"Вызов Запада и ответ России" - читать интересную книгу автора (Анатолий Уткин)Глава седьмая Уход в изоляциюНаступает черный час России. Еще недавно, три года назад блистательная держава, осуществляя модернизацию, думала о мировом лидерстве. Ныне, смертельно раненая, потерявшая веру в себя, она от видений неизбежного успеха отшатнулась к крутой перестройке на ходу, к замене строя чем-то неведомым, ощущаемым лишь на уровне эмоций и фантазий. Запад как завороженный следил за саморазрушением одной из величайших держав мира. Немой вопрос о причинах отчаянной конвульсии повис над западными столицами. Была ли ситуация безнадежна в военном смысле? Эксперты утверждали, что нет. Как полагал человек, который вскоре станет военным министром Британии, «перспективы были обнадеживающими. Союзники владели преимуществом пять к двум, фабрики всего мира производили для них вооружение, боеприпасы направлялись к ним со всех сторон, из-за морей и океанов. Россия, обладающая бездонной людской мощью, впервые с начала боевых действий была экипирована должным образом. Двойной ширины железная дорога к незамерзающему порту Мурманск была наконец завершена… Россия впервые имела надежный контакт со своими союзниками. Почти 200 новых батальонов были добавлены к ее силам, и на складах лежало огромное количество всех видов снарядов. Не было никаких военных причин, по которым 1917 год не мог бы принести конечную победу союзникам, он должен был дать России награду, ради которой она находилась в бесконечной агонии. Но вдруг наступила тишина. Великая Держава, с которой мы были в таком тесном товариществе, без которой все планы были обессмыслены, вдруг оказалась пораженной немотой». Так Запад поспешил рационализировать невиданный русский опыт. Последовало то, что Черчилль назвал «патриотическим восстанием против несчастий и дурного ведения войны. Поражения и провалы, нехватка продовольствия и запрещение употребления алкоголя, гибель миллионов людей на фоне неэффективности и коррупции создали отчаянное положение среди классов, которые не видели выхода ни в чем, кроме восстания, которые не могли найти козла отпущения кроме как в своем суверене. Милый, исполненный привязанности муж и отец, абсолютный монарх очевидным образом был лишен черт национального правителя во времена кризиса, несущего все бремя страданий, принесенных германскими армиями русскому государству». 13 марта 1917 года протрясенный Запад узнал о конце царизма. Исторический перелом был легко осуществлен русскими, как всегда уверенными, что «хуже быть не может», — фантастическое общенациональное ослепление. Итак, революция в России произошла. О ней мечтали, по меньшей мере, два поколения русских людей. Либералы, народники и марксисты готовы были, проявляя типичную русскую экзальтацию, отдать за нее жизнь. Для них революция была священным пламенем и они были готовы к любым жертвам. Однако то, что они увидели в 1917 году было мало похоже на их мечты. Горе и страдания обрушились на землю, лучшим людям которой хотелось ускорить историю. Либералы поняли это довольно быстро. Министр иностранных дел Милюков (ставший главным связующим звеном с Западом), понял это на третий день революции. Оказалось, что царская власть была своеобразной опорой проникновения Запада в Россию. Ее крах в феврале 1917 года сразу же дал невиданный толчок силам, «дремавшим доселе» и явившим собой колоссальный поток враждебности к Западу и его ценностям, к хранителям западного огня — прозападным силам в России. Трагическая судьба Николая Второго и его семьи, конечно же, взывает к сдержанности суждений. Но в отвлеченном мире идей возможен суд над этой династией, чьим призванием было ввести Россию в Европу, а стало распространение в Азии и бойня на подступах к Центральной Европе. Если в восемнадцатом веке Петр и его наследники смело ведут за собой государственный корабль, то в начале девятнадцатого века, ссылая Сперанского, монархия, словами Г.П. Федотова, «изменяет своей просветительной миссии». Виноваты же в том, очевидно, «страх перед свободой, неверие в человека, неверие в свой народ». В конечном счете «русская монархия изменяет Западу не потому, что возвращается к Руси, а потому, что не верит больше в свое призвание. Отныне и до конца, на целое столетие, ее история есть сплошная реакция, прерываемая несколькими годами половинчатых, неискренних реформ. Смысл этой реакции — не плодотворный возврат к забытым стихиям народной жизни, а топтание на месте, торможение, «замораживание» России, по слову Победоносцева. «Целое столетие безверия, уныния, страха, предчувствие гибели». Трагедией Николая Второго было, с одной стороны, отстранение от наиболее жгучих национальных задач (в этом плане он был очень плохим наследником Петра Первого), а с другой — отношение к своему народу, как к некоему враждебному лагерю, постоянное ожидание смуты, каверзы, покушения. Народность свелась к надеждам московского царя, а западное дело — к неустойчивому покровительству двум величайшим вестернизаторам — С.Витте и П. Столыпину, но выборочно, почти вынужденно, без сердца и прямого участия. Фактически царь Николай ненавидел своего лучшего министра Витте и был прохладен в отношении реформатора Столыпина. Царь удовлетворился жизнью в фактическом отстранении от жесточайших национальных проблем, резко бросившейся вослед Западу страны. Несправедливо сказать, что он заслужил свою участь, но все эти эксперименты в «народный дух» посредством старцев жестоко раздражали русских западников и приводили в недоумение твердых охранителей почвы. Царь так и не определил для себя роль Думы, сделав ее безответственной говорильней. Сколь далек был теннисист Николай от великого строителя Петра. На этапе рекультуризации, вхождения в ареал западных ценностей страна нуждалась в труженике и стратеге, а не в помазаннике Божием, приемлющем распутинское вещевание. То была дискредитация власти в решающий момент, когда страна нуждалась в праведном и направляющем слове, смягчающем почти невыносимую боль рекультуризации, обрыва традиции, изменения канонов, перехода к более рациональному и менее сердечному мирообщению. Царь Николай Второй оказался плохим западником. Он не выказал должной энергии, понимания смысла русской истории. Он не лечил раны России — был к ним хладнокровно равнодушен. В его страшный час и страна показала свою худшую черту — черствое равнодушие к своему династическому вождю. Огромные массы населения страны, лишившиеся репрессивного аппарата, устремились к утверждению того единственного образа жизни, который был им близок и понятен. У Временного правительства не было шансов и без большевиков: оно открыло шлюзы насильственным формам общенационального кризиса, фрагментации государства, крушению цивилизованных основ, выходу на первый план элементарных сил, почти все из которых были враждебны Западу. В общем и целом Запад полагал, что основной ошибкой императора Николая было представление о том, что Россия его дней могла быть управляема по тому же способу, что и Россия времен Петра Великого. Но огромное расширение империи за прошедшее время сделало проведение старой политики невозможным. Централизация исключила самоуправление. Николай Второй, в отличие от Александра Второго, был лишен внутренней убежденности в необходимости реформ. И он до конца не оставил иллюзий относительно возможности лично осуществлять контроль над административным аппаратом обширной империи. Даже после сделанной в результате революционного движения (последовавшего за несчастной войной с Японией) уступки началу народного представительства (Дума), управление страной оставалось столь же централизованным, как и прежде. В результате на него пала ответственность за грехи и упущения бюрократии, которая правила в России от его имени. С этих дней и до октября 1917 г. Россия лишилась подлинного правительства. Внешние формы главенства Временного правительства соблюдались, но реализация его политики все более отличалась слабостью. Главные институты государства потеряли свою надежность. Разумеется, Запад смотрел прежде всего на армию. Отсутствие у нее лояльности явилось потрясающим открытием для Запада. В ходе февральской революции самым большим сюрпризом явилась скорая и практически полная измена армии. Это, по мнению посла Палеолога, поставило умеренных депутатов Думы, желавших спасения династического режима, перед «страшным вопросом, потому что республиканская идея, пользующаяся симпатиями петроградских и московских рабочих, была чужда общему духу страны». Надежный друг Запада — правящая дворянская элита России, связанная с ним узами родства, воспитанием, симпатиями, интересами, клятвой, уходила с общественной сцены в историческое небытие. Главная опора, столетиями охранявшая Землю Русскую — армия стояла перед приказом 1 Петроградского Совета. Ирония истории заключалась в том, что Запад, который был опорой России в войне, «опоздал» менее чем на месяц. Через несколько недель после падения царя Америка вступила в войну, лишив Германию практических шансов на победу. Тридцать дней назад это могло повлиять на состояние умов в Петрограде. Истории всегда не хватает этого месяца. Ветеран русской дипломатии А. Савинский пишет о наступившем после революции периоде так: «Лишенные скрупулезности и патриотизма люди, невежественные и пустые, руководимые жалкими амбициями и личными интересами, сыграли на руку нашим безжалостным врагам, помогая ускорить приход революции в то время, когда военные действия еще велись во всем объеме. Лишенные политического чутья, подготовки или знаний, невежественные в большинстве элементарных проблем, с легкостью взлетающие в эмпиреи, люди «временного правительства» воображали, что, захватив власть, они будут способны повести корабль государства к небесам. Получив в свои руки работающую на полном ходу машину государства, они преуспели в крушении этого государства на протяжении всего лишь нескольких недель». Из непосредственного опыта первых дней и недель последовавших за февральской революцией Запад вынужден был сделать, по меньшей мере, два вывода. Во-первых, новому режиму не хватает власти над страной и, прежде чем в России будет восстановлена стабильность, предстоит жестокая политическая борьба. Правые не желали видеть в правительстве левых, левые ждали часа, чтобы обрушиться на правых. На первых порах относительно комфортабельно себя чувствовали «буржуазные либералы», но их время было коротким и закончилось трагически. Процесс перехода власти шел справа налево. Во-вторых, нестабильность центральной власти предопределяла растущую неспособность России вести войну. Если даже гораздо более консолидированный режим практически зашел в военный тупик, то шансы его гораздо менее организованных наследников были еще меньшими. В этой ситуации следовало стремиться к двум целям: поскорее зафиксировать центральную власть и добиться от нее более решительных военных усилий. Подобная оценка проникла в правительственные кабинеты Запада далеко не с одинаковой для разных стран скоростью. Англичане сделали трагические выводы первыми, французы последовали за ними спустя некоторое время. Американцы дольше других выдавали желаемое за действительное. В целом на протяжении всех восьми месяцев существования Временного правительства — от марта до октября 1917 года — политика западных союзников представляла собой сплошную цепь колебаний. Ничего подобного мы не можем обнаружить в отношениях западных стран с царской Россией. Как ни критичны были в отношении царя западные послы, они никогда не подвергали сомнению его союзнической лояльности. При всех взлетах и падениях страны в период 1914–1916 годов они в перспективном плане видели Россию величайшей державой, которая никогда не позволит господства на евразийском материке Германии. С приходом власти республиканских правителей (представлявших на пути к октябрю широкий спектр: от октябристов до эсеров) дипломатические представители Запада стали отмечать и ослабление мощи России и ее меньшую надежность как союзника. Тех, кто ждал республиканского взрыва энергии, повторения французского энтyзиазма 1792 года, ждало жестокое разочарование. Произошло как раз обратное. Западные послы в России уже в марте отмечают ослабление ее воли и спад интереса к общей борьбе. Более того, участие в войне становится противоположным самым исконным интересам России — единству страны, целостности ее социальной ткани, сохранению в ней цивилизующих начал. Это далеко не все пока понимали в западных посольствах. Один из образованнейших людей России, художник и историк искусств А.