"Дважды войти в одну реку" - читать интересную книгу автора (Меретуков Вионор)

Глава 2

Майский-Шнейерсон понемногу успокаивается. Теперь он заинтересованно слушает Лёвина и, как китайский болванчик, согласно кивает головой.


— …Остапа Вишню, Панферова, Бокарева, Леонида Леонова… — бубнит Тит Фомич.


— Поговаривали, великий коммунистический писатель Леонид Леонов в эвакуации, как бы это сказать… э-э-э… коврами приторговывал…


— Ну, приторговывал. Что ж тут такого? Каждый устраивался, как мог. И в эвакуации надо было жить как-то, желательно по-человечески, чтобы вдохновляться на создание какого-нибудь патриотического романа, вроде "Нашествия". Стол у пишущей братии должен быть калорийным. Шедевра на голодный желудок, брат, не сварганишь, это тебе каждый скажет. М-да… И, тем не менее, тебе и его читать надо было. А также Всеволода Иванова, Федина, Эренбурга, Ванду Василевскую… — продолжает перечислять Тит Фомич, со скорбью оглаживая опавший живот. — Господи, до чего же жрать-то охота! Рафаилушка, душа любезный, вели подать чего-нибудь скоромного…


— Кому велеть-то? Прислуги не держу-с уж лет пятнадцать…


— Экономишь на экономках, презренный скряга?


— Жадность не порок!


— Тогда подай сам!


— Не смеши меня, в доме шаром покати, ты же знаешь…


— Хоть какие-нибудь щи! Сейчас же не великий пост, чтоб говеть!


— Увы, нету щец. На прошлой неделе стрескали. Съестные припасы в осажденной крепости подошли к концу, а на провиантских складах гуляют сквозняки и шастают туда-сюда мышки-норушки….


Майский-Шнейерсон поёт дурашливым, бездумно весёлым голосом:


Проглочен омлет,

Дожёвана дичь.

Сожрал весь обед

Бесстыжий Фоми-и-ч!


— Как же это скверно, однако! — сокрушается Лёвин. — Нельзя же чувство голода всю дорогу подавлять водкой!


— Почему нельзя?.. Очень даже можно! Знаешь, сколько в водке калорий?


— Не знаю, и знать не хочу! Хоть бы предупредил, что у тебя жрать нечего, я бы из дома чего-нибудь приволок. Пить без закуски… — Лёвин удручён, но ни ему, ни хозяину квартиры и в голову не приходит спуститься вниз и купить себе некую еду. В данный момент им больше по душе не трогаться с места и апатично переругиваться. В этом они видят некую разновидность извращенной интеллектуальной состязательности. Когда других занятий нет, сойдёт и это. Кроме того, жара, духота, лень…


— Ты же сам всегда говорил, что от закуски наутро голова болит, — изрекает Раф.


— Я это говорил?! — искренно изумляется Тит.


— И неоднократно.


Писатель-деревенщик погружается в раздумье.


— Я трагически заблуждался, — наконец признаётся он. Нюхает водку, содрогается и крутит головой: — Господи, из чего её делают?


— Из свёклы. Или из брюквы. Тебе, знаменитому совхозно-колхозному бытописателю, это должно быть известно лучше, чем кому бы то ни было.


— Из свеклы делают самогон. Вернее, гонят. И из брюквы. Какое красивое слово — брюква!


— Слово-то красивое, а получается гадость…


— Не отвлекай меня, Рафчик! Итак, продолжим кровопускание. Стало быть, читать, читать и еще раз читать! Читать Ванду, значит, нашу Львовну Василевскую. А также Галину Серебрякову, Павленко, Грекову, Первенцева, Тренёва, Гладкова, Ардаматского, Алексеева, Чаковского, чтоб ему на том свете пусто было… Рекемчука, Погодина, Кожевникова, Корнейчука, Джамбула Джабаева, Бориса Полевого, Грибачева, Билль-Белоцерковского… Уф! Вон сколько славных имен! Гордость и слава советской литературы!


Раф смотрит на друга с уважением.


— Как ты их всех помнишь, литераторов-то этих?


Тит ухмыляется.


— В отличие от тебя я хорошо учился. На ком я остановился? На Билль-Белоцерковском? Ты, конечно, смотрел его "Шторм"? Нет?! Поучительное зрелище… Там много-много матросов, и все в са-по-гах! Итак, повторяю в сотый раз: тебе надо было много читать! И на Демьяна Бедного побольше налегать. Был бы толк… А у тебя? Не стихи, а какая-то псевдопоэтическая пляска Святого Витта. Словесная эквилибристика в чуждом нашему народу стиле. Повторяю, читать надо было больше. Не понимаю, как ты мог жить без новаторской поэзии Егора Исаева, хрустально чистой и прозрачной прозы Сартакова, Карпова, Стаднюка, Софронова и других титанов литературной и общественно-политической мысли?! Право, я тебе удивляюсь… — Тит, утомленный, замолкает.


