"Живой меч или Этюд о Счастье Жизнь и смерть гражданина Сен-Жюста" - читать интересную книгу автора (Шумилов Валерий)

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
ГЕНЕРАЛ ЛАФАЙЕТ:
«РЕВОЛЮЦИЯ! РЕВОЛЮЦИЯ! РЕВОЛЮЦИЯ!»

29 июля 1830 года
Аристократия говорит: «Они истребят друг друга». Аристократия лжет сама себе; это ее мы уничтожаем, и она прекрасно знает это… Те, кто в течение четырех лет плел заговоры под покровом патриотизма, теперь, когда им грозит правосудие, повторяют слова Верньо: «Революция подобна Сатурну: она пожирает собственных детей…» Нет, революция пожирает не своих детей, а своих врагов, под какой бы непроницаемой маской они ни скрывались! Сен-Жюст

– Он идет!

Этот возглас заставил встрепенуться собравшихся в мэрии чиновников, офицеров и многочисленных чинов только что воссозданной после долгого перерыва Национальной гвардии. Стихли возбужденные голоса, обсуждавшие события в восставшем Париже, и присутствующие устремились к дверям, приветствуя вошедшего в зал нового главнокомандующего войсками парижского гарнизона.

– Приветствую вас, друзья, – генерал Лафайет, дряхлый семидесятитрехлетний старик поднял вверх руку, и тон его голоса был на удивление бодрый. – Спешу сообщить вам последние радостные вести: революция везде побеждает. Свобода, равенство и братство вновь вступают в свои права…

Первые подошедшие к Лафайету члены муниципальной комиссии Шонен и Могюэн переглянулись с улыбкой: нет, наш старик неисправим. Повторяет лозунги полувековой давности, словно обращается к французам прошлого века, еще не пережившим Генеральные штаты, Бастилию, Тюильри, террор, Директорию, консулат, две Империи, две реставрации и новую революцию. После всего происшедшего во Франции розовый идеализм «людей восемьдесят девятого года» не мог быть воскрешен даже приблизительно, и новые революционеры смотрели куда более трезвым взглядом и на народ и на престолы.

Поэтому идеализм Лафайета, для которого время остановилось где-то на рубеже Праздника Федерации девяностого года прошлого века, умилял: в семнадцать лет уверовав в свою умеренную конституционную свободу, он и в семьдесят три года оставался верен той же идее. У другого это можно было принять за маразм, но бывшему маркизу верили: ни гонения трех королей и одного императора, ни пятилетнее заключение в австрийской крепости, ни многократные угрозы его жизни, ни даже преследования со стороны народа, объявившего его предателем в эпоху террора, – ничто не могло поколебать упрямого «провозвестника Свободы». Чем он и был очень полезен нынешним либеральным революционерам, далеким от такого идеализма [10].

– А, старые соратники, рад вас видеть, – Лафайет шагнул к группе пожилых национальных гвардейцев, по возрасту давно вышедших в отставку, но не удержавшихся надеть потрепанные от времени мундиры и прийти в мэрию, чтобы увидеть своего старого начальника. – Я вас знаю, капитан, – сказал он, устремив глаза на дряхлого высокого роста национального гвардейца, почти такого же худого, как он сам.

– Жан Девриньи! – старик вытянулся. – Ваш бывший адъютант. С вами вместе мы организовывали Национальную гвардию тогда в июле после Бастилии. Вы меня помните, господин генерал?

– Помню, Девриньи, – Лафайет улыбнулся. – И теперь уж для вас – «гражданин генерал». Наверное, тогда в девяносто втором не думали меня снова здесь увидеть?

Девриньи отчего-то виновато пожал плечами:

– Вы же знаете, генерал, тогда на всех нашло какое-то сумасшествие, все вообразили вас врагом нации. Но в то время повсюду видели заговоры. Поменьше надо было верить нашим предводителям… Они все нас обманывали друг за другом. А время показало: правы были вы. И вот вы опять здесь. И смотрите, как все переменилось: тогда весь Париж искал вашей смерти, а теперь он вас приветствует! Тот же самый народ…

– Нет, – помрачнел Лафайет, – не тот же самый. Но народ. Другой. Того уже нет, те все уже умерли. Кроме нас с вами. Пойдемте со мной, Девриньи, поможете мне устроиться в наших старых апартаментах… И, как видите, моя кокарда снова на месте, – он поправил на шляпе трехцветную кокарду, – а белых кокард больше не будет…

– Разрешите показать вам ваш кабинет, господин генерал, – чиновник мэрии слегка поклонился.

