"Солнце встает не для нас" - читать интересную книгу автора (Мерль Робер)

Глава I

Поначалу эти записки предназначались для Софи — я решил рассказать в них о предстоящем плаванье. Но поскольку меня стали мучать сомнения относительно интереса, который она питает к моей особе и я не могу ручаться, что наши с ней отношения останутся такими же, как сейчас, волей-неволей приходится уповать на то, что эти записки прочтет хоть кто-нибудь. Надеюсь, что среди моих читателей будут девушки, желательно красивые. Из-за того, что я люблю Софи, я вовсе не намерен отрекаться — по крайней мере мысленно — от лучшей половины рода человеческого. Монаха из меня не получится.

Отец Софи благодаря талантам своих инженеров и управляющих сумел внедрить в производство некую техническую новинку, которая произвела переворот в автомобильной промышленности. Он сколотил состояние и вскоре умер. Его вдова — из тех женщин, коим так называемые «принципы» заменяют духовную жизнь; они рта раскрыть не могут, чтобы кого-то не осудить, а то и пригвоздить к позорному столбу. Однажды я имел неосторожность в ее присутствии усомниться в существовании ада. Она прямо-таки взорвалась: «Ад должен существовать! Иначе было бы несправедливо!» Отсюда я заключил, что понятия о справедливости у нас с ней разные.

О воспитании Софи можно судить хотя бы по тому, как она одевается. Туфли на низком каблуке, плиссированные юбки и костюмы от Бэрберри. Как-то я поинтересовался, отчего я никогда не видел ее в джинсах. «Это же неприлично» — ответила она, стыдливо потупив красивые черные глаза.

Из всего вышесказанного ясно, что Софи представляет собой экземпляр некоего вымирающего вида. Но в этом и состоит отчасти ее очарование. Глядя на Софи, словно бы совершаешь путешествие во времени, добираясь до самого начала нашего века. В ее манерах, интонациях ее голоса, в походке, даже в том, как она садится, сквозит, если можно так выразиться, неумолимо-безупречное воспитание. Ей двадцать два года, а она еще не целовалась в губы ни с одним парнем.

Для того, чтобы Морское ведомство могло принимать от Софи по одной радиограмме в неделю, мне пришлось увенчать ее званием «невесты» причем самовольно, поскольку ее мать еще не признала за мной почетного титула жениха. Софи, хоть и не без колебаний, смирилась с этой восхитительной натяжкой.

Радиограмма должна содержать не более двадцати слов. Однако в первую неделю моя «невеста», со свойственной ей сдержанностью, ограничилась всего пятью: «Я думаю о Вас. Софи». Полагаю, если мы с ней когда-нибудь поженимся, она расщедрится на добрый десяток.

До меня дошли сведения, что несносная ханжа, под присмотром которой прозябала моя старорежимная «невеста», разорилась в результате неудачных биржевых сделок. Это меня не раздосадовало и даже не удивило. Зарабатываю я неплохо, хватило бы и на двоих — ведь я служу в Морском ведомстве. Не военно-морском флоте, а Морском ведомстве: прошу отметить разницу, я к этому еще вернусь. Над обшлагами моего мундира красуются три золотые нашивки, что верно, то верно, однако третья обведена красной каемкой. Это значит, что я человек не военный, а только лечу тех, кто имеет отношение к войне.

Тем не менее, думая о дополнительных расходах, которые мог бы повлечь мой предполагаемый брак с Софи, я попросился на службу в подводные части: меня прельстила надбавка к жалованью.

Я прикинул, что буду тогда получать около двадцати тысяч франков в месяц. Для меня это порядочная сумма. А для старой ханжи — сущие пустяки. Приглядываясь к тому, с каким размахом она ведет хозяйство, я понял, что остатков ее прежнего состояния хватило бы на жизнь нескольким семьям таких бедняков, как я.

Мой отец — скромный налоговый инспектор в окрестностях Бордо. Я в семье — младший. Видя, с каким трудом родители выискивают средства на образование старших братьев, я решил избавить их от расходов на мое ученье и выдержал экзамены в Бордоский медицинский институт. Вот почему сейчас на мне мундир с золотыми нашивками.

Я не мальчик, мне тридцать один год, и, стало быть, единственным оправданием моей любви к Софи может служить то, что она чертовски хороша собой. Но когда мне случается смотреть на вещи здраво, я прекрасно вижу, что Горгона, неусыпно стерегущая предмет моего обожания, сравнивает меня с сынками старых знакомых своего покойного мужа и не испытывает чрезмерного восторга по поводу моих не слишком пылких религиозных чувств и некоторой скудости моих доходов. Что же касается самой Софи, то ее мысли на сей счет остаются для меня загадкой. Нас вечно разделяет сень ее ресниц.


Но вернемся к подлодкам Морского ведомства, которому я теперь служу верой и правдой. Да будет вам известно, что подлодки эти бывают двух видов: большие и малые. Большие — это ПЛАРБ, пресловутые атомные подводные лодки-ракетоносцы, наше основное оружие устрашения; малые, если они работают на дизельном топливе, именуются «дизельными», а при наличии атомного реактора — многоцелевыми атомными подлодками.