Майский-Шнейерсон в недоумении поводит головой.


— Я всех великих русских писателей знаю: Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой, Чехов… — перечисляя, Раф загибает пальцы. — А эти… как ты говоришь, Сартаков, Исаев, Карпов, Стаднюк, Софронов?.. — переспрашивает он, разгибая пальцы. — Кто такие, почему не знаю? Они кто? Твои знакомые? Собутыльники? — и высокомерно добавляет: — Означенные имена мне неизвестны!


— И слава Богу. По правде говоря, вся эта свора не стоит и одной строчки Булгакова.


— В самую точку! Булгаков не написал ни одного случайного слова. Удивительный писатель! А какой юмор! Только Достоевский да он умели писать по-настоящему смешно. Это еще Довлатов подметил. Но понять это дано не каждому…


— Согласен! И согласен безоговорочно. Помнишь, "…а на полке над вешалкой лежала зимняя шапка, и длинные её уши свешивались вниз"? Или: "Помилуйте, Родион Романович, так вы и убили-с…" Каково? Я, когда первый раз прочитал, от смеха чуть не лопнул…


— Многие вообще не видят ни в "Преступлении и наказании", ни в "Мастере" ни грана юмора.


— Да, да, многие не видят. Тут ты прав. Ах, как ты прав! Но мы!.. Мы-то видим!


— И фильм "Мастер и Маргарита" этого… как его?..


— Бортко?


— Да-да, Бортко. Руки, ноги оторвать бы этому Бортко! Режиссер не понял, что юмор пронизывает все мировоззрение Булгакова. Это чуть ли не главное в его творчестве, этот его горько-весёлый, едкий и ироничный взгляд на мир. Булгаков через призму юмора, на гребне провиденциальных дефиниций, дерзко прорываясь в заповедные лексические зоны… — Раф замолкает. — Что ты на меня так смотришь?


Лёвин пожимает плечами.


— Смотрю как обычно. Продолжай, мне очень понравились эти твои заповедные зоны.


Раф выпячивает нижнюю губу и с минуту смотрит на приятеля. Потом продолжает:


— Булгаков предлагает читателю взглянуть на историю, на отношения между людьми, на жизнь на земле не так, как смотрели на это безобразие прежде. Он предвосхитил Иосифа Бродского с его гениальным утверждением о неразрывной связи художественного языка с вселенским течением времени. А Бортко ни черта не понял… И осмелился наклепать сериальчик со страшилками. Будто снимал московскую сагу о плюшевом коте. Зачем-то приплёл какого-то злодея, похожего на Берию. Вложил в уста героев слова, которых в романе и в помине нет. Улучшил, так сказать, роман, дописал за классика то, до чего тот по простоте душевной не додумался. Маргарита у него изъясняется на языке венесуэльского "мыла". Словом, на всероссийский экран вышла пошлая и беспомощная пародия на великий роман. Юмора у Булгакова Бортко не углядел. Кстати, сейчас находится немало самодовольных субъектов, маскирующихся под интеллектуалов, которые публично утверждают, что булгаковский "Мастер" — это чтиво для подростков, — Раф замолкает.


Через минуту он торжественно изрекает, при этом рукой рубит воздух:


— Михаил Афанасьевич любил говаривать: пусть слова, которыми писатель оклеивает стены своих романов, будут истрепаны, как старые игральные карты. Это неважно, говорил он. Слова, которыми пользовались все гениальные писатели, уже когда-то по тому или иному поводу тем или иным раздолбаем были произнесены. И написаны. И не раз… Х…ня, говорил Булгаков. Валяй, пиши, катай, если твоя макушка еще хранит тепло известной длани и если у тебя за пазухой припрятан финский нож, коим тебе не терпится поразить читателя в самое сердце. Бумага, она всё стерпит. Необходимо, чтобы слова выражали оригинальные, свежие мысли, способные всколыхнуть публику, которой уже давно на всё насрать.


Писатель-аграрий бросает на Шнейерсона недоверчивый взгляд: он не помнит, чтобы классик высказывался подобным образом.


— Главное, — уверенно продолжает Раф, — это победить читателя, положить его, так сказать, на обе лопатки. Подавить у него волю к сопротивлению. Но делать это надо всегда благородно, честно. Аккуратно надо это делать, чистенько, так сказать…


— С данным посылом не согласен! В кровавой схватке всё дозволено! Победитель всегда прав, и победителей не судят…


— Любого победителя ждет участь Пирра: кирпич на голову, и все дела.


