"Последний тамплиер" - читать интересную книгу автора (Гайворонский Федор)

Часть третья Коронование 1316

После обедни я остался в часовне. Я терпеливо дождался, пока все разойдутся, и когда отец Жан собрался идти к себе, в келью на втором этаже, где он обычно проводил время между обедней и вечерней службой, подошел к нему. Он изумленно и слегка недовольно посмотрел на меня — видимо, я нарушил его планы, но сразу принял учтивый вид:

— Что тебе нужно, сын мой?

— Я хочу исповедоваться.

— Пойдем в исповедальню.

— Нет, отче, я хочу это сделать в вашей келье, чтобы вы видели мое лицо, а я — ваше.

Старик бросил внимательный взгляд.

— Идем, — сказал он, — захвати мой требник. Я не хочу закрывать храм.

Мы поднялись наверх, вошли в келью. Раньше я никогда не бывал здесь, да священник и не пускал никого в свой заветный уголок. Когда я увидел полки, заставленные книгами, я понял, почему он так поступал.

— Это все ваше? — изумленно спросил я, трогая тома.

— Да, Жак, — ответил он, — мое. Я собираю книги всю свою жизнь. Это моя тайна и моя отрада. Ты ведь не выдашь старика?

— Разумеется нет. Но почему вы держите свое собрание в секрете? Почему не хотите, чтобы оно хранилось в замке? Ему же цены нет! — произнес я, листая латинский перевод Авиценны, — вы опасаетесь, что воры могут украсть требник, но вместе с тем храните в часовне во сто крат более ценное сокровище!

— Ты не понимаешь, мой дорогой господин, сколько горя могут принести эти книги! Здесь есть не только труды по медицине, или описания деяний древних. У меня хранятся и другие книги, за одно упоминание о которых грозит костер!

— Так зачем же вы их храните?

— Потому что в этих книгах записаны знания. Я знаю, и потому смею и могу. Если эти знания кто-то вздумает использовать против меня, или моей паствы, я буду знать, каким оружием бороться с врагом. Вот поэтому я читаю их и бережно храню. Быть может, когда нибудь люди поймут, что книг не надо бояться. Тогда то, что я сберег здесь, им очень пригодится.

— Вы мудро сказали, святой отец.

— Нет, сударь, я не сказал ничего мудрого. Просто я говорил без косноязычия и лжи. Садись в кресло. В нем когда-то любил сидеть твой отец. Я слушаю тебя.

— Я много думал святой отец. Очень много. Я хочу покаяться вам.

— В чем твой грех?

— Я не сумел простить. Я убил своего наставника, который долгие годы заменял мне отца и обрек на смерть трех человек. И все они умерли в мучениях. Самому молодому из них месяц назад исполнилось двадцать лет. Да, они все были грешны, очень грешны. На их руках кровь многих и многих безвинных людей. Они заслуживали смерти, но имел ли я, человек, право желать им смерти? Разве это право человека?

— Право человека делать выбор. Идти направо, или налево, убивать, или миловать, смеяться, или плакать. Это право нам дал Господь. Помнишь, Он сказал Иуде: «Один из вас предаст меня». Думаешь зачем Он это сказал? А затем, что Он дал Иуде последнюю возможность выбора — предать, или не предать. Господь сам избрал Иуду в число апостолов, зная кем окажется Иуда. Но все равно избрал, потому что считал, что каждый человек имеет право выбирать, даже такой нечестивец, как Иуда. Вспомни Петра, который трижды отрекся от Иисуса, но все равно остался апостолом. Предал ли он Господа? Нет. Ибо из двух зол — быть узнанным, и погибнуть, или отречься от Учителя, дабы потом нести людям свет Его учения, он избрал второе. На самом деле он не отрекся от Господа явно, в душе он остался с Ним. И Иисус это тоже знал, как и то, почему Петр так поступил. У Петра просто не было иного выбора. Господь дал и тебе право выбора — убить, остановив зло, или миловать, дав злу распространяться по земле. И ты выбрал первое и Господь позволил тебе сделать это, потому что знал — ты обязательно раскаешься и придешь ко мне. Когда ты желал смерти, ты поступал как Петр, у тебя тоже не было иного пути — ты останавливал зло. Но если бы ты не пришел ко мне и не покаялся, ты поступил бы как Иуда, который в душе отринул от себя Господа. Иисус простил тебя. Будь уверен в этом. Это значит, что я тоже обязан простить тебя и отпустить тебе твои грехи.

Я стал на колени перед старцем, который перекрестив меня, потом по-отечески погладил по голове.

— Ты совсем седой, сынок. А у меня первый седой волос появился лишь в сорок два.

Я поднялся и обнял священника.

— Благодарю вас, отче. Вы вернули мне себя самого.

— Нет, мальчик мой. Хоть ты давно уже зрелый муж, ты был и остался для меня прежним маленьким Жаком, которого я всегда любил. Ты прошел многие тернии, но не потерял себя. Просто я вернул тебе уверенность, что дела свои ты творишь не от имени дьявола, но от Бога. Так и должно быть, ведь ты — хозяин нашей земли. Когда господин вершит справедливый суд и поступает честно, согласно велению сердца и совести, Господь никогда не обойдет его владения своим вниманием. Всегда на нем и его подданных будет пребывать божья благодать, государство цвести и крепнуть.

— Я слышал однажды подобные слова. Их говорил один храбрый человек. Он давно умер.

— Да пребудет он в царствии небесном, если он так говорил, если он сумел донести сии слова до твоего сердца, ибо очень немногие правители к ним прислушиваются, но еще меньше следуют им.

Мир устроен намного проще, чем кажется людям, Жак. Посмотри на мою жизнь. Сорок пять лет я живу с женщиной, хотя закон божий запрещает мне это. Но я знаю, что закон-то этот придуман не Богом, а людьми, чтобы разъединить то, что соединил сам Господь. Чтобы человек не смел голову поднять и вечно жил в страхе, как забитая собака. Так легче властвовать королю и Папе. Но не страху нас учил Иисус, а смирению, умению обуздать страсти, не дать им овладеть душой. Когда я впервые увидел Дануту, я сказал себе: «Вот та, что послана мне Богом». И это действительно оказалось так. Мы полюбили друг друга сразу, едва увидели, словно когда-то были уже знакомы. Мы прожили счастливую жизнь. Глядя на нас, молодые люди понимают, как надо жить по-божески, по закону, написанному там, на небесах. Думаешь я не заглядывался на других женщин, когда начал жить с Данутой? Смотрел, да еще как, ведь мне было-то всего двадцать четыре года! Но я понимал — один раз Господь попустительствовал мне, другого раза не будет. И я усмирял похоть, и оставался верен жене. Она была моей первой и осталась единственной женщиной. И сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, какое это высшее счастье — всю жизнь любить одну женщину, если эта женщина послана тебе небесами! Живи мой господин, согласно зову сердца и велению души. И даже если весь мир тебя будет убеждать не делать так, но ты будешь знать, что так делать надо, делай, как говорит тебе сердце, потому что его голос — воля Всевышнего. И не думай ни о чем. Господь никогда не оставит тебя. И твое чудесное возвращение прошлым летом — есть очевидное подтверждение моим словам. Ты все сделал правильно. Иначе ты не смог бы вернуться.

Я шел в замок счастливым. Сырой ветер дул в лицо, сапоги проваливались в серый, льдистый снег. В такую погоду хорошо сидеть дома, у камина. Но я не замечал непогоды, неся два сокровища — одно в душе, другое подмышкой, в треснувшем кожаном переплете. В замке, уединившись, я выпил горячего вина, завернулся в плед, зажег в подсвечнике все двенадцать свечей, сел в кресло и открыл книгу. Я не забыл латынь, хвала Гиллелю. Я водил пальцем по строчкам, и вспоминая забытые слова, читал, сначала по складам, а потом, постепенно, уже бегло, «Государство» Платона, и казалось, откровение божие сходит на меня. Теперь я тоже знал, а значит, кое-что мог.

В конце февраля в Шюре прибыла артель каменщиков. Я посылал за ними человека в Дижон. Мастера артели звали Эдуардом. Это был рослый шотландец, еще ребенком вывезенный с острова, свободно владевший шотландским, английским, немецким и французским языками, великолепно понимавший латынь. Он приглянулся мне сразу, едва мы познакомились, ибо в нем чувство собственного глубокого достоинства и образованности сочеталось со скромностью и непритязательностью. Первое впечатление не оказалось обманчивым. Мастер Эдуард был именно таким человеком, каким старался казаться. Подобно рыцарю, он трепетно относился ко всему, что касалось чести, как его собственной, так и его артели, ложи, как он ее называл. Но во всем остальном — в еде, быту, манере одеваться, он был прост и безропотно мог довольствоваться самым необходимым.

Ремесло свое он унаследовал от отца, вольного каменщика, строившего соборы. Когда Эдуарду было немногим более двадцати, их ложа в поисках лучшего заработка, под покровительством тамплиеров, отправилась в Палестину, где Эдуард двадцать с лишним лет строил крепости и постигал искусство военного зодчества, в котором достиг немалых успехов. В 1291 году он возвратился в Европу вместе со всей ложей. Он говорил, что к тому времени устал от войны, тем более, что в его голове созрело множество планов касательно собора, которые он страстно хотел воплотить в жизнь. Но, к сожалению, во Франции каменщикам пришлось опять заниматься военным зодчеством. Последние полгода они перебивались случайными заработками. Мое предложение построить храм было встречено ложей, как небесный дар. По словам мастера, это была та самая работа, о которой он мечтал всю жизнь.

Каменщиков я временно поселил вместе с их семьями в Шюре, надеясь по весне начать строительство поселка для них. Я не хотел отпускать их из поместья после того, как будет построена часовня. Во-первых, потому что собирался приступить к очередной перестройке крепости, а во-вторых, артель каменщиков мне очень нравилась.

Они принесли в Шюре усердное, я бы даже сказал святое, рвение к труду. Работа для них была не просто трудом, необходимым для заработка, она была священным ремеслом, подобным труду священника или рыцаря. Каменщики с великим почтением относились ко всему, сопутствующему их ремеслу — к инструментам, материалу, рабочей одежде. Когда я спросил их о столь удивительном отношении к ремеслу, один молодой человек, подмастерий, ответил мне:

— Мы строим земные обители подобно тому, как Господь возводит обители небесные. Как у нас есть планы, инструменты и материалы для наших работ, так и у Господа есть все необходимое для того, чтобы вселенная, архитектором и строителем которой он является, была просторнее и крепче, чтобы в ней находилось место всему доброму и светлому, чтобы никакой противник не смог ее сокрушить.