На борту дизельных подлодок — их рейсы обычно длятся всего неделю и включают заходы в порты — находится, как правило, только один фельдшер. А для обслуживания ПЛАРБ, которые уходят в плаванье на шестьдесят — семьдесят дней и возвращаются на нашу базу в Брест[1], ни разу не всплывая на поверхность, полагается врач с двумя помощниками.

Назначение пришло довольно неожиданно: судовой врач, приписанный к одной из атомных субмарин, вынужден был перед самым отплытием покинуть свой пост по состоянию здоровья. Я был назначен на его место, и меня, как говорят во флоте, «подняли вместе с якорем» — сочное выражение, живописующее опоздавшего бедолагу, который, цепляясь за якорные лапы, в самый последний момент возносится на палубу.

Образное выражение насчет якорных лап не надо понимать буквально: за час до отплытия я, как и все остальные, взошел на борт, где меня встретил командир корабля.

Передо мной — унылая черная палуба, там и сям зияют небольшие округлые дыры — входные люки с откинутыми крышками. Я бросаю последний взгляд на небо. Как назло, ветер еще накануне разогнал городскую хмарь и над Иль-Лонгом сверкает солнце. Я вижу его сквозь огромную стеклянную крышу, защищающую от дождя бетонированный эллинг, где покоится стальной кит, готовый поглотить меня, словно Иону.

Командир увлекает меня в лабиринт судовых коридоров. Спору нет, в сравнении с малой субмариной ПЛАРБ кажется громадиной. Но огромность ее весьма относительна: почти все внутреннее пространство так забито всевозможными машинами, трубами, переборками, захлопками, измерительной аппаратурой, пультами управления и приборными щитками, что места для прохода почти не остается и вам необходимо поворачиваться боком всякий раз, когда кто-то проходит мимо. А кто проходит — неизвестно: в чреве стального чудища, подобно озабоченным муравьям, снуют люди; насколько мне помнится по предыдущим визитам, их там более ста тридцати.

— Я покажу вам вашу каюту, — говорит командир.

Вежливость имеет разные оттенки. Тон командира — впрочем, это меня не удивляет — свидетельствует о том, что с его точки зрения я не настоящий моряк, хотя и ношу морскую форму. Он прав. Я не служу на корабле, а только обслуживаю его команду. А поскольку народ в ней молодой и пышущий здоровьем, то мне, ясное дело, не придется слишком себя утруждать. Я тут на всякий случай. Вроде спасательного круга.

Я осматриваюсь по сторонам, хотя смотреть особенно не на что. Никакого сравнения с «Наутилусом» капитана Немо. Ни тебе роскошного салона, ни органа, ни огромного иллюминатора, за которым мерцают океанские глубины!

— Я вас оставляю, — говорит командир, а сам и не думает уходить, принимается молча меня разглядывать. Я, в свою очередь, разглядываю его. Он среднего роста, плотно сбит, держится очень прямо, ни намека на живот, смоляные волосы и борода коротко острижены и при всей этой смоли — голубые глаза. Он сообщает: — Море неспокойно. Для начала нас неплохо покачает. Но вам не привыкать: ведь вы уже ходили на малых субмаринах. Впрочем, как только мы погрузимся, качка прекратится и я вам гарантирую полный комфорт.

Обещание «полного комфорта» вкупе с легкой улыбкой и впрямь успокаивает меня. Все моряки мучались, мучаются и будут мучаться от морской болезни. Я не исключение. И все же я плохо представляю, как можно оперировать аппендицит, когда судно кренится с борта на борт.

Командир продолжает:

— Я пришлю вам обоих санитаров, Легийу и Морвана. Доктор Мёрио был о них наилучшего мнения. Он прекрасно с ними сработался.

Уловив в последней фразе нотку сожаления а может быть, и скрытое предостережение, я говорю:

— Надеюсь, что мы найдем общий язык.

— Не сомневаюсь, — поспешно соглашается он и добавляет: — Как вам, наверное, известно, по будням у нас носят простые рубашки и джинсы, без всяких знаков отличия, а в форму облачаются только по субботам и воскресеньям.

Еще раз улыбнувшись, он выходит.

В предчувствии обещанной качки я глотаю мятную таблетку. Разбираю багаж и начинаю обживать свою «каюту». Она целиком отделана дубовой фанеровкой, и это создает атмосферу теплоты и уюта, того, что по-английски называется «cosy». Хорошее освещение и малые размеры еще больше усиливают это впечатление.

