"На краю земли" - читать интересную книгу автора (Дубов Николай Иванович)На краю землиДЫМ В РАСПАДКЕ [1]Мало–помалу нами овладело уныние. Мы мечтали о великих подвигах, которые могли бы удивить мир, но подвиги нам не удавались. Мы — это Генька, Пашка, Катеринка и я. Сначала нас было только двое: Генька и я; потом присоединились Пашка Долгих и Катеринка. Я был против Катеринки, потому что она всегда приставала со своим «а почему?» и спорила. Она мне вообще не нравилась: большеглазая, тугие косички торчат в разные стороны, верткая, как юла. Катеринка определенно нарушала наше суровое мужское содружество, вносила в него какое–то легкомыслие и ребячество. Я так прямо и заявил, что категорически возражаю, и Пашка тоже поддержал меня. Но Генька сказал, что это неправильно: Катеринка — эвакуированная, и мы должны проявить к ней чуткость и внимание. Катеринка с матерью приехали к нам еще во время войны. Дом у них там, на Украине, фашисты разбомбили, отец погиб на фронте. Наш колхоз выделил им избу и все прочее, и, когда война окончилась, Марья Осиповна, Катеринкина мать, сказала: «От добра добра не ищут. И тут люди живут, и ничего, хорошие люди… Чего же мы будем мыкаться взад–вперед?..» Так они и остались… Пашка сказал, что он не против чуткости и внимания, но девчонки — они очень бестолковые, техникой не интересуются, а только мешают самостоятельным людям и часто ревут. Катеринка показала Пашке язык и сказала, что «еще посмотрим, кто первый заревет». Если говорить правду, ревела она не так уж часто и вообще была ничего: в куклы не играла, тряпками не интересовалась и могла за себя постоять, хотя сама она худенькая и не очень сильная. Когда Васька Щербатый попробовал дразниться, Катеринка не недолго думая стукнула его и не отступила, пока их не разнял Захар Васильевич. Приняли ее в наш класс, и мы ходили в школу все вместе. (Нас всех перевели уже в седьмой класс, один Пашка еще в шестом.) Мы мечтали о великих делах, но, как только у нас появлялся какой–нибудь замысел, неизменно оказывалось, что в прошлом кто–то уже опередил нас и то, что мы еще только задумывали, было уже сделано. Нельзя же заново изобретать паровоз или самолет, если их давно изобрели, открывать новые страны, если вся земля пройдена вдоль и поперек и никаких новых стран больше нет, или побеждать гитлеровцев, если их уже победили! По всему выходило, что мы родились слишком поздно и пути к славе для нас закрыты. Я высказался в этом смысле дома, но мать удивленно посмотрела на меня и сказала: — Экий ты еще дурачок! Люди радуются, а он горюет… Славы ему захотелось! Иди вон на огороде славу зарабатывай… Все ребята согласились, что, конечно, какая же может быть слава на огороде, а если и может быть, то куда ей, огородной славе, до военной! А Пашка сказал: — Странное дело, почему это матери детей любят, а не понимают? Вот раньше в книжках здорово писали: «Благословляю тебя, сын мой, на подвиг…» А тут — на огород!.. Давеча мне для поршня понадобился кусок кожи. Ну, я отрезал от старого сапога, а мать меня скалкой ка–ак треснет… Вот и благословила! Пашка хочет быть как Циолковский и всегда что–нибудь изобретает. Он построил большую машину, чтобы наливать воду в колоду для коровы. Это была, как Пашка говорил, первая модель, а для колхоза он собирался построить большую. Машина получилась нескладная, сама воду наливать не могла; зато если вручную налить ведрами бочонок, который Пашка пристроил сверху, то потом достаточно было нажать рычаг, чтобы бочонок опрокинулся и почти половина воды попала в колоду. Мать поругивала Пашку за то, что он нагородил у колодца всяких палок и рычагов, однако все до поры обходилось мирно. Но однажды Пашкин отец возвращался с фермы в сумерки, наступил на рычаг, и его окатило с головы до ног. Он тут же изломал Пашкину «механику» и задал бы самому изобретателю, да тот убежал к дяде кузнецу. Федор Елизарович, или дядя Федя, как его все зовут, кажется сердитым, потому что у него лохматая черная борода, на