П. Бенуа убеждал внимавшего ему с ужасом Палеолога 26 марта 1917 года: «Война не может дальше продолжаться. Надо как можно скорее заключить мир. Конечно, я знаю, честь России связана ее союзами, и вы достаточно знаете меня, чтобы поверить, что я понимаю все значение этого соображения, но необходимость есть закон истории. Никто не обязан исполнять невозможное». Запад на этом этапе отнюдь не склонен был видеть в ярко обозначившейся тяге русских к миру некоего «закона истории». Здесь усматривали в ослаблении русской решимости скорее кризис организации и воли. Между тем Россия и Запад подошли к концу своего двухсотлетнего союза, созданного по воле Петра Великого. И с каждым месяцем 1917 года Запад начинает все более отчетливо понимать грозную значимость происходящего. Впервые за годы войны в европейских столицах начинают сомневаться в том, что поддержка России является надежным залогом существования Запада, залогом его победы. Впервые мы видим, что послами Антанты (Бьюкененом в меньшей степени, Палеологом — в большей) овладевает сомнение в исторической релевантности дальнейшего союза с Россией. Уже с первых дней революции послы определили самую большую опасность для России — распад государства по национальному признаку. С неожиданной быстротой развивается, если воспользоваться словами посла Палеолога, «самый опасный зародыш, заключающийся в революции: Финляндия, Лифляндия, Эстляндия, Польша, Литва, Украина, Грузия, Сибирь требуют для себя независимости или, по крайней мере, полной автономии». Французский дипломат с полным пониманием возникающей опасности анализирует выпущенную буржуазной революцией стихию, которая права отдельного коллектива, «протонаций» ставит выше прав индивидуума и совсем ни во что не ставит историческое творение столетий — общую единую Россию. Посол Палеолог заносит в дневник свои размышления: «Что Россия обречена на федерализм, это вероятно. Она предназначена к этому беспредельностью своей территории, разнообразием населяющих ее рас, возрастающей сложностью ее интересов. Но нынешнее движение гораздо более сепаратистское, чем областное, скорее сецессионистское, чем федералистское; оно стремится, ни больше, ни меньше, к национальному распаду. Да и Петроградский совет всеми силами способствует этому. Как ни соблазниться неистовым глупцам из Таврического дворца разрушить в несколько недель то, что исторически создано в течение десяти веков. Французская революция начала с объявления Республики единой и неделимой. Этому принципу были принесены в жертву тысячи голов и французское единство было спасено. Русская Революция берет лозунгом: Россия разъединенная и раздробленная». Мы видим, что иноземным наблюдателям хватило здравого смысла и разума увидеть то, что возбужденные революционным беспределом новые вожди видеть отказывались. Бьюкенен, всегда тяготевший к геополитике, теперь, после блестящих царских зал, столкнувшийся с правдой о русском народе, обращается к сравнительной психологии. Теперь он видит трудности коалиционного сближения Запада и России в разном видении традиционных гражданских ценностей. «По представлению русских, свобода состоит в том, чтобы требовать заработной платы, демонстрировать на улицах и проводить время в болтовне и голосовании резолюций на публичных митингах». Разумеется, Запад на стороне Милюкова, призывающего исполнить союзнический долг. Запад верит, что сходную с его взглядами позицию занимает армия и вся патриотическая Россия. При этом Запад попросту стучится в открытую дверь, когда оказывает моральное давление на Милюкова. Палеолог: «У вас более десяти миллионов человек под ружьем; вы пользуетесь поддержкой восьми союзников, из которых большинство пострадало гораздо больше вас, но при этом полны решимости бороться до полной победы. К вам прибывает девятый союзник и какой? Америка! Эта ужасная война была начата за славянское дело. Франция поспешила вам на помощь, ни на миг не торгуясь из-за своей поддержки… Неужели вы осмелитесь первыми оставить борьбу». Но существует предел, далее которого посуровевший Запад не смеет оказывать давление на зыбкую русскую политическую сцену. Вожди Запада уже весной 1917 года пришли к заключению, что организация коллективного выступления западных союзников против нового русского руководства, а также угрозы приостановить доставку военных материалов, категорическое требование приостановления распространения разрушительной социалистической пропаганды, может послужить лишь на руку тем радикалам, которые, стремясь к достижению своих социальных целей, убеждают русское население, что у России, если она заботится о своем самосохранении, нет иного выхода, кроме как заключение сепаратного мира с Германией. Особую позицию среди западных держав занял Вашингтон. Как пишет Дж. Кеннан, большинству американцев никогда не приходило в голову, что политические принципы, согласно которым они жили, могут быть исторически обусловлены и могут вовсе не иметь повсеместной приложимости. Интерес к России среди американской публики был сосредоточен преимущественно на симпатиях к силам, борющимся против автократии. Его проявляли две основные группы. Одна состояла из тех, кого можно назвать урожденными американскими либералами, чьи симпатии были на стороне страждующих в России борцов за свободу. Ряд американцев, включая старшего Джорджа Кеннана, Сэмюэля Клеменса и Уильяма Ллойда Гаррисона, создали в конце 90-х годов частную организацию «Друзья русской свободы», целью которой была помощь жертвам царизма. Симпатии этой группы адресовались прежде всего социал-революционерам. Вторая группа состояла из недавних эмигрантов в Америке, преимущественно евреев. Их симпатии принадлежали социал-демократам России. Именно эти две группы решающим образом влияли на формирование американского общественного мнения. Неудивительно, что падение царя было встречено в Америке с восторгом. Америка быстрее других на Западе увидела прямой интерес в сближении с новой Россией. Мы уже говорили выше, что Френсис и Вильсон чрезвычайно опасались засилья англичан в России. В Вашингтоне задавались вопросом: какой смысл прилагать огромные усилия в Европе, если результатом явится простое замещение экономического влияния Германии британским? В февральской революции Френсис увидел шанс Америки. Если умело им воспользоваться, то реальной станет возможность стать первым экономическим партнером огромной России. Это может драматическим образом изменить общую мировую геополитическую ситуацию. Союз России с Америкой имел бы огромные последствия. В условиях экономического истощения мира лишь Соединенные Штаты были способны осуществить быструю и эффективную экономическую поддержку России. «Финансовая помощь Америки России, — писал Френсис президенту Вильсону, — была бы мастерским ударом». В правящих кругах США разделяли мнение посла о том, что Россия, с ее просторами континентальных масштабов, с ее необозримыми богатствами пашен, недр и лесов «обречена» повторить экономический успех Америки. За нею будущее и с нею надо дружить. Прежде всего нужно предотвратить замещение англичанами места экономического опекуна страны, мировая война будет для России аналогом американской войны за независимость. Обе великие страны, избавившиеся от диктата Лондона, как прежде (Америка) так и в будущем (Россия) пройдут путь ускоренного экономического развития. Вильсон был согласен со значительной частью рассуждений Френсиса. Он довольно быстро признал новое российское правительство и в мае 1917 года согласился предоставить ему кредит в 100 млн. долл. Вильсон выдвигает две цели: помочь России и одновременно занять в ней влиятельные позиции. Ощутив перспективу неизбежного ослабления Германии и одновременного возвышения Англии и Франции, президент Вильсон начал думать о восточноевразийском противовесе и англо-французам, и японцам. Между мартом и ноябрем 1917 г. президент все более поддерживает идею расширения связей с Россией. Он обращается с посланием, выражающим чувство дружбы американского народа к русскому народу, предостерегает русских от веры в дружбу с германцами. Но рычагов воздействия на Россию у американцев было не так уж много. Посланный президентом в Россию бывший госсекретарь Э. Рут изложил свои соображения с американской прямотой и наивностью: «Чрезвычайно необходима посылка сюда максимально возможного числа документальных кинофильмов, демонстрирующих приготовления Америки к войне, строительство линкоров, марш войск, производство боеприпасов на заводах и прочее, убедительно свидетельствующее о том, что Америка не стоит сложа руки. Бедные парни здесь полагают, что кроме России никто на самом деле не воюет». Рут (как и посол Френсис) пришел к заключению, что наиболее слабым местом России является ее система коммуникаций. Было решено совместно с англичанами, французами и итальянцами модернизировать транспортную систему необъятной России. Крупная американская комиссия специалистов по железным дорогам прибыла во Владивосток в июне 1917 г. Новая группа железнодорожных специалистов численностью в 200 человек намеревалась въехать в Россию в ноябре 1917 года. Однако, похоже, что эта активность уже запоздала. Любое правительство России, которое, начиная с лета 1917 года, призывало к новым военным усилиям, рыло себе могилу. Когда Рут дошел до «предела понятного», объясняя, что, «если не будет военных действий, не последует займов», он объективно ослабил позиции Временного правительства. У многих ответственных русских закрепилось чувство, что их американские союзники не понимают степени их усталости от войны. После одной из пламенных речей американцев министр Временного правительства обратился к русскому помощнику, сотрудничавшему с миссией Рута: «Молодой человек, не будете ли вы столь любезны рассказать этим американцам, что мы устали от этой войны. Объясните им, что мы изнемогаем от этой долгой и кровавой борьбы». Вашингтон расширил пропагандистские усилия в России. Руководителем идеологического наступления был назначен бывший редактор «Чикаго трибюн» Эдгар Сиссон, в беседе с которым президент Вильсон поставил задачу потеснить западных союзников в России. Американцы создали целую цепь связей с Россией. Госдепартамент вел дела через петроградское посольство, военное министерство усилило свое представительство, министерство торговли увеличило торговую миссию. Правительство действовало также, опираясь на Комитет общественной информации, на комиссию Э. Рута, на Миссию русских железных дорог Стивенса. Министерство финансов повысило свою активность в межсоюзнических финансовых организациях. Приобрел дипломатическую значимость американский Красный крест и его отделения в России. Даже ИМКА — Ассоциация молодых христиан придала своей деятельности определенно межгосударственный характер. А немцы шли к своему варианту Европы как германского домена. Из своей «штаб-квартиры» подрывных действий против России в Копенгагене германский посол Брокдорф-Ранцау рекомендовал своему правительству содействовать созданию «широчайшего возможного хаоса в России», поддержать крайние элементы. Для того чтобы победить в этой борьбе, «мы должны сделать все возможное для интенсификации разногласий между умеренной и экстремистской партиями, потому что в высшей степени соответствует нашим интересам, чтобы последние возобладали, поскольку в этом случае крах будет тогда неизбежен и примет размеры, которые прервут само существование Российской империи… Мы должны сделать все возможное, чтобы ускорить процесс дезинтеграции в трехмесячный период, тогда наше военное вмешательство обеспечит крах Российской державы». От Брокдорфа-Ранцау к канцлеру был послан Парвус-Гельфанд с предложением осуществить транспортировку Ленина из Швейцарии в Россию. Ленин, будучи «более воинственной личностью», чем двое социалистов в правительстве Львова (Чхеидзе и Керенский), «отодвинет их в сторону и будет готов к подписанию с немцами мира». Германские политики опасались противодействия кайзера Вильгельма. Напрасно. «Насколько сильно Германия была заинтересована в приезде Ленина показывает тот факт, что германское правительство сразу же приняло его условия (с одним малозначащим исключением); оно также согласилось с тем, чтобы его сопровождали проантантовские меньшевики, более многочисленные чем большевистская группа, чтобы на большевиков не пало подозрение как на германских агентов». Разумеется, Ленин не был германским агентом. Исторический разворот событий создал такую ситуацию, когда интересы вождей монархистской Германии и русских ультрареволюционеров совпали — на недолгое, но очень важное время. Германское правительство хотело выдвижения на политическую авансцену лидера, который сделал бы требование мира заглавным. Ленин же использовал этот интерес германской имперской элиты для дела русской революции как первой стадии мировой революции. Страдающей стороной стала Россия — объект интриги первых и грандиозного эсперимента вторых. Конституционные демократы, ответственные за внешнюю политику России первых месяцев Временного правительства, были убежденными западниками еще до создания своей партии, когда на рубеже веков русский либерализм довольно решительно поворачивает в сторону Запада. В западных демократических установлениях, а не в патриархальном урезанном парламентаризме Германии, черпали кадеты вдохновение. Они уже видели начало новой эры: вступление в войну Америки делает Германию обреченной, после войны Россия будет в своих быстрых демократических реформах опираться не на гогенцоллерн-габсбургское сословное представительство, а на просвещенный опыт англосаксов и французов. Россию ждет приобщение к наиболее живительному для ее развития источнику. При таких перспективах какая-либо уступка пораженцам, сторонникам примирения с Германией казалась Милюкову и его последователям просто национальной изменой. П.Н. Милюков мог страстно утверждать в своих превосходных исторических книгах и ярких политических речах, что «Россия есть тоже Европа», но уже на третий день февральской революции он признал (см. его мемуары), что начавшаяся революция уникальна и неуправляема. Строго говоря, с этих дней и до конца своей жизни П.