Слева от койки, то есть там, где будет моя левая рука, если я улягусь на спину, поверхность, отделанная мореным дубом, резко изгибается — это наводит меня на некоторые мысли. Во-первых, нужно будет садиться на койку не иначе как с оглядкой, чтобы не набить шишку на голове. А во-вторых, эта кривизна более или менее повторяет очертания корпуса подлодки. Стало быть, по левую сторону от меня, за тонкой деревянной обшивкой и могучей броней корпуса, простирается океан — необъятный, мрачный, таинственный. И сколько я не повторяю себе, что броня эта крепка, абсолютно непроницаема и рассчитана на самые высокие давления, столь грозное соседство не может не действовать на мое воображение. Умом я понимаю, что страхи мои напрасны, что мы с океаном вовсе не обязаны вступать в близкое знакомство. Но можно рассуждать и по-другому. Стальной левиафан — настоящее чудовище, однако стихия, в которой он плавает, куда чудовищнее. А ну как его удивительные машины откажут и ему придется погрузиться в такие глубины, на которые он не рассчитан, — да ведь тогда его раздавит как ореховую скорлупку!

В дверном проеме показывается чья-то фигура.

— Позвольте представиться, мсье: Легийу, санитар и анестезиолог.

Подобное обращение меня удивляет. Следовало бы ожидать, что санитар, обращаясь к врачу, назовет его, как это положено по уставу, «господином врачом». Так почему же он говорит мне просто-напросто «мсье»?

Тем не менее я встаю, улыбаюсь, пожимаю ему руку. Бретонец, сразу видно. Среднего роста, кряжистый, зеленоглазый, рыжеватая шевелюра, скулы широкие, чуть ли не монгольские.

— Вы не из Финистера[2], Легийу? Я не ошибаюсь?

Еще бы мне ошибиться! Я это доподлинно знаю. Как только мне сообщили о моем назначении, я заглянул в его личное дело, познакомился заодно и с другим санитаром, Морваном.

— Да, мсье, — отвечает Легийу.

У него такой напыщенный и самодовольный вид, что я могу без труда, как сигнал на эхолоте, расшифровать его мысли. Нет лучшего места во Франции, чем Бретань. А в Бретани нет лучшего места, чем Финистер.

— Не хотите ли вы, мсье, взглянуть на свои владения?

Я уже был на «Молниеносном» и знаю, что они из себя представляют. Но как отказать подчиненному, который считает своим долгом ввести меня в курс дела?

— Смотрите сами, мсье, у нас тут чего только нет! И операционный блок, и реанимация, и рентген. А операционный стол вы видели? Это же просто чудо! Он может превращаться в зубоврачебное кресло! Берите бормашину и действуйте!

Я невольно морщусь.

— Хотя, конечно, — спохватывается Легийу, — зубы лечить — это вам не сахар.

— Вот здесь у нас, — продолжает он, — хирургические инструменты. Иголочки-то все с насадкой! А ведь были времена, когда нам приходилось вдевать нить вручную, во время операции она то и дело выскальзывала.

Это и в самом деле серьезная проблема. Для хирурга, разумеется, а не для санитара и анестезиолога. Но мой подопечный, судя по всему продолжает рассуждать во множественном числе. С каких это пор он перестал выпячивать свое «я»?

— А не показать ли вам, мсье, нашу аптечку? Доктор Мёрио выписал с базы прорву лекарств! Посмотрите, пригодятся ли они вам?

Ясное дело, пригодятся. А если даже и нет, я не стал бы об этом говорить из уважения к моему предшественнику.

Лазарет невероятно мал, и все равно я доволен. Никакого сравнения с моей дизельной субмариной, где только и было что четыре коробки с лекарствами! Чтобы перевязать пострадавшему колено, мне приходилось укладывать его на обеденный стол.

Я прохожу в крохотное смежное помещение с двумя койками. На нижней, спиной ко мне, храпит какой-то человек.

— Вот так новость, — удивляюсь я, — у нас уже есть больной?

— Нет, мсье, это Морван.

— Он тут всегда спит?

— Да, это его койка, — произносит с вызовом Легийу. — А моя — та, что сверху.

Я осторожно перехожу в наступление:

— А мне показалось, что это помещение служит изолятором.

— Так оно и есть, мсье, — подтверждает Легийу, — вообще-то у нас тут изолятор. Когда кто-нибудь из экипажа всерьез заболевает, один из нас уступает ему свое место, а сам перебирается на его койку в кубрик.

Неожиданно в лазарет заглядывает матросик лет двадцати — «матросиками» здесь зовут призывников.

— Позвольте представиться, доктор, меня зовут Жакье. Я один из двух стюардов в кают-компании. Командир просил вам передать, что вы можете подняться на мостик и в последний раз взглянуть на землю.

Этот Жакье, маленький быстроглазый брюнет, не величает меня ни «мсье», ни «господином врачом», а зовет просто «доктором». Оттого, вероятно, что, по его убеждению, он принадлежит к привилегированному обществу кают-компании; так метрдотель считает себя членом клуба, который он обслуживает. «Не belongs[3]», как сказал бы англичанин.

— Я провожу вас, доктор, — предлагает Жакье, видно думая, что без него я непременно заплутаюсь во чреве ПЛАРБ.

«Мостиком» на подлодке называется башенка с двумя торчащими из нее отростками вроде плавников (на самом деле это перья горизонтальных рулей), которые придают ей весьма своеобычный вид. На верхушке башенки понатыкано бог знает сколько маленьких мачт, антенн и перископов, к тому же она округлая только спереди, а сзади заостряется, видимо для увеличения обтекаемости при погружении. У самих подводников она известна под названием «купель», потому что, когда подлодка идет в надводном положении, там можно вымокнуть до нитки, я сам в этом убедился.