Когда Эдуард показал мне планы часовни, которую планировалось возвести на месте казни Гвинделины, я проникся к нему еще большим уважением. Он прекрасно понял мой замысел и везде — в витражах, барельефах, узорах алтаря незаметно присутствовал образ Гвинделины. Оказывается, история моей любви стала известна многим. Трубадуры слагали баллады, одну из которых исполнил Эдуард, аккомпанируя себе на лютне. Он признался, что авторство принадлежит ему, и что написана она так, как сочиняли баллады у него на родине, в Шотландии:

Давным — давно я был влюблен В красавицу одну Я видел в ней свою судьбу Я видел в ней жену Кленовый сок девичьих губ Был хмелен, словно эль Я говорил: «Люблю тебя, Красавица, поверь» Среди долин и диких скал Текли привольно дни И были вместе мы всегда И никогда — одни Пришли иные времена И нет моей любви В долине тихой спит она Зови, иль не зови И я покинул дом родной Страну лесов и скал И много лет в краях чужих Любовь свою искал Немало девушек в пути Делили ужин мой Но ни одну из них не смог Увлечь я за собой… Была любимая моя Одна на всей земле Я знаю — свидимся мы с ней В заоблачной стране Давным — давно я был влюблен В красавицу одну Я видел в ней свою судьбу Я видел в ней жену…

Эдуард добавил, что безмерно рад служить такому человеку, как я, и что его работа будет самой великой изо всех его работ, ибо история любви моей и Гвинделины трагична и прекрасна, как Евангелие. Мы решили посвятить часовню Святой Семье, а за образ Девы Марии взять лик Гвинделины. Больше месяца, согласно моим указаниям, мастер пытался воспроизвести в камне ее образ для лица статуи Девы над алтарем. Эдуард был чрезвычайно искусен в своем ремесле, и терпелив по отношению ко мне, вырезая из воска, согласно моим указаниям, модель, и вот, наконец, я увидел в мраморе ее лицо … Оно было совершенным. Это была Гвинделина. Я попросил мастера не делать пустыми глаза мраморной головы. Мастер ответил:

— Если ей вставить стеклянные глаза, она получится слишком живой. Я нарочно использовал розовый мрамор, чей цвет похож на цвет человеческого тела. Но если поставить подобный лик в часовне… Вас не поймут, граф. Глаза должны остаться пустыми.

— О нет, — сказал я мастеру, — я не буду ставить эту голову в храме. Она будет храниться в замке, в тайной комнате, куда смогу входить только я и никто больше. Но ради всех святых, сделайте ей стеклянные глаза и парик из настоящих женских волос. Пусть образ любимой всегда будет со мной. Если нужно, я вам еще заплачу, только не отнимайте у меня мою Гвинделину…

— Мне не нужно от вас дополнительной платы, ибо плата, которую я истребовал для себя и ложи — справедлива и достаточна. Я также понимаю вас и ваши чувства по отношению к возлюбленной. Но поймите, граф, самый светлый и живой образ ее, это тот, который хранит ваше сердце. Наверное, я совершил великую ошибку, что позволил своему искусству зайти так далеко и оживил для вас умершее. Делать нечего. Я сделаю все, как просите вы, но ради Бога, никому не открывайте свою тайну, равно как и имя мастера, создавшего этот мраморный лик.

— Да будет так, — ответил я, — слово дворянина.

Тремя днями спустя я, глубоким вечером, тайком отнес мраморную голову в потайную комнату северной башни, которой никто никогда не пользовался для жилья, ибо по слухам над ней тяготело проклятие моего дяди, однажды убившего в этой башне наложницу. Там я поставил голову в особый поставец, сделанный Эдуардом, зажег сорок свечей, ибо столько лет было моей Гвинделине, когда она умерла, сел в кресло и стал смотреть на нее. Она была, как живая. И смотрела на меня также ласково, с хитринкой, как при жизни. Ее уста, казалось, ждали поцелуя, а глаза— волны сладострастной неги, чтобы закрыться. Я взял голову в свои ладони и поцеловал уста… Что это? Мне показалось, или действительно произошло чудо? Я вдруг ощутил, как мраморные губы дрогнули и слегка раскрылись. Я забыл обо всем упал с головой на топчан. Голова лежала рядом и смотрела на меня, слегка улыбаясь родными губками… Я понял, что сделаю дальше.

На заре следующего дня, когда каменщики начинали свои работы, я нашел Эдуарда.

— Сделай мне из мрамора ее тело, — зашептал я ему, — ты великий мастер, у тебя получится.

Он грустно посмотрел на меня.

— Я знал что этим кончится. Известна ли вам история Пигмалиона и Галатеи?

— Да, я читал ее, когда служил в Палестине. Ее сочинил какой-то грек.

— Гвинделину невозможно оживить. Даже если ее образ будет, как живой, она все равно останется мертвой и холодной.

— Сделай, кудесник, — я сунул в ладонь Эдуарда кошелек, набитый золотом, — иначе я сойду с ума.

— Вы уже начали сходить с ума, граф.

Я вскипел.

— Не смей так говорить, что ты знаешь о настоящей любви? Что ты вообще о себе возомнил? Если у тебя есть дар, почему ты скрываешь его? Ты колдун? У тебя есть тайны?

В тот миг я на самом деле потерял рассудок. Все что мне было нужно — это Гвинделина, пусть даже мраморная и холодная, но такая, какой была при жизни. Мастер посмотрел на меня с печалью.

— Ну что же, граф… Я исполню ваше приказание. Я сделаю вам женщину из мрамора, которая, когда вы этого захотите, не будет холодна. Но, сделав ее, я умою руки, ибо великое зло вы впустите вместе с нею в мир.

Мастер сдержал слово. Он сделал из розового мрамора тело Гвинделины, столь совершенно, что я не мог отвести от него глаз. Когда он совместил голову с телом, то объяснил, что внутри статуя пустотелая, чтобы можно было заливать горячую воду, когда я захочу с ней совокупиться. Статую должно было сажать в особое кресло, которое Эдуард также изготовил. Но положенная на ложе, она являла собою женщину, лежащую в одной из самых волнующих поз. Мы с Эдуардом тайком отнесли ее в потайную комнату, где обрядили в одно из платьев Гвинделины. Эдуард поразился тому, что увидел, когда статуя была облачена в одежды и усажена в кресло. Даже он не ожидал столь искусного результата своей работы. Минуту, не отрываясь, созерцал он мраморную женщину, а потом закрыл лицо руками и выбежал вон.

— Прости меня, Господи… — услышал я его слова.

Я сел напротив и стал смотреть на Гвинделину. Она снова вернулась ко мне. Ее платье пахло моей любовью. Ощущая страсть, растущую внутри, я спустился в банную комнату, где меня ждала лохань с горячей водой, и взяв ведро с кипятком, осторожно вернулся в потайную комнату…

На следующее утро в поместье приехал гонец от наследника Бургундского герцога. Гонец привез письмо, в котором писалось о том, что четвертого апреля 1315 года в Дижоне состоится коронование нового герцога, на которое я, его вассал, под страхом ареста и лишения поместья, должен прибыть вместе с настоящим гонцом, семьей и челядью. Письмо повергло меня в глубокое уныние. Я подозревал, что могу оказаться в тюрьме, а коронация — только предлог, чтобы выманить меня в Дижон. Но делать было нечего. Я отдал приказ готовиться в дорогу. Помимо Жанны и Филиппа, со мной ехали Гамрот, мои доблестные лучники, слуги, и мастер Эдуард. Нелли оставалась в поместье, так как была на сносях.

Первого апреля мы прибыли в Дижон. Там имелся дом, принадлежавший моей покойной матери, где мы остановились. Дом содержали пятеро слуг, которым раз в полугодие я отсылал жалование, и которых я видел в последний раз лет пять назад.

Устроившись, я решил погулять по городу, взяв в спутники Гамрота, Эдуарда и сержанта лучников Шарля. Мы отправились к вечере в городской собор, подивившись его убранству и красоте, а потом, отстояв службу, пошли на улицу Каменщиков, потому что мастер Эдуард сказал, что у него там проживают братья, и нам будет оказан самый теплый и радушный прием. Решив, что грешно отказываться от хорошей попойки, мы с радостью проследовали на улицу Каменщиков.

Эдуард шел по улице, и вскоре остановился напротив одного дома, внимательно рассмотрел его фасад и смело постучал в дверь сначала три раза, потом — пять и семь. Мне сразу вспомнилась моя поездка в Вестфалию и то, как я стучал в дом Ганса. Дверь вскоре открылась. На пороге стоял, и я это понял сразу, хозяин. Широко улыбаясь, он заключил Эдуарда в крепкие объятия.

— Здравствуй, брат! — сказал Эдуард.

— Здравствуй! — отвечал хозяин, — эти люди тоже твои братья?

— Это мои друзья, которым открыты все двери, открытые мне. Вот, знакомься брат, это граф ла Мот, нынешний заказчик моих работ, вот его оруженосец, благородный рыцарь Гамрот, а это искуснейший из стрелков, господин Шарль.

— Входите, дорогие гости, — приветствовал нас хозяин дома, провожая внутрь, — мой дом всегда открыт для моего брата и его друзей.

Мы расселись за длинным дубовым столом прекрасной работы, который был накрыт чистейшей льняной скатертью с клеймом цеха дижонских ткачей. Два подмастерия внесли блюдо с колбасами, от которых потек аромат хорошего чеснока, и караваи душистого хлеба, а еще два подмастерия вкатили бочонок вина. Потом в зале появился молодой человек, опрятно одетый, по сходству которого с хозяином дома, я признал в нем его сына.

— Вот мой молодой мастер! — воскликнул хозяин, обнимая молодого человека, — Пьер, — обратился он к юноше, — ступай к подмастериям и проследи, чтобы из них никто носу сюда не казал, пока я не позову, и женщинам скажи, пусть не заходят. У меня нынче в гостях сам граф ла Мот со своими спутниками, в числе которых есть и наш брат. Иди и сделай все, о чем я тебя просил, а потом возвращайся к нам. Тебе уже исполнился двадцать один год, ты носишь запон мастера, а значит вправе сидеть с нами за одним столом.

Когда юноша ушел, я обратился к Эдуарду:

— Ты сказал, что этот человек твой брат, но, по-моему, он впервые видит тебя, равно, как и твой «племянник».

— Вы говорите правду, граф, — отвечал мастер, — этот человек не мой кровный родственник, и уж тем более, не брат. Но на фронтоне я обнаружил знак цехового братства вольных каменщиков, а потому смело зашел в его дом, как в свой собственный. Мы, каменщики, все братья друг другу, как братьями являются благородные рыцари одного Ордена. Так повелось исстари, когда мы странствовали по дорогам Европы, строя соборы, обороняясь от разбойников и прочих лихих людей, кто завидовал нашей свободе. Если бы мы не были единым братством, где каждый всегда готов защитить любого товарища по цеху, посильно дать ему при нужде еду, кров и деньги, мы бы давно потеряли свою вольность. Но мы храним братские чувства друг к другу и всегда приходим на помощь тем братьям, кому она требуется. Более того, мы всегда даем убежище тем, кто нуждается в защите и платим добром за добро. Должно быть, вам известно, что многие рыцари ордена Храма скрывались во дни гонений в наших ложах, потому что когда мы строили для тамплиеров замки в Святой Земле, братья-рыцари защищали нас от неверных. В их комтуриях всегда находилось место и еда для нас, потому что мы и они — звенья одной цепи. Рыцарь не может жить в земле врагов не имея надежного укрытия, коим является крепость, но и крепость не может стоять одна, если ее не защищают рыцари.