– Не утруждайте себя напрасно, я хорошо знаю свой кабинет. Как и этот дом. Я здесь был хозяином, когда вас еще тут в помине не было, – и, махнув рукой, Лафайет в сопровождении своей свиты, в которую включился и Девриньи, довольно бодро, лишь слегка раскачивающейся походкой, направился к противоположному концу залы.

– Ну вот, устроили мне смотр, – слегка ворчливым голосом сказал свите Лафайет, когда они уже вошли в помещение, служившее когда-то штабом начальника Парижской национальной гвардии, но тон, каким были сказаны эти слова, говорил, что старик доволен, – будто я им не боевой генерал, а нечто вроде переходящего знамени. Вспоминается нечто похожее. Мой первый торжественный смотр американских войск как нового начальника штаба войск Конгресса, хорошо помню это число – второй день августа 1777 года, тому уже скоро будет пятьдесят три года. Я им тоже был нужен как символ помощи Франции и еще своим именем всем этим трапперам из прерий и охотникам с Великих Озер. Вашингтон тогда еще сказал: «Думаю, господин де Лафайет, вы извините внешний облик ваших солдат. Вы, королевский мушкетер, привыкли к блестящим мундирам и выправке, подобающей настоящему военному строю. Но у нас здесь только простые земледельцы и их единственное желание – отстоять доставшуюся им свободу даже ценой своей жизни». Я ответил главнокомандующему Конгресса чисто по-римски: «Я приехал сюда для того, чтобы учиться, а не для того, чтобы учить». С этого ответа и началась наша дружба с первым президентом Американской республики… [11]

Лафайет с облегчением опустился в кресло и знаком показал присутствующим присесть. Один из офицеров развернул на столе перед ним карту Парижа, но старик окинул ее невидящим взглядом, думая о чем-то своем, далеком.

– Девриньи, – обратился он опять к капитану, – вам не кажется странным вновь оказаться здесь, как будто бы ничего этого и не было: ни революции, ни Империи, ни этих сорока лет?

– Да, временами есть такое странное ощущение, генерал Лафайет, – подтвердил старый гвардеец, – как будто бы история повторяется.

– И все возвращается на круги… Зачем надо было собирать Штаты, устраивать конституцию, вручать королю национальную кокарду, чтобы через тридцать восемь лет снова брать Тюильри? С той разницей, что сейчас и вожди пониже и народ пожиже, не сочтите это за выпад старика, господа, считающего, что в дни его молодости даже горы были выше и моря глубже, – нет, «люди восемьдесят девятого» и в самом деле были покрепче. Как и их противники. Впрочем, благодаря этому нынешний штурм Тюильри, в отличие от предыдущего, должен обойтись без больших жертв. Парижане остыли… А тогда… тогда они были готовы брать все подряд. От Бастилии до Венсенского замка. И даже эту мэрию штурмовали… Злосчастную мэрию Парижа. Здесь уже не было Байи, – голос Лафайета дрогнул, – мой несчастный друг уже поплатился головой за свой идеализм. Но Флерио-Леско, якобинский мэр, был тоже казнен. А его предшественник Петион сам покончил с собой, прячась от ищеек своего бывшего друга Робеспьера. Погибли подряд четыре мэра столицы, если считать за первого несчастного городского прево Флесселя, повешенного еще четырнадцатого июля! – так рядом с нашей свободой бок о бок шло преступление. Я, всю жизнь посвятивший себя родине, чудом избежал смерти. Мои преемники на посту командующего Национальной гвардией погибли: одного застрелили прямо на ступеньках мэрии, второго казнили [12]. Задумайтесь над этим, господа. Надеюсь, вторая июльская революция во Франции извлечет уроки из этих бессмысленных жертв! Сколько крови и слез можно было избежать, если бы после Бастилии не взыграли амбиции безответственных политиканов!

– Политиком я себя никогда не считал, – продолжал генерал, – считаю это последним делом: строить себе карьеру на демагогии и обмане ближних. Знаю, вы восхищаетесь Бонапартом… многие из вас восхищаются, – поправился он. – Но ведь что принес корсиканец Франции? Славу? Я не признаю такой славы, славы поработителя народов! Есть только слава Брута и Вашингтона – защитников свободы от внутренних тиранов и отечества от внешних захватчиков! Бонапарт – это разоренная Франция и уничтоженные плоды революции. Уничтоженные так, что потребовалось тридцать лет и новая революция, чтобы вспомнить о Декларации прав человека и гражданина! Нет, Бонапарт займет в истории положенное ему место уничтожителя свободы рядом с Робеспьером…

– Да, – Лафайет вдруг встрепенулся, – вы должны показать мне место, где ранили Робеспьера и где он лежал. Там была кровь, на этом месте? Все уже давно очищено? Но все равно мне будет любопытно посмотреть, он так меня ненавидел. Кстати, жандарм, который его ранил, где он?