Жакье открывает люк, ведущий на мостик, и тут же его за мной захлопывает, чтобы вода не просочилась вовнутрь. Как только я распрямляюсь, море с ветром закатывают мне здоровенную оплеуху.

Солнце сияет вовсю, но прямо в лицо хлещет зюйд-вест, а соленые брызги слепят до того, что я вынужден повернуться спиной к ветру, чтобы хоть что-то разглядеть.

«Последний раз взглянуть на землю» — это выражение обретает вполне определенный и даже несколько драматический смысл для того, кому предстоит провести два с лишним месяца на глубине ста — ста пятидесяти метров, ни разу не всплывая на поверхность. Посему «последний взгляд на землю» — это еще и взгляд на солнце и облака, в особенности на облака, которые кажутся людям, готовящимся к долгому затворничеству в подлодке, такими свободными и счастливыми странниками лазури. Земля и небо. Родные и близкие. Да разве перечислишь все, с чем ты должен расстаться!

Чем ближе мы подплываем к узкому выходу из гавани, за которым нас ожидает открытое море, тем сильнее оно вспучивается и опадает, тем яростней секут нас волны и ветер. Я промок насквозь, меня порядком укачало — такое ощущение испытывает, наверное, плюшевый мишка, когда его вертит туда-сюда расшалившийся малыш.

Отряхиваясь, я спускаюсь на несколько ступенек вниз, где, притулившись за корпусом рубки, о которую с шумом разбиваются волны, курят двое офицеров, наслаждаясь последними затяжками.

— Сразу видно, доктор, — обращается ко мне один (все, разумеется, поняли, кто я такой), — сразу видно, что море дало вам хорошую выволочку. Считайте, это ваше первое боевое крещение на подлодке. Второе состоится в середине плаванья.

— Извините, — возражаю я, — я уже ходил на обычных подлодках.

— Никакого сравнения, доктор. ПЛАРБ — это особая статья.

Они смеются, поглядывают на меня дружелюбно и чуть ли не ребячливо, но с оттенком некоего превосходства. А когда я открываю люк, чтобы спуститься вниз, напоминают:

— Не забудьте закрыть за собой дверь, доктор! Нечего разводить сырость.

На этом мои мучения не кончаются. У подножия трапа меня поджидают трое молодых офицеров — их, надо думать, подослал Жакье — они с шуточками и прибауточками обступают меня и наперебой суют в лицо воображаемые микрофоны, будто бы берут интервью для телевидения. Я с удовольствием включаюсь в игру.

— Поделитесь вашими впечатлениями, доктор!

— Тут сыровато, да к тому же пересолено.

— А знаете ли вы, доктор, отчего здесь так сыро?

— Да, мсье. Мы потому и зовемся подводниками, что очертя голову ныряем под воду, а не барахтаемся на поверхности. Нырять так нырять!

— Молодец, доктор|

— Здорово выкрутился!

— И последний вопрос, доктор: вы плавали на обычных судах, так с какой же стати перешли теперь в подводники?

Я быстро прикидываю: если сообщить им истинную причину — читатель о ней уже знает, — не миновать мне жуткого позора. Принимаю важный вид и говорю:

— Должен вам признаться, господа, что я не умею плавать. А подлодка — это единственное судно, на котором не рискуешь свалиться за борт.

После чего я спешу улизнуть. Пробираюсь в свою каюту, стаскиваю с себя мокрый плащ, закрываю дверь и растягиваюсь на койке.


Стук в дверь. На пороге появляется посетитель.

— Курсант Верделе!

Я встаю, пожимаю ему руку.

— Здравствуйте! Вы здесь проходите воинскую службу? А чем занимались до призыва?

— На какой из вопросов прикажете отвечать в первую очередь?

Я улыбаюсь.

— На второй.

— Изучением политических наук. В Национальной административной школе.

— Матерь божья, как сказала бы моя консьержка, есть же на свете люди, у которых голова не мякиной набита. Стало быть, вам когда-нибудь вручат бразды правления?

— Не беспокойтесь, уж я-то сумею их удержать! А теперь, доктор, вот вам приказ старпома: велено сопроводить вас в кают-компанию, время обедать.

— Минутку, я только приведу себя в порядок.

Причесываясь, я дружелюбно поглядываю на этого только что вылупившегося птенца. Высокий, ладно скроенный, видный парень. Голубые глаза, живой взгляд. Строгий боковой пробор не в силах укротить русую шевелюру. Курсант Верделе так и пышет здоровьем, сразу видно, что он из хорошей семьи и ученик прилежный. Отделение политических наук в Национальной административной школе — это вам не шутка! Не каждый пройдет по конкурсу.

Я еще не кончил причесываться, как на пороге появился очередной гонец.

— Курсант Верду. Командир приказал мне сопроводить вас в кают-компанию.

— И вы с тем же! Я не рискую здесь потеряться, — смеюсь я.

— А кто рассудит, велика была бы потеря? — спрашивает Верду.