Тем временем, хозяин открыл бочку, ввинтил в ее жерло медный кран, вкатил бочку на поставец, налил вино в огромный кувшин и самолично наполнил из него наши деревянные кружки.

В самый разгар веселья, хозяин дома и мастер Эдуард, вдруг встали и Эдуард произнес такую речь:

— Настало время помыслить о братьях, рассеянных по лицу земли, находящихся в пути, или трудящихся во славу своего свободного ремесла, пребывающих в нужде, или радости, у смертного одра, или под свадебным венцом. Помыслим же о них, и попросим Господа ниспослать трудящимся — сил, нуждающимся — вспоможение, пребывающим в унынии — радости, умирающим — упокоения, семью создающим — счастливых, долгих лет.

Сказав, он выпил до дна свою кружку, положил в нее золотой и передал хозяину. То же самое сделали и хозяин со своим сыном. Нам ничего не оставалось, как последовать их примеру. Когда кружка вернулась к Эдуарду, он объяснил этот странный обычай:

— Эти деньги собраны для вдов и сирот наших покойных братьев, чтобы они не пребывали в нужде. Завтра мастер Жиль отнесет наши деньги цеховому Дародателю и тот распорядится ими, согласно назначению, распределив в равной мере по семьям каменщиков, потерявшим кормильцев. Услышав это, я высыпал в кружку все оставшееся содержимое своего кошелька, ибо оказанный нам прием был удивительно теплым, а назначение пожертвований в высшей степени благородно.

— Воистину, вы, каменщики — благороднейшие из ремесленников, которых я когда-либо встречал! — воскликнул лучник Шарль, — ваши обычаи подобны обычаям рыцарства, а добродетели сродни тем, что присутствовали у апостолов. За братство вольных каменщиков! — поднял Шарль свою кружку.

— Ура, ура, ура! — воскликнули мы, осушили кружки и крепко постучали кулаками по столу.

Пирушка закончилась тогда, когда городские часы пробили одиннадцать ударов.

— Вам пора идти домой! — сказал хозяин, — в полночь будут ходить сторожа с колотушками, и если у кого в окне будет гореть свет, на того наложат штраф. Мне то штраф не страшен — у меня крепкие ставни, ни лучика света не пропустят, да вам надо поторопиться. А то отведут к начальнику городской стражи и все. Там не спросят, кто из вас граф, а кто мастер. Продержат до утра, потому что такой в нашем городе закон.

Мы встали из-за стола, сходили на задний двор облегчиться, и попрощавшись с гостеприимным хозяином, отправились домой.

Дома меня ждал гонец из Шюре с известием — Нелли благополучно родила двух девочек. Жанна еще не ложилась спать.

— Никуда не ходи завтра, — сказал я, оставшись с ней наедине, — тебе надо сделать из тряпок живот, будто ты беременна. Ты будешь его носить, пока мы будем в Дижоне. Герцог ничего не должен заподозрить. Потом, когда вернемся в Шюре, объявим, что ты разрешилась двойней.

— Можно я поцелую тебя? — спросила она.

— Да, — не зная почему, ответил я.

Она слегка коснулась моих губ, улыбнулась, молвив:

— Я поздравляю тебя, у нас родилась двойня! Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — ответил я и направился к себе. По пути мне встретилась кухарка с подносом. Я рассмотрел ее лицо в свете свечи. Ей было не больше двадцати. Без лишних слов я увлек ее с собой. Поднос остался лежать в коридоре.

Она боялась меня, но не сопротивлялась. Я был пьян и хотел женщину. Поцелуй Жанны, или все же Иоанна, горел на губах. Его хотелось смыть, очистить, как скверную слизь от простуды.

— Иди, иди ко мне, — шептал я в лицо служанке и сдирал с нее ветхие одежды.

Она была худа, совсем не такая девушка, какие нравились мне. Но что-то в ней меня волновало, наверное страх, блестевший в ее больших, полных слезами глазах. Запутавшись в юбках, я задрал подол, сорвал набедренную повязку и уже готовый войти в нее, вдруг остановился. Я увидел дьявола.

…Он повалил визжащую, как свинью, монашку на стол для гостий, опрокинув чашу с освященным вином, и задрав ей подол сутаны, сорвал шелковую повязку. Он сделал это грубо, оцарапав ей живот. Сестра завизжала громче. Тогда он со всего размаху ударил ее ладонью сначала по левой, а потом по правой щеке. Сестра умолкла. Ее свинячий визг превратился в жалобный, тихий скулеж избитой суки. Когда он взобрался на стол, и улегся на нее своим тяжелым, пахнущим потом телом, монашка скорбно завыла, и ощутила, как горячая, твердая плоть, обдирая сухое чрево, вторгается в нее все глубже и глубже, разрывая что-то внутри. Он стал дергаться. Монашка приглушенно выла и отворачивалась, как могла, от слюны, стекавшей из его раскрытого от сладострастия рта, на рыжую бороду, а оттуда — ей на щеки. Потом он стал двигаться все чаще, его когти впились в ее бедра, проткнули кожу и стали еще глубже погружаться в плоть. Сестра закричала от боли так, что зазвенели стекла витражей. Он сдавил ей бедра еще сильнее, вырвал кусок мяса и застонал от сладострастия, изливая семя в извивающуюся под ним женщину. Потом, отдышавшись, нарочно уперся ладонью в ее живот, вытащил свою плоть из кровавого чрева и спрыгнул на пол.

Он взмахнул перепончатыми крыльями и поднявшись к куполу церкви, разбил разноцветный витраж, радужным дождем, опавший на мраморный пол. Дьявол выбрался наружу, полетел, его тень, отбрасываемая полной луною, скользила за ним по ночной земле…

Я узнал храм, где дьявол совершил свое страшное причастие. То была часовня, которую строил мастер Эдуард в моем лене, на том самом месте, где умерла Гвинделина…

Я отпрянул от кухарки, испытывая стыд и жестокое раскаяние о грехе, от совершения которого был в одном шаге.

— Прости меня, — прошептал я служанке, — меня обуял дьявол. Оденься и иди. Я виноват…

Она поспешно схватила свои одежды и растворилась во тьме коридора. Я лег на смятое ложе. Я понял, что пьян до умопомрачения. Комната кружилась, я куда-то падал, наверное в преисподнюю. Падение все ускорялось, и в тот самый миг, когда я приготовился умереть, пришло забвение.

Утро я встретил совершенно разбитый — от вина и стыда за поступок с кухаркой. Я лежал без движения, отрешенно смотря в крашеные свежей известкой балки потолка. До слуха доносились звуки жизни — топот ног, чьи-то разговоры, далекий грохот упавшего медного чана, ржание лошадей на улице. А я словно оцепенел, как ящерица в осенние холода. Почему я так обошелся вчера с кухаркой? Ответ пришел не сразу, но пришел. И я понял, что как бы ни было грустно мне это признавать, он верный. Нелли я не любил, она всего лишь заполняла в моей душе пустоту, оставшуюся после смерти Гвинделины. Эту пустоту заполнила бы любая женщина — кухарка, прачка, или благородная дама. Мне не нужны были их лица и тела, их мысли и переживания. Моя душа требовала от них одного — чтобы они были рядом, чтобы я не испытывал страшного, сводящего с ума, чувства пустого, безысходного одиночества. Я вспомнил статую в северной башне Шюре, слишком похожую на оригинал, и заплакал, как женщина, в подушку. Почему, почему я не маг, отчего я не могу вернуть то, без чего умираю, живя? А вдруг то, что рассказывают о колдунах — правда, и есть способ вернуть мертвое к новой жизни? Где, где я смогу найти такого колдуна? У кого спрашивать совета — у Люцифера, Несущего Свет демона, которого некоторые считают Христом, или у Христа, именем которого Папа творит свои дьявольские бесчинства? Чувствуя, что начинаю медленно сходить с ума, я дернул шнурок звонка. Только лишь для того, чтобы в комнату кто-нибудь пришел, чтобы не оставаться один на один со своими безумными мыслями.

Явился Гамрот, мой верный друг. После страшных событий прошлой весны, он стал сутулиться — ребра срослись неправильно, каждое движение причиняло ему боль. Он старался не показывать виду, но глядя на него, я понимал — старику совсем плохо.

— Я оденусь сам, Гамрот, — сказал я оруженосцу, — просто побудь рядом. Я схожу с ума в одиночестве.

Гамрот присел на стул, тяжело дыша.

— Тебе плохо? — спросил я, меняя набедренную повязку.

— Да, Жак, моя грудь все еще болит. Зимой она не так болела, я уж было подумал, что залечил раны, а сейчас она болит все сильнее и сильнее. А сегодня, после вчерашней попойки, что-то совсем плохо стало.

— Тогда ступай в свой покой и лежи. Я скажу найти лекаря, его приведут к тебе.

— Полно беспокоиться о старом Гамроте. Его дни сочтены. Никакие лекари уже не помогут.

— Зачем ты так говоришь?

— Я знаю, Жак. Моя грудь выдержала столько ударов — и благородных рыцарей, на ристалищах, и сарацинов на поле боя. А сейчас мое тело сказало «хватит». Оно устало сносить боль, залечивать раны. Оно тоже хочет отдохнуть, мое старое израненное тело.

— Если ты умрешь, Гамрот, я останусь совсем один.

— Не говори такие слова! У тебя есть прекрасный сын, дочки — малютки, есть женщины и слуги, которые любя тебя. Ты нужен им всем, Жак. Такой человек, как ты не может быть один.

— Я пребываю в грусти, что мне делать, Гамрот?

— Сходи в церковь. Поставь свечу.

— Ты верно сказал. Я так и поступлю. Я пойду прямо сейчас, я не стану даже завтракать.

Я омыл лицо над лоханью, прополоскал рот добрым вином и, покинув дом через конюший ход, отправился в храм.

Утром собор показался мне совсем другим, чем вчера вечером. Возможно, что усталый, с дороги, я не заметил многого, что открылось лишь в свете дня.

Собор — это пристанище несчастных, собрал вокруг себя множество больных, пришедших в Дижон по случаю коронации, чтобы вымолить у Бога избавление от страданий. Прямо у входа в собор местные лекари-христиане давали им наставления касательно лечения недугов. Аптекари, раскинув палатки, торговали снадобьями. Невдалеке группа студентов — медиков осматривала некую женщину и их профессор что-то объяснял, показывая на левую грудь женщины. Множество нищих, сидевших прямо в пыли, просило подаяния. Купцы торговали тканями, посудой, дешевыми бусами, заморским вином и пряностями.

