"Расин и Шекспир" - читать интересную книгу автора (Стендаль Фредерик)

ПИСЬМО V РОМАНТИК — КЛАССИКУ

Париж, 28 апреля 1824 г.

Ах, сударь, кто собирается освистывать Вольтера, Расина, Мольера, бессмертных гениев, равных которым наша бедная Франция не увидит, может быть, восемь или десять столетий? Кто смел безумно надеяться когда-либо сравниться с великими людьми? Они шли своим путем, окованные цепями, и несли их с большой грацией, а педантам удалось убедить французов в том, что тяжелые цепи являются необходимым украшением для всякого, кто собирается бежать.

В этом все дело. Так как в течение полутораста лет мы тщетно ожидаем гения, равного Расину, мы просим у публики, которая любит смотреть бега на арене, дозволить, чтобы туда выходили без тяжелых цепей. Множество молодых поэтов, которым, несмотря на их крупный талант, далеко еще до изумительной силы, блещущей в шедеврах Мольера, Корнеля, Расина, смогут тогда дать нам хорошие произведения. Будете ли вы продолжать настаивать на том, чтобы они облеклись в стеснительное вооружение, которое некогда с такою легкостью носили Расин и Вольтер? Они по-прежнему будут давать вам хорошо написанные пьесы: «Клитемнестру», «Людовика IX», «Жанну д'Арк», «Парию», — сменившие на наших глазах «Смерть Гектора» Люс де Лансиваля, «Омазиса» Баур-Лормиана[151], «Смерть Генриха IV» Легуве — шедевры, которым «Клитемнестра» и «Германик»[152] составят компанию, как только авторы этих трагедий перестанут поддерживать их своей любезностью в салонах и дружественными статьями в газетах.

Я не сомневаюсь в том, что, например, моя любимая трагедия «Смерть Генриха III» всегда будет расценена ниже «Британника» или «Горациев». Публика найдет в «Генрихе III» гораздо меньше, бесконечно меньше таланта и гораздо больше, бесконечно больше интереса и драматического наслаждения. Если бы Британник поступал в свете так же, как в трагедии Расина, то лишенный очарования красивых стихов, рисующих его чувства, он показался бы нам несколько глупым и несколько пошлым.

Расин не мог бы обработать «Смерть Генриха III». Тяжелая цепь, именуемая «единством места», не позволила бы ему воспроизвести эту большую и героическую картину, полную огня средневековых страстей и в то же время столь близкую нам, таким бесчувственным. Это счастливая находка для наших молодых поэтов. Если бы такие люди, как Корнель и Расин, работали согласно требованиям публики 1824 года, с ее недоверием ко всему, с ее полным отсутствием верований и страстей, привычкой ко лжи, страхом скомпрометировать себя, с мрачной унылостью нашей молодежи, и т. д., и т. д., то невозможно было бы в течение одного или двух столетий писать трагедии. Обогащенная шедеврами великих людей, современников Людовика XIV, Франция никогда их не забудет. Я убежден, что классическая муза всегда будет выступать на французской сцене четыре раза в неделю. Мы просим только, чтобы прозаической трагедии дозволили изобразить нам великие деяния наших Дюгекленов[153], наших Монморанси[154], наших Баярдов. Признаюсь, мне хотелось бы увидеть на французской сцене «Смерть герцога Гиза в Блуа», или «Жанну д'Арк и англичан», или «Убийство на мосту в Монтеро»; эти великие и зловещие картины, извлеченные из наших анналов, вызвали бы отклик во всех французских сердцах и, по мнению романтиков, заинтересовали бы публику больше, чем несчастья Эдипа[155].