— Не обращайте на него внимания, доктор, — успокаивает меня Верделе. — Он уже успел заработать нашивку, вот и выпендривается. Правда, всегда строго взвешивает дозу своего нахальства.

— На каких же весах?

— На самых точных, — говорит Верду, — на моих собственных, где все тютелька в тютельку. Я ведь из той же школы, что и ты.

— Бог ты мой! Целых два будущих администратора! Верду и Верделе!

— Сходство фамилий совершенно случайное, — заявляет Верду. — Как сказал некий достославный муж древности: «Он — это он, а я — это я». Но я, слава богу, не белобрысый, я глаза у меня не такие водянистые, как у него.

Что правда, то правда: масть у них разная. Верду — брюнет с черными бархатистыми глазами. И все же в облике обоих юных моряков так много общего, что о язвительном Верду я могу сказать то же самое, что и об учтивом Верделе: высокий, ладно скроенный, видный парень. Продолжать не стоит. И без того ясно, что эти цыплята — одного выводка.

Пока я надеваю ботинки, Верду спрашивает:

— Скажите, доктор, вы хороший врач?

— Первоклассный. С тремя нашивками.

— A v меня всего одна. А вы знаете, что на морском жаргоне таких, как вы, величают «трехчленами»?

— Знаю. Я ходил на «Жанне». Лестный титул.

— Он забыл сказать, — замечает Верделе, — что с тремя членами дело спорится живее, чем с одним.

— Этот вопрос, — говорю я, — следовало бы взвесить на сверхточных весах Верду.

Верделе покатывается от хохота.

— Не понимаю, что тут смешного, — говорит Верду. — Я терпеть не могу врачей. Они мне оставили здоровый шрам на животе.

— Что значит — здоровый?

— Ну, длинный! Длиннющий! Сантиметров десять!

— Не каждый аппендикс легко нащупать. Вот им и пришлось сделать такой разрез.

— Тьфу, что за гнусное ремесло! — морщится Верду. — Копаться в требухе у своих же сограждан!

— А у меня, — вмешивается Верделе, — от одного слова «требуха» текут слюнки. Не пойти ли нам перекусить? Капитан, должно быть, заждался.

Кают-компания представляет из себя помещение, где господствуют кривые линии. Это крохотный круглый салон с примыкающей к нему маленькой овальной столовой. Посреди — низенький стеклянный столик, вокруг него — четыре глубоких кожаных кресла. Для пятого при всем желании места не нашлось бы.

Прелесть салона в том, что его стены почти целиком заняты книжными полками — такой, наверное, была библиотека Монтеня в его знаменитой башне до тех пор, пока неблагодарная дочь философа не распродала после смерти отца все его книги. Разместиться в салоне может десять персон. Вторая смена предусмотрена для офицеров, стоящих на вахте, или для тех, кто не привык торопиться с обедом.

На ПЛАРБ шестнадцать офицеров, считая и меня. А так как я уже сказал, что в салоне всего четыре кресла, можно предположить, будто за них идет отчаянная борьба. На самом же деле ее нет и в помине, столь велика здесь взаимная предупредительность, не зависящая ни от нашивок, ни от разницы в возрасте.

Мы, должно быть, явились раньше срока: кресла еще пустуют. Но обеденный стол уже накрыт, и едва мы успеваем устроиться поудобнее, как появившийся из своих владений стюард — им оказывается не Жакье, а кто-то другой — спешит осведомиться, что мы будем пить. Все высказываются за фруктовый сок. В принципе аперитивы здесь не запрещены, но не следует забывать, что мы все же на военном корабле.

— Позвольте, доктор, — обращается ко мне Верделе, — представить вам нашего стюарда Вильгельма.

— Добрый день, доктор.

— Добрый день, Вильгельм. Я уже успел познакомиться с Жакье.

— Это мой помощник, — уточняет Вильгельм.

— У Вильгельма, — поясняет Верделе, — сильно развито чувство чинопочитания.

— К тому же, — добавляет Верду, — он настоящий киношный фанат. Ни одного фильма не пропустит.

— И отличается довольно старомодными вкусами. — подхватывает Верделе. — Обожает Мэрилин Монро.

Вильгельм, с явным удовольствием выслушивая эти шутливые характеристики, делает вид, что задет за живое.

— Запомните, господин курсант, — говорит он с притворной почтительностью, — прекрасное не имеет ничего общего с модой.

— Hear! Hear![4] — восклицает Верду.

— Почему hear, а не «браво»? — спрашивает Верделе.

— Потому что у меня мать англичанка.

— Скажите, Верделе, — вмешиваюсь я в разговор, — какие обязанности вы здесь исполняете?

— Несу вахту наравне с офицерами, как начальник службы наблюдения. А попросту говоря, пытаюсь руководить людьми, которые знают свое дело лучше меня.

— А вы, Верду?

— Я тоже занимаюсь наблюдением за подлодками противника. С теми же оговорками, что и Верделе. Представьте себе завод, где весь техперсонал состоит из талантов, а инженеры — сплошь гении, и вы поймете, что такое ПЛАРБ. Что же касается меня, то, не будучи инженером, я набираюсь ума-разума у техников, которыми командую.