У маленькой красной двери собора, декорированной саламандрами, беседовало несколько человек в разноцветных одеждах. Один из них держал подмышкой книгу. Время о времени, кто-нибудь из них брал в руки палочку и что-то чертил на земле. Остальные склонялись к чертежу, изучали его, а потом оживленно обсуждали.

Заинтересованный столь любопытными людьми, я осмелился приблизиться к ним. Завидев меня, они прекратили свои разговоры и выжидательно обратили взоры в мою сторону. Подойдя к ним, я поклонился.

— Граф ла Мот, — представился я.

Люди учтиво поклонились в ответ. Я отметил печать мудрости на их светлых лицах.

— Что ищет благородный граф в обществе таких бедных людей, как мы? — спросил немолодой человек, от одежды которого исходил едва уловимый запах лекарств.

Я подивился его словам.

— Мудрый человек, — ответил я, — как может называть себя бедным тот, кто обладает знанием тайн природы? От вас пахнет лекарствами, значит вы — аптекарь. Разве тот, кто спорит с самим Творцом за человеческие жизни, может быть беден?

Аптекарь улыбнулся.

— Есть два золота, — продолжал я, помня то, чему некогда учил меня Гиллель, — и оба золота звенят в вашем кошельке.

Лица его спутников стали серьезными. Я чувствовал их пристальные взгляды.

— Наше золото не для всех имеет цену, благородный граф, не так ли? — осторожно спросил аптекарь выжидательно смотря на меня.

— Когда я служил в Палестине, я видел, как люди, спасаясь от нашествия, бежали из города, рассыпая и топча золото. Я видел, как это самое золото заливали в глотку преступника. Но оно не приносило ему никакой радости. Я видел, как из-за захваченного золота два друга убили друг друга в отчаянной схватке, после тяжелой битвы, где они защищали друг друга и стояли плечом к плечу. И еще я слышал рассказы о народах, у которых золото не имеет цены.

— Разве такие народы еще есть?

— Тот, от кого я это слышал, был честным человеком. Я верил ему, как себе. Он повидал много стран и много народов.

— Где находятся эти земли?

— Тот человек не сказал мне об этом, это великая тайна. Но он бывал в тех землях и сам беседовал с теми людьми на их, как он сказал, птичьем языке.

— Так люди в той загадочной стране говорят на языке птиц?

— Он так сказал.

— Это не удивительно. Не так ли, благородный граф?

Я оставил последний вопрос без ответа, потому что не знал, как отвечать, а показаться невеждой мне не хотелось. Но мое молчание было воспринято как положительный ответ, чему я остался рад.

— Я подошел к вам затем, что мне нужен хороший лекарь, — сказал я, — моему слуге очень плохо, и еще я хочу спросить вас, досточтимые философы, возможно ли в нашем грубом мире вещей оживить умершую человеческую плоть?

В разговор вступил человек с тюрбаном на голове, судя по одеждам — богатый купец.

— Лучшего лекаря, чем уважаемый профессор медицины Мишель Равель, в нашем городе тебе, благородный граф, не найти. Вот он, стоит невдалеке от нас. Сейчас он беседует со студентами, но когда освободится, я скажу ему о твоем деле. Что же касательно второго твоего вопроса, — купец опустил глаза, — в еврейском гетто живет некий Соломон, держащий лавку со старьем. Возможно, он тебе сможет как-то помочь. Точного ответа не твой второй вопрос никто из людей не знает. Но если такой ответ есть, то …

Было видно, что мой собеседник подыскивает верные слова.

— …То решение этой проблемы лежит за гранью того, что Господь разрешает творить человеку. Помни об этом, если надумаешь отправиться к Соломону. О! Профессор Равель освободился. Идем же к нему!

Купец представил меня профессору и удалился к своим товарищам. После недолгих переговоров, я указал профессору, как пройти к моему дому, заплатил задаток и условился с ним, что он посетит больного Гамрота после обеда, и что госпожа — Жанна, заплатит ему остальное.

Затем мы расстались и я направился к рынку, возле которого располагался еврейский квартал.

Я шел, закутавшись в плащ, накрыв голову капюшоном. На меня оборачивались прохожие,

Вот рынок, за ним — постоялый двор, конюшни и наконец, стена гетто. Я направился вдоль стены, в конце-концов добрался до ворот. Их охраняли два стражника.

— Что нужно благородному рыцарю среди неверных? — спросил меня чернобородый.

— Мне нужен лекарь, — соврал я.

— Иди, рыцарь, — отвечал чернобородый, — но будь осторожен.

Он отворил калитку, и я вошел в другой мир.

Еврейский квартал был совершенно не похож на Дижон — неуклюжие приземистые блеклые дома, которые, казалось, построили только затем, чтобы было где спасаться от дождя, узкие, извилистые улочки, без булыжника, или деревянного тротуара, в пыли которых бегали куры, копошились дети, двигались мрачные фигуры бородатых мужчин с пейсами, в каких-то длинных жилетах надетых поверх ниспадающих одежд. Все люди, от мала до велика, сторонились меня, не сводя испуганных глаз. Я шел и пытался понять, зачем оказался в этом унылом месте, какая сила заставила меня бежать из уютного дома сюда, в эту сточную яму города?

Я заметил молодую женщину, несшую корзину с бельем и подошел к ней.

— Женщина, — спросил я ее по арамейски, — мне нужен Соломон, старьевщик. Скажи, где его найти?

Еврейка удивленно глянула на меня.

— Я жду ответа, — продолжал я.

Она посмотрела по сторонам. Улочка была пуста, лишь рыжая собака дремала на соседнем крыльце, дергая ухом.

— Идите за мной, — опасливо сказала она и поспешно скользнула в дом.

Я вошел следом. В доме было несколько комнат. Терпко пахло пылью. На полу самой просторной комнаты лежал большой восточный ковер, на котором стояла оттоманка. Похожий ковер висел и на стене. Я сел на оттоманку, ожидая, что будет дальше.

Появилась еврейка. Она успела снять косынку и стоя предо мной, смотря на меня большими карими глазами, расчесывала смоляные волнистые пряди костяным гребнем.

— Я отдамся за сорок сантимов, — сказала она, — мне очень нужны деньги, я сделаю для вас все, что вы попросите. Еще десять сантимов я возьму с вас за то, что скажу, где вы найдете того, кого ищете.

Она оставила гребень в волосах и принялась снимать платье. У нее был большой, но красивый нос, с легкой, какой-то трепетной, горбинкой, полные губы сердечком и пустой безжизненный, остановившийся взгляд. Она взяла со столика пузырек и стала натираться смирной — шея, полные груди, широкий красивый живот, округлые сильные бедра, точеные голени… Я понял, что страстно хочу ее ласок. Ужасно, до смерти хочу, чтобы ее бедра обвили мои, а ее живот колыхался в такт движениям…

— Дай мне сантимы… — прошептала она.

Я вытащил, не считая, из кошелька горсть медяков и протянул ей. Одной рукою она положила монеты на столик, где стояла смирна, а другой стала развязывать шнурок моего колгота.

Я сбросил сапоги, стянул чулки, отстегнул мизерикордию. Снял с пояса кошелек, зажав его в правой руке.

Сняв колгот, обнажив мне ноги, женщина опустилась на колени и принялась ласкать мои бедра своими жесткими немытыми волосами, время от времени поднимая голову, ожидая, когда страсть захватит меня совсем.

Я закрыл глаза и вспомнил — Магдалина тоже отирала Спасителю ноги волосами…

В дом кто-то вошел, я услышал шаги, но еврейка не обратила внимания, продолжая свое дело. Я заметил в проеме двери седого старика в ермолке и шерстяном кафтане, обшитом грязным, вылезшим мехом. Увидев нас, он поспешно задернул занавес и удалился.

— Это мой свекор, — сказала женщина по-французски, — не обращай на него внимания, мой господин…

— Как тебя зовут? — спросил я ее, еле переводя дыхание, ибо ласки ее жгли, как огонь.

— Рахиль…

— Где твой муж, Рахиль?

— Он умер три года назад. От чахотки… Какой ты славный, мой рыцарь … Мне так нравится твое тело … Почему ты не отдашься мне совсем? Зачем думаешь о чем-то еще? А вот так? Так тебе понравится?

— О да, это прекрасно … Продолжай, женщина.

— Да… Да…

— …Зачем тебе деньги, Рахиль?

— Чтобы заплатить за жилье. Мой свекор берет с меня пятьдесят сантимов в месяц… Молчи… Молчи … Ты так прекрасен, мой рыцарь…

……………………………………………………………

Рахиль все еще лежала на оттоманке, прикрытая лишь своими волосами, когда я вошел в комнату вместе с ее свекром. Это и был тот самый Соломон, которого я искал. Еврей сладко улыбался, просовывая куда-то в складки своих одежд, пять золотых динаров.

Я купил Рахиль вместе с тремя магическими книгами, которые ее свекор сразу принес, едва я назвал цену, которую готов за них заплатить…

Я приказал ей одеться и, завернув в свой плащ, вывел из дома. Она не понимала, что происходит.

— Куда ты ведешь меня? На сколько дней продал меня свекор?

Мы миновали ворота. Нам вслед пристально смотрели стражники. Прохожие тоже оборачивались и я, не отвечая Рахиль на ее вопрос, спросил:

— Здесь есть рядом какая-нибудь корчма, где сдают комнаты?

— Там… — тихо молвила Рахиль, — за складами …

Вскоре мы нашли убогую корчму, где я снял на день за пять сантимов комнату на втором этаже. Хозяин равнодушно посмотрел на нас. Видимо, подобное здесь случалось часто.

В комнате я положил книги на грубый стол и сел на стул с обгорелой спинкой. На второй стул, с треснувшим сиденьем, опустилась Рахиль.

— Дождемся темноты, — сказал я ей, — тогда пойдем дальше. Я купил тебя насовсем. Теперь ты моя.

Она встрепенулась, попробовала встать, но запуталась в юбках и плаще и упала на пол. Она так и осталась лежать на полу, тихо рыдая.

Я присел к ней. Погладил по волосам. Она оставалась безучастна. Тогда я поднял ее и положил на кровать, устланную куском холщи.

— Что ты будешь делать со мной?… — плача спросила Рахиль.

— Я отвезу тебя в свой замок.

— Я очень боюсь, когда меня бьют, особенно по лицу…

— Я не бью женщин. Я их защищаю.

— Ты ведь на самом деле рыцарь, да?…

— Да, я — рыцарь. И мне все равно кто ты — христианка, или неверная.

— Раз ты говоришь так, значит ты — тамплиер, ты служил в Палестине?

— Да, я там служил. Но я не тамплиер.

— Не бей меня, пожалуйста. Я буду делать для тебя все, что пожелаешь, только не бей.