Н. Милюков только и убеждал своих читателей и слушателей в том, что «Россия — не совсем Европа». Разумеется, опасность «бесплодного метания между самоуверенным почвенничеством и рабской зависимостью от западных идей» грозит каждому исследователю. Но столь быстрое отрезвление — случай, воистину, уникальный. Кадеты проиграли свою партию с самого начала. Ошибочным было отбросить предшествующий режим слишком стремительно и положиться (конечно же, ради гарантий необратимости перемен) на гораздо менее ответственных за судьбы страны социалистов разных мастей. Кадеты уже через несколько дней после февральского переворота ощутили, что одновременное исчезновение царского бюрократического аппарата и деморализация армии лишают новое правительство двух главных рычагов, способных обеспечить жизненно важную преемственность. Что же говорить о социалистических борцах за «войну до победного конца»? Их отождествление себя с социальными устремлениями русского народа выбивало всякую почву из-под политики блока Запада. Русским народным массам воистину трудно было доказать, что «реакционные» Центральные Державы принципиально отличаются от «прогрессивного» Запада. Керенский и его соратники опирались на химеры, когда верили, что можно гнать солдат на смерть, одновременно призывая и врагов и союзников, и Берлин и Париж — Лондон к социальному обновлению, необычному альтруизму и многому другому, никому, кроме социалистов, не очевидному. Призыв ко всем народам взять судьбу в свои руки (провозглашенный задолго до Ленина) уже был триумфом самопоглощения. Милюков проиграл свое дело, когда под угрозой социалистов включил в официальное заявление Временного правительства двусмысленно звучавшее обращение ко всем державам использовать все возможности для достижения мира. Министр разъяснял послам, что это чисто декларативное заявление, сделанное под давлением политических партнеров по правительству. Но социалистам ничего уже не нужно было объяснять — они увидели в действиях лидера кадетов измену их справедливой и прекрасной позиции. В результате созванная социалистами массовая демонстрация политически убила последнего подлинного друга Запада в правительстве России. Если оценивать ситуацию с внутренней точки зрения, то Временное правительство обязано было заключить перемирие с Центральными державами не далее как весной 1917 года. В конечном итоге союз с Западом, как это ни парадоксально, можно было спасти только отступая от этого союза в начале апреля 1917 года (когда вступление в войну Америки практически лишило Германию шансов на победу). Петроград, возможно, смог бы «купить» согласие Запада тем, что обязал бы немцев не выводить войска с Востока. Тогда в правительстве России еще оставались бы лидеры, настроенные абсолютно прозападно. Их отказ от Стамбула и пр., от Лондонского соглашения 1915 года мог бы показать серьезность их намерений. Но живая артерия между Россией и Западом перерезана не была бы. Возможно, Милюкова и прочих западников мог спасти, если не мир на фронте, то отказ от активных операций. Они должны были понимать, что лишенная национальных целей бойня деморализует самый важный элемент общества — семнадцать миллионов военных. Если политики Временного правительства решились раскачивать лодку России в бурном океане войны, они должны были более трезво оценить направление своего движения. К сожалению, лучшие сторонники союза России с Западом встали на путь самоубийства, решив, что Россия согласится одновременно признать фальшь части прежних идеалов, сохранив желание умирать за вторую часть. И уже совсем полным поражением Запада в России было принятие после мая 1917 года новым Временным правительством формулы «Мир без аннексий и контрибуции на основе национального самоопределения». Приняв этот лозунг и обещая одновременно наступление на фронте, группа Керенского обрекла себя, а вместе с собою и дело Запада на Востоке. Фактически Временное правительство потеряло под собой почву уже в июле 1917 года, когда, провозгласив своими целями «демократический мир» и «демократизированную армию», оно бросило эту армию в последнее совместное с Западом наступление. Призрак 1792 года, героика Вальми витали над ними. Согласно учебникам новая революционная армия должна была обрести новый дух и победить косного реакционного врага. В жесткой русской реальности «революционная военная доблесть» стала наименее привлекательным понятием и Временное правительство зря искало Бонапарта. Талантливый адвокат Керенский был им менее всех, что было впоследствии так жестоко и убедительно доказано. А позиция Германии была подходящей для определенного урегулирования — истощенные немцы искали мира на одном из двух своих гигантских фронтов. Вместо этого доморощенные русские социалисты, потеряв всякую ориентацию во внутренней обстановке, бросили русские дивизии в наступление, под пулеметы более организованной социальной силы. Отражая внутреннюю природу русского сознания, Керенский даже в мемуарах (десятью годами позднее) утверждал, что «возобновление активных операций русской армии спустя два месяца после охватившего ее паралича было продиктовано как абсолютная необходимость внутренним развитием событий в России». Где этот диктат? Керенский (как и Горбачев семь десятилетий спустя) так и не смог разобраться в потоке событий, сокрушивших его. И он не обнаружил внутренней честности признать историческую вину. Не общая ли это русская болезнь? Когда Керенский говорит в мемуарах о «национальном самосознании» русского народа, которое якобы предало себя накануне финального боя, он находится в плену собственных представлений. Разумеется, Запад торопил и Милюкова и Керенского, поступая неразумно. Французы впоследствии сделали посла Палеолога академиком — возможно его книги талантливы, но трудно не сделать вывод, что он проиграл главную битву своей жизни, когда не сориентировался в русской ситуации весны-лета 1917 года, продолжая со слепым упорством толкать шаткое русское правительство в бой, в поражение, в пропасть. Впрочем и его, и Бьюкенена можно понять: Людендорф готовил последний бой на Западе и все средства казались им хорошими, лишь бы русские отвлекали максимум германских дивизий. И все же Запад должен был быть проницательнее, не становиться жертвой первого же внутреннего импульса. Лишь спустя сорок с лишним лет Дж. Кеннан признал, что западные дипломаты и политики замкнули себя в круг военной необходимости и не смогли подняться над повседневностью, увидеть опасное для Запада состояние своего несчастливого союзника. Что же, все можно в конечном счете понять. Керенский с коллегами чувствовали себя русскими западниками — совместная с Западом победа обещала благотворно сказаться на последующем внутреннем развитии России. Разумеется, они считали себя патриотами, тяготы настоящего они оправдывали благоприятными возможностями будущего. Это будущее они тоже видели в союзе с Западом, демократическим и прогрессивным. Нет сомнения, что их разваливающий Россию курс представлялся им соответствующим глубинным русским устремлениям. Не сумев связать внутренние факторы с внешними, нужды раненой России в мирном покое с перспективами сложного выхода из Антанты, эти последние (очень специфические) западники обрекли себя и предоставили историческую арену политическим силам, которые могли смотреться антипатриотическими во всем, кроме главного: они прекратили поток русской крови на Восточном фронте, выразив тем самым сострадание к русскому человеку, которого западники призывали отдать жизнь за цели, ценность которых для себя он так и не увидел. Генерал Драгомилов справедливо оценил исторический момент: «Преобладающим в армии является стремление к миру. Любой, кто пообещает мир, получит в свои руки армию». На наступающем в конце августа 1917 года поворотном рубеже русской истории Запад замер, не зная, какую политику избрать. 24 августа глава британской военной миссии генерал Нокс сообщил своему кабинету, что главнокомандующий русскими войсками генерал Корнилов пытается выяснить позицию Запада в надвигающемся внутреннем русском конфликте. Корнилов считал Керенского недостаточно сильной личностью и для сохранения русской армии и государственности стремился ввести военное управление. Поможет ли Запад укрепиться России? Это был тот случай, когда аналитическая мысль Запада зашла в тупик. Главы правительств обратились к своим экспертам, но и те испытывали едва ли не раздвоение личности. Согласно оценке генерала Нокса, основная масса русских войск уже не хотела сражаться. Промышленность была расстроена и рабочий класс требовал уступок со стороны работодателей и правительства. Русский экономический организм переставал быть привлекательным для Запада. Первой пришла к этому выводу Британия. Начиная с августа 1914 года, она пыталась заменить в России Германию в качестве экономического партнера, поставщика технических специалистов и кредитов. В августе 1917 года Британия как бы расписывается в своей неудаче. Британские промышленники стали закрывать свои предприятия в России и покидать страну, оказавшуюся неуправляемой. Россия теряла единую волю, организацию и способность действовать. По сути началась самая трагическая для России в ХХ веке эпоха. Ее ждал распад, гражданская война, внутреннее ослабление, потеря внешнего влияния. Министр иностранных дел Терещенко, обращаясь к союзникам, уже вынужден был прибегать к патетическим воспоминаниям. Он надеялся, что Франция не забудет жертвы в 300 тысяч человек, которую Россия принесла в августе и сентябре 1914 года, чтобы спасти Париж, он надеялся, что Италия будет с благодарностью вспоминать, что давление на ее фронте было облегчено великим наступлением Брусилова. Он заверял, что Россия не забудет помощи, оказанной британским флотом. Дольше других западных правительств надеялось на выход Керенского из кризиса американское правительство. Оно помогало Временному правительству в любых его составах. Понимание того, что время «борьбы до победного конца» в России иссякает, в Вашингтоне так и не возобладало. При этом нужно учесть, что за годы войны американский экспорт в Россию вырос значительно. В 1917 году американцы экспортировали только в европейскую часть России товаров на 400 млн. долл. (рост с 25 млн. в 1913 году). Американский экспорт включал в себя не только военные материалы, но также значительный объем сельскохозяйственного оборудования, автомобили, локомотивы, хлопок, промышленное оборудование. 11 октября 1917 года Керенский выступил с последним призывом к Западу поддержать его правительство до начала работы Учредительного собрания: «Волны анархии сотрясают страну, давление внешнего врага нарастает, контрреволюционные элементы поднимают голову, надеясь на то, что продолжительный правительственный кризис, совмещенный с усталостью, охватившей всю нацию, позволит убить свободу русского народа». Керенский все более ожесточался в отношении Запада. Он не скрывал своего разочарования им. Ему, говорил он, трудно разубедить растущее число лиц, жалующихся на то, что союзники повернулись к России спиной. В некоторых кругах уже опасаются, что союзники готовы заключить мир за счет России. Пытаясь рассеять опасения премьера, работавшего уже семь месяцев в состоянии стресса, посол Бьюкенен заявил, что союзники «никогда не покинут Россию, если она не отречется от себя сама». Осенью 1917 года наступает окончательный крах великой русской армии. Накануне февральской революции число мобилизованных достигло 17 миллионов человек. Из них 2 миллиона человек были взяты в плен, а более 2 миллионов погибли на поле брани или от болезней, что довело численность русской армии к концу 1917 года до 12 миллионов человек. И все же это была самая крупная армия мира. Но ее распад был уже неостановим. Произошла национальная катастрофа. На протяжении 1917 года все основные выдвинувшиеся на авансцену русской истории партии — от буржуазных до социалистических — своими действиями объективно углубляли эту катастрофу. Поражение правительства Керенского, последнего русского правительства, верившего в союз России с Западом, означало наступление новой эпохи как для России, так и для Запада. Двойное давление — германского пресса и социального недовольства — окончательно сокрушило государство Петра, основной идеей которого было введение России в Европу. Та Россия, которая видела себя частью европейского мира, частью цивилизации Запада, опустилась в историческое небытие. Главная трагедия русской истории заключается в том, что двухсотлетняя вестернизация, не завершившаяся столь радикальным результатом, как изменение национальной психологической парадигмы, внесла смятение в русские души, расколола народ, подвергла сомнению старые ценности и не утвердила новые. Вожди и верхний слой действовали со всей решимостью (хотя и не всегда талантливо). Но реализовывая свою волю к модернизации национальной жизни, они, действуя как автократы, парализовывали волю огромного большинства народа — и без того неотчетливо проявляемую. Возникло решающее противоречие: стремление догнать требовало дисциплины и мобилизации, а дисциплина и мобилизация гасили творческую энергию, раскрепощение которой и было главной родовой чертой догоняемого Запада. Заколдованный круг российской истории возник уже при главном вестернизаторе Петре и с тех пор неизменно воспроизводился при всех царях и режимах. Времена упорядоченности и дисциплины покинули государственные учреждения. Огромная страна вступила в фазу внутреннего горения. Для Запада этот процесс был опасен в двух отношениях: Россия могла высвободить дивизии немцев для Западного фронта; Россия могла привлечь к себе класс угнетенных, дестабилизируя западную политическую систему. В истории русского народа периодически прослеживается одна явственная черта — стремление в час рокового выбора предоставить себя воле событий. Так было в 1606 году, так было в 1917, в 1991 годах. Министры Временного правительства обсуждали и принимали законы, не понимая главного — нет уже государственной машины, способной осуществить эти законы. (Подобное имело место и в 1917, и в 1991 годах). «Ни к одной из наций, — писал У. Черчилль, — судьба не была так неблагосклонна, как к России. Ее корабль пошел ко дну уже видя перед собой порт. Она вынесла шторм, когда на чашу весов было брошено все. Все жертвы были принесены, все усилия предприняты. Отчаяние и измена предательски захватили командный мостик в тот самый момент, когда дело уже было сделано. Долгие отступления окончились: недостаток вооружения прекратился; оружие двинулось на фронт… С победой в руках она (Россия) рухнула на землю, съеденная заживо, как Герод давних времен, червями». Окончилась целая эпоха, окончился петровский период русской истории. «Хотя прозападная политика проводилась более двух веков, — пишет А. Тойнби, — она привела Россию Петра Великого к полному краху. Одно из объяснений подобного развития событий видится в том, что процесс вестернизации не затронул всех