— Вы только послушайте, доктор! — восхищается Верделе. — Не часто он выглядит таким скромником!

— На мой взгляд, — говорю я, — особенность службы на подлодке в том и состоит, что инженеры сознают необходимость присутствия специалистов-техников, а те понимают, что им не обойтись без инженеров. Поэтому конфликтов между ними возникать не должно, разве что в одной из этих групп окажется человек с трудным характером. Но ведь в принципе таких отфильтровывают при наборе команды.

— Случается, однако, что фильтры не срабатывают, — язвительно замечает Верделе. — И вот вам пример — сквозь них просочился Верду.

Мы хохочем во все горло. В самый разгар веселья в салоне появляется командир. Мы тут же встаем.

— Мне очень приятно, доктор, — говорит он улыбаясь, — что вы поладили с этими двумя паяцами. Вам, должно быть, небезызвестно, что именно вам троим и надлежит быть заводилами в нашей кают-компании.

— Ах, капитан, — откликается Верду, — знали бы вы, каково быть заводилой на этом конном заводе, вы бы не заводили таких речей!

Тут в салон входит с полдюжины офицеров, капитан подзывает меня к себе и знакомит их со мной; процедура столь же долгая, сколь, надо признаться, и бессмысленная, ведь в таких случаях запоминаешь, самое большее, одно имя. Поэтому я отвожу Верделе в сторонку, то есть в коридор, ибо кают-компания, откровенно говоря, перенаселена.

— Развей мои сомненья, сын, как говорил Корнель, — обращаюсь я к нему. — Капитан представил мне троих своих помощников, но я не уверен, что запомнил, кто из них кто и какие у них обязанности на борту.

— Первым делом, обратите внимание на вторую по значению фигуру на борту — на старпома Пикара, — начинает Верделе, явно упиваясь игрой слов. — Он в звании капитана второго ранга, так же, как наш командир. Вон тот низенький брюнет, что сейчас беседует с командиром.

— Не такой уж он низенький.

— С высоты моего роста, — возражает Верделе, — даже вы не смотритесь особенно высоким. Ну, так вот: если можно охарактеризовать Пикара одним словом, то слово это будет «живость», оно словно специально для него придумано. У него живые жесты, живой взгляд, живой ум, быстрая реакция, заразительный смех. Слово «компетентный» в приложении к Пикару кажется почти уничижительным. Он сверхактивен, динамичен, неутомим.

— Блестящий портрет. Девять очков из десяти возможных за такое описание.

— Не буду скромничать, ваша оценка не завышена. Но я продолжаю. Самый высокий, с холеной черной бородой, — это Алькье. Родом из Эльзас-Лотарингии. Капитан третьего ранга. Холодный и чопорный. Но это одна только видимость. Хотел стать летчиком-истребителем, не прошел по росту. Слишком долговяз. С катапультируемым креслом такому не управиться. Все ноги себе переломает.

— Ну, а третий?

— Это Форже, тоже капитан третьего ранга.

— Покажите мне его.

— Да вот он, разговаривает с Пикаром. Чтобы снова вас не обидеть, не буду упоминать, что он коротышка.

— Весьма вам признателен.

— Уточняю только, что он не выше Пикара. Но Пикар щуплый, а Форже пополней. И еще он никак не научится аккуратно зачесывать на лысину остатки своих волос.

— Смело сказано.

— Благодарю. Я продолжаю. Форже — бретонец, кадровый военный. Великий труженик. Старик dixit[5]: «С таким инженером, как Форже, капитан может спать без задних ног».

— Это как понимать — буквально?

— Как хотите. Он крайне вежлив, скромен, сдержан. Но сдержанность эта — от большой внутренней силы. О себе распространяться не любит.

— Словом, настоящий бретонец.

— Один из возможных типов бретонца. Северный бретонец. А Легийу — южный. Позволите продолжать, господин эскулап? Можно переходить к его подчиненным?

— Господин курсант, — отвечаю я ему с нарочитой строгостью, — мне кажется, что вам не к лицу отзываться об офицерах с тремя нашивками в столь развязном тоне. В конце концов, у меня тоже три нашивки.

— Красная каемка на ваших нашивках говорит сама за себя: вы, в сущности, лицо сугубо гражданское. К тому же, чем плохо быть капитан-лейтенантом?

— Прости, сынок, но я вижу, меня зовут к столу. Спасибо за все.

Командир приберег для меня местечко справа от себя, — судя по всему, хотел оказать новичку особую честь. Напротив нас — старший помощник Пикар в окружении долговязого Алькье и главного энергетика Форже. Остальные устраиваются как придется, не соблюдая иерархии. Однако оба курсанта восседают рядышком в конце стола, — стало быть, так уж заведено.

— Вам не слишком тесно? — любезно осведомляется командир.

«Слишком тесно» — довольно мягкое выражение. Десять персон за таким столом! Да тут вообще не пошевелиться! И как это только Вильгельм ухитряется протискиваться между нами, ловко снимая с подноса тарелочки с закусками!

