"Фабиола" - читать интересную книгу автора (Уайзмен Николас)IНаша повесть начинается сентябрьским вечером 302 года от Рождества Христова. Мы приглашаем наших читателей последовать за нами по римским улицам. Солнце уже садилось. Небо было ясно; в воздухе веяло прохладой, и народ шел в сады Цезаря и Саллюстия насладиться вечернею прогулкой и узнать городские новости. Квартал, куда мы вошли с вами, назывался кварталом Марсова поля, и находился между Тибром и семью холмами древнего Рима. Во времена республики на Марсовом поле происходили военные учения и бои гладиаторов, но теперь все это пространство было уже застроено общественными зданиями: Помпеи выстроил здесь театр, Агриппа — Пантеон и примыкающие к нему бани. Понемногу туг поднялись и частные дома, в один из которых мы с вами сейчас войдем. Внешне этот дом был непривлекателен; своими очертаниями он производил печальное, даже мрачное впечатление. Невысокие стены — простые, без архитектурных украшений — были прорезаны небольшими редкими окнами. Вход в одной из стен этого небольшого прямоугольного здания обозначался двумя колоннами. На мозаичном полу его, на самом пороге начертано было бесхитростное слово: Salve![1] Переступив порог, мы окажемся в атриуме, первом внутреннем дворике, окруженном колоннадой. Посреди этого дворика, вымощенного мраморными плитами, тихо журчала струя воды, проведенная из Клавдиева водопровода с высот Тускуланума. Хрустальная струя падала в красный мраморный бассейн, из которого выбегала, клубясь и журча, и лилась в нижний, более широкий бассейн. Брызги воды орошали редкие растения в изящных вазах. Под портиком стояла дорогая мебель: кресла, украшенные слоновой костью и серебром, столы из драгоценного дерева с бронзовыми и золотыми канделябрами, вазами, треножниками и удивительной красоты бюстами — произведениями высокого, ныне нам уже недоступного искусства. Стены были украшены фресками, отделенными одна от другой нишами, в которых стояли статуи. На самой середине полукруглого потолка, образованного сводами дома, находилось большое круглое отверстие. Оно было завешено от солнца и дождя плотным полотном. Отверстие это, нечто вроде огромного окна, пропускало мало света, отчего на внутреннем дворике стояли вечные сумерки. Но зато как тут было прохладно в жаркие летние и осенние дни! Сквозь этот исскуственный полумрак довольно трудно было что-нибудь разглядеть. За арками, расположенными против тех, что вели во внутренний дворик, был другой вход во второй внутренний дворик, украшенный еще изящнее. Он был вымощен мраморными плитами и позолочен на карнизах. Мраморные колонны поддерживали внутреннюю галерею, которая тянулась вокруг этого дворика. В галерее сидела пожилая женщина. На ее спокойном, задумчивом лице, обнаруживающем стойкость и силу духа, чуткий наблюдатель уловил бы печать былых потерь и несчастий. Волосы ее, почти совсем седые, причесаны были просто, но аккуратно; прост был и покрой ее платья, на котором не было ни украшений, ни роскошного шитья, ни золотых драгоценностей, которые так страстно любили богатые и знатные римлянки. Лишь тонкая золотая цепочка обвивала ее шею, скрывая под туникой что-то ценное для ее владелицы. Женщина вышивала на дорогой ткани, время от времени беспокойно поднимая глаза на дверь, и прислушиваясь к шагам. По мере ожидания лицо ее становилось все тревожнее, пока, наконец, не осветилось радостью: она узнала приближающиеся шаги того, кого она ждала с таким нетерпением — своего сына. Вошедший юноша выглядел старше своих 14 лет благодаря высокому росту и красивому, одухотворенному лицу, на которое наложила отпечаток уже пробудившаяся мысль. В этом лице видны были зачатки твердой воли и сильного характера. Он был одет в обычную для римлян одежду — короткую, спускающуюся до колен тунику. Круглый золотой шарик- знак несовершеннолетия — висел у него на шее. За мальчиком шел старый слуга и нес свитки пергамента. Очевидно, юноша возвращался из школы. Поздоровавшись с матерью, он сел рядом с ней. — Что тебя задержало, сынок? — спросила она. — Надеюсь, с тобой ничего не случилось? — Ничего, мама, уверяю тебя; по крайней мере, ничего особенно неприятного. Я расскажу тебе все подробно: ты же знаешь, я ничего от тебя не скрываю. Она улыбнулась сыну. Он продолжал: «Ну, прежде всего, сегодня я получил венок за декламацию. Учитель наш, Кассиан, задал нам тему: «Истинный философ должен всегда жертвовать своею жизнью за истину». Мои товарищи прочли свои сочинения, и скажу тебе по правде, сочинения эти показались мне страшно сухи и холодны. Но вины их в этом нет: можно ли писать о том, чего не знаешь? А слово «истина» им непонятно, для них оно лишено смысла. Ведь жизнь их так далека от того, что было бы хоть немного похоже на истину. А с учением, которое могло бы привести их к истине, они не знакомы. Я же, помня о тебе и об отце, воодушевленный всем тем, во что я верю, написал сочинение очень быстро и начал читать его вслух. Но лишь только я прочел первые несколько строк, как учитель наш вздрогнул и, наклонившись ко мне, сказал тихо: «Берегись, дитя мое, здесь есть уши, которые услышат и не забудут». — Как! — прервала мать сына, — неужели Кассиан христианин и узнал христианина в тех мыслях, которые ты высказывал? Я выбрала его школу потому только, что о ней говорили много хорошего, и теперь благодарю Бога, что так случилось. Мы живем в страшное время, мы окружены опасностями, мы в своем собственном отечестве должны действовать тайно, в своем собственном доме должны