Говоря о театре, сударь, вы пишете «создавайте» и забываете цензуру. Справедливо ли это, господин классик, добросовестно ли это? Если бы я написал романтическую комедию, подобную «Пинто» и похожую на то, что мы видим в свете, во-первых, господа цензоры задержали бы ее; во-вторых, либеральные студенты — юристы и медики — ее освистали бы. Ведь эти молодые люди заимствуют свои убеждения в готовом виде из «Constitutionnel», «Courrier fran#231;ais», «Pandore» и т. д. Что станет с разными шедеврами г-д Жуи, Дюпати, Арно, Этьена, Госса и других сотрудников этих газет и весьма искусных журналистов, если Тальма когда-нибудь получит разрешение играть «Макбета» в прозе, переведенного из Шекспира и сокращенного на одну треть? Из таких-то опасений господа эти заставили освистать английских актеров. У меня есть средство против первого зла, «цензуры», и я вскоре сообщу вам его. Но против дурного вкуса студентов я знаю только одно средство — памфлеты на Лагарпа, и я пишу их.

О ЦЕНЗУРЕ

Все комические поэты, которым говорят: «создавайте», восклицают: «Если мы изображаем в наших драмах правдивые подробности, цензура тотчас останавливает нас; вспомните о том, как в «Сиде Андалузском»[156] не пропустили палочных ударов, которые достаются королю». Я отвечу: этот довод не так убедителен, как кажется; вы представляете в цензуру «Принцессу дез Юрсен»[157], «Придворные интриги»[158][159] и т. д., очень колкие комедии, в которых с тактом и остроумием Вольтера вы осмеиваете нелепости двора. Почему вы нападаете только на нелепости двора? Предприятие это может быть похвальным и достойным в политическом отношении; но я утверждаю, что в литературном отношении оно ничего не стоит. Пусть крикнут в салоне, где мы смеемся и шутим с интересными женщинами, что дом горит; тотчас мы утратим то небольшое внимание с их стороны, которое необходимо нам для острых словечек и умственных удовольствий. Такое же впечатление производит всякая мысль о политике в литературном произведении; это выстрел из пистолета во время концерта.

При малейшем политическом намеке мы теряем способность к тем утонченным наслаждениям, которые должен доставить нам поэт. Эта истина доказана историей английской литературы; и заметьте, что состояние, в котором мы находимся, длится в Англии со времени реставрации 1660 года. У наших соседей случалось, что талантливейшие люди убивали очень приятные произведения, вводя в них намеки на мимолетные и неприятные политические вопросы дня. Чтобы понимать Свифта, требуется громоздкий комментарий, и никто не даст себе труда прочесть его. Усыпляющее действие политики, примешанной к литературе, в Англии является аксиомой. Вот почему Вальтер Скотт, несмотря на то, что он ультрароялист и занимает в Эдинбурге то же место, что г-н де Маршанжи[160] в Париже, остерегается вводить политику в свои романы; иначе он рисковал бы обречь их на ту же участь, которая постигла «Поэтическую Галлию».

Как только вы вводите в литературное произведение политику, появляются одиозные темы и вместе с ними — бессильная ненависть. А как только сердце ваше становится добычей бессильной ненависти, этой роковой болезни XIX века, у вас уже не остается достаточно веселости для того, чтобы смеяться над чем бы то ни было. «Не время теперь смеяться», — сказали бы вы с негодованием человеку, который попытался бы вас рассмешить[161]. Газеты, свидетели того, что происходило на выборах 1824 года[162], наперебой восклицают: какой прекрасный сюжет для комедии под названием: «Кто пользуется правом избрания»[163]! Ах, нет, господа, этот сюжет никуда не годится: там будет роль префекта, которая никак не сможет меня рассмешить, сколько бы остроумия вы в нее ни вложили; пример — роман под названием «Господин префект»[164]. Что может быть правдивее, но в то же время и печальнее? Вальтер Скотт в «Уэверли»[165] избежал бессильной ненависти, изображая пламя, от которого остался только пепел.

К чему вам, господа комедийные авторы, стремиться в вашем искусстве к единственной цели, которая недостижима? Или вы подобны мнимым храбрецам из провинциальных кафе, которые бывают особенно грозными тогда, когда они за столом рассказывают друзьям о сражениях и все ими восхищаются?