Она была так похожа на Гвинделину…. Лицо, тело, голос — все было другим. Но взгляд… Я шел в гетто, чтобы воскресить мертвое. Я не знаю, как вышло, что сразу нашелся Соломон. Я не знаю кто привел меня к нему. Но я знаю — эти глаза моей Гвинделины, этот грустный, тихий взгляд — есть то самое воскрешение, которого так страстно желал.

Я обнял Рахиль. Я гладил ее по спине и волосам. Она застыла, видимо боялась, что после ласок, я начну ее бить. Но когда поняла, что я не сделаю ей ничего плохого, успокоилась и прижалась ко мне. Рахиль… Славное, библейское имя. Быть может точно так, в свое время Иосиф принял в свой дом Марию. Она была молода, почти девочка, и имела в чреве своем, так говорил слепой Жоффрей. Иосиф был зрел, почти как я, и добр. Он принял Марию, зная, что она беременна от римского солдата. Он усыновил дитя. Он дал миру Христа, а Христу — земного отца. Неужели и я, лаская сейчас эту еврейку, с глазами Гвинделины, принимая ее в свой дом, поступаю, подобно Иосифу? Что если она уже имеет в чреве своем? Что если понесет от меня? Господи, ты льешь свет на путь моей жизни. И я иду, согласно дороге, проложенной этим светом. Глаза Рахиль — глаза моей Гвинделины. Благодарю тебя, Господи. Ты совершил чудо, ты воскресил умершее. И я приму все, что ты мне пошлешь. Если она имеет в чреве, я усыновлю дитя. Если понесет от меня — я не откажусь от ребенка. Нелли, Рахиль… В вас, в ваших глазах, телах и движениях, в словах и теплоте, живет моя Гвинделина. Вы — это она. Она живет, пока живы вы.

Я не буду читать книги, которые получил от Соломона. Я подарю их отцу Жану.

Когда стемнело, мы покинули корчму.

Дома я отдал Рахиль заботам той самой служанки, которую возжелал накануне. Я приказал ей вымыть Рахиль и обрядить в новые одежды.

— Зачем ты это сделал, Жак? — спросила меня Жанна.

— Посмотри в ее глаза. Это глаза Гвинделины. Я окрещу ее. Она не будет еврейкой.

— А Нелли? Чем эта несчастная женщина провинилась пред тобой?

— Ничем. Она тоже — Гвинделина.

— Ты… — лицо Жанны сделалось гневным, но вдруг, она смягчилась и как-то жалостливо посмотрела на меня, — Ты очень устал Жак. Я возьму Нелли к себе. Она будет жить в ла Моте и воспитывать наших с тобой детей. Не волнуйся, Жак, — сказала Жанна, заметив что я вспыхнул от ее слов, — она никогда не узнает, кто есть я на самом деле. А теперь иди к своей еврейке. Услаждай свое бедное тело…


Утро дня коронации выдалось на редкость солнечным, несмотря на то, что всю ночь лил нескончаемый дождь. Чистые, умытые небом, улицы пахли дождем. Булыжники мостовой блестели, и в каждом из них отражалось маленькое солнце. Я шел в собор, окруженный челядью, обряженный в праздничную бархатную котту, доставшуюся по наследству от отца. Неиссякаемый кувшин, лежащий на поле брани, наш родовой герб, сиял на груди золотыми, серебряными и медными нитями. Мои волосы были завиты и уложены в тонкую золотую сетку. Носы роскошных алых галотов на целые полторы ступни выдавались вперед. Шелковый колгот имел черную (правую) и белую (левую) штанины и символизировал то, что его обладатель искушен в шахматной игре. Жанна вместе с Филиппом ехала в паланкине, который несли на плечах четверо мускулистых, богато одетых лучников. Остальные лучники, одетые попроще, охватывали нас кольцом, создавая надежный эскорт. У каждого из них под кафтаном была тонкая кольчуга, а широкие плащи и свободные кафтаны скрывали длинные кинжалы, прикрепленные ремнями к спине. По правую руку от меня шел Гамрот в золотой праздничной кольчуге кружевной восточной вязи. Примочки, сделанные ему в ночь профессором Равелем, сняли боль. Гамрот чувствовал себя намного лучше, чем накануне. По левую руку шел каменщик Эдуард в праздничном шелковом фартуке мастера ложи, украшенным алыми лентами и золотыми розетками. Впереди шел сержант Шарль с хоруговью. Шествие, под надежной охраной четырех лучников, замыкали домашние с тряпичными цветами в руках, в числе которых шла и Рахиль, одетая как христианка. Открыто оружие несли только я (меч, как дворянин), мой сын Филипп (будучи моим наследником, он нес кинжал, которым я убил ле Брея, одного из убийц его матери) и Гамрот (тоже несший меч, так как являлся оруженосцем). Остальные допускались на церемонию только при условии отсутствия оружия. Но вместе с тем, все знали, что скрыто вооружены свиты любого дожа. Именно по этой причине герцога всегда сопровождал отряд арбалистов, готовых в любую минуту послать меткие стрелы. Идя к храму, я и мои люди щедро раздавали милостыню. Я давал по одной золотой монете, Гамрот и Эдуард — по серебряной, а лучники бес счета сыпали медяки. В ответ горожане осыпали нас лепестками первоцветов и подснежников, вознося хвалы графу ла Мот.

У храма мы подошли к паперти, возле которой собирались другие вассалы герцога со своими свитами, и стали ждать начала церемонии. Как ни старался, я не смог найти ле Брея, что само по себе выглядело странно, ибо он, как и я являлся подданым герцога Бургундского. Зато я увидел двоюродного брата покойного Герберта фон Ренна, прибывшего на церемонию, как гость. Мы подошли друг к другу, и пока герольд не возвестил начало церемонии, беседовали друг с другом.

Затем раздался звук горна глашатого, что явилось сигналом начала церемонии.

— Герцог Бургундский милостиво приглашает господ на церемонию помазания, — крикнул на всю соборную площадь глашатай, стоявший вместе с герольдом на особом возвышении из досок, отделанном алым бархатом, — попрошу высокородных господ пройти в собор в сопровождении не более двух оруженосцев.

Открылись двери храма. Я помог Жанне и Филиппу покинуть паланкин, и мы направились в собор, сопровождаемые Гамротом и Шарлем, которые шли сзади. Накануне Жанна съела соленого карпа и запила его большим количеством сильно разбавленного водою вина. С одутловатым лицом и красными глазами, с привязанным к животу кожаным мешком, набитым тестом, она совершенно не отличалась от женщины на последнем месяце беременности. Она вела за руку Филиппа, который не чаял в ней души, и всецело доверившись «маме», шел между мной и Жанной.

Когда господа распределились по своим местам, указанным им многочисленными помощниками герольда, из боковой двери в сопровождении свиты, вышел сам молодой наследник. В отличие от своего предшественника, родного брата, он был очень подвижным, полным жизни. Пробежав быстрым взглядом по рядам своих вассалов, герцог с улыбкой прошел к алтарю.

— Этот продержится долго, — шепнул мне на ухо стоящий сзади Гамрот.

Я согласно кивнул.

Началась непродолжительная служба, по окончании которой епископ Бургундский стал совершать обряд помазания, в котором герцог, принявший согласно рождению, престол Бургундии, получал небесную благодать и освобожденный ото всех ранее совершенных грехов, с чистой душой, словно новорожденный, становился совершенным правителем.

Помазание перешло в коронование. И в тот миг, когда на голову, стоящего на коленях наследника была возложена епископом герцогская шапка — брачный солнечный венец правителя, вступившего в союз со своим народом, десятки труб, стоявших перед храмом трубачей, взорвались оглушительным ревом и с улицы послышались радостные возгласы народа, поздравлявшего своего владыку с заключением священного союза.

Когда коронованный герцог прошел мимо своих вассалов, рукоплескавших ему, и вышел на паперть, к народу, Жанна сказала мне, что ей очень плохо и попросила проводить до паланкина и отнести ее в дом. Ей действительно было плохо. Наверное, духота в соборе, вчерашнее вино и соленая рыба, сделали свое дело. Тем не менее, этот случай был для меня как нельзя кстати. Это значило, что никто, в том числе и герцог, не заподозрит обмана. Поддерживая Жанну под руку, я вывел ее на улицу, нашел своих людей. Гамрот и Шарль расчистили в толпе дорогу к паланкину. Филипп отказался покинуть Жанну и поехал вместе с ней домой в паланкине. Я же отправился во дворец на продолжение торжества.

Дворцовой челяди и слугам приехавших на праздник господ были накрыты столы перед дворцом. Там играла музыка, слышался беззаботный смех и взвизгивания женщин. Всей душой я хотел быть там, ибо угрюмая, торжественная обстановка дворцового пира, всегда действовала на меня более чем угнетающе. Моя соседка, супруга какого-то богатого рыцаря, с редкими следами оспы на лице, разомлев от вина, которое пила без меры, то и дело подкладывала мне вилкой в тарелку куски яств, снимая их покрытыми гречкой пальцами. Ее глаза горели огнем нерастраченной страсти, а грудь часто и высоко вздымалась. Муж этой дамы сидел неподалеку, и устало косясь на свою супругу, ничего не ел, лишь попивал вино из собственного, специально принесенного с собою, фамильного золотого кубка. Когда мажордом объявил танцы, я поспешил скрыться на балконе. На полпути кто-то тронул мой локоть. Я обернулся. Это был герцог. Его сопровождали два рыцаря.

— Постойте, граф! — воскликнул герцог, — куда это вы так спешите, уж не в объятия ли какой-нибудь хорошенькой дамы?

Я учтиво поклонился.

— Мой господин…. — молвил я.

— Оставим формальности, граф, — ответил герцог, — я хочу поговорить с вами о деле. Известно ли вам, что ваш сосед, граф ле Брей, не явился на праздник потому, что самолично объявил себя подданным французского короля?

Сказанная герцогом новость, меня несказанно удивила.

— Нет, мой господин, мне ничего не известно об этом.

— Я знаю, — продолжал юный герцог, — что вы имеете определенное влияние на этого … человека. Мне рассказывали, что когда-то вы разбили его войско, угрожавшее вашему владению.

— Это громко сказано, мой господин, — я всего лишь слегка проучил его и показал, кто он есть на самом деле.

— Мне хотелось бы, чтобы вы, вернувшись домой, поговорили с ле Бреем. Если он останется при своем мнении, я просил бы тогда вас помочь в решении этой проблемы. По слухам, вы один из немногих в Бургундии, кто обладает на редкость дееспособным войском…

Мысль о том, что придется воевать с соседом, который после своего первого и единственного нападения, относился ко мне дружелюбно, была мне весьма неприятна. Но, я не показал виду.

— Я подумаю над вашими словами, мой господин, — ответил я герцогу, кланяясь.

— Подумайте, граф, — равнодушно сказал герцог и удалился, предоставив меня самому себе.

