"Расин и Шекспир" - читать интересную книгу автора (Стендаль Фредерик)

ГЛАВА II СМЕХ[29]

Ах, сударь мой, на что вам нос пономаря? Реньяр.

Недавно один немецкий князь[30], известный своей любовью к литературе, назначил премию за лучшую философскую диссертацию о смехе. Надеюсь, что премию получит француз. Было бы смешно, если бы мы были побеждены в этой области. Я думаю, что в Париже за один только вечер шутят больше, чем во всей Германии за месяц.

Однако программа конкурса о смехе написана по-немецки. Нужно объяснить его природу и оттенки, нужно ответить ясно и точно на этот трудный вопрос: «Что такое смех?»

Всё несчастье в том, что судьи — немцы; можно опасаться, что несколько полумыслей, изящно рассеянных на двадцати страницах академических фраз и искусно размеренных периодов, покажутся этим грубым судьям пустым вздором. Я должен сделать это предостережение молодым писателям, столь изысканно простым, столь манерно-естественным, столь красноречивым при небольшом количестве мыслей, —

Владыка дистихов, катренов повелитель.

Здесь же требуют мыслей, что, конечно, является большой наглостью. Какие варвары эти немцы!

Что такое смех? Гоббс отвечает: «Эта знакомая всем физическая судорога происходит тогда, когда мы неожиданно замечаем наше превосходство над другим».

Взгляните на этого молодого человека, так изысканно одетого. Он выступает на цыпочках, на его веселом лице можно прочесть и уверенность в успехе и довольство самим собой; он идет на бал, он уже под воротами, где ярко горят фонари и толпятся лакеи; он стремился к удовольствию — он падает и поднимается, с головы до ног покрытый грязью; его жилеты, когда-то белые, такого тонкого покроя, его изящно повязанный галстук — все покрыто черной и зловонной грязью. Взрыв всеобщего смеха несется из экипажей, следовавших за его экипажем, швейцар у двери держится за бока, толпа лакеев хохочет до слез и собирается кольцом вокруг несчастного.

Комическое должно быть изложено с ясностью, мы должны отчетливо увидеть наше превосходство над другим.

Но это превосходство над другим столь ничтожно и так легко разрушается малейшим размышлением, что оно должно быть показано неожиданным для нас образом.

Вот, следовательно, два условия комического: ясность и неожиданность.

Смеха не возникает, если неудача человека, за счет которого нас хотели позабавить, с первого же момента вызывает у нас мысль о том, что и мы так же можем попасть в беду.

Если бы красивый молодой человек, шедший на бал и упавший в лужу, догадался, поднявшись, прихрамывать и делать вид, что он сильно ушибся, во мгновение ока смех затих бы и уступил место страху.

Это вполне понятно; теперь уж мы не чувствуем удовольствия от нашего превосходства, напротив, мы видим угрожающее нам несчастье: выходя из экипажа, я также могу сломать себе ногу.

Мягкая насмешка вызывает смех над ее объектом; насмешка слишком сильная уже не вызывает смеха: мы содрогаемся, думая об ужасном несчастье этого человека.

Вот уже двести лет, как во Франции умеют шутить; значит, насмешка должна быть очень тонкой, иначе ее понимают с первого же слова, следовательно, неожиданности нет.

Далее, мне необходимо чувствовать некоторое уважение к тому, над кем я должен смеяться. Я очень ценю талант г-на Пикара; однако во многих его комедиях персонажи, которые должны нас забавлять, в нравственном отношении столь низменны, что я не допускаю никакого сравнения между ними и мной, я их начинаю глубоко презирать после первых же произнесенных ими фраз. Ничего нового и смешного о них мне сообщить нельзя.

Один парижский типограф сочинил трагедию[31] на библейский сюжет под названием «Иисус Навин». Он выпустил ее роскошным изданием и послал в Парму знаменитому Бодони, своему собрату. Через некоторое время типограф-автор совершил путешествие в Италию: «Что вы скажете о моей трагедии «Иисус Навин»?» «Ах, какая прелесть!» «Значит, вы думаете, что это произведение создаст мне некоторую славу?» «Ах, дорогой друг, оно обессмертит вас!» «А как вам понравились характеры?» «Превосходны и отлично выдержаны, особенно заглавные[32]».