— Ты сегодня несносен! И не сбивай меня с мысли! — рявкает Тит. — Всегда помни, что любитель словесности, изголодавшийся по нормальной, нравственно здоровой поэтической пище, ждет от тебя не ушата с помоями, не разнузданных виршей, претендующих на извращенную утонченность, а стишков, стишков, понимаешь? Стишков, которые бы услаждали слух, веселили, развлекали, уводили бы в мир дешёвых грез, заставляли "как бы" задумываться…


— Я тебе не поэт-песенник и не автор эстрадных куплетов!


"Он, видите ли, не поэт-песенник и не автор эстрадных куплетов! — думает Тит. — Ну, погоди, еще не вечер. Сейчас-то ты при деньгах, а вот когда поистратишься, растрясёшь мошну, когда встанешь перед выбором, что тебе делать: на заказ строчить всякую дребедень или подохнуть с голодухи, — сами собой родятся такие куплеты, что любо-дорого!"


Приятели на минуту замирают. До их слуха долетает звук автомобильного мотора, работающего на малых оборотах. Похоже, мощная машина медленно подает назад. Стекла балконной двери, вибрируя, дребезжат. В магазин привезли продукты, догадываются приятели.


Раф повторяет:


— Я тебе не поэт-песенник и не автор эстрадных куплетов…


Говорит он это уже по-другому, тускло, без вызова, с лёгкой грустью.


Лёвин опять облизывается и самым невинным голосом спрашивает:


— А кто ты?


Раф — совсем грустно:


— Я гений. Гений-неудачник. Неудачник потому, что меня угораздило родиться не в ту эпоху. Новорожденному Рафу подсунули временной продукт с истекшим сроком годности. Посмотри вокруг: все прокисло и смердит… Тухлое время, зловонное столетие, проклятый ядовитый век. Век, который может понравиться только убийцам, садистам, извращенцам и литераторам вроде тебя…


— Раф, знаешь, что тебя погубит?


— Знаю, гордыня. Гордыня — это то лучшее, что осталось во мне со времен повального атеизма.


— Ты дослушай, дурачина! — Лёвин оживляется. — Поэзия — это, брат, такое дело… — он шевелит пальцами, — короче, стихи должны легко читаться и легко усваиваться, как манная кашка или протертые овощи, чтобы их можно было бы без труда заучивать даже с бодуна. В стихах важна не мысль, — убежденно говорит Лёвин, — мысль вообще может отсутствовать или быть тривиальной, ханжеской, — важен артистизм, а также ритм и экспрессия. А при декламации ещё и громогласность, доходящая до многозначительного пустозвонства. Помнишь, у Евтушенко?..


— Не сквернословь, — Раф сопит толстым носом.


— А что? Совсем не плохой поэт. Стало общим местом на чём свет костерить Жеку. А он пишет, старается… Премии всё время какие-то получает, за границу ездит…


— Мог бы и угомониться: как никак пятьдесят лет в строю. Поди, притомился, бедняга.


— Ай-ай, как некрасиво! Нападать на многоборца-богоборца! Что ж понимаю, это у тебя от зависти…


— Я завидую?! — Раф заходится деревянным смехом. — Если я чему и завидую, так это его знаменитым узорчатым пиджакам… Не знаешь, где он их берёт?


— Не знаю… Может, в цирке. А может, сам шьёт. Он на все руки мастер.


— Помнишь, что о нём сказал… этот… как его?..


— Пикассо?


— Да нет…


— Феллини?


— Да нет же!


— Уж и не знаю, кто еще мог о нём что-то сказать… Разве что, Роберт Кеннеди…


— Вспомнил! Борис Слуцкий сказал, что Евтушенко — это грузовик, который везет брикет мороженого.


Оба надолго задумываются.


Друзья пытаются представить себе похожий на сухопарого Евтушенко трехосный бортовой КАМАЗ, — обремененный порцией фисташкового мороженого, — который, надрывно ревя и кренясь то на правую, то на левую сторону, взбирается на поэтический Олимп.


Это не удается даже Титу: его изощренная фантазия, фантазия многоопытного литературного поденщика, подпираемая знанием основ метафизики и механистических теорий, не может преодолеть непреодолимое.


Фантазия Рафа менее богата. Но и она уводит его в область настолько путаных умозаключений, что в сравнении с ними гносеология Иммануила Канта и его учение об антиномиях чистого разума выглядят забавой не сложнее детской игры в крысу.