С тех пор как г-н де Шатобриан стал защищать религию[166] ради ее красоты, другие с б#243;льшим успехом стали защищать монархов как людей, полезных для счастья народов и необходимых при данном состоянии нашей цивилизации: француз не проводит свою жизнь на форуме, как грек или римлянин, он рассматривает даже суд присяжных как повинность и т. д. В результате подобной защиты монархи стали людьми; их любят, но им больше не поклоняются. Г-жа дю Осе сообщает нам[167], что их любовницы смеются над ними, как наши над нами, а герцог де Шуазель, первый министр, держит с г-ном де Праленом некое пари, о котором я не могу рассказать.

С того дня, как королей, например Филиппа II или Людовика XIV, перестали считать существами, ниспосланными свыше; с того дня, как какой-то наглец доказал, что они полезны, — достоинство их стало предметом обсуждения, и комедия должна была навсегда отказаться от насмешек над придворными. Министерские портфели добываются на трибуне палат, а не в Эйль-де-бефе[168]; и вы хотите, чтобы короли терпели насмешки над своими дворами, и без того уж обезлюдевшими? Поистине это неразумно. Посоветовали бы вы им это, если бы вы были министром полиции? Разве первый закон жизни всякого существа, будь то волк или баран, не в том, чтобы охранять себя? Всякая насмешка над властью может быть очень смелой, но она не литературна.

Малейшая насмешка над королями или над Священным союзом, произнесенная в наше время во Французском театре, будет превознесена до небес, — не как удачная шутка, заметьте это, не как словцо, равное «Без приданого!» Гарпагона или «Бедняжка!» из «Тартюфа», но как поразительное неприличие, как дерзость, от которой не можешь прийти в себя. Вашей смелости будут удивляться; но для вашего остроумия это будет жалкий триумф, так как в стране, где существует цензура, самая неудачная насмешка над властью имеет успех. Г-н Казимир Делавинь думает, что аплодируют остроумию его «Актеров»[169], между тем как часто аплодируют лишь тем либеральным убеждениям, которые проглядывают в намеках, ускользнувших от проницательности г-на Лемонте[170]. Я сказал бы комедийным авторам, если среди них есть такие, которые имеют настоящий талант и чувствуют в себе способность вызвать наш смех: «Нападайте на смешные стороны средних классов общества; неужели только заместители министров могут быть смешными? Выведите на сцену того знаменитого патриота, который посвятил свою жизнь делу родины; он живет только для счастья человечества — и устраивает заем испанскому королю, чтобы оплатить палача Р...[171] Когда ему говорят об этом займе, он отвечает: «Мое сердце полно патриотизма; кто может сомневаться в этом? Но мои экю — роялисты». При всей своей нелепости он притязает на уважение; откажите ему в этом уважении остроумным и неожиданным образом, и вы создадите комизм. Напротив, я не нахожу ничего особенно забавного в притязаниях достопочтенных отцов иезуитов, бедняков, родившихся по большей части под соломенной крышей, которые попросту хотят сладко есть, не работая собственными руками».

Считаете ли вы неуместным показать на сцене нелепости патриота, который в конце концов все же выступает в защиту разумной свободы и пытается привить немного гражданской храбрости избирателям, столь отважным со шпагой в руке? Подражайте Альфьери. Представьте себе в одно прекрасное утро, что все цензоры умерли и что нет больше цензуры, но зато четыре или пять театров Парижа вольны играть все, что им придет в голову, однако с ответственностью за все предосудительное, непристойное, и т. д., и т. д. перед жюри, избранным по жребию[172].