сторон жизни России и был жестко ограничен определенными рамками. Собственно, Запад так и не оказал влияния на жизнь и культуру России… Мощные традиционные культурные пласты оказывали сопротивление процессам вестернизации. Катастрофа 1914–1918 гг., сделавшая очевидной и общепризнанной промышленную и социальную отсталость России, способствовала приходу к власти большевиков, определив в некоторой степени и их программу… Радикальные формы политической оппозиции, выработанные на Западе, проникли в русскую жизнь столь глубоко, что борьба за политические свободы в России вполне может считаться движением западного происхождения. Революция была антизападной в том смысле, что Запад в определенной мере отождествлялся с капитализмом… Коммунистическая Россия была, пожалуй, первой незападной страной, признавшей возможность полного отделения сферы промышленного производства от западной культуры, заменяя ее социальной идеологией». Перед нами грандиозная драма модернизации. Россия, в лице своих лучших сынов, приложила огромные усилия, чтобы войти в авангард мирового развития, чтобы из объекта исторического процесса стать его субъектом. Как оценил ситуацию Т. фон Лауэ, Россия была первой, наиболее драматической и наиболее крупной жертвой революции вестернизации, она осуществила самый протяженный по времени эксперимент строительства государства в условиях отсталости и одновременной близости к Западу. Ее судьба определялась не динамикой внутренних улучшений…, а плохо налаженным взаимодействием внешнего влияния и реальностей внутренней жизни, при котором первое всегда владело инициативой. И никогда не желавшей признавать своей культурной зависимости элите не хватило честного понимания трагических условий своей страны». Потерпев серию военных поражений, Россия вышла из своего союза с Западом. Военные поражения, падение престижа правящего слоя, крушение веры в прогресс при наличной политико-экономической структуре явились результатом деморализации, безразличия большинства, резкого ожесточения воинствующего меньшинства. Планам сближения России с Западом не суждено было сбыться. Прежние союзники, боясь победы Германии, предприняли против нее интервенцию, усугубившую братоубийственную борьбу русских. В результате тяга на протяжении двух предшествующих столетий к сближению с Западом иссякла, вперед в России вышли носители иных представлений о характере прогресса российского общества и об отношении России к западной цивилизации. (В результате наш век прошел под знаком внутриевропейского противостояния, фактической европейской гражданской войны между 1914 и 1991 годами, с ее долговременным эпилогом в виде «холодной войны», угасшей на наших глазах лишь в последние годы). Среди части интеллигенции, вошедшей в тесный контакт с Западом и при этом сохранившей свои социальные идеалы, вызрело течение гиперкритичности в отношении общественного строя, культивируемого Западом и проектируемого на незападные регионы, движение противников капитализма. Этот слой антизападных западников сыграл колоссальную роль в истории России после 1917 года. То тщание, с которым российские теоретики коммунизма изучали Запад и спешили приложить его («передовой») опыт к России — явилось феноменом эпохальных пропорций. Коммунисты, особенно большевики, напряженно искали именно в западном идейном наследии теоретический компас. Социальные теоретики от Локка и Гоббса, социалисты- утописты от Роджера Бекона и Кампанеллы — вот кто дал идейное основание Востоку для битвы с Западом. Восторг этих идеалистов (оказавшихся впоследствии суровыми практиками) перед расколом западной мысли был просто огромным. С презрением отвергая позитивные западные теории, не обращая ни малейшего внимания на уникальность западного опыта, они бросились к «светочам сомнений», восхитительным критикам западного общественного опыта, ни секунды не сомневаясь во всемирной приложимости их сугубо западных идей. Русские автохтоны (народники) отдали знамя революции этим антизападникам, которые откровенно заявляли, что стремятся к овладению государственной властью именно для реализации западных идей на незападной почве. Правда, на начальном этапе они еще ждали западной теоретической помощи от идейных собратьев на Западе, прежде всего от германской социал-демократии. (Только разочарование в этой помощи сделает неизбежным поворот к внутренним силам — «социализм в одной стране» — и Сталин победит Троцкого). Большевики — антизападные западники никогда не подавали свои взгляды как стремление ввести свою страну в лоно Запада. Это убило бы их благородный пафос. Стремясь избежать любых обвинений в западничестве, русские революционеры выступали яростными критиками Запада. Эта критика имела две стороны. Во-первых, нетрудно было заимствовать аргументы у западных обличителей западных порядков — в них на Западе никогда не было недостатка. Во-вторых, антизападные западники обыграли всю гамму чувств о противоборстве ума и сердца, черствого умного Запада и наивного, но доброго Востока. Вариациям на эту тему в русской политологии и литературе несть числа. Мотив моральной чистоты и морального превосходства был объективно нужен русской интеллигенции и русским революционерам. Без этого мотива король был голым, русские просвещенные люди выглядели бы примитивными имитаторами. Гораздо проще (а попросту необходимо) было претендовать на вселенский синтез ума и сердца, на универсальность своих взглядов. Это придавало силы, позволяло сохранять самоуважение. Более того, вело к феноменальной интеллектуальной гордыне, примеров которой в русской политике и культуре ХХ века просто не счесть. Претензии на истину, на глобальный синтез, на вселенскость и уж, «как минимум», на будущее выдвигались почти всеми без исключения русскими мыслителями, жившими в стране, где половина населения не умела читать, не имела гарантий от прихотей природы. Таков был революционный русский подход к проблеме сближения с Западом. Принципиально он не отличался от порыва гандистов, кемалистов, сторонников Сун Ятсена (им тоже, по их словам, принадлежало будущее) и от прочих пророков незападного мира. Различие пряталось в двух обстоятельствах: 1)Россия уже имела квазизападную систему как наследие романовского западничества; 2) российские интеллектуалы не сомневались в судьбе России, они знали ее размеры и жертвенность населения, это имело и позитивную и негативную стороны. В час унижения, когда стало ясно, что муки и трансформации эпохальных размеров, произведенные со времен Петра Великого, все же не обеспечили входа России в западный мир рациональной эффективности, к власти пришла относительно небольшая партия, словесно обличавшая как ад капиталистический мир Запада. Не счесть числа тех, кто обвинял большевиков в обрыве петровской традиции, в том, что они повернули Россию к пригожей Европе «азиатской рожей», тех, кто увидел в октябре 1917 года фиаско западного приобщения России. А на деле к власти пришла партия ультразападного приобщения. (Большевики и не скрывали, что ждут экспертизы и управления от социал-демократии феноменально эффективной Германии). Ночью 7 ноября большевики образовали совместное с левыми эсерами правительство, которое возглавил В.И. Ленин и в котором комиссаром иностранных дел был назначен Л.Д. Троцкий. Двух лозунгов — мира и земли — оказалось достаточно большевикам для привлечения на свою сторону политически активных масс. Мнение посла Палеолога о лидере большевиков Ленине было определенным. «Утопист и фанатик, пророк и метафизик, чуждый представлению о невозможном и абсурдном, недоступный чувству справедливости и жалости, коварный, безумно гордый, Ленин отдает на службу своим мессианским мечтам смелую и холодную волю, неумолимую логику, необыкновенную силу убеждения и умение повелевать». Мы видим, что у представителей Запада не было иллюзий в отношении большевизма с самого начала. Но немало политиков в Париже, Лондоне и Вашингтоне считали, что западные дипломаты, после многолетнего пребывания в сени русского престола, потеряли объективность и адекватность в оценке новых событий и явлений. Париж отзывает Палеолога, Лондон в отношении Бьюкенена предпочел некоторое время выждать. Характеризуя своему лондонскому начальству основные политические силы России, Бьюкенен говорил о большевиках следующее: «Для большевика не существует ни родины, ни патриотизма, и Россия является лишь пешкой в той игре, которую играет Ленин. Для осуществления его мечты о мировой революции война, которую Россия ведет против Германии, должна превратиться в гражданскую войну внутри страны; такова конечная цель его политики». Большевики удержали власть в России только потому, что нашли нужную патетику своей борьбе. По существу, они объявили Красную Россию прибежищем всех униженных и оскорбленных в мире, всех жертв безжалостного наступления Запада, всех жертв капиталистической эксплуатации. Это обращение к антизападному фактору, опора на социальную солидарность позволили быстро и достаточно эффективно воссоздать российскую армию, восстановить российские границы (кроме Польши, Финляндии, Прибалтики и Cеверной Буковины), восстановить Россию — на этот раз как центр противодействия насильственной западной модернизации. Это не означало, что Россия отказывалась от модернизации, но она демонстративно отказывалась от модернизации на западных условиях и приступила к модернизации на условиях собственной централизации, собственного государственного контроля, с привлечением ограниченного (и подконтрольного) числа западных специалистов. Перекрывая границы с Западом, Советская Россия на виду у всего мира начинала невиданное: ускоренный индустриальный рост на основе мобилизации собственных сил. Что большевики первым делом сделали, так это дали стране абсолютно новую идеологию модернизации. Прошлое получило новую идейную оценку. Теперь уже не Запад пробуждал к жизни сопредельные континенты, а некие всемирные производительные силы — это теоретически давало незападным режимам возможность встать в лидеры мирового прогресса — если они совладают с мировыми законами социально-экономического развития. Действительно новым было то, что большевики отошли от оборонительной тактики царей, заняв (по всем внешним признакам) наступательную в отношении Запада позицию. Впервые великая держава призвала к союзу всех жертв Запада в союзе с пролетариями собственно Запада. Это была новая постановка вопроса, она давала, в частности, российским реформаторам, необходимый пафос, средство мобилизации огромных российских масс для индустриализации, для броска вдогонку индустриальному миру. По сути это было продолжение дела Петра Первого, по форме большевики действовали противоположно петровскому заимствованию западных форм. Они и столицу перенесли из западнического Петрограда в гораздо менее «западную» Москву, и одели косоворотки. Но вся их идеология пламенно говорила о преступной опасности быть слабым в мире империализма, в мире, поделенном Западом на зоны влияния. У Ленина было достаточно ясное понимание необходимости теоретического обоснования взаимоотношений России и Запада. Сталкивающиеся культурные тенденции нуждались в своем осмыслении. Лишь в тотальной организации видел Ленин путь для России к успешному социал-культурному соперничеству. Но и трудности сложно было переоценить: никогда еще в истории не было случая успешного противодействия Западу, даже в условиях тотальной централизации и планомерной рекультуризации общества. Революционный анти-модернизм нужно было повернуть в русло планомерного освоения действительности, многоликое разноплеменное население России, с ее недавним феодальным прошлым, — в общество организованных и дисциплинированных производителей. Лишь лихолетье, разбитые вдребезги идеалы, жесткая встряска страны в ходе первой мировой войны позволили подойти к коммунистической рекультуризации как, по крайней мере, к чему-то, не противоречащему здравому смыслу. Анархизм населения можно было повернуть к созидательному коллективизму только лишь на фоне невиданных унижений 1914–1917 годов. В марте 1918 года, на низшей точке существования России за пятьсот лет, Ленин говорил ни о чем другом, как о дисциплине и самодисциплине. У Ленина не было иллюзий: «То, что происходит автоматически в политически свободной стране, в России должно быть реализовано сознательно и систематически посредством организации». Пролетарский интернационализм стал новой верой страны, и он странным образом нес с собой и антиинтеллектуализм и ксенофобию. В условиях идейного шторма вокруг имени и теорий Ленина ныне нетрудно потерять хладнокровие. Но все же, минимальная научная честность заставляет признать, что Ленин, яростный борец за модернизацию своей страны, непримиримый враг капиталистического Запада был прежде всего поглощенным крайними идеями русским патриотом, увидевшим для своей страны выход (и перспективу развития) в социальном восстании на антизападной основе. Практика, жестокости гражданской войны с трудом поддаются прощению его главной жертвы — народов России, но при этом желательно все же избежать примитивного «око за око». В русское государственное искусство и в русскую социальную мысль Ленин вошел с идеей объединения всех антизападных сил с целью «модернизации без колонизации». Достаточно много прошло времени, чтобы увидеть в Ленине патриота, восхищавшегося западной эффективностью и достижениями, но стремившегося их повторить на основе независимости от Запада. Примитивные эпигоны и слабые последователи второй половины века довели идею до абсурда, но в горниле мировой войны, мирового кризиса, ужасов внутризападного конфликта идеи Ленина разделялись далеко не маргиналами, а мощными идейными силами как вне Запада, так и на самом Западе. Вождь глобального противостояния жертв Запада самому Западу не добился желаемого, но социальный антизападный взрыв не был бурей в стакане. Это было величайшее за