— Что вы, капитан! — отзываюсь я с наигранной бодростью. — Но если я помешаю вам резать мясо, не стесняйтесь, толкните меня локтем в бок.

На лицах собравшихся появляются улыбки, все взгляды устремляются на меня. Сидящая за столом команда уже спаялась за два предыдущих рейса. Понятно, что все эги люди посматривают на новичка с долей недоверия. Я похож на Маугли, которого обнюхивает волчья стая с Сионийских холмов, раздумывая, принять ли его к себе. И еще одно сходство с Маугли: в случае чего именно мне придется вытаскивать занозы у них из лап.

Как ни оживленно течет беседа, мне она совершенно непонятна, ее участники успели за время двух совместных плаваний накопить множество впечатлений, намеки на них веселят всех собравшихся, но не меня.

Капитан, вероятно, чувствует, что мне не под силу разобраться во всем этом «семейном» фольклоре, и переводит разговор на более общие темы:

— Итак, Алькье, вы докурили свою последнюю сигарету?

— Да, капитан.

— Ну и как, тяжело было?

— Разумеется. Каждый раз даю себе слово, что, вернувшись из рейса, не возьму больше в рот эту гадость. И каждый раз начинаю снова. А ведь начать курить по возвращении ничуть не легче, чем бросить при отплытии.

— Что и говорить, — соглашается капитан. В его голубых глазах вспыхивает лукавый огонек, и он продолжает — В бытность мою старшим помощником, мой командир, как вырвется на свежий воздух, так вытаскивает из пачки сигарету и швыряет в море. Раз я поинтересовался, зачем он это делает. «Видите ли, Руссле, — объяснил он, — заметил, что после двухмесячного воздержания первая сигарета кажется прямо-таки тошнотворной. Вот я и выбрасываю ее за борт, чтобы начать прямо со второй».

Взрыв хохота. У всех довольный вид. Нет, напрасно утверждают, будто чувство юмора присуще только англичанам да американцам.

Не собираясь сидеть бессловесным истуканом, я улучаю минутку, чтобы ввернуть:

— Разрешите заметить, причина, по которой на борту подлодок запрещено курить, заключается в химическом составе табачного дыма: в нем обнаружено более сотни опасных для здоровья компонентов.

— Это не самая главная причина, — поспешно отзывается капитан. — Но тут я уступаю слово нашему главному, Форже, он у нас специалист по очистке воздуха на борту.

Форже проводит ладонью по лысине.

— Не хотелось бы мне выступать в роли докладчика, — произносит он своим спокойным, хорошо поставленным голосом, — особенно памятуя о том, каким малопривлекательным термином обозначаются у нас во флоте всякие там выступления.

Форже прокашливается и снова начинает полировать свою плешь. В этот миг я инстинктивно угадываю то, что не раз подтвердится впоследствии: этот человек пользуется на борту всеобщим уважением. Он хорошо знает свое дело, скромен и отзывчив. Под началом у него три капитан-лейтенанта, и вскоре мне предстоит узнать, что он трижды в неделю заступает на вахту вместо одного из них, чтобы дать тому возможность отоспаться.

— Дело в том, доктор, — начинает он своим мягким голосом, за которым, однако, угадывается твердость характера, — дело в том, что ПЛАРБ не может, по соображениям скрытности, всплыть на поверхность и заправиться воздухом, как это делается на дизельных подлодках. Мы запасаемся воздухом при отплытии, и вся проблема состоит в том, чтобы постоянно поддерживать в нем необходимое количество кислорода на уровне двадцати — двадцати двух процентов, а углекислого газа — не более семи десятых процента. От излишков углекислоты мы избавляемся, прогоняя ее через молекулярный фильтр, а кислород получаем путем гидролиза воды. Это задача не из простых.

Форже делает паузу. Пользуясь тем, что он сидит напротив меня и обращается прежде всего ко мне, я набираюсь смелости и спрашиваю:

— А в чем ее сложность?

— Водород выделяется со стороны катода, а кислород — со стороны анода. Если эти два газа соединятся, произойдет взрыв. Чтобы избежать столь пустяковой неприятности, употребляются асбестовые прокладки, которые пропускают водород, но задерживают кислород. Этим открытием мы обязаны англичанам.

— Hear! Hear! — вопит Верду.

— Вот и вся суть проблемы. Другие фильтрационные системы, — продолжает Форже, — позволяют нам отделаться от масляных паров, от испарений человеческого тела, от разных малоприятных запахов — в том числе тех, что источает гальюн, — и от фреона, в небольших количествах выделяющегося из рефрижераторов. Короче говоря, доктор, нам не стоило бы особенного труда устранить и табачный дым.

— Благодарю за объяснение, — говорю я, глядя на Форже. — Благодарю и прошу прощения: из-за меня вам придется есть остывшее жаркое.

— Ну что вы, — любезно отвечает оратор, — я не люблю горячего.

Вильгельм по второму разу обносит нас шоколадными пирожными, но я отказываюсь от добавочной порции.

— При таком меню, — говорю я, — нам всем и располнеть недолго.