Присутствующие переглянулись. Наконец один из них нашелся:

– Меда, генерал, его так звали, этого молодого жандарма [13]. Он стал полковником и погиб в битве под Москвой. Он сделал себе на этом выстреле карьеру, хотя вряд ли говорил правду…

– Погиб уже почти двадцать лет назад… – задумчиво проговорил Лафайет, потом опустил голову и задумался.

Жизнь удалась – он знал это. Генерал Лафайет стоял уже во главе третьей революции, не изменяя ни своим принципам, ни своему долгу.

Не удалась – Франция. Будучи в душе республиканцем, Лафайет считал, что лишь Америка готова для республики, вот почему на своей родине он всегда оставался конституционным монархистом. Но даже этой, столь умеренной формы правления пришлось добиваться более сорока лет. И даже сейчас что будет с этой революцией? Не придется ли повторять ее еще через сорок лет, в году этак 1870-м? И снова брать штурмом Тюильри? Или какой-нибудь другой, заменяющий его, дворец?

Он был прав. Несмотря на поистине величайшие усилия и даже подвиги французов, пожелавших быть республиканцами (Лафайет хорошо знал о сражении при Вальми, о знаменосце Бара, корабле «Мститель» и другие легенды), Республики во Франции не получилось. Вожди республики уничтожили друг друга в борьбе за власть; народ, клявшийся в верности республиканскому строю, стал клясться в верности Империи, а потом вернувшемуся в обозе русского царя «старому доброму королю»; и, что хуже всего, самые неистовые республиканцы, проклинавшие после Бастилии аристократов, их привилегии и их титулы, вдруг сами заделались новыми аристократами, с жадностью принимая из рук корсиканского выскочки титулы графов, герцогов, баронов и принцев.

Выше всех встали маршалы узурпатора – элита его империи. Сын бочара Ней стал герцогом Эльгингенским, сын конюха Ланн – герцогом Монтебло, сын крестьянина Мюрат – Неаполитанским королем. Тот самый Мюрат, который, будучи республиканским капитаном, требовал переменить свое имя на «Марат».

Что мог бы сказать Лафайет этой титулованной черни? Он, носитель имени одного из старейших дворянских родов королевства, после знаменитого «антидворянского» декрета Учредительного собрания от 19 июня 1790 года без колебаний отказался от своего аристократического титула маркиза и вот уже сорок лет именовал себя лишь «генералом Лафайетом». Тогда на заседании Ассамблеи он думал, что дворянские привилегии отменены окончательно. Как оказалось – он был неправ. Что ничего не меняло. Генерал-майор республиканских Северо-Американских Соединенных Штатов Лафайет с того момента перестал считать себя маркизом и перестал им быть – навсегда.

Значит, в этих изменивших своим убеждениям молодости революционерах говорила не идея, а зависть. Или их так изменило время? Но почему же Лафайета ничего не меняет?

Впрочем, и Робеспьера с Маратом, останься они в живых, тоже ни за какие титулы было купить нельзя, он был в этом уверен. Но вообще таких было немного и среди друзей и среди врагов. Таким был, например, несчастный Байи, первый мэр Парижа. «Дрожишь, Байи?» – спросил беспомощного старика, везомого на гильотину, связанного и мокнущего под проливным дождем какой-то санкюлот. – «От холода, мой друг», – ответил друг командующего Национальной гвардией.

Они не могли простить ни ему, ни Лафайету расстрела на Марсовом поле, «марсовой бойни», как они ее называли. Фурнье-американец прицелился тогда в него с близкого расстояния, один из брошенных камней располосовал ему щеку. Выстрелами из толпы были ранены несколько национальных гвардейцев. Лафайет скомандовал: «Огонь!»

Был ли он прав в тот день 17 июля 1791 года, разгоняя республиканскую манифестацию? Пятьдесят трупов французов, легших в мокрую от дождя и крови землю Марсова поля, конечно, не шли ни в какое сравнение с тысячами убитых потом в Лионе, Тулоне, Нанте, Вандее. Убитых и республиканцами и антиреспубликанцами. Марат,

требовавший полмиллиона голов, превратил пятьдесят трупов и полторы тысячи, представив разгон незаконной манифестации, как какое-то из ряда вон выходящее преступление.

Но Лафайет поступил согласно своему долгу – республика во Франции была невозможна, республиканцы вели к анархии, во что бы то ни стало требовалось сохранить конституционную монархию.