Бодони, энтузиаст своего искусства, видел в трагедии своего друга только красоту типографских знаков. Этот рассказ рассмешил меня больше, чем он того заслуживает, так как я знаю автора «Иисуса Навина» и бесконечно уважаю его; это человек высоконравственный, хорошо воспитанный и даже умный и талантливый книгоиздатель. Словом, я не вижу в нем других недостатков, кроме небольшой доли тщеславия, той именно страсти, посмеяться над которой дал мне возможность наивный ответ Бодони.

Безумный смех, который вызывает Фальстаф Шекспира, когда в своем рассказе принцу Генриху (впоследствии ставшему знаменитым королем Генрихом V) он, путаясь, говорит о двадцати мошенниках, получившихся из четырех мошенников в платье из лощеного холста[33], — этот смех доставляет удовольствие только потому, что Фальстаф — человек чрезвычайно умный и очень веселый. Напротив, мы совсем не смеемся над глупостями папаши Кассандра[34]: наше превосходство над ним заранее хорошо нам известно.

В смехе, который у нас вызывает фат, как, например, г-н Маклу де Бобюисон[35] (из «Этампского комедианта»), заключается доля мщения и досады.

Я заметил, что в обществе хорошенькая женщина почти всегда со злым, а не с веселым выражением говорит о другой танцующей женщине: «Боже, как она смешна!» Понимайте «смешна» как «ненавистна».

Сегодня вечером, смеясь, как сумасшедший, над г-ном Маклу де Бобюисоном, отлично сыгранным Бернар-Леоном[36], мне кажется, я чувствовал — неясно, может быть, — что это смешное существо внушало любовь хорошеньким провинциалочкам, которые, если не принимать во внимание их дурного вкуса, могли бы составить мое счастье. Смех очень красивого молодого человека, пользующегося неограниченным успехом, может быть, не имел бы того мстительного оттенка, который я, как мне казалось, заметил в своем смехе.

Так как быть осмеянным для французов — великое наказание, они часто смеются из мести. Этот смех сюда не относится, он не должен входить в наше рассмотрение, нужно было лишь мимоходом отметить его. Всякий аффектированный смех уже не смех именно потому, что он аффектирован; он подобен мнению аббата Морелле[37] в пользу десятины и приората в Тимере.

Всем известны пятьсот или шестьсот превосходных рассказываемых в обществе анекдотов; они постоянно вызывают смех над обманутым тщеславием. Если анекдот рассказан слишком пространно, если рассказчик слишком многословен и увязает в подробных описаниях, ум слушателя угадывает «падение», к которому его слишком медленно подводят; смех не возникает, так как здесь нет неожиданности.

Если же, наоборот, рассказчик урезывает свой рассказ и мчится к окончанию, то он не вызывает смеха потому, что нет необходимой для этого чрезвычайной ясности. Заметьте, что очень часто рассказчик дважды повторяет пять или шесть слов, составляющих развязку его истории; если он знает свое ремесло, если он владеет чудесным искусством не быть ни темным, ни слишком ясным, то он пожинает гораздо больше смеха, когда произносит их не в первый, а во второй раз.

Абсурд, доведенный до крайности, часто вызывает смех и живое, сладостное веселье. Таков секрет Вольтера в его «Диатрибе доктора Акакии»[38] и в других памфлетах. Доктор Акакия, то есть Мопертюи, сам говорит нелепости, которые мог бы позволить себе какой-нибудь насмешник, чтобы высмеять его теории. Я чувствую, что здесь нужны были бы цитаты; но у меня в моем уединении в Монморанси нет ни одной французской книги. Надеюсь, что мои читатели, если они у меня будут, вспомнят очаровательный томик Вольтера под названием «Фацеции», очень милое подражание которому я часто встречаю в «Miroir».

Вольтер перенес на сцену этот прием — вкладывать в уста комических персонажей яркое и блестящее описание характерных для них нелепостей. Этот великий человек, вероятно, был очень удивлен, видя, что никто не смеется. Ведь так откровенно смеяться над самим собой противоестественно. Когда в обществе мы нарочно говорим о наших смешных сторонах, то делаем это лишь от избытка тщеславия; мы отнимаем это удовольствие у лукавых людей, зависть которых мы возбудили.