лбу глубокие морщины, глаза прячутся под нависшими и тоже лохматыми бровями. На самом деле он добрый: пускает нас в кузницу посмотреть и иногда позволяет покачать длинное коромысло, от которого идет рычаг к большому меху. Мех старый, латаный, и, если сильно качать, он начинает гулко вздыхать и охать, будто сейчас заплачет. Тогда пламя над горном исчезает, вместо него разом с искрами вылетает синий свет, и в нем танцуют раскаленные угольки. Дядя Федя ловко выхватывает из горна искрящийся кусок железа и, словно примериваясь, ударяет по нему молотком так, что огненные брызги летят во все стороны; потом быстро–быстро околачивает со всех сторон, пока раскаленное железо не вытянется в зуб бороны или еще во что–нибудь, а затем, не глядя, бросает в бак с водой. Все у него идет так быстро и ловко, что нам каждый раз становится завидно. Но дядя Федя, как мы ни просим, ковать нам не дает. — Нет, ребята, — говорит он. — Кузнец начинается вон с той штуки, — кивает он на тяжелую кувалду. — Вот когда вы играючи ею махать будете — другой разговор. А сейчас ваше дело — расти. Может, потом и в кузнецы определитесь. Мы все, кроме Катеринки, можем поднять кувалду и даже легонько тюкнуть по наковальне, но размахнуться ею не под силу даже Геньке. С дядей Федей мы дружим и, когда он отдыхает, разговариваем о разных разностях. Он, правда, не больно разговорчив, так что говорим больше мы сами, а он, щурясь, покуривает свою коротенькую, окованную медью трубку и только кивает головой. Дядя Федя всегда заступается за нас перед другими. Его все уважают и слушают, он депутат сельсовета, ходит в Колтубы на собрания и получает «Правду». Вот и теперь Пашка прибежал под его защиту. — Что, опять набедокурил? — спросил дядя Федя. — Я не б–бедокурил, я м–машину изобрел. Я же не виноват, что папаня под ноги не п–поглядел… — И Пашка рассказал, как все произошло. — Эх ты, механик!.. Ну ладно, пойдем на расправу. Он закрыл кузницу и пошел к Пашкиному дому. Пашка приуныл, но побрел следом, приготовившись, в случае чего, дать тягу. Отец уже переоделся и, должно быть, поостыл, но, когда Пашка вошел в избу, нахмурился: — У тебя что, вихры чешутся? А ну–ка, поди сюда. — Ты погоди, Анисим, — остановил его дядя Федя. — Вихры не уйдут. Приструнить, конечно, следует, ну и торопиться с этим не к чему. Коли бы он просто озоровал — другое дело. А у него мозги видишь куда направлены?.. — Я вижу, куда они направлены. Только и знает — выдумывать… — Вот я и говорю: выдумывает. Может, до чего и путного додумается. А через вихры всякую охоту думать очень даже просто отбить. Потом дядя Федя пожаловался на сталистое железо, Пашкин отец перевел разговор на ферму, которой он заведует, — тем дело и кончилось. У меня нет пристрастия к технике — мне больше нравится читать книги и слушать разные истории. Но все книги, какие я мог достать, уже читаны и перечитаны, и я попробовал написать про нашу деревню сочинение вроде летописи. Тетрадей мне было жалко, и, потом, они все по арифметике или в две косых, а кто же пишет летопись в две косых! Я выпросил у отца большую конторскую книгу, написал на обложке: «Летопись. Древняя, средняя и новая история деревни Тыжи, сочиненная Н. И. Березиным», и перерисовал из книги подходящую картинку — битва русских с монгольскими завоевателями. Про битвы в нашей деревне я ничего не слыхал, но так как во всякой истории обязательно бывают войны и сражения, то я решил, что и в нашей деревне они тоже были. Далее, как полагается, шло описание деревни: «Деревня Тыжа стоит на реке Тыже. В деревне всего двадцать один двор. С востока Тыжа омывается речкой Тыжей, а с запада ничем не омывается, и там дорога к селу Колтубы. Это от нас километров пять или семь (точно установить не удалось: все ходят и ездят, а никто не мерил). Там находятся школа–семилетка и сельсовет, а в нем телефон. От Колтубов через Большую Чернь[2] идет дорога к Чуйскому тракту, по которому ходят автомашины. За Тыжей тянутся колхозные поля. Они идут над самым