опасаться врагов, мы едва знаем немногих из братьев наших по вере. Если бы открылось, что Кассиан христианин, его школа просуществовала бы недолго. Но продолжай: неужели его опасения были серьезны? — Кажется, да. Пока некоторые мои товарищи чистосердечно хвалили сочинение, в меня впились черные глаза Корвина, а губы его кривились в злобной усмешке. — А кто он? — Он самый старший и самый сильный из учеников нашей школы, но по правде сказать, он же и самый глупый. Конечно, он не виновен в своем тупоумии, но беда в том, что он еще и зол; он ненавидит меня, и право, я не знаю, за что. Когда мы вышли из школы и шли по берегу реки, он при всех вдруг стал поносить меня. «Так вот, Панкратий, — сказал он мне, — сегодня мы последний раз встретились с тобою в школе: мы в один день покидаем ее. Нынче ты возвысился над нами, всех нас втоптал в грязь и посмеялся надо мною; я этого не забуду и еще рассчитаюсь с тобой. Я запомнил все высокопарные слова, которыми набито твое сочинение, и непременно перескажу их отцу. Мой отец, как ты знаешь, префект, и готовит сейчас нечто такое, что коснется тебя». Мать вздрогнула, но сын продолжал: — Я горел желанием схватить его за горло и швырнуть на землю; сил у меня хватило бы, я знаю... Это было жестокое испытание!... — Ну, что же дальше? Успокойся. Скажи мне, чем все кончилось? — В эту минуту подошел Кассиан. Он хотел наказать Корвина, но я попросил учителя не делать этого. В галерею вошла служанка; она зажгла лампы, мраморные и бронзовые канделябры. Яркий свет озарил Люцину и ее сына Панкратия. Люцина нежно поцеловала сына; чувство материнской гордости — гордости вполне понятной, когда после нескончаемых забот и бессонных ночей мать видит своего сына почти взрослым, умным и красивым юношей, — многое было в этом поцелуе. Но было в нем еще одно чувство, владевшее Люциной, глубокое и возвышенное. Недалек уже был тот день, когда сын ее, достигнув совершеннолетия, должен будет принять опасный сан священника. То было время страшных гонений на христиан, и священниками из них становились лишь самые мужественные и стойкие. Сан не защищал от опасностей, напротив — принимавшие его заранее обрекались на неминуемую мучительную смерть. Наряду с многочисленными обязанностями — забота о больных и бедных, обращение в христианство язычников — была у священников еще одна, пожалуй, самая главная обязанность: в минуту крайней опасности, в решающий момент, они показывали пример: проповедуя Евангелие, первыми погибали в цирках, раздираемые зверями на потеху жадной до зрелищ толпы римлян. Люцина знала, что многие матери-христианки лишились всех своих детей; она сама понесла страшную утрату: муж ее был замучен но приказанию императора. Панкратий, взглянув на мать, был поражен выражением ее лица. Лицо Люцины просветлело, оно отражало торжественную ясность и спокойствие. Ее глаза блестели кротким светом. Юноше словно передалось состояние Люцины; он опустился к коленям матери и обнял ее. — Как долго я молилась, чтобы Бог позволил мне дожить до этого дня, — сказала ему мать. — Я счастлива от того, что ты послушен, добр, любишь Бога и ближнего. Ты равнодушен к богатству и не тщеславен, твоя любовь к беднякам и обездоленным делает меня еще более счастливой. Я вижу, что ты наследовал добродетели твоего отца-мученика. Нынче ты покидаешь школу. Теперь ты уже не ребенок, а мужчина, взрослый человек, ты должен вести себя так, как подобает мужчине и христианину. Я уверена, что ты вполне сознательно писал свое сочинение. Да, счастлив тот, кто погибает за свою веру, за свои убеждения, словом, за то, что считает истиной! — Мне кажется, что я понимаю это и чувствую, что готов умереть за свою веру, — тихо сказал Панкратий. — Ты настоящий сын своего отца. Хочешь ли во всем подражать ему? — Конечно, мама. С раннего детства я слышал рассказы о его жизни, его добрых делах и славной смерти. Каждый год, когда христиане чтут его память и собираются в катакомбах молиться о нем, я чувствую, как рвется из груди мое сердце. Судьба его прекрасна, и я не раз мысленно обращался к нему и просил поддержать меня, чтобы у меня хватило сил и твердости духа пролить кровь за нашу веру. — Замолчи, замолчи! — сказала мать, невольно вздрагивая. Ведь Панкратий был ее единственным сыном, и после смерти мужа она сосредоточила на нем всю свою любовь. У Люцины был стойкий характер, твердая воля и глубокая преданность своей религии, но она была мать, и сердце ее дрогнуло, когда единственный сын высказал желание умереть. Мы уже сказали, что римские юноши, не достигшие совершеннолетия, носили на шее небольшой шарик. Люцина сняла его с шеи сына и сказала: — Ты получил в наследство от отца благородное имя, высокое положение в свете, огромное богатство, словом, все то, что так дорого ценится в обществе, но я обладаю одною драгоценностью, которая дороже всего этого для меня, и надеюсь, для тебя: я хочу передать ее тебе. Дрожащею рукою она сняла с себя цепочку с ладанкой, вышитой жемчугом и драгоценными камнями. — Тут хранится кровь твоего отца. Я присутствовала при его смерти, решилась взять эту кровь из ран его и сохранила ее для тебя как святыню... Слезы прервали слова Люцины; они текли на склоненную голову ее сына, которого она благословила. Панкратий поцеловал ладанку и надел ее на шею. В эту торжественную для него минуту ему казалось, что великий дух отца сходит на него и наполняет его душу новой силой, верой и энтузиазмом. Он чувствовал, что готов, подобно отцу, пожертвовать всем во имя своей веры. |
||
|