Но создать такой персонаж, как Фьер-ан-Фа[39], не значит изображать слабости человеческого сердца. Это значит просто декламировать в первом лице комические фразы памфлета и придавать им жизнь.

Не странно ли, что Вольтер, такой забавный в сатире и в философском романе, ни разу не мог написать комедийной сцены, которая вызвала бы смех? У Кармонтеля[40], напротив, нет ни одной пословицы, в которой не проявился бы его комический талант. У него было слишком много естественности, как и у Седена[41]; им не хватало ума Вольтера, который в этом жанре обладал одним только умом.

Иностранные критики заметили, что даже в самых веселых шутках «Кандида» и «Задига» есть что-то злое. Богачу Вольтеру приятно приковывать наши взгляды к зрелищу неизбежных несчастий бедного рода человеческого.

Почитав Шлегеля и Денниса, я стал презирать и французских критиков: Лагарпа, Жофруа, Мармонтеля — и критиков вообще. Эти бедняги, неспособные к творчеству, претендуют на ум, а ума у них нет. Например, французские критики объявляют Мольера первым из комиков настоящего, прошлого и будущего. Верно лишь первое утверждение. Гениальный Мольер, несомненно, выше дурачка по имени Детуш, которым восхищается автор «Курса литературы».

Но Мольер ниже Аристофана.

Комическое подобно музыке: красота его непродолжительна. Комедия Мольера слишком насыщена сатирой, чтобы часто вызывать у меня чувство веселого смеха, если можно так выразиться. Когда я иду развлечься в театр, я хотел бы найти там безудержную фантазию, которая смешила бы меня, как ребенка.

Все подданные Людовика XIV, стремясь обладать изяществом и хорошим тоном, старались подражать одному образцу; богом этой религии был сам Людовик XIV. Видя, как сосед ошибается, подражая образцу, смеялись горьким смехом. В этом вся веселость «Писем г-жи де Севинье»[42]. Человек, который решил бы в комедии или в действительной жизни свободно и ни на что не обращая внимания следовать порывам своего безумного воображения, не только не рассмешил бы общество 1670 года, но прослыл бы сумасшедшим[43].

Мольер, человек гениальный, имел несчастье работать для этого общества.

Аристофан же хотел смешить общество любезных и легкомысленных людей, которые искали наслаждения на всех путях. Алкивиад, мне кажется, очень мало думал о том, чтобы подражать кому бы то ни было на свете; он почитал себя счастливым, когда смеялся, а не тогда, когда наслаждался гордостью от сознания своего полного сходства с Лозеном, д'Антеном, Вильруа или с каким-либо другим знаменитым придворным Людовика XIV.

Наши курсы литературы внушили нам в коллеже, что комедии Мольера смешны, и мы верим этому, так как во Франции в литературном отношении мы на всю жизнь остаемся школьниками. Я решил ездить в Париж каждый раз, когда во Французском театре ставят комедии Мольера или другого почитаемого автора. Я отмечаю карандашом на экземпляре, который держу в руках, те места, где публика смеется, и характер этого смеха. Смеются, например, когда актер произносит слово «промывательное» или «обманутый муж», но это смех скандальный, а не тот, о котором вещает нам Лагарп.

4 декабря 1822 года ставили «Тартюфа»; играла м-ль Марс; все благоприятствовало торжеству. Так вот! В продолжение всего «Тартюфа» смеялись только дважды, не больше, и то слегка. Часто аплодировали силе сатиры или намекам; но 4 декабря смеялись только:

1) когда Оргон, говоря своей дочери Марианне о браке с Тартюфом (действие II), видит рядом с собой подслушивающую его Дорину;

2) в сцене ссоры и примирения между Валером и Марианной смеялись над лукавым замечанием о любви, сделанным Дориной.

Удивленный тем, что зрители так мало смеялись, глядя на этот шедевр Мольера, я рассказал о моих наблюдениях в обществе умных людей; они сказали мне, что я ошибаюсь.

Через две недели я возвращаюсь в Париж, чтобы посмотреть «Валерию»; ставили также «Двух зятьев»[44], знаменитую комедию г-на Этьена. У меня в руках был экземпляр текста и карандаш; смеялись только один раз, когда зять, государственный советник, который должен стать министром, говорит родственнику, что он прочел его прошение. Зритель смеется, так как он отлично видел, как родственник разорвал прошение, выхваченное им из рук лакея, которому государственный советник передал его, не читая.