тысячу лет социальное восстание против Запада. Большевики, в сущности, пообещали создать в России строй и государство не ниже, а выше западного уровня. Множество чиновников, военных и интеллигентов так или иначе пошли за этим лозунгом, щадившим национальную гордость, смягчавшим боль поражения, нейтрализовавшим комплекс неполноценности. Ярость, с которой большевики утверждали, что обойти Запад возможно, потрясала. Она была привлекательной для достаточно многих, такова природа человека. Ленин был создателем наиболее убедительно звучавшего проекта обгона Запада, он был самым убедительным антизападным западником. Не смущаясь наличными обстоятельствами он талантливо убеждал в возможности исторически обойти лидеров мирового развития. Его теории о союзе страдающего от Запада пролетариата и населения колониальных стран способствовали созданию первой могучей антизападной коалиции на основе коммунистического интернационала. Впервые не Запад, а социалистическая Россия была представлена миру как его будущее. Нет сомнения, что внутри России Ленин победил во многом благодаря этому неслыханному подходу к будущему, — и лестному, и завораживающему. В случае с ленинизмом мы имеем первую в мире попытку создать цельную систему взглядов, направленных на то, чтобы материально достичь, а морально превзойти Запад (начиная при этом исторический рывок вперед с очень низкой стартовой отметки). Идеология эта должна была быть понятной миллионам, ее великое упростительство предполагалось изначально. Великой трагедией для народа России было то, что русский марксизм навязывал жесточайшую дисциплину вместо стимуляции естественного западного позыва к дисциплине. Приходится сделать вывод, что проблема рекультуризации, по-видимому, самая сложная в мировом параллельном марше народов. Изменение привычек, обычаев, традиций, веры, обрядов, системы жизненных предпочтений вызывает боль и естественное сопротивление. Человеческое сочувствие здесь более чем к месту. Но проблема от этого не исчезает. Важно сделать вывод, что энтузиазм и страх не могут быть заменой внутренней психологической предрасположенности к культурному освоению окружающего мира. Действует ли фактор времени? Только частично. Но параллельно действует праведное сопротивление, которое через семь десятилетий привело к тихому изгнанию идеологии исторического прыжка. Ленин, вокруг имени и значения которого ведется столько споров, был возмущенным российской отсталостью патриотом, осуществлявшим российскую национальную рекультуризацию посредством насилия. Взгляд только на одну из двух сторон громадного исторического явления заведомо однобок. В Ленине заключались и надежда, и трагедия насильственной модернизации. Не желать ее может только не патриот, не видеть цены ее — только догматик (ничто не вызывало большего презрения Ленина, чем любование мещанским бытом отсталого народа). В конечном счете, Ленин был более восприимчивым к «правильным» переменам. Его практическое презрение к культурному аспекту (в пользу социального), стоило русскому марксизму живительной укорененности, вызвало неодолимый протест. Ленин был безусловным западником, все его «нормы этики»- сугубо западные. Он вызвал массовую веру в возможность обойти западный мир и, в конечном счете, достигнув хотя бы примерного равенства, сблизиться с ним. Запад всегда был для вождя большевиков моделью, германская социал-демократическая мысль — последним словом социальной науки. (Особенно заметно это его качество в последние месяцы жизни, когда он словно теряет веру в бросок России, видит в лишь в западном пролетариате всеобщего исправителя мирового неравенства). Первое ленинское поколение большевиков обладало серьезными западными свойствами — огромной волей, способностью к организации, безусловным реализмом, пониманием творимого, реалистической оценкой населения, втягиваемого в гигантскую стройку нового мира. Внутренняя деградация, насилие термидора (убиение своих) произойдет позже, а пока, неожиданно для Запада, на его западных границах Россия бросила самый серьезный за четыреста лет вызов западному всевластию. Русифицированная форма марксизма стала идеологией соревнующегося с Западом класса, сознательно воспринимающего все западные достижения, сознательно ломающего свой психоэмоциональный стереотип, чтобы не быть закабаленным, как весь прочий мир. Идеология оказалась сильным инструментом, но она имела, по меньшей мере, одно слабое место — она конструировала нереальный мир, искажала реальность, создавала фальшивую картину. Это и была плата за первоначальную эффективность. Стремиться к конкретному, добиваться успехов и при этом нарисовать (в сознании миллионов) искаженный мир — это было опасно для самого учения, что с полной очевидностью показала гибель коммунизма в 1991 году, когда практически ни один из членов 20-миллионной партии не подал голос в защиту «единственно верного учения». Такова плата за искажение реальности. Равно и как за неправедное насилие. Когда Троцкий говорил, что его задачей является «выпустить революционные прокламации народам мира и закрыть лавку», он почти не преувеличивал. Ленин и Троцкий поставили перед собой двойную практическую задачу — создание революционного государства в России и распространение революционного движения в мире через недипломатические каналы. Не подлежит сомнению, что большевики ожидали от перехода к новому политико-экономическому строю достаточно скорых благоприятных экономических результатов, рывка экономического развития. Но они не были слепы в своем видении, что скоростная индустриализация не может быть осуществлена лишь русскими силами. Следовало полагаться на революционный взрыв на территории гиганта европейской экономики — Германии; социалистическая Германия поможет социалистической России. (Как и всякая надуманная схема, данная прошла весь путь от экзальтированного ожидания до мрачного разочарования. И конечно выбора пути строительства социализма в одной стране, осуществляемого уже Сталиным. Но это будет потом, а пока июльская программа РКП (б) 1917 года обещала будущее в радужных тонах). Важно особо подчеркнуть следующий фактор: Россия после ноября 1917 года стала страной, где государственный аппарат осуществлял несравнимо более плотный контроль над связями страны с другими государствами. По меньшей мере, внешняя торговля осуществлялась лишь под государственным наблюдением. Число западных фирм, работавших в России, резко сократилось. Большевики сместили все понятия в системе отношений России с Западом. Текущее состояние дел в Европе они видели временным, они ждали решающего выяснения отношений в ходе социального взрыва. Победу над Германией они не видели в качестве общей с Западом цели — следовательно, объем общего с Западом резко уменьшился. Строго говоря, марксизм между Марксом и Лениным относился к международной дипломатии с презрением, как к делу временному, выполняющему пустые задачи накануне судного дня пролетарской революции. Россия пойдет вперед, ведомая самой передовой теоретической мыслью германской социал-демократии. Следует лишь продержаться до социального переворота в Германии. Для Ленина германская революция была «неизмеримо важнее нашей». Вина Ленина в конечном счете и состояла в том, что он пожертвовал национальными интересами ради чего-то «неизмеримо более важного». В.И. Ленин называл государство, главой правительства которого он являлся, лишь передовым отрядом мирового революционного пролетариата, существующим сепаратно «лишь ограниченный, возможно очень короткий период… Нашим спасением от возникших трудностей является революция во всей Европе». Но случилось так, что западные коммунистические партии стали не авангардом, а арьергардом русского коммунизма. Теоретически большевики не беспокоились особенно о границах государства как «временного наследия прошлого». Член французской военной миссии Антонелли разъяснял Западу, что для большевиков «не важно, например, отдана ли Литва или нет Германии. Что действительно важно, так это то, будет ли литовский пролетариат участвовать в борьбе против литовского капитализма». Ленин, как сказал он сам в письме американским рабочим от 20 августа 1918 г., «не тот социалист, который не пожертвует своим отечеством ради триумфа социальной революции». Едва ли нужно доказывать, что строить будущее своей страны на таком основании было (выражаясь деликатно) неосторожно, опрометчиво, недальновидно. Соратники могли обниматься в Циммервальде, но займут ли германские социал-демократы позицию «поражения своей страны» — ответ на этот вопрос никем гарантирован не был. Не следует отказывать В.И. Ленину в широте кругозора и реализме. Возможно, если бы Россия, которую он возглавил, была могучей силой, а Запад стоял на грани краха, он мог бы послать русские войска против претендентов на общеевропейскую гегемонию. И уж во всяком случае, он отказался бы подписывать Брест-Литовский мир. Но все было наоборот. Россия потеряла волю продолжать борьбу в прежнем масштабе, а Запад, ожидая американцев, рассчитывал вскоре превратить Брест-Литовский документ в простую бумажку. Лишь через два года, убедившись, что Центральная и Западная Европа не пойдут по пути рискованного социального эксперимента, он изменил и русскую политику, встав на путь подъема собственной страны. Этот человек удивительным образом сочетал фанатическую веру в учение с беспримерным реализмом в конкретной политике. Фактом является то, что большевики уже на самой ранней стадии ощутили, что, при всем желании расстаться с царистским прошлым, Россия живет в исторических обстоятельствах, складывавшихся столетиями, что вокруг революционного Петрограда не политический вакуум, а подверженная колоссальной инерции совокупность обстоятельств. Ленину и его соратникам очень скоро пришлось столкнуться прежде всего с проблемой национального выживания, имевшей лишь косвенное отношение к марксистской догме. Многовековая направленность развития России не могла быть изменена никаким декретом. Стало ясно, что никакая нация, даже в революционной фазе своего развития, не может осуществить полный обрыв связей с прошлым, проигнорировать мудрость всех государственных деятелей прошлого, груз исторических реалий. Октябрьская революция, в конечном счете, по мнению Дж. Кеннана, «оживила традиционное русское чувство идеологической исключительности, дала новую опору государствам и их представителям, дала новое основание для дипломатической методологии, основанной на наиболее глубоком чувстве взаимного антагонизма». Хотя цели новых вождей России были универсальными, они сразу же оказались в положении, когда обстоятельства продиктовали им необходимость безотлагательных действий в национальных рамках. Даже с точки зрения мировой революции следовало сохранить плацдарм этой революции. И уже в Брест-Литовске им приходилось решать задачи не интернациональные, а национальные. Последующие месяцы 1918 года не должны быть забыты. Историческое бытие России было поставлено под вопрос. На месте величайшей державы лежало лоскутное одеяло государств, краев и автономий, теряющих связи между собой. Центральная власть распространялась, по существу, лишь на две столицы. Треть европейской части страны оккупировали немцы — Прибалтика, Белоруссия, Украина. На Волге правил комитет Учредительного собрания, в Средней Азии панисламский союз, на Северном Кавказе — атаман Каледин, в Сибири — региональные правительства. Великая страна пала ниц. Падение не могло быть более грубым, унизительным, мучительным. Великий внутренний раздор принес и величайшее насилие. Сто семьдесят миллионов жителей России вступили в полосу разгорающейся гражданской войны, включающей в себя все зверства, до которых способен пасть человек. Противоречия разорвали последние силы нации. Россия уже не смотрела на Европу. Та сама пришла к ней серыми дивизиями кайзера, дымными крейсерами Антанты. Запад самостоятельно решал проблему своего противоборства с Германией, а Россия превращалась в объект этого противоборства. Впервые со времен Золотой Орды Россия перестала участвовать в международных делах. Страна погрузилась во мрак. Да, были беды и прежде. Но впервые со смутного времени внешнее поражение наложилось на неукротимый внутренний хаос, и впервые за пятьсот лет у русского государства не было союзников. Хуже того, окружающие страны вожделенно смотрели на русское наследство. Прозападные по видимости своего учения, большевики оказались в конечном счете самыми большими изоляционистами, потому что обусловили связи с Центральной и Западной Европой немыслимым — победой там братской социал-демократии. Поскольку политические миражи рано иди поздно должны были показать свою оторванность от реальности, вперед вышла та российская «самобытность», о которой не мечтали и славянофилы. Россия действительно обернулась на Запад, по словам А. Блока, «своею азиатской рожей». Западная модель развития была отвергнута установлением небывалой формы правления, публикацией секретных договоров, отказом платить заграничные долги, созданием подрывного Третьего Интернационала. Психологически это был отрыв от петровской парадигмы. Пожалуй, можно согласиться с Т. фон Лауэ, что «большевистская революция… представляла собой, по крайней мере частично — прорыв в глубочайших амбициях русского эго. Несогласные с простым отрывом от старой зависимости, большевики сразу же универсализировали свой успех, объявив себя авангардом социалистической мировой революции. Настаивая на прогрессе, осуществленном с созданием советских политических институтов, они пока еще признавали отсталость России. Но со временем осторожность была отброшена и утверждение своего превосходства становилось все более настойчивым, пока при Сталине Советский Союза не был провозглашен высшей моделью общества». «Мягкая» антизападная внутренняя ориентация царского образца уступила место жесткому антизападному курсу. Противоречие между внешней политикой (прозападной прежде) и внутренней практически исчезло. В конечном счете коммунисты не достигли уровня западной раскрепощенной энергии — ГУЛАГ и коллективизация не порождали свободного самодовлеющего индивида — но и свершения их были феноменальными по любым меркам: они переселили в города более половины населения, сделали обязательным всеобщее образование, внесли книгу в каждый дом, изгнали массовые эпидемии и голод, поставили образование и образованных на первое место среди общественных ценностей. Насильственная модернизация 1917–1991 годов исполнена человеческих трагедий, насилие есть насилие. Но мы должны видеть в конвульсиях потерпевшей в 1904–1917 годах жесточайшие поражения России рождение той воли «претерпеть все» ради будущего. Большевики никогда бы не победили и не устояли, если бы нация в целом не почувствовала унижения, исторического отставания, готовности к новой попытке сократить дистанцию между собой и Западом. Заметим, что в своем «Декрете о мире» Ленин даже не упоминает о Соединенных Штатах, обращаясь только к Англии, Франции и Германии как «к трем сильнейшим государствам, принимающим участие в текущей войне». Ленин никогда не был в Америке. Видимо, он представлял ее реалии как некое продолжение английской действительности, с которой он был знаком по лондонской эмиграции. Из вождей русской революции только Л. Троцкий имел американский опыт. Живя на 162-й улице Манхеттена («рабочий район Нью-Йорка», по его словам), он был полностью вовлечен в то, что назвал своей профессией — «деятельность революционного социалиста». Было ли это достаточно для понимания растущего гиганта Запада? Несколько посещений Нью-Йоркской библиотеки едва ли закрыли проблемы в понимании природы США как политического общества. Этот специалист по Америке к тому же предпочитал следовать скорее блистательным логичным догмам, чем анализировать сложную реальность Америки, которая к тому времени аккумулировала половину материальной мощи мира. Какими видели отношения с Западом большевики? Л.