеры, в которой он описывает тебя. Она снисходительно улыбается. – Вот как? А ты что, готов поверить ему на слово? Ты слишком доверчив, Тим. Неужто добреешь к старости? Я готов влепить ей затрещину. У меня чешется язык сказать ей, что я всегда был добр, но она одна не замечает этого; я добавил бы к этому, что мне плевать, спала она с Ларри или с бегемотом из зоопарка, и что единственной причиной малейшего интереса Ларри к ней было его желание досадить мне. К счастью, она опережает меня со своей очередной колкостью: – Кто послал тебя, Тим? – Никто, я действую по собственной инициативе. – Как ты добрался сюда? – Пешком. Один. – Понимаешь, я так и вижу, что Мерримен за углом ждет тебя в своей машине. – Не ждет. Если бы он узнал, что я здесь, он спустил бы на меня всех собак. Практически, я могу считать себя в бегах… – В дверь позвонили. – Диана, если ты что-нибудь узнаешь о нем, если он позвонит, напишет, придет к тебе сам или если ты узнаешь, как его можно найти, сообщи, пожалуйста, мне. Мне он нужен позарез. – Это Себастиан, – сказала она и пошла в прихожую. Я слышал голоса, потом молодые ноги сбежали по лестнице вниз, в подвал. В приступе запоздалого возмущения я подумал, что она по своему усмотрению распорядилась моим старым кабинетом и превратила его в помещение для приема пациентов. Она вернулась к своему креслу и села на его подлокотник, в точности как прежде. Я подумал, что она собирается указать мне на дверь, потому что ее лицо приняло выражение твердости. Потом я понял, что она приняла одно из своих решений и теперь собиралась сообщить его мне. – Он нашел то, что искал. Это все, что мне известно. – А что он искал? – Он не сказал. А если бы сказал, то я, скорее всего, не сказала бы тебе. И не устраивай мне допрос, Тим, я сыта ими по горло. Ты на семь лет затащил меня в Контору, и это было ужасно. Я не стану больше подписываться под этическим кодексом и не стану подчиняться распоряжениям. – Я не устраиваю тебе допрос, Диана. Я просто спрашиваю тебя, что он искал. – Свою идеальную ноту. Он сказал, что это всегда было его мечтой. Сыграть одну идеальную ноту. Он всегда был афористичен, это у него в крови. Он звонил. Он нашел ее. Ноту. – Когда? – Месяц назад. У меня создалось впечатление, что он куда-то уезжал и звонил, чтобы попрощаться. – Он сказал куда? – Нет. – Даже никак не намекнул? – Нет. – Не за границу? Может быть, в Россию? Это было что-то интересное, новое? – Он не сделал абсолютно никаких намеков. Он был эмоционален. – Ты хочешь сказать – пьян? – Я хочу сказать, эмоционален, Тим. Из того, что ты пробудил в Ларри самое худшее, не следует, что у тебя есть на него право собственности. Он был эмоционален, был уже поздний вечер, и Эдгар был здесь. «Диана, я люблю тебя, и я нашел ее. Я нашел идеальную ноту». С ним было все в порядке. Он был собран. Он хотел, чтобы я знала это. Я поздравила его. – Он сказал тебе ее имя? – Нет, Тим, он говорил не о женщине. Ларри слишком зрел, чтобы думать, что мы – ответ на все вопросы. Он говорил об открытии самого себя и того, что он собой представляет. Тебе пора научиться жить без него. В мои планы не входило накричать на нее, и мне стоило усилий не сделать этого. Но, раз она назначила себя высшей жрицей самовыражения, у меня, похоже, уже не было причин сдерживаться и дальше. – Я Она улыбнулась в пол, что, как я подозреваю, она делала всякий раз, когда пациент проявлял признаки мании величия. В ее голосе прибавилось мягкости. – Как Эмма? – спросила она. – Молода и хороша собой, как всегда? – Спасибо, с ней все в порядке. А почему ты спрашиваешь? Он что, говорил и о ней тоже? – Нет. Но и ты не говорил. И мне интересно почему. Я карабкался вверх. Когда в Хэмпстеде вы карабкаетесь вверх, вы исследуете его, а когда вы идете под гору, вы возвращаетесь в ад. Здесь разреженней воздух, жиже туман, здесь сложенные из кирпича дома и георгианские фасады. Я зашел в паб и выпил большую порцию виски, потом еще одну, потом еще несколько, припомнив вечер, когда я возвращался в Ханибрук с черным светом, сиявшим в моей голове. Если в пабе были люди, то я не видел их. Потом я снова отправился в путь, не ощутив никаких перемен в своем настроении. Я вошел в аллею. С одной ее стороны тянулась высокая кирпичная стена, с другой – острые пики железной ограды. В дальнем конце белела деревянная церковь, шпиль которой от основания тонул в тумане. Я разразился проклятиями. Я проклинал английский дух, всю мою жизнь и погонявший, и державший меня на привязи. Я проклинал Диану, укравшую у меня мое детство и презиравшую меня же за это. Я вспоминал все мои отчаянные попытки найти в ком-то понимание, и свои неудачи, и возвращение снова и снова к сжигавшему меня одиночеству. Прокляв Англию за то, что она сделала из меня то, чем я сейчас являюсь, я принялся проклинать ее секретную семинарию, Контору и Эмму, выманившую меня из моей комфортабельной неволи. Затем я принялся проклинать Ларри за то, что он зажег свет в гулкой пустоте того, что он называл моими глупыми квадратными мозгами, и за то, что он выволок меня за пределы моего бесценного мирка. Но больше всего я проклинал себя. Внезапно мне отчаянно захотелось спать. Вес моей головы сделался вдруг слишком большим для меня. Ноги отказывались мне подчиняться. Я стал уже подумывать о том, чтобы лечь прямо на тротуар, но тут, на мое счастье, подвернулось такси, и я поехал в свой клуб, где лакей Чарли передал мне телефонное сообщение. Мне звонил инспектор Брайант, который просил меня при первой возможности позвонить по прилагаемому номеру. В клубах не спят. Вы вдыхаете запах мужского пота и капусты, вы слушаете сопение товарищей по клубу, и вы вспоминаете школу. Вечер дня Матча Шестерок, ежегодного праздника винчестерского футбола, игры настолько сложной, что всех ее правил не знают даже ветераны. Наш колледж победил. Если обойтись без ложной скромности, то победил я, потому что именно Крэнмер, капитан команды и герой матча, возглавил решающую сумасшедшую атаку. Теперь славная шестерка по традиции в библиотеке празднует победу, а новички стоят на столе и своими песнями и танцами ублажают триумфаторов. Некоторые из новичков плохо поют, и для улучшения их голосов приходится швырять в них книгами. Другие поют слишком хорошо, и для приведения их к норме приходится бросать в них насмешки и куски хлеба. А один новичок совсем отказался петь и в свое время должен быть выпорот: это Петтифер. – Почему ты не пел? – спрашиваю я его позже, вечером, когда он прижат лицом к тому же столу. – Это против моей религии. Я еврей. – Неправда, ты не еврей. Твой отец священник. – А я сменил веру. – Даю тебе последний шанс, – вызывающе говорю я. – Как иначе называется винчестерский футбол? Это подарок, это самый простой вопрос из жаргона колледжа, который я только могу придумать. – Травля евреев, – отвечает он. У меня нет другого выбора, как выпороть его, а ему стоило только ответить: Наша Игра. |
||
|