Офицеры переглядываются, пересмеиваются.

— Этот смех, доктор, относится не к вам, а к вашему предшественнику, — успокаивает меня командир. — Уж как он заботился о наших фигурах!

— Боялся, что к концу рейса подлодка перегрузится и не сможет всплыть на поверхность, — добавляет кто-то.

— Можно вам задать вопрос, доктор? — обращается ко мне молоденький лейтенант, сидящий рядом с Верделе. Позже я узнал, что его зовут Анжель и что он только что окончил мореходку.

— Разумеется.

— У вас самого аппендицит не вырезан?

— Нет.

Мое откровенное признание вызывает настоящую бурю смеха. Я стараюсь держаться с надлежащим мужеством, хотя что уж тут приятного — терпеть насмешки от такого молокососа или, как говорится во флоте, салажонка.

— Не смущайтесь, доктор, — снова подбадривает меня командир, — ведь мы не над вами смеемся. Операционный блок у вас в лазарете для того и предусмотрен, что с кем-нибудь из экипажа может случиться приступ аппендицита. А представляете себе, что будет, если это произойдет с врачом?

— А такое бывало?

— Да, был такой случай на одной ПЛАРБ несколько лет назад. Мудреная сложилась ситуация: не забывайте про скрытность, не позволяющую нам вести передачи. Мы только принимаем и никогда не выходим в эфир сами.

— И чем же это кончилось?

— Врачу было совсем плохо, опасались наихудшего, так что пришлось нарушить правила. Вертолет добрался к ним на третьи сутки. Подлодка всплыла на поверхность, и больного эвакуировали.

— А как же обошлось со скрытностью? — спрашивает Анжель, произнося последнее слово каким-то особым тоном, приглушенным.

— Успокойтесь, — отвечает командир, — подлодка всплыла таким образом, что скрытность была соблюдена.

Я забыл уточнить, что трапеза наша могла считаться скорее ужином, чем обедом. Но мы можем уловить переход от дня к ночи только по изменению искусственного освещения. Днем оно обычное, ночью приобретает красноватый оттенок. Я чувствую наступление ночи потому лишь, что меня начинает одолевать усталость и клонит в сон. А вот как течет время для тех, кто должен отсыпаться «днем», чтобы заступить на вахту «ночью»?

Вернувшись к себе в каюту, я запираю дверь, гашу свет и укладываюсь на койке, мысленно прокручивая перед собой все, что пережил сегодня.

Не скажу, что я остался недоволен общением с моими коллегами. На первый взгляд они показались мне очень милыми людьми, и я надеюсь, что они без труда примут меня в свой круг, как некогда волчья стая приняла Маугли.

Уже в полудреме меня внезапно поражает одна мысль. Сидя за обильным ужином в радушной компании, принимая как должное услуги вышколенного стюарда, я было совсем позабыл, что кроме атомного реактора, дающего нам энергию и освещение, в чреве стального левиафана скрыто по меньшей мере шестнадцать ракет с ядерными боеголовками.

Эти ракеты — наше крайнее средство. Три из шести наших ПЛАРБ по два месяца патрулируют моря: следуя никому не ведомым курсом, соблюдая строжайшую скрытность, они в любой миг готовы исполнить полученный по радио приказ президента Республики, послав свои ракеты в указанную им цель. Мы являемся, так сказать, сторожевыми псами Франции, защитниками ее жизненных интересов, мы постоянно щерим зубы, чтобы никто не посмел на нее покуситься.

Впрочем, сравнение это неточно. Щерить зубы — значит выставлять их напоказ, а мы не выставляем напоказ ничего. Слово «скрытность», которое я услышал сегодня вечером и которое мне предстоит еще сотни раз услышать за время плавания, — это слово на борту ПЛАРБ звучит как пароль, оно считается категорическим императивом, непреложным законом. Ничем не выдавать своего присутствия. Не раскрывать рта. Не высовывать на поверхность ни кончика носа, ни верхушки антенны, ни краешка перископа. От восьми до десяти недель наша подлодка будет бороздить океаны. Принимать радиосигналы. Но чтобы ее не засекли, сама она ничего передавать не будет. Ни разу не покажется на поверхности. Останется немой и незримой.

У нее нет иллюминаторов для обзора морских глубин, да они ей и ни к чему — ведь там, в абсолютной темноте, все равно ничего не увидишь; нет у нее и мощных прожекторов мифического «Наутилуса». У нее нет глаз, она прослушивает и прощупывает свой путь сонарами и гидрофонами. Она видит ушами.

Я смотрю на светящийся циферблат моих наручных часов. Десять минут одиннадцатого. На поверхности океана ночь, но завтра над ним взойдет солнце. Взойдет не для нас. Там, где мы находимся, царит мрак. Я стараюсь представить себе то, чего никогда не увидит глаз человека: эту исполинскую стотридцатиметровую рыбину, скользящую в черной пучине. Она слепа, но слух ее вечно напряжен.

Она вслушивается. Она не доверяет ничему, что к ней приближается. И, почуяв мало-мальскую опасность, спасается бегством или спешит залечь на дно.