Сделав такое странное предположение в стране, где режим был гораздо суровее, чем у нас, и где было гораздо меньше надежд, Альфьери сорок лет тому назад сочинил свои изумительные трагедии; их ставят ежедневно в продолжение двадцати лет, и народ в восемнадцать миллионов человек, которому угрожает не Сент-Пелажи, а виселица, знает их наизусть и цитирует по всякому случаю. Эти трагедии непрерывно переиздаются во всех форматах; когда их ставят на сцене, зал бывает полон за два часа до начала; словом, успех Альфьери, заслуженный или нет, превосходит все, о чем может мечтать тщеславие автора; и вся эта перемена произошла меньше чем за двадцать лет. Пишите же, и вам будут рукоплескать в 1845 году.

Вы считаете, что теперешнее министерство не потерпит написанную вами сегодня комедию, которая вместо бедного чиновника Бельмена из «Жизни канцелярии»[173] изобразит какого-нибудь графа, пэра Франции? Отлично! Примените на практике правило Горация, когда-то, правда, рекомендованное с другой целью: спрячьте ваше произведение на девять лет, и вы будете иметь дело с министерством, которое захочет осмеять теперешнее, — может быть, посрамить его. Будьте уверены, что через девять лет у вас будут все благоприятные условия, чтобы поставить вашу комедию.

Прелестный водевиль «Жюльен, или Двадцать пять лет антракта»[174] может служить вам примером. Это только набросок, но с точки зрения смелости по отношению к цензуре этот набросок, на мой взгляд, стоит столько же, сколько самая содержательная пятиактная комедия. Можно ли было поставить водевиль «Двадцать пять лет антракта» в 1811 году, при Наполеоне? Разве не содрогнулись бы г-н Этьен[175] и все цензоры императорской полиции при виде юного крестьянина, прославившего себя своей шпагой в походах Революции и получившего от его величества императора титул герцога Штетинского[176]? Когда его дочь хочет выйти замуж за художника, он восклицает: «Никогда, нет, никогда в фамилии Штетинов не бывало мезальянса!» Что сказало бы тщеславие всех герцогов Империи?

Удовольствовался бы герцог Р.[177], изгнав за сорок миль от Парижа дерзкого, позволившего себе эту фразу?

Все же, господин комедийный автор, если бы в этом, 1811 году, вместо того чтобы пошло и бессильно жаловаться на произвол, на деспотизм Наполеона, и т. д., и т. д., и т. д., вы действовали энергично и быстро, как действовал он сам; если бы вы тогда писали комедии и высмеивали нелепости, которым Наполеон принужден был покровительствовать ради поддержания своей Французской империи, своей новой знати и т. д., — то меньше чем через четыре года ваши комедии имели бы безумный успех. — Однако, скажете вы, мои шутки могли бы со временем состариться. — Да, как «Без приданого!» Гарпагона, как «Бедняжка!» из «Тартюфа». Неужели вы серьезно приводите мне это возражение, живя среди народа, который принужден до сих пор смеяться над нелепостями Клитандра и Акаста[178], переставших существовать сто лет тому назад?

Если бы, вместо того чтобы глупо вздыхать о непреодолимых препятствиях, которые эпоха ставит поэзии, и завидовать покровительству, которое Людовик XIV оказывал Мольеру, вы писали в 1811 году большие комедии, столь же свободные по своим политическим тенденциям, как водевиль «Двадцать пять лет антракта», — с какой поспешностью в 1815 году открылись бы перед вами все театры! Какие почести достались бы вам! В 1815 году, — понимаете ли, — через четыре года! С какой радостью смеялись бы мы над глупым тщеславием князей Империи![179] Сначала вы имели бы успех сатиры, как Альфьери в Италии. Со временем, вместе с окончательной смертью системы Наполеона, вы добились бы такого же успеха, как «Уэверли» и «Шотландские пуритане». Кому мог бы показаться ненавистным персонаж барона Бредуордайна или майора Бриджнорта из «Певериля»[180] после смерти последнего Стюарта? Наша «политика» 1811 года в 1824 году — не больше как история.