Он был прав – пришедшие к власти республиканцы не удержали власть, ее без единого выстрела подобрал Бонапарт, проливший в десятки тысяч раз больше крови, чем «убийцы Марсова поля». И Лафайет гордится, что последнее поражение нанес проигравшему битву при Ватерлоо императору именно он. Тогда на экстренном заседании парламента он фактически объявил Наполеону войну, требуя его вторичного отречения. «За последние десять лет три миллиона французов лишились жизни ради одного человека, который и теперь еще намерен сражаться со всей Европой! – заявил он брату императора Люсьену, пришедшему уговаривать депутатов. – Кости французов сейчас лежат повсюду – в песках Африки, в снежных пустынях России, на берегах Гвадалквивира и на берегах Вислы. Довольно! Мы достаточно сделали для вашего брата. Идите к нему и скажите, что лишь путем отречения от престола он может спасти Францию!»

Так генерал революции победил императора.

Позднее Лафайета упрекали в том, что он из ненависти (зависти, недальновидности и т.д.) предал императора, являющегося как-никак сыном революции, пусть и незаконным, и способствовал утверждению на троне совсем уже чучела Людовика XVIII. Но для Лафайета выбора не существовало: король, давний знакомый молодого маркиза по Версалю, еще никак себя не проявил, Бонапарт же был явным врагом народа, уничтожившим миллионы.

Впрочем, не прошло и нескольких месяцев, как, разобравшись в сути новых хозяев Франции, Лафайет встал в такую же оппозицию реставрационному режиму Бурбонов, в какой он пребывал в отношении Бонапарта.

Он не мог уважать этого великого завоевателя и беспринципного человека. Бонапарт вначале не раз предлагал Лафайету пойти к нему на службу, но он не мог поступить в услужение к душителю революции, унизиться до того, чтобы встать вровень с его маршалками, участвовать в завоеваниях, отнимать чужую свободу после того, как была потеряна своя

А ведь когда-то он мечтал о военной карьере. У него находили большие военные способности. Он громил английские войска в Америке. Он как нельзя лучше показал себя в индейской войне (как сказали бы сейчас – гверилье), и индейцы даже нарекли его именем вождя Кайевлы. Но то сражение в октябре 1781-го с английской армии Корнуоллиса, когда он лично повел на штурм укреплений Йорктауна свою дивизию, оказалось для Лафайета последним.

Двадцать три года в Европе шла почти мировая бойня. Сходились, обращались в бегство и сдавались в плен стотысячные армии. А генерал Лафайет безвыездно сидел в своем имении под бдительным присмотром императорской полиции. Война прошла мимо человека, мечтавшего проявить себя на поле брани.

Но ведь принципы были дороже дутой славы наполеоновских маршалов…

Кстати, покойный Людовик XVI присвоил-таки Лафайету звание полевого маршала королевских войск, но разве могло быть что-то почетнее звания генерала республиканских войск САСШ или звания главного генерала революции, каким Лафайет стал после своего назначения на пост командующего Национальной гвардией в Париже?

А его слава?

Именно он, «Герой Старого и Нового света», предложил королю идею созыва Генеральных штатов и тем самым начал самую Французскую революцию;

именно он создал победоносное для страны революционное трехцветье, которым так бесстыдно пользовался Бонапарт (белый цвет Бурбонов, на пятнадцать лет вернувшийся во Францию, заставлял сердце Лафайета обливаться кровью, но теперь все было в порядке – трехцветный флаг вернулся);

именно он в течение первых трех лет был одним из тех, кто возглавлял саму революцию, и разве Праздник Федерации 14 июля 1790 года, когда он на Марсовом поле (за год до пресловутого расстрела) принимал присягу всей нации (не король, а он – Лафайет!) на верность конституции, не может считаться вершиной его жизни?

Его главный день… Хотя главным делом жизни надо было называть деяния его далекой молодости – революцию в Америке, – там она закончилась безусловным успехом. А во Франции первая революция проиграла.

И все же не до конца. То противостояние с Наполеоном, а теперь и третья в его жизни революция показали, что популярность генерала Лафайета превосходит популярность всех маршалов Империи вместе взятых. Народ, кажется, тоже понял разницу между маркизом, отказавшимся во имя своих идеалов демократии от титула и от титулованной черни, из-за своего кошелька предавших интересы нации.

– …Господин генерал, – раздался осторожный, но предупредительный голос над ухом Лафайета, и он, вздрогнув, очнулся. Не хватало еще, чтобы заснуть в этом уютном кресле. Когда революция в самом разгаре и вот-вот опять будут брать Тюильри.

Лафайет встал со своего кресла.

– Ну что же, гос… граждане, мы не будем задерживаться здесь, идемте. Нас ждет революция. Да, и кстати, – он рукой показал на лежащую на столе развернутую карту Парижа, – захватите с собой и карту. Мы обсудим наше положение на баррикадах [14].