Д. Троцкий писал 30 октября 1917 года: «По окончании этой войны я вижу Европу воссозданной не дипломатами, а пролетариатом. Федеративная республика Европа — Соединенные Штаты Европы — вот что должно быть создано. Национальной автономии более чем достаточно. Если Европа останется разделенной на национальные группы, тогда империализм снова начнет свою работу. Только Федеративная Республика Европа может дать миру мир». По большому историческому счету большевики, своего рода «ультразападники», перенесли на русскую почву конфликт, до которого она, эта почва, еще не созрела. (Потому-то внутрироссийская ломка 1918–1920, 1929–1938 годов была столь жесткой). Россия стала силою, способной сокрушить Запад — она нашла сторонников на Западе, она расколола Запад по социальному признаку. Наполеон предсказывал такую возможность еще в 1816 году, Данилевский в 1871 году, Шпенглер — в 1918 году. Под знаком этой возможности прошла большая часть двадцатого века — с 1917 по 1991 год. В России возникла, оформилась и в конечном счете возобладала антизападная, антипрометеевская идеология. Ее провозвестниками были критики западного рационализма — славянофилы, затем эстафету взяли в свои руки анархисты и эсеры. В подлинную всеобъемлющую систему антикапиталистическую совокупность взглядов свели марксисты. Они взяли из западного прометеизма идеи материализма и атеизма — но это для коммунистического будущего, а для настоящего они оснастили свое учение ненавистью к господству в обществе сугубо материального фактора. Повторим: антизападничество Октябрьской революции складывалось из постулатов славянофилов, евразийцев, социал-революционеров, панславистов, социал-демократов всех оттенков, желавших строить социалистическое общество мирового, а не ограниченно-западного масштаба. Националисты призывали Россию сплотиться против враждебной Европы, коммунисты призывали пролетариев всех стран сплотиться против Запада как цитадели капиталистической эксплуатации. То была первая — после нескольких веков мирной передышки (после осады Вены) — угроза Западу. И эта угроза была тем реальнее, чем серьезнее Ленин и Троцкий взывали к всемирной революции, а левые социал-демократы создавали эффективные коммунистические партии, солидарные с Москвой и координирующие свои действия с Коминтерном. Большевики жили в социальном измерении, для них Европа была сколь привлекательна (местоположение крупнейших социал — демократических партий), столь и ненавистна (как оплот властвующей над миром буржуазии). Победив в первой мировой войне, Запад думал о том, как не пустить Россию в Европу. Отражением боязни новой России являлась выработка Западом таких условий перемирия, которые позволили бы немцам замедленную эвакуацию с огромных территорий Востока — Закавказья, Украины, Белоруссии, Прибалтики. Запад разрешил немецким военным частям сохранить здесь пять тысяч пулеметов, чтобы осуществить контроль над территориями, «пораженными большевизмом». Только французы, для которых надо всем довлела германская угроза, выступали за скорейшее возвращение германских войск в национальные пределы. Но французы не могли реально противостоять в этом вопросе объединенному давлению американцев и англичан. Вопреки протестам французов, двенадцатая статья соглашения о перемирии, подписанного 11 ноября 1918 года, предусматривала эвакуацию немецких войск с Востока только после того, как западные союзники «сочтут момент подходящим, учитывая внутреннюю ситуацию в этих странах». Германская сторона быстро ощутила возможность использования страха Запада перед коммунистической Россией. Началась дипломатическая игра, которая длилась по существу до 1939 года. Возможно, первым, кто на Западе увидел этот новый элемент международных отношений, был французский премьер Клемансо. Уже в ноябре 1918 года он предсказал, что, увидев страх Запада перед большевистской Россией, немцы немедленно начнут играть на нем. Даже одно лишь требование, обращенное к Германии, не иметь нормальных дипломатических отношений с Советской Россией, дало германской дипломатии возможность подавать Германию единственным прочным щитом Запада, используя это обстоятельство в качестве своего козыря в новом раскладе мировых сил. На краткое время у Запада и Германии совпали интересы, обе стороны хотели задержать германские войска на оккупированных территориях России. Запад быстрее всего приготовился перенять у Германии контрольные функции на крайнем юге и на крайнем севере германской зоны оккупации — на Кавказе и в балтийских провинциях. В обоих случаях британский флот подошел к побережью, готовый оказать содействие местным сепаратистским силам. Окончание первой мировой войны и два последующих года были для Запада связаны, если полагаться на мнение Черчилля, «с русской проблемой». Отношения России и Запада превратились в заглавную тему реконструкции послевоенной Европы. Западу было ясно, что Россия при всем ее ослаблении, непременно останется крупнейшей державой, изменить этот историко-географический фактор было невозможно. Каким бы ни был конечный результат гражданской войны, какими бы ни были территориальные потери России, ее невозможно было свести до уровня второстепенной державы. Запад, скрепя сердце, должен был признать это обстоятельство. И этот фантом преследовал Запад. Увеличивая Польшу и Румынию за счет России, помогая Германии в пику ее великому восточному соседу, обращаясь к противоположным сторонам в русском споре, Запад все же осознавал, что великая страна не может быть низведена ниже определенного предела. Данью реализму было понимание того, что Россия в той или иной форме восстанет вопреки всему. И она потребует свое историческое наследие. Даже когда Клемансо утверждал, что Россия своим предательством в Брест-Литовске сама лишила себя прав державы-победительницы, он не мог затмить в общественном сознании Запада воспоминания о десятилетиях союза, о трехлетней жесточайшей совместной войне, о мужестве и жертвах ради общего дела. Все же человеческие жертвы России в 1914–1917 годах превосходили жертвы всех ее союзников, вместе взятых. Одна лишь эта память исключала возможность максимальной антирусской мобилизации Запада, полномасштабного наступления на Россию с целью изменения ее политического режима. Союзники должны были в случае такой мобилизации думать о том, кто придет на смену социальным радикалам и каковы будут претензии альтернативных политических сил России. Восстановленный царизм потребовал бы не только всего имперского наследия, но и проливов, потребовал бы Константинополя. Конституционные монархисты встали бы грудью за унитарное государство. Все республиканцы не менее жестко встали бы на защиту прежних границ при минимальных уступках автономистам. Социал-демократы типа Керенского дали бы больше прав сепаратистам, но не было сомнения в том, что в случае крупных изменений, они готовы были бы применить силу. Важно отметить, что прилагая все усилия по возвращению в русскую столицу «нормального правительства», Запад ни во внутренних дискуссиях, ни во внешних политических заявлениях не назвал законным провозглашение независимости Финляндии, Украины, прибалтийских государств, закавказских республик. Если Германия поддерживала создание независимых государств на этих территориях, то Запад пока еще считал новое политическое устройство территории России внутренним русским делом. Особую позицию занимала прежняя ближайшая западная союзница России — Франция. После компьенского подписания перемирия с немцами Клемансо волновала не борьба с политической доктриной большевизма, а реальная возможность заполнения образовавшегося в России силового вакуума Германией. Клемансо в решающем 1918 году никогда не говорил о большевизме как о заразной идеологической болезни, его не беспокоило «заражение Европы», он скептически слушал размышления на этот счет Вильсона и Ллойд Джорджа (те сводили дело к предоставлению Германии роли санитара). Клемансо абсолютно не верил в победу большевизма в Германии, все предположения такого рода он считал блефом, порожденным правящим классом Германии (твердо владеющим контролем в своей стране, но готовым использовать русскую карту в борьбе против Запада). Клемансо всегда и везде видел угрозу не со стороны России, какие бы цвета политического спектра она ни принимала, а со стороны прусского милитаризма, со стороны не отказавшейся от идеи гегемонии в Европе Германии. Но Россия, слабея, все больше теряла свою значимость для Парижа. Перед Францией вставал вопрос, кто бы мог ее заменить в роли восточного противовеса Германии? Уже в первые дни 1919 года французы начинают приходить к выводу, что длительное ожидание консолидации России, способной противостоять Германии, опасно, что выбора фактически нет и нужно ставить на Польшу. Только тогда, на открывшейся 12 января 1919 года Парижской мирной конференции Париж выдвинул идею «санитарного кордона» в отношении России. Новый поворот французской политики укреплял позицию Польши и Румынии за счет России. В Париже ни одна из западных стран не выдвинула прямо идеи приглашения большевистского правительства на мирную конференцию. Выступая с крайних позиций, французский министр иностранных дел Пишон твердо указал, что участники конференции не признают и не позовут в Париж ни представителей Москвы, ни представителей Омска. «Группа десяти» согласилась неофициально выслушать двух крупных деятелей прошлого — министра царского кабинета Сазонова и первого председателя Временного правительства князя Львова. Но при этом Ллойд Джордж, в частности, не хотел, чтобы вопрос о представительстве рассматривался вне контекста обшей политики Запада в отношении России. «Избирать самим представителей великой державы противоположно всем принципам, за которые мы сражались. Возможно, что большевики не представляют Россию. Но определенно, что князь Львов, как и Савинков, также не представляют ее… Британское правительство однажды совершило ошибку, когда признало эмигрантов в качестве представителей Франции. Это привело к двадцатипятилетней войне с Францией. Русские крестьяне, возможно, чувствуют в отношении Троцкого то же, что французские крестьяне чувствовали в отношении Робеспьера». Было бы ошибкой, пришел к выводу Запад, заключать мир с Сибирью, представляющей собой половину Азии, и с Россией — половиной Европы. Не следует пытаться самим избирать представителей огромного народа. И все же британское правительство сформировало политику более последовательную и энергичную, чем мятущаяся вокруг германского вопроса Франция. С определенной точки зрения (полагали в Лондоне) фактическое ослабление России потенциально угрожало обескровленной Франции, но соответствовало интересам Британии, получившей в расколе России гарантии безопасности с севера своим важнейшим владениям. Если у Клемансо мысль о том, что Россия все же сможет определенным образом быть использована против Германии (и ее полное ослабление едва ли соответствует интересам Парижа), то для Лондона настал звездный час успокоения от казаков на границе Индии. Колебания Клемансо сказались в его взаимопротивопоставлении белых, красных и сепаратистов. Англичане, как всегда, имели более цельную концепцию. 