Я вышел на балкон и стал смотреть на слуг, пировавших на улице. Вспомнился Майский Праздник, тот самый, первый праздник, проведенный с Гвинделиной, и мне стало невообразимо грустно и одиноко. Каждый май мы встречали на лугу вместе, рука об руку. Но тот, самый первый праздник, был лучшим изо всех.

Я вспомнил Жанну, наблюдавшую за нами из кустов, там, на поляне. Она никогда не объясняла мне причину своего поступка, как и то, зачем наведывалась к моему лагерю той ночью, вблизи замка ла Мот.

За двадцать пять лет я так и не понял до конца ее двойную сущность. Но она любила меня. По-своему, но любила. Я вспомнил Нелли, перед которой чувствовал себя очень виноватым, и Рахиль, отправившуюся вместе с Жанной домой. Я увезу Рахиль в Шюре. Я не сделаю ее наложницей, нет, я останусь с Нелли. Но мне будет спокойнее, когда я буду знать, что Рахиль рядом и защищена моей властью, что с ней никогда больше не случится ничего страшного.

Я поднял глаза к облакам. Где-то там сейчас была моя Гвинделина, двадцать четыре года делившая со мной все радости и горести. И вдруг, странное чувство наполнило сердце. Облака как-бы сделались ближе…Что это? Неужели дни мои сочтены и совсем скоро я уйду туда, где бродит моя любовь? Господи! Если ты и есть тот странник, явившийся мне в день моего посвящения в рыцари, приди ко мне и в мой последний день. Тогда я буду знать, что прожил жизнь не напрасно, что в нескончаемой череде грешных дней, был все-таки хотя-бы один день, наполненный горним светом…

— Жак, о чем ты думаешь, почему не пьешь со всеми вино?

Я обернулся. Рядом стоял Гамрот. Он был хмелен, беззаботен и держал за руку какую-то совсем пьяную простушку средних лет, в облитом вином парчовом платье.

— Ступай друг, — ответил я оруженосцу, — веселись, пока есть время.

Гамрот, лукаво улыбаясь, хлопнул меня по плечу и направился к винтовой лестнице, ведущей в дворцовый сад. Хотя деревья еще не открыли листья, там было много укромных беседок, обвитых плющом…

Я вернулся к столу, и последовав совету дядюшки Гамрота, налился вином «до пробки», как последний пьяница. Моя соседка, обрадовавшаяся было, моему возвращению, была страшно разочарована тем, что все внимание я уделил вину, а не ей.

— Уйди, — сказал я этой благородной даме, когда стал совсем пьяным, — у тебя толстый нос и красная кожа.

Она принялась возмущаться, сказав, что ее муж вызовет меня на поединок. Но так как ее благоверный уже спал за столом, напротив нас, ее угрозы так и остались пустыми угрозами.

Я не помнил, как очутился в тот вечер дома. Меня уложили на кровать, раздели и когда, справляясь с головокружением, я попытался уснуть, то ощутил на груди прикосновение рук Гвинделины. Так касалась меня только она. Она, и никто больше изо всех женщин на свете. На грудь упали ее, Гвинделины, ароматные волосы, трепетные губы коснулись моих губ в нежном поцелуе. Порывистым движением я обнял ее, и несмотря на то, что был безумно пьян, волна страсти накрыла меня и я отдался страсти, не в силах бороться. Та, кто ласкала меня, приподнялась, глубоко вздохнула и сказав:

— Прости, Жак …

Слилась со мной в одно целое.

Я снова очутился в раю. Я прижимал горячее, податливое тело. Я зарывался в ее волосы, я гладил шелковую кожу, я трогал не знавшие детских губ, все еще упругие, несмотря на годы, груди, я целовал их сосцы.

Той ночью, я впервые в жизни любил свою настоящую жену, ту, с которой был обвенчан двадцать пять лет назад…

На второй день празднества был назначен турнир. Я, еще накануне подавший заявку, должен был сражаться в рядах рыцарей Луны. Нашими противниками были рыцари Солнца. Похмелившись, съев легкий, но сытный завтрак, я выехал на ристалище в сопровождении своих людей. В предстоящем бою моим оруженосцем был Шарль. Со мной ехали все мои лучники, искусство которых, я тешился надеждой показать при случае на турнире, сын Филипп, дядюшка Гамрот, мастер Эдуард и несколько слуг. Последние, конечно, ехали на турнир исключительно как зрители. Голова слегка шумела от вчерашнего вина, но я ехал счастливым, помня события прошлой ночи, мой страх перед Жанной, довлевший все эти годы, прошел. Она была женщиной. Совершенной женщиной. Настоящей женщиной. И я разрубил бы на куски всякого, кто осмелился бы утверждать обратное!

К ристалищу, располагавшемуся за городскими воротами, посреди обширного поля, мы подъехали под громкие приветственные крики люда.

— Высокородный шателье граф ла Мот! — возвестил герольд, рассмотрев герб на моем щите, — и его славные воины!

Новый взрыв приветствий потряс воздух.

Мы проехали к месту, позади арены, где полагалось надевать латы. Десятки рыцарей уже готовились к предстоящему сражению. Всего было восемь отрядов, разделенных в противоборствующие пары — рыцари Луны (в отряд которых включили меня) против рыцарей Солнца, рыцари Звезды против рыцарей Ночи, рыцари Льва против рыцарей Единорога, и рыцари Горы против рыцарей Холма. Каждый надевал поверх доспехов выданную накануне котту, с гербом, соответствующим отряду, и прикреплял к копью флажок-гонфанон.

С гордостью я надел отцовский турнирный шлем с орлом на макушке и забралом в виде клюва. Шарль, малоопытный в рыцарском деле, получил обычный глухой шлем, в котором ему было удобно ориентироваться в бою. Привязав с помощью Шарля, к левой руке роскошный белый шелковый шарф, с алой бахромой, и укрепив на затыльнике шлема львиный хвост, привезенный из Палестины, я подъехал к занавеси. Мое вооружение осмотрел констебль. Найдя его соответствующим требованиям поединка, он кивнул герольду.

— Владетель изобильных земель Шюре и ла Мот, рыцарь базилики святого Иоанна, мастер меча, высокоблагородный граф Жак ла Мот с оруженосцем! — возвестил герольд.

Занавесь распахнулась. Я, сопровождаемый Шарлем, выехал на арену. Взревели трубы. Зрители повскакали с мест, посылая восторженные приветствия.

— Жак, Жак! — басил со своего места Гамрот, сидевший вместе с мастером Эдуардом прямо под герцогской ложей.

Я сделал по арене круг почета, отсалютовав копьем герцогу. Мне бросали букетики первоцветов и платки, трубачи дули в трубы изо всех сил. Завершив круг, я встал в ряд рыцарей Луны. Позади находился верный Шарль.

Потом выехал «владетель изобильных земель, рыцарь прекрасной дамы Анжелики, поэт и трубадур, высокоблагородный граф ле Бер», и снова трубы взорвались в неистовом вое, и снова на арену полетели цветы и платки.

Потом выехал странствующий рыцарь Анри де Труа, после него — «пожелавший остаться неизвестным, рыцарь Совы», затем — также пожелавший остаться неизвестным, рыцарь Красного Ворона, в великолепных красных доспехах, покрытых тонким слоем меди.

Рыцари выезжали нескончаемой процессией, каждого приветствовали трубы и восхищенная публика. Но вот, торжественный выезд завершился. Был брошен жребий. Первыми предстояло сражаться Солнцу и Луне.

Мы разъехались по разные стороны ристалища. Отряды стали в линию, и по сигналу герольда, ринулись навстречу друг другу. Лишь только я тронул коня, как азарт боя охватил меня. Я летел как на крыльях, с трепетным восторгом чувствуя удары львиного хвоста по панцирю, представляя, как гордо развевается мой черный шелковый плащ с золотыми лилиями и фиолетовым подбоем, как волнуется черно-белая, в клетку, попона с алой бахромой, как трепещет золотой султан, привязанный к конскому хвосту.

Ближе, ближе, ближе…Ап!

Я успел ударить противника в шлем и ловко отвести своим щитом его копье, которое тотчас сломалось. Противник упал. Я вздыбил коня и победно взмахнул своим копьем. Первая часть состязания закончилась. К упавшим уже спешили оруженосцы, а оставшиеся в седле, разъезжались в свои стороны. Когда мы построились, стало видно, что рыцарей Луны стоит больше, чем рыцарей Солнца. Мы победили в первой части турнира!

— Победили рыцари Луны! — возвестил герольд, и зрители завизжали от восторга.

После нас сражались друг с другом остальные отряды. Я, подняв забрало, с восторгом наблюдал за поединками. Когда победители были определены, из восьми отрядов осталось четыре — рыцари Луны, Единорога, Звезды и Холма.

Предстояла вторая часть турнира — поединки верхом на конях, в которых помимо рыцарей, участвовали их оруженосцы.

Мы покинули арену, чтобы сменить тяжелые доспехи на более легкие. В это время на арену вышли акробаты, которые принялись услаждать публику своими трюками.

Меняя кованые панцирные доспехи на более легкие кольчужные, я слышал, как возмущался один из рыцарей, сражавшихся за Солнце. Он очень хотел принять участие во второй части турнира. Тогда к нему подошел рыцарь с гербом Холма.

— Мой благородный брат, — сказал он, — я стар и турниры не приносят мне былой услады. Я готов отдать тебе свою котту.

С этим словами он отдал свою котту с гербом Холма, обменялся с радостным рыцарем братским поцелуем, и вернулся к своим оруженосцам.

Ходивший от одного рыцаря к другому констебль, делал некоторым замечания насчет вооружения. Так, например, он запретил одному молодому немцу пользоваться в предстоящем сражении перначом, несмотря на то, что перья оружия были деревянные, обшитые кожей. Осмотрев мой турнирный меч, выполненный из китового уса, и тоже обшитый кожей, констебль заметил на лезвии торчащую шляпку гвоздя и приказал ее убрать. Тотчас Шарль забил гвоздь попавшимся под руку камнем.

Собравшись, проверив снаряжение Шарля, я с помощью своих людей забрался в седло. Они же помогли сесть Шарлю. Я тронул уздцы и подъехал к занавеси. Констебль вторично осмотрел вооружение мое и оруженосца и дал знак герольду. Я снова оказался на арене.

Шарль прекрасно знал свои обязанности — Гамрот был хорошим наставником, но на всякий случай, я сказал оруженосцу:

— Турнир — не война. Я сам справлюсь с противниками. Твоя главная задача смотреть — чтобы никто не подъехал ко мне с боевым оружием. Если же вдруг такое случится, стукни меня по плечу рукой, или оружием.

— Да, господин, — ответил он. В шлеме, его голос звучал глухо.

Герольд приказал строиться. Бросили жребий. Первыми сражаться выпало Звезде и Холму. Я поднял забрало, Шарль отстегнул ремни и снял свой шлем. Мы стали с любопытством наблюдать за разгоравшейся схваткой. Чтобы не упускать такого подходящего момента, я продолжал учить своего оруженосца.