Если же, следуя внушению простого здравого смысла, вы станете писать, не обращая внимания на теперешнюю цензуру, то, может быть, в 1834 году, из справедливого уважения к себе и чтобы избежать неприятного сходства с казенными писателями того времени, вам придется смягчить тона, в которых вы изображали смехотворные низости теперешних могущественных особ[181].

Вам не терпится? Вам хочется, чтобы современники непременно говорили о вас, пока вы молоды? Вам нужна слава? Пишите ваши комедии, как если бы вы были в Нью-Йорке, и, что еще важнее, печатайте их в Нью-Йорке под вымышленным именем. Если они будут сатирическими, злыми, если они будут нагонять тоску, они не переплывут океана и будут преданы глубокому забвению, которого они заслуживают. Поводов к негодованию и бессильной ненависти у нас достаточно: ведь у нас есть и Кольмар и Греция[182]. Но если ваши комедии так же хороши, забавны, веселы, как «Письмо о забавном правительстве» и «Представительная кастрюлька», то г-н Дема[183], честный брюссельский типограф, не преминет оказать вам ту же услугу, что и г-ну Беранже; меньше чем в три месяца он переиздаст вас во всех форматах. Вы увидите свое имя в витринах всех книгопродавцев Европы, и торговцы, едущие из Лиона в Женеву, примут поручения от двадцати своих друзей привезти вашу комедию, как теперь они принимают поручения привезти Беранже[184].

Но увы, по выражению вашего лица я вижу, что советы мои слишком хороши: они раздражают вас. В ваших комедиях так мало комической остроты и огня, что никто не обратил бы внимания на их остроумие, никто не смеялся бы их шуткам, если бы их ежедневно не хвалили, не рекомендовали, не превозносили газеты, в которых вы сотрудничаете. Зачем я говорю вам о Нью-Йорке и о вымышленном имени? Вы напечатаете ваши диалогизированные поэмы в Париже, и если для вас они не станут прямой дорогой в Сент-Пелажи, то для вашего издателя они окажутся прямой дорогой в богадельню, — если он не умрет от огорчения, как тот, который заплатил 12 000 франков за «Историю Кромвеля»[185].

Неблагодарные, не жалуйтесь же на любезную цензуру; она оказывает вашему тщеславию величайшую услугу: с ее помощью вы доказываете другим, а может быть, и самим себе, что вы написали бы кое-что, если бы...

Без господ цензоров ваша судьба была бы ужасна, либеральные и преследуемые писатели; француз — от природы насмешник; вас уничтожили бы «Женитьба Фигаро», «Пинто», одним словом — комедии, которые вызывают смех. Что станет тогда, спрашиваю я вас, с вашими холодными и так хорошо написанными пьесами? Вы будете играть в литературе ту же роль, что г-н Паэр[186] в музыке, после того как оперы его были забыты ради Россини. Вот и вся разгадка вашего неистового гнева против Шекспира. Что станет с вашими трагедиями в тот день, когда представят «Макбета» и «Отелло» в переводе г-жи Беллок[187]? Расину и Корнелю, от имени которых вы говорите, нечего бояться такого соседства; но вам!

Я наглец, а вы гениальны, говорите вы? Согласен. Вы видите, как я покладист? Итак, вы гениальны, как Беранже; но вы не можете, как он, ограничивать свои потребности и возрождать в Париже древнюю мудрость и возвышенную философию древних греков. Вам нужны ваши произведения, чтобы достигнуть

Излишнего, что столь необходимо.[188]

Отлично! Прибавьте несколько описаний, превратите ваши комедии в романы и печатайте их в Париже. Высшее общество, которое, вследствие зимних роскошеств вынуждено выселяться в деревню чуть ли не с мая, испытывает огромную потребность в романах; вы должны быть уже очень скучным, чтобы быть скучнее семейного вечера в деревне в дождливый день[189].

Имею честь, и т. д.