3 декабря 1918 года министр иностранных дел Бальфур записал в дневнике, что, с британской точки зрения, «нежелательно видеть границы России прежними в Финляндии, балканских странах, Закавказье и Туркестане». В целом Англия «должна использовать огромные преимущества, предоставляемые открытием Балтийского моря для снабжения наших друзей военными товарами, воспользоваться открытием Черного моря для оккупации необходимых нам портов на восточном берегу». Лондон сразу же признал независимость Финляндии, прибалтийских государств, именно он подталкивал закавказские новоформирования к самоутверждению. Американский президент Вильсон держался в вопросе о целостности России как бы срединной позиции, но, в конечном счете, видя «красно-белый тупик», согласился с французской точкой зрения, что Польша приобретает особое значение, ее следовало укрепить «освобожденными польскими военнопленными, оружием и амуницией». Южнее следует поддержать новый антирусский бастион в лице Румынии. Три прибалтийских провинции должны получить помощь со стороны балтийского флота Британии, севернее следует помочь «соглашению между финнами и карелами». Западным силам следует удержать за собой Архангельск. К марту 1919 года Запад послал на границы России до миллиона солдат (200 тыс. греков, 190 тысяч румын, 140 тысяч французов, 140 тысяч англичан, 140 тысяч сербов, 40 тысяч итальянцев). И все же следует отметить, что сторонники интервенции Запада в России всегда находились в тисках явственно проявлявшего себя противоречия: с одной стороны, они утверждали, что большевики представляют анархию, неспособны руководить страной, не имеют массовой поддержки. С другой стороны, они утверждали, что для сокрушения большевизма необходима мобилизация всех сил Запада — так как мощь большевизма якобы огромна и он, наступая на Запад, вот-вот воцарится в Варшаве, Берлине и Будапеште. В своих долгосрочных стратегических планах французы все же в будущем рассчитывали сделать ослабленную Россию частью профранцузской системы. Разумеется, не были забыты огромные французские инвестиции в русскую промышленность и транспорт. Клемансо напомнил, что «Франция инвестировала в Россию около двадцати миллиардов франков, две трети этой суммы были вложены в ценные бумаги русского правительства, а остальное — в промышленные предприятия». Теперь, после окончания мировой войны, когда финансовый центр мира переместился на Уолл-стрит, Франции самой нужно было платить по обязательствам военных лет, и возвращение русским долгов было бы как нельзя кстати. Но еще более важным обстоятельством являлась стратегическая оценка будущего. Хаос в России мог дать шанс Германии, и она, при благоприятном стечении обстоятельств, могла компенсировать в России с лихвой все то, что потеряла на Западе. Никакая цена не была в Париже излишней, когда речь заходила о способах предотвращения русско-германского сближения. Франция оказалась кровно заинтересованной в том, чтобы предпосылки воссоздания оси Россия-Запад все же были сохранены, иначе ситуацией могли воспользоваться тевтоны. В Париж стекались сведения об активизации рабочего движения в Германии, здесь не могли не думать о том, что две жертвы мировой войны, две крупнейшие социал-демократии мира, две величайшие военные силы континента могут найти общий язык и тем самым отправить в историческое небытие свои недавние поражения. Версаль не сделал Германию частью Запада. Об этом очень убедительно, в частности, пишет профессор Г. Гацке в книге «Путь Германии на Запад». (Понадобилось еще тридцать лет, чтобы канцлер Аденауэр завершил это движение на Запад. Только в 1950-е годы Германия стала частью Запада, но даже сейчас не исключен вопрос, не соблазнится ли она пожертвовать этим положением в попытке достичь лидерства в Европе). Есть определенные основания присоединиться к той точке зрения, что Германия закончила войну в 1918 году, занимая более сильные позиции, чем Германия 1914 года, — несмотря на поражение. Главное: распался союз России с Западом, теперь для Берлина уже не было никакого подобия «окружения». Запад раздирался взаимными противоречиями, вокруг Германии была создана сеть малых стран, подверженных влиянию германского гиганта. Большевизация России обратила этого великого соседа Германии на внутренние нужды. Теперь не нужно было строить флот лучше британского или армию сильнее коалиции всего мира. Нужно было просто шаг за шагом овладевать влиянием в малых соседях и в обескровленной России, используя при этом слабости западной демократии. Более того. Теперь появилась возможность противопоставить Россию Западу, и германская дипломатия постаралась не упустить своего шанса. Веймарская республика пошла по дороге к Рапалло. В середине 1919 года в России решался вопрос о единстве страны. Принцип территориальной целостности страны пока не подвергался сомнению ни красными, ни белыми. Но союзники, хотя они и обещали адмиралу Колчаку сохранить единство России, в этом вопросе уже начали колебаться. На полях гражданской войны решался вопрос, не истощатся ли силы всех объединителей, сцепившихся в истребительной схватке, не станет ли обессиленная Россия призом более удачливого Запада. Германский генерал Гофман чуть позже поставил (в мемуарах) перед Западом вопрос: почему Антанта, выиграв в конечном счете войну и перекроив всю политическую карту Европы, не изменила заодно и условий Брестского мира? Генерал, которого считают едва ли не самым большим военным талантом своего времени, обратил внимание на то, что «Антанте и в голову не пришло вернуть России, своему прежнему союзнику, Польшу, Литву, Латвию, Эстонию, Бесарабию. Напротив, наиболее существенное из сделанного Антантой — это изменение политических взаимоотношений с отторгнутыми от России областями». В то же время социалисты во Франции, Великобритании и Италии в этот период не проявили солидарности с радикальными социалистами в России. А государственные круги Запада, как бы смирившись с тем, что Россия погрузилась в «бесконечную зиму недочеловеческой доктрины и сверхчеловеческой тирании» (Черчилль), лишившись в лице Вильсона своего самого яркого адвоката универсальных принципов, пошли раздельными путями. Лидером западного сепаратизма стал Ллойд Джордж, объявивший кабинету министров в июле 1919 года, что отныне политика Британии должна основываться не на идеологии, а на традиционном определении национальных интересов. Итак, из двух тенденций — сближения и разъединения — вторая вышла вперед. Европа отторгла Россию, Россия отторгла Запад. Отныне, и на многие десятилетия, воцарилось взаимное недоверие, выразившееся в изоляционизме советского государства и в санитарном кордоне Запада после первой мировой войны, в Варшавском Договоре и в НАТО после второй мировой войны. И потребуется еще много усилий, прежде чем союз России и Запада из абстрактной схемы превратится в реальность, прежде чем большая Европа — от Владивостока до Калифорнии — снова станет притягательным проектом будущего. Наступило время подведения итогов в поисках нового модус вивенди России и Запада на историческом изломе их отношений. Бывший посол Бьюкенен критически отнесся к поощрению Западом сепаратизма в ходе русской гражданской войны: «Признание кавказских республик и балтийских государств, подозрения в том, что мы поощряли поляков к аннексии территории, которая этнически является русской, вызвало негодование у многих русских патриотов. Ряды Красной Армии усилило опасение того, что союзники намерены расчленить Россию». Запад должен был понимать, что, отторгнутая Западом, Россия постарается обратиться к единственным доступным для нее источникам индустриализации — германским. Бывший посол США в России Д. Френсис так оценил возможности германского сближения с Россией: «Немцы по-прежнему демонстрируют свое понимание важности ресурсов России, поддерживая большевиков в их стремлении доминировать в России. Большевистская армия в настоящее время организована и обучена германскими офицерами и германскими торговыми агентами, которые являются единственными иностранцами, которым позволено въезжать в большевистскую Россию. Одно время Германия подвергалась опасности большевистского доминирования, но она остановила этот процесс посредством создания республики, которая только по названию социалистическая (имелась в виду Веймарская республика. — А.У.), но далека от того, чтобы быть советской республикой. Германский ум пытается использовать различные пути и применять дьявольские методы. Любая стратегия годится им, чтобы достичь своих целей. Побежденная Германия пытается завоевать мир, бросая свою беспримерную энергию на хорошо продуманное экономическое овладение Россией и миром… Россия, чье богатство, помимо частных владений, составляет более 20 миллиардов рублей, чье население достигает почти 200 миллионов человек, представляет собой приз, за который Германия сражалась в течение нескольких поколений, во-первых, посредством торгового проникновения (которое могло быть завершено и стало бы постоянным в течение следующего десятилетия), во-вторых, посредством войны, а затем уже посредством большевизма». Британский премьер меньше боялся неуемной энергии Германии. Перед Россией дилемма (утверждал Ллойд Джордж) заключается в том, что, если она не сможет воссоединиться с Западом, ей придется замкнуться в изоляции. Важно сделать сотрудничество с Западом привлекательным для русских. Если Запад образует синдикат с капиталом в 25 миллионов фунтов стерлингов для приведения в порядок русских железных дорог, Ленин пойдет на сближение. И при этом обязан будет соответственным образом реформировать всю страну. 25 февраля 1922 года Ллойд Джордж предупредил французского президента, что упорство Франции в стремлении изолировать Россию может толкнуть Британию на создание в Европе «новой политической группировки». Откладывать признание России нельзя, иначе она не пойдет на уступки, а западная промышленность, лишенная рынков, будет простаивать. Получив же признание, новая Россия вынуждена будет действовать по международным правилам. Пуанкаре в конечном счете вынужден был согласиться на созыв международной конференции в начале апреля 1922 года. Тем временем Россия устами наркома Чичерина обещала «гарантировать права иностранной собственности в России». Ллойд Джордж отчаянно бился на Западе. Если коммунисты пришли к власти в России, тут уж ничего не поделаешь. «Но, с другой стороны, было бы глупостью не помочь России возвратиться в семью цивилизованных наций». Если правительства Запада не сумеют наладить экономического развития Европы, «последует восстание рабочего класса». Восходящая звезда консерваторов Стэнли Болдуин в докладе о перспективах мировой торговли подтвердил наихудшие предсказания Ллойд Джорджа. В докладе говорилось, что для Британии — сверхиндустриализованной страны — торговля представляет собой жизненную необходимость, и русский рынок может дать толчок экономическому подъему. Текущая политика пассивности в отношении жертв Версальской системы гарантирует сближение России и Германии. Возможно, сближение России с Западом на этом этапе (начало 20-х годов) имело свой шанс на реализацию. Этого не произошло по двум причинам. В Советской России к власти приходила изоляционистски настроенная фракция большевиков. На Западе возобладал страх перед тем, что Москва использует сближение для распространения на соседние европейские страны своей социальной доктрины. Последний, видимо, шанс, перед тем как Сталин твердо поставил на изоляцию, имел место весной 1922 года. 10 апреля 1922 года французский министр Луи Барту открыл Генуэзскую конференцию, на которой впервые за послевоенный период была представлена Россия. Советскую делегацию, вопреки ожиданиям, возглавил не Ленин, а нарком иностранных дел Чичерин. Болезнь Ленина, показавшего пример того, что доктринер может стать прагматиком, политического деятеля, знавшего Запад, ослабила интернационалистскую фракцию большевизма. Сталин и его соратники не знали Запада и испытывали по отношению к нему не симпатии, а ожесточение. Чичерин пытался сделать максимум возможного, но у него уже были жесткие инструкции. Сам стиль его поведения был далеко не компромиссным. После его вступительного слова Барту сурово заявил: дело русских не выдвигать предложения, а выслушивать условия Запада. Чичерин спросил, как поступили бы вожди французской революции, если бы британский премьер Питт потребовал восстановления в революционной Франции британской собственности? Старый режим в России рухнул, а участие Запада в интервенции лишило его права требовать старые долги. Ллойд Джордж не был так непримирим, как Барту, но и он 15 апреля 1922 года указал русской делегации, что мир велик, и если они не пойдут на компромисс, торговля Запада сместится на другие направления, и это «сотрет Россию с карты мира». Насколько «велико» было уважение западных дипломатов к русской делегации, мы читаем в записках одного из британских экспертов — Дж. Грегори: «Чичерин — дегенерат, а остальные, за исключением Красина, евреи». Взаимное озлобление дало соответствующие результаты. Уже на следующий день, 16 апреля 1922 года Грегори телеграфировал в Лондон: «Вся ситуация изменилась». Уединившись через озеро в Рапалло, две страны — прямые жертвы Версальской системы — Россия и Германия сомкнули руки. А что же Запад? Лидер коалиции — Британия победила в войне и сохранила (даже приумножила) имперское пространство. Но не надолго. Она потеряла империю через два поколения. Франция еще могла в 20-е годы считать себя самой мощной военной державой Запада, но уже через полтора десятилетия она уступила первенство Германии. США убедились в солидарности европейцев, общим строем выступивших против пришельцев, когда дело касалось их региона. США удалились в изоляцию вплоть до Пирл-Харбора. И Запад потерял Россию почти до конца века. Наивная вера в то, что марксовы законы сами понесут обобществленную экономику вперед, может быть и присутствовала в мышлении вождей русской революции в отдельные моменты 1918–1920 годов, но впоследствии коммунизм в России стал делом политической воли и сугубой рациональности. Большевики начали строить научно-исследовательские институты, покорять атом тогда, когда еще гремела гражданская война и голод уносил миллионы жизней. Большевики строили свою власть на реальном основании — на ущемленной национальной гордости, а не на мифической диалектике. Модернизация стала национальной религией, тем более, что традиционная религия была упразднена. Препятствий на пути насильственного внедрения этой религии было огромное