— Холм с месяцем на шлеме слишком развернулся к противнику. Сейчас его ударят в грудь. Точно! Он долго не продержится. Он слишком поддается азарту и не думает о защите. А так нельзя. Есть закон боя — три удара — защита, один — нападение. Вот, смотри! Тот, в испанских доспехах, все делает, как надо. Не горячится, правит коня ступнями, бедра вжаты в конские бока. Видишь, как он ловко работает телом? Он постоянно держится в напряжении. Чуть противник приготовится для удара, тот уже готов увернуться. Но защита его непростая. Он только притворяется, что не нападает. Как только противник ошибется, он сразу ударит.

— Упали, упали! — закричали с трибун.

Целая когорта сражавшихся рыцарей, как по мановению посоха Мерлина, вдруг оказалась на земле.

Констебль тотчас взмахнул рукой, раздался трубный сигнал прекращения боя. Рыцари и кони смешались в кашу. Пыль, крики, конское ржание, скрежет доспехов, проклятия. Трех рыцарей унесли с арены на руках. Наверное, он поломали себе кости. Остальные вставали, отряхиваясь, понуро садились на лошадей. Было видно, что многие серьезно ранены. Герольд дал знак остальным, тем, кто не упал, разъехаться в свои стороны. Когда ристалище было приведено в должный вид, герольд возвестил итог поединка — безоговорочно победа принадлежала Холму. Удержавшихся в седле рыцарей Холма оказалось чуть ли не в половину больше.

Настал наш черед.

Герольд махнул флажком. Трубы возвестили сигнал к атаке.

Я взял топор и не спеша направился навстречу противнику. Я выбрал себе Красного, в омедненых доспехах и погрозил в его сторону топором. Он принял вызов. Оруженосец подал ему булаву.

Мы сошлись у северного края арены.

«Нет конца!» — возвестил я свой родовой девиз и ударил первым. Он лениво, как-бы отмахиваясь от меня, парировал удар и сразу ответил быстрым, сбоку, сильным ударом булавы. Я едва успел опустить щит и принять удар умбоном. Попади противник по нижнему краю щита, он смог бы отбить щит и задеть мне бок. Я снова ударил, теперь плашмя. Раз, еще раз, а потом, как бы соскользнув лезвием топора со щита противника, попытался наискось задеть его руку. Он встретил мой выпад булавой. Наши оружия соприкоснулись. Мы стали давить друг на друга, выжидая, чья рука окажется слабее. Но поединок силы продолжался недолго — топор соскользнул, булава в свою очередь, резко отошла в сторону. Мы разъехались, покрутились друг против друга и, съехавшись снова в каком-то неистовом порыве, принялись наносить друг другу частые, остервенелые удары, принимая их щитами.

Вокруг кипела битва. Поднятая копытами пыль проникала сквозь щели забрала, набивалась в глаза и ноздри. Я пожалел, что не повязал, как в Палестине, на лицо платок. Пыль скрипела на зубах. Становилось душно. То же самое испытывал и мой противник. Сквозь поперечные прорези его забрала я видел, как он щурится, как слезятся его глаза. Мы уставали.

— Как тебя зовут? — воскликнул он.

— Граф ла Мот, — ответил я.

— Погоди, граф!

Рыцарь остановил коня и откинул забрало. Я увидел улыбающееся лицо Петера Гогенгейма. Он отдал булаву оруженосцу, я в свою очередь, топор. Мы приветственно хлопнули друг друга по рукам.

— Бороться? — предложил Петер.

— Бороться! — воскликнул я.

Мы съехались и стали бороться руками, стараясь вытолкнуть друг друга из седла. По шуму ближних к нам трибун, я понял, что зрители заинтересовались нашим поединком. Борьба затянулась. Наши силы были равны. Наконец, Гогенгейму удалось захватить мою шею. Он стал ее гнуть и я не смог ничего с ним поделать. За мгновение до того, как выпасть из седла, я успел схватить его за ремень. Так, мы, оба оказались на земле. От души смеясь и потирая ушибленные при падении бока, мы поднялись на ноги. И хотя мы понимали, что выбыли из третьего турнирного сражения, мы были счастливы встрече и исходу нашего поединка. Мы взяли коней под уздцы и повели их к краю арены. Остановившись возле козел с родовыми гербами участников турнира, и сняв шлемы, мы стали разговаривать, делясь новостями и попутно комментируя сражение.

Свои роскошные доспехи Гогенгейм добыл на ристалище, в поединке, в котором за определенную плату, отстаивал честь жены одного немецкого шателье. Петер сказал, что подобное занятие — отстаивание на поединках за плату чьей-нибудь чести, приносит ему неплохой доход, позволяющий содержать двух слуг, четырех лошадей и одного оруженосца. Мне стало жаль этого странствующего в поисках заработка, немолодого рыцаря и я, назвав сумму жалования, предложил ему пойти на службу ко мне. Он с радостью принял мое предложение. И хотя сумма, которую я предлагал ему, была меньше тех денег, что он зарабатывал на турнирах, но беззаботная жизнь в тихом Шюре, крыша над головой, сытые кони и всегда готовый обед, за который не надо платить, явились более весомыми аргументами для старого рыцаря, нежели деньги.

Исход боя оказался плачевным — в седлах удержалось так мало рыцарей, что герольд был вынужден допустить до третьего, заключительного сражения в пешем строю всех, оставшихся в седлах, включая оруженосцев.

Я великодушно позволил Шарлю взять мои доспехи и участвовать в бою, чему тот был несказанно рад, а сам, облившись водой, сменив одежду, сел рядом с Петером на трибуне, специально отведенной для выбывших из турнира рыцарей. Мы захватили с собой из моего обоза фляги с вином и прекрасно провели оставшуюся часть турнира на скамье, наблюдая решающий бой в качестве зрителей, остывая после поединка и подкрепляясь добрым вином.

В решающей схватке победили рыцари Единорога. Шарль и его отряд проиграли. Особой похвалы герцога удостоился так и не открывший забрала анонимный рыцарь Совы. Его искусство столь изящного владения оружием и управления конем, восхитило всех. Приняв из рук властителя роскошные вороненые боевые доспехи с золотыми узорами и белый плащ с синим подбоем, он торжественно удалился в гордом одиночестве с ристалища, под рев трибун и победных труб.

После турнира состоялись соревнования лучников.

В них принял участие вместе с моим отрядом и Шарль, несмотря на то, после боя его руки потеряли крепость и слегка дрожали.

Когда мои лучники демонстрировали непрерывную наступательную навесную стрельбу в три потока, сам герцог аплодировал им.

Потом Шарль умудрился подстрелить одной стрелой двух из трех одновременно пущенных в воздух голубей и получил приз, и допуск в призовое состязание.

Хотя ему не удалось попасть в горлышко бутылки, не разбив его, и победителем стал другой мастер лука, я твердо решил щедро наградить своего сержанта, а его подчиненным подарить бочку вина.

Усталые, но довольные, мы неторопливо возвращались домой, обсуждая турнир.

Гамрот радовался, что в гарнизоне будет еще один рыцарь, Петер Гогенгейм, искушенный в воинской науке, способный в случае чего, достойно заменить его и графа. Я, ехавший вместе с рыцарями и сержантом, в телеге, сказал, что сегодня прикажу выкатить из погреба бочку вина, которому наверняка не менее десяти лет и устрою шумную попойку по случаю турнира. Попутно я отослал мастера Эдуарда, ехавшего рядом на муле, к его «брату» — каменщику Жилю, пригласить последнего на попойку.

Дома, я сразу нашел Жанну. Она выглядела усталой. Наверное, все еще не поправилась после вчерашнего недуга.

— Ты не сердишься на меня? — спросила она, пытливо глядя.

— Нисколько. Ты — прекрасная женщина. Это все, что я могу тебе сказать.

— Я не стану больше домогаться тебя, Жак. Но вчера ты подарил мне меня. Ту, настоящую, которая живет в этом неподходящем теле. Пойдем со мной. Я хочу тебе сделать подарок.

Сказав это, она увлекла меня на второй этаж и там, в одной из комнат, подвела к столу, на котором лежали прикрытые холстиной доспехи.

— Это тебе мой муж, от меня.

Сняв холстину, рассмотрев то, что лежало на столе, я застыл на месте, лишившись слов. Я увидел тот самый подарок герцога, врученный рыцарю Совы.

— Сова мудрая птица, — молвила Жанна, — она покровительствовала Афине, единственной женщине, носившей копье. Вот почему на турнире я выбрала себе этот талисман. Возьми доспехи, Жак. Они твои.

Грех Содома — тяжкий грех. Господь когда-то жестоко покарал виновных в нем. Рыцари, которых уличали в мужеложстве, навсегда изгонялись из Ордена, невзирая на их титул и орденское звание. Но в первом человеке, Адаме Кадмоне, было два начала — мужское и женское. Он был бессмертен, и лишь когда из его твердого ребра Господь произвел женщину, люди обрели грубое физическое тело и покинули обители небесные. Кто знает, может быть в соединении двух начал лежит наш обратный путь на небо? И лишь став Адамом Кадмоном вновь, человек откроет для себя ту дверь, за которой начинается лестница на небеса?

Я приблизил Жанну к себе. Ее красота, несмотря на годы, все еще цвела. Морщинки не портили ее благородного лика, губы пылали прежней страстью, а глаза источали небесный свет настоящей женской нежности…

Он отстранилась.

— Не надо, Жак, — прошептала она, — я не требую от тебя больше ничего. Ты только сдержи обещание, которое мне когда-то дал. Не забудь меня в той, другой, грядущей жизни.

— Идем вниз, — ответил я, подавив вспыхнувшие чувства, — сегодня будет большая пирушка. Моя жена должна сидеть рядом со мной.

Она коснулась поцелуем моих губ и, смутившись своего поступка, скрылась за дверью. Я услышал на лестнице ее шаги.

На память пришли слова Гамрота, сказанные им недавно: «Ты нужен всем, Жак. Такой человек, как ты, не может быть один ". Только теперь я понял, насколько он был прав. Я действительно был всем нужен — Нелли, детям, Жанне, крестьянам, солдатам. С трудом верилось, что во мне, великом грешнике, запутавшимся в собственной жизни, было нечто необходимое для всех этих людей, или в то утро, когда я коснулся мертвой руки своего царственного предка, на меня действительно снизошла его благодать?

С улицы послышался шум. Я выглянул в окно и мне вдруг стало весело. К моему дому, распевая песни, шел весь цех каменщиков, числом около тридцати человек, в праздничных красно-голубых одеждах, в лоснящихся парадных шелковых фартуках, с цеховым гербом во главе процессии, который нес тот самый мастер Жиль, у которого мы были в гостях.

Я отворил окно.

— Приветствую вас, добрые мастера! — сказал я им, — мой дом открыт для вас. Сейчас я спущусь и сам отворю двери.