Если не ошибаюсь, зритель симпатизирует безумному смеху, который родственник скрывает из приличия, слушая содержание разорванного им прошения, оставшегося непрочитанным. Я сказал моим умникам, что на «Двух зятьях» смеялись только в одном этом месте; они мне ответили, что это очень хорошая комедия и что большим достоинством ее является композиция. Пусть так! Но, значит, для очень хорошей французской комедии совсем не обязательно вызывать смех.

Может быть, ей нужна только удовлетворительная интрига в сочетании с большой дозой сатиры, разрезанная на диалоги и изложенная в александрийских стихах, остроумных, легких и изящных? Пользовались ли бы успехом «Два зятя», если бы они были написаны низкой прозой?

Подобно тому как наша трагедия представляет собой ряд од[45], переплетающихся с эпическими повествованиями[46], которые мы любим слушать со сцены в декламации Тальм#225;, может быть, и комедия наша после Детуша и Колен д'Арлевиля[47] представляет собой не что иное, как шутливое «послание», тонкое и остроумное, которое в форме диалога мы с удовольствием слушаем в исполнении м-ль Марс и Дамаса[48]?[49]

«Но мы очень далеко ушли от смеха, — скажут мне. — Вы пишете обычную литературную статью, как г-н С. в фельетоне «D#233;bats»[50].

Что же делать? Ведь я невежда, хоть и не состою в «Обществе благонамеренной литературы», а кроме того, я начал говорить, не запасшись ни единой мыслью. Я надеюсь, что эта благородная смелость поможет мне вступить в «Общество благонамеренной литературы».

Как отлично сказано в немецкой программе, смех для своего изучения действительно требует диссертации в полтораста страниц, и к тому же эта диссертация должна быть написана скорее в стиле химика, чем в стиле академика.

Взгляните на молодых девушек в пансионе, сад которого находится под вашими окнами: они смеются по всякому поводу. Не потому ли, что повсюду они видят счастье?

Взгляните на этого угрюмого англичанина, который позавтракал у Тортони и со скучающим видом просматривает там через лорнет толстые пакеты, в которых ему прислали из Ливерпуля чеки на сто двадцать тысяч франков; это только половина его годового дохода, но он ни над чем не смеется, так как ничто на свете не способно доставить ему счастье, даже его звание «вице-президента Библейского общества».

Реньяр гораздо менее талантлив, чем Мольер, но, осмелюсь сказать, он шел по пути истинной комедии.

Однако мы только школьники в литературе и потому, смотря его комедии, вместо того чтобы отдаться его действительно безумному веселью, только и думаем о страшных приговорах, поместивших его среди писателей второго разряда. Если бы мы не знали наизусть самого текста этих суровых приговоров, мы трепетали бы за нашу репутацию умных людей.

Будем искренни: разве такое расположение духа благоприятствует смеху?

Что же касается Мольера и его пьес, мне нет дела до того, насколько удачно изображал он хороший тон двора и наглость маркизов.

Теперь или нет двора, или я уважаю себя по меньшей мере так же, как люди, которые бывают при дворе; после биржи, пообедав, я иду в театр для того, чтобы посмеяться, и ничуть не желаю подражать кому бы то ни было.

Я хочу видеть непринужденное и блестящее изображение всех страстей человеческого сердца, а не только прелестей маркиза де Монкада[51]. Теперь «м-ль Бенжамин» является моей дочерью, и я отлично сумею отказать в ее руке какому-нибудь маркизу, если у него нет 15 тысяч ливров дохода, обеспеченного недвижимым имуществом. А если он будет подписывать векселя и не платить по ним, г-н Матье, мой шурин, отправит его в Сент-Пелажи[52]. Одно это слово «Сент-Пелажи», которое угрожает человеку с титулом, делает Мольера устарелым.

Словом, если кто-нибудь захочет меня рассмешить, несмотря на глубокую серьезность, которую придают мне биржа, политика и ненависть партий, он должен показать мне людей, охваченных страстью и на моих глазах самым забавным образом ошибающихся в выборе пути, который ведет их к счастью.