множество. И дорога, в конечном счете, оказалась «сильнее» воли и воображения социальных реформаторов, но ради исторической истины мы должны видеть смысл гигантского социально-экономического эксперимента 1917–1991 годов. Традиция и стереотипы национального мышления овладели Кремлем, а не он ими, но смысл насильственной модернизации мы должны видеть ясно. До 1988–1991 годов коммунисты хотели осуществить модернизацию самостоятельно (позже произошел переход к идее, что Россия может быть модернизирована в союзе с Западом, а не выступая против него). Ради достижения этой цели большевики создали мощное, действительно всеобъемлющее государственное устройство, построенное на жесткой коллективной дисциплине. Идя собственным путем они совершили невиданное — бросили вызов Западу, обратили внутреннюю жизнь в своего рода военный лагерь, пошли приступом на все традиции и стереотипы, от календаря до религии. Государство стало инструментом насильственной модернизации, пафос индустриализации буквально заменил религию. Это была общенародная модернизация на битву с собственным характером, с национальными привычками, обычаями, традициями, верой, склонностями — со всем тысячелетним устоем жизни. Победить в такой борьбе можно было лишь в той степени, в какой раненая патриотическая гордость служила оправданием и стимулятором. Поколения, пережившие первую и вторую мировую войны, готовы были к цивилизационному Сталинграду, поколения мирных лет отказались платить цену. Большевики полагали, что более всего препятствует выходу на уровень Запада религия, а более всего способствует — наука. Десятки тысяч священников стали жертвами красного террора, множество храмов было уничтожено. В то же время открывались храмы новой религии; в страшном 1918 году основывается институт оптики. Красная власть постаралась привлечь на свою сторону ученых, и не безуспешно. Научная политика коммунистического правительства России определялась такими знакомыми с Западом фигурами как Кржижановский, Красин и, конечно же, Ленин. Уже в марте 1918 года Ленин, размышляя о Брест-Литовском мире, заявил, что «необходимо либо овладеть высочайшей технологией, либо нас сокрушат». Лениным социальная революция воспринималась лишь в паре с научным и технологическим процессом: «Необходимо взять всю созданную капитализмом культуру и именно на ней построить социализм… взять всю науку, технологию, все знания и искусства. Без них мы не сможем построить жизнь коммунистического общества». Они довольно отчетливо оценили ситуацию в ествественно-научной сфере: Россия занимала неплохие позиции в химии, но совершенно провалилась в физике, и именно на этом направлении были предприняты целенаправленные усилия. Уже в феврале 1921 года физик Иоффе был направлен в 6-месячную командировку на Запад для закупки литературы. В голодном еще 1922 году принимается решение о создании под Петроградом физико-технического института во главе с Иоффе. Знали ли комиссары того лихого времени, что именно физика, ядерная физика даст России сильнейшее средство охраны своей независимости? Большевики уже достаточно хорошо понимали ценность урана, обладателю запасов которого академик Вернадский обещал всемогущество «большее, чем у владельца золота, земли или капитала». Поэтому, когда в мае 1918 года обозначилась угроза захвата немцами Петрограда, запасы урана были направлены в глубину страны. В мае 1920 года на химическом заводе в Вятской области, в современном Менделеевске, из урановой руды впервые выделили радий. «Расщепление» страны остро воспринималось лучшими людьми. Академик Вернадский писал будущему академику Ферсману из Киева, что он «морально не способен участвовать в гражданской войне», следует сделать все возможное, «чтобы вся научная (и культурная) работа в России не прерывалась, а укреплялась». В январе 1922 г. В.И. Вернадский создал Институт радия с целью «овладения атомной энергией». Весь радий в Советской России был объявлен государственной собственностью. Россия отчаянно сражалась за свое место в мировом научном прогрессе. Обобщая основные тенденции периода, отметим, что интерес к России со стороны как Запада, так и центральных держав усиливался с 1914 года. Первые желали знать степень крепости союзника, от которого зависит само их выживание, вторые желали определить слабые места своего противника. Миллионы германцев оказались на русской территории с августа 1914 года, их опыт знакомства с Россией стал просто грандиозным после января 1918 года, когда Германия и Австро-Венгрия оккупировали треть европейской территории России. До этого германский генеральный штаб создал разветвленную сеть изучения отдельных частей Российской империи, проводя работу по активизации сепаратистских сил — это особенно пригодилось весной 1918 года. После 1918 года интерес Запада к России обострился еще более по трем основным причинам. Во-первых, мировая война больно ударила по высокомерию Европы, по ее чувству мирового превосходства. Самоубийственный конфликт показал пределы европейской рациональности, вызвал подлинный кризис западной цивилизации. Высокомерию был положен конец, европейские мыслители стали исследовать корни проблемы в родовых цивилизованных чертах. Климат сомнений способствовал возрастанию интереса к «иным мирам». Россия, являлась одним из них, вызвала новый интерес (мы можем судить по «Закату Европы» Шпенглера и прочей «пессимистической» литературе). Во-вторых, Ленин начал в России грандиозный социальный эксперимент, который, в свете обострения социальных отношений на Западе, приобрел массовый характер. Создание коммунистических партий на Западе образовало новую — невиданную прежде — связку единомышленников России и Запада. Но у русского большевизма была значительно более широкая аудитория. Строительство нового мира вызывало всеобщий интерес, вне зависимости от знака (положительного, отрицательного) этого интереса — Россия реализовывала идеи западного социального учения, идеи Маркса, и это превращение гигантской страны в грандиозное опытное поле обеспечивало всеобщность внимания. В-третьих, в первые же годы после первой мировой войны произошло уникальное культурно-цивилизационное событие, встреча западной цивилизации с восточноевропейской на западной почве. Россия, собственно, пришла на Запад — три миллиона русских, самых образованных и талантливых, уехали на Запад. Судя по западной реакции, Запад не знал степени зрелости своего восточного соседа, не знал уровня российской цивилизации. По крайней мере, проявила себя оригинальность этой культуры — в Париже, Берлине и Праге отрицать ее своеобразие было невозможно. Запад впервые встретил культуру своеобразную, глубокую, назвать которую, уступающей западной, было трудно. Бунин и Набоков олицетворяли духовную углубленность России в литературе. Сикорский — в технике, Стравинский — в музыке, Струве и Бердяев в философии. Они дали Западу примеры оригинальной культуры и в то же время иной цивилизации. К России пришло запоздалое признание и она стала популярной на Западе в 20-е годы. Впервые «русское» стало означать «столь же софистичное, как и западное». И в то же время оригинальное, своеобразное, несущее «глубокий смысл в особой форме». Если прежде Запад признавал достижения восточнославянской цивилизации в литературе и музыке, то теперь состоялось его знакомство с русской философией, с русской религиозной мыслью. Как ни странно, но именно в эти годы, потерпевшая поражение в мировой войне Россия, лишившаяся своих творческих центров, изменившая творческую атмосферу недавнего «серебряного века», находившаяся в пучине социальной необустроенности и почти первородного хаоса получила признание Запада в том, что ее цивилизация состоялась. Эта цивилизация не уступала в своих высших образцах западным. То, что почти отрицалось за блестящей царской Россией, было признано за куда более серой Россией 20-х годов. Некоторые западные мыслители, как, скажем, В. Шубарт, говорят о последовавшей «эволюции в глубине прометеевской души… Европа, — по его мнению, — никогда не выказывала притязания на какую бы ни было миссию по отношению к России. В лучшем случае она ощущала жажду концессий или экономических выгод. Россия же почти в течение столетий сознает по отношению к Европе свое призвание, выкристаллизовавшееся в конце концов в форму национальной миссии». Ряд идеологов Запада пришел к лестному для России выводу, что «русская душа наиболее всех склонна к жертвенному состоянию, отдающего себя самозабвению. Она стремится к всеобъемлющей целостности и к живому воплощению мысли о всечеловечестве. Она переливается на Запад, ибо она хочет все, а следовательно, и Европу. Она не стремится к законченности, а к расточению, она хочет не брать, а давать, ибо настроена она мессиански. Ее последняя цель и блаженство — в избытке самоотвержения добиться вселенскости. Так мыслил Соловьев, когда в 1883 году написал фразу «Будущее слово России — это, в согласии с Богом вечной правды и человеческой свободы, произнести слово замирения между Востоком и Западом». Важна уже сама постановка проблемы западного и восточного мироощущения — прежде был лишь гимн Западу и упование на присоединение к нему Востока. После внутрирусской войны 1918–1922 годов Восток как бы получил признание, стал респектабельным. Если Гете видел в качестве «конкурирующего Востока» мир ислама, то ко второй четверти нашего века стало ясно, что ближайший и важнейший вызов Западу — цивилизация его русского соседа. И в примирении с ним стало видеться рождение новой, «восточно-западной» мировой культуры. Без констатации этого нельзя понять основной стержень культурной, политической, цивилизационной эволюции двадцатого века. Ранее западная академическая философия никакое общение с иными цивилизациями не считала нужным (или полезным) для идейного мироосмысления Запада. Персы и индусы представляли экзотический интерес, являли собой маргинальный для Запада феномен. Увлечение Россией в 20-е годы изменило это удивительное самомнение. Дело доходило до крайностей. Как пишет уже упоминавшийся Шубарт, «Россия — единственная страна, которая может освободить Европу, так как по отношению ко всем жизненным проблемам она занимает позицию, противоположную той, которую заняли все европейские народы. Именно из глубины своего беспримерного страдания будет она черпать столь же глубокое знание людей и смысл их жизни для того, чтобы возвестить это знание всем народам Земли». Аналогичное произошло и в русском самосознании. До войны и революции образованные русские не сомневались в своей приобщенности к Западу. Более того. Они позволяли себе крайние критические суждения, находясь в рамках западных психологических и общественных понятий. Достоевский и Толстой потому могли быть столь суровы по отношению к западной цивилизации, что воспринимали ее как всеобщую, вселенскую, свою. Но буря гражданского конфликта явственно определила, что русский народ с его мировоззрением и традициями в определенном смысле ближе к Азии, чем к соседней Западной Европе. Русская элита теперь была критичнее к себе, к своей близости с Западом. И на рубеже своего отчаяния русская интеллигенция в эмиграции обращается к евразийству. Опыт мировой и гражданской войны отшатнул Россию от Запада. Поставщиком необходимого минимума с 1922 года стала Германия, но в целом Россия, разочарованная в западном пути развития, ушла в изоляцию. И до сих пор по существу не знает, как из нее выйти. Для России первая мировая война была испытанием, к которому страна не была готова. Видя перед собой опыт быстрых, основанных на мобильных перемещениях войск, балканских войн, русская дипломатия и генералитет полагали, что боевые действия продлятся недели, от силы несколько месяцев. Многолетняя война была губительной для огромной неорганизованной страны с плохими коммуникациями, с недостаточно развитой индустрией, с малограмотной массой основного населения. Напряжение войны имело губительные последствия для ориентированного на Запад общества, созданного Петром и непосредственно связанного — идейно, материально, морально — с Европой. Агония войны подорвала силы тонкого слоя европейски ориентированного правящего класса, она вывела на арену истории массы, для которых Европа в позитивном плане была пустым звуком, а в непосредственном опыте ассоциировалась с безжалостно эффективной германской военной машиной, с пулеметом, косившим русских и нивелировавшим храбрость, жертвенность, патриотизм. Произошла базовая трансформация мышления, и Россия ринулась не к единению с Европой и миром, а в поиски особого пути, особой судьбы, изоляции от жестокой эффективности Запада. Так был избран путь на семьдесят лет. Коммунизм может быть оценен самыми разными способами — как стремление сделать жизнь осмысленной, как результат исконной тяги человека к вере, как жертвенное стремление отдать себя ради блага других, как отклонение в историческом развитии или как темный апокалиптический культ. Но в мировой истории (не в психологии) он останется как колоссальное специфическое проявление тяги модернизировать свои страны со стороны интеллигентов (Ленин и вся всемирная плеяда), не традиционным путем, а за счет «овладения законами истории». Поразительна, однако, не вера бедных и отчаявшихся лидеров полуподпольных организаций, а многих лучших интеллигентов, живших между 1920-1950-ми годами и считавших, что коммунизм — единственное орудие примирения Запада с остальным миром. В течение четырех-пяти десятилетий многие из самых проницательных умов Запада, такие как Г. Уэллс, Р. Роллан, Л. Фейхтвангер, Л. Арагон, А. Барбюс, Б. Шоу, видели лишь средство предотвратить жесткое противостояние эксплуататора Запада и эксплуатируемого развивающегося мира — за счет вхождения обоих в сферу нового социального порядка, впервые созданного в России. Лишь во второй половине 50-х годов начинается отрезвление радикальной интеллигенции Запада. |
||
|