— Долгие лета досточтимому графу! — воскликнул Жиль.

— Долгие лета! — повторили остальные.

Затворив ставни, я спустился на первый этаж и прошел в кухню.

— Сколько у нас свиней? — спросил я кухарку.

— Четыре и один кабан, — ответила девушка.

— Вели, чтобы резали всех и жарили во дворе. И немедленно! Сегодня у нас будет большой праздник.

Кухарка, обрадовавшись, убежала, на ходу вытирая о фартук руки. Я вышел на крыльцо.

— Прошу вас, добрые мастера, войти в мою скромную обитель! — молвил я, отворив двери, и отошел в сторону, пропуская каменщиков в дом.

Но, прежде чем им войти, из рядов каменщиков вышел человек, по алому фартуку которого я признал в нем Досточтимого мастера цеха. Он вручил мне крохотный золотой мастерок и небольшую серебряную линейку.

— Наш цех дарит тебе, граф, эти регалии, свидетельствующие о том, что теперь и ты принадлежишь к нашему братству. Показав регалии любому нашему брату, где бы ты ни был, что бы ты не делал, в чем бы не был одет, ты везде встретишь самый радушный прием, на который только сможешь рассчитывать, а если будешь пребывать в нужде, получишь столько денег, сколько потребуешь.

— Ура, ура, ура! — воскликнули каменщики и открыто, как-то действительно по-братски, смотря на меня, сняли свои войлочные шапочки и вошли в дом.

Уже слышался визг свиней на заднем дворе, уже пахло дымом. В трапезной сдвигали столы в длинный ряд, слуги тащили изо всех комнат стулья и скамейки.

Прибежала кухарка и сказала, что скатерти прогрызли мыши. Услышав ее слова, мы все громко рассмеялись. Я позвал двух лучников и отправил их в сопровождении кухарки на рынок, за скатертями.

Часа не прошло, как столы были накрыты, бочки откупорены, а в блюдах, стоявших на девственно-белом льняном полотне новых скатертей, уже исходила паром сочная, жирная свинина. Гости и челядь собралась за столом. Пришла Жанна, надевшая, как было условлено накануне, "живот" — бурдюк. Я поднял кубок и, начиная пир, произнес на французском языке молитву, в которой поблагодарил Господа за то, что лежит на столе, и за тех, кто за этим столом сидит, украшая пир.

— Ура, ура, ура! — громко сказали каменщики и постучали кулаками по столу. Веселье началось.

Я пил и смеялся вместе со всеми, смакуя, как старое вино, каждое мгновение праздника. Никто, кроме меня не подозревал, что грядет страшное. Но я никому не скажу об этом. Пусть, прежде чем это страшное случится, все эти люди, чьи судьбы всецело находятся в моей власти, счастливо живут, радуясь солнцу, обильному урожаю, новому платью, вкусной еде, пусть они любят и растят детей. Пусть они, как можно позже, узнают то, что уже сейчас знаю я. Так надо. Таков мой долг господина. Однажды веселье закончится. Я вернусь в Шюре. И тогда … Сколько у меня будет времени? Пара месяцев, или несколько лет? Как все случится? Каков будет мой конец? Меня сожгут, как Жака де Моле, мне отрубят голову, как Жаку, моему доброму тюремщику? А может быть, нет — у Жака де Шюре, графа ла Мот, будет свой конец, своя смерть, своя мука, своя лестница на небеса…

В Шюре мы вернулись только двадцатого апреля. Принимая из рук Нелли двух прелестных дочек, я был несказанно счастлив.

— Ты поедешь в ла Мот, — сказал я ей, — вместе с госпожой.

— Это потому, что ты привез с собой еврейку? — осторожно спросила она.

— Рахиль тоже поедет в ла Мот. Она будет тебе помогать.

— Но я не дам своих деток в ее руки, она же еврейка и сглазит малюток!

— Что за глупости! В Палестине, когда я был совсем мал, за мной ухаживала еврейка. Наша кухарка была самаритянкой, а конюх — мавром. Как видишь, я дожил до сорока пяти лет. Отец Жан окрестит Рахиль. Все будет хорошо.

— Я не поеду с еврейкой.

— Ах, женщины… Хорошо. Рахиль останется в Шюре. А чтобы ты не ревновала, я поселю ее вместе с каменщиками. У них тоже есть дети, которым нужен уход.

— Но почему ты не хочешь оставить меня в Шюре?

— Герцог поручил мне одно очень важное дело. Я не желаю подвергать тех, кто мне дорог, опасности и буду чувствовать себя спокойно, если ты с детьми будешь в ла Моте. Когда все закончится, ты вернешься в Шюре.

Нелли прильнула ко мне.

— Я боюсь за тебя, Жак. Мне недавно снился плохой сон. Будь осторожен.

— Да, — ответил я, — буду осторожным, как волк.

Три дня спустя, после того, как Нелли устроилась под покровительством Жанны в ла Моте, я навестил ле Брея и передал ему свой разговор с герцогом. Я не знал, как он поведет себя, и потому, приготовился к худшему. Но ле Брей повел себя достойно. Внимательно выслушав меня, старый норманн сказал:

— Жак, я сделал это потому, что вдруг задумался о судьбе своих сыновей, которых Господь послал мне слишком поздно. Но это моя вина, что я не задумался о наследниках раньше и я не спорю с судьбой. Уже хорошо то, что я обладаю потомством. Я думаю вот о чем. Когда я умру, моим наследникам не будет и двадцати. Кто их защитит? Кому они будут нужны в случае большой беды? Что если, скажем, сюда придут татары, или какие-нибудь другие народы, подобные им? Наше спасение — могущественная Франция, с ее королем, но не островок — Бургундия, герцог которой и сам не знает, кому быть слугой — королю, или императору. Твои и мои земли граничат с Францией. Давай выберем то, что больше и сильнее! Вдвоем — мы уже сила. А если к нам присоединятся соседи…

— Герцог приказал мне в случае твоего неповиновения осадить поместье. Если понадобится подкрепление, я уверен, он пришлет войско. Я, в отличие от тебя, еще являюсь его вассалом, и потому под страхом казни, должен исполнять волю своего господина. Давай подумаем, Жорж, как нам быть. Стоит ли открыто сопротивляться герцогу? Быть может, мы поступим иначе?

Ле Брей задумался.

— Что ты предложишь? — спросил он.

— Герцог мне не нравится. У него определенно что-то есть против меня. Он испытывает меня на прочность. Но не для того, чтобы убедиться в моей преданности, а дабы найти во мне изъян, слабое место, и потом растоптать. Он не даст мне покоя, пока я — жив. Но торопиться нельзя. Надо готовить удар исподволь, потихоньку. Нужно убедить соседей, что Франция — наше спасение, надежда на спокойное будущее наших детей. Это следует сделать осторожно, чтобы никто не заподозрил нас в измене, чтобы каждому, кто присоединиться к нам, казалось, что это он сам захотел стать вассалом короля, что никто не принуждал его так поступить. Пройдет время, может быть, ни один год, и вот, когда наконец, сил станет достаточно, а обстоятельства сложатся в нашу пользу, мы сделаем сообща то, что ты намерился совершить один.

Ле Брей ударил по столу кулаком в перчатке так, что расплескалось из кружек вино. Его глаза горели огнем.

— Твоя идея хороша, — наконец сказал он, — Только надо все как следует обмозговать. Я не столь учен, как ты. Я… Я не могу сразу сказать "да". Но готов выслушать все, что ты мне скажешь.

— Для начала, Жорж, отправь герцогу дары с послом. Тебе самому в Дижоне делать нечего, а дары — это самое то, что нужно. И еще отправь покаянное письмо.

— Ты думаешь, я должен так сделать? — обиженно сказал ле Брей.

— Да. Ты обязан так поступить. Иначе к лету от твоего поместья не останется камня на камне.

— Жак, я не всегда был тебе другом. Но всегда уважал тебя, с того самого дня, когда ты разбил меня. И вот сейчас, хочу сказать — мои мысли кончились. Я запутался и не знаю, как быть дальше. Мне тяжело признаться в этом тебе, я не привык показывать слабину, но ты и здесь — впереди меня. Ладно, Жак. Я согласен. Я сдался. Давай делать все так, как ты говоришь.

Следующим утром я вернулся в Шюре. Я послал в Дижон гонца с письмом герцогу, в котором писал, что ле Брей раскаялся и отныне вновь принадлежит своему господину. В свою очередь, ле Брей отправил герцогу караван с дарами. Герцог поверил. Гонец привез его письмо, в котором он благодарил меня за поддержку, и другое письмо, адресованное ле Брею, где великодушно прощал вассала и выражал надежду увидеть его в скором времени в своем дворце. Когда я читал это письмо ле Брею, неграмотный норманн хмурил брови и глубоко вздыхал. Было видно, что он не ожидал от герцога подобного поступка. Но, тем не менее, он был непреклонен в своем желании стать в будущем вассалом короля.

После того, как дела касательно ле Брея были улажены, я позволил себе провести несколько дней в Шюре, не занимаясь ничем. Часами я сидел на стене, в кресле, завернувшись в теплый плащ — было холодно, и смотрел, смотрел, смотрел… Я смотрел в теряющуюся в мутной дымке даль, где посреди зеленого бархата молодой листвы, угадывались на севере очертания крепости ла Мот, я искал над лесом вьющиеся к небу дымки деревень, своих и ле Брея. Я смотрел на луг перед замком, где каждый день, с утра до колокола вечери, под началом Гамрота, или Гогенгейма тренировался гарнизон Шюре. Я любовался своенравными конями, не знавшими ярма, крепкими, ловкими всадниками, Гогенгеймом в кожаном подлатнике, с боевым копьем в крепкой руке, старым кривоногим Гамротом, обучавшим молодых крестьянских парней искусству владения мечом. Моя земля, моя армия, мои люди… Большая часть жизни прошла в Шюре. Я сделал все что мог, для этой земли. Долгие годы я не боялся, подобно ле Брею, что ничего не смогу оставить сыну и дочерям, что придет кто-то и лишит меня всего. Сознавая, что час моего ухода в мир теней приближается с каждым прожитым днем, я испытывал счастье от того, что оставляю сыну сильную армию и крепкие цитадели, дочерям — богатое приданое и славное имя, а народу — плодородные пашни, богатые зверем леса, надежную защиту, чувство уверенности в завтрашнем дне. Я исполнил свой долг перед своей землей, семьей и народом. И пусть в моей жизни было немало греха, там, на небе, когда все мои земные дела будут положены на чашу весов, и Господь определит моей душе место ее дальнейшего пребывания, мне будет что сказать Господу. Я жил не ради себя. Я жил ради своей земли, семьи и народа.

Я, маленькая черная пешка, пока еще стою на белой клетке, но впереди — клетка черная. Властная рука власть имущих на этот раз не обойдет меня. Исход партии определен — чтобы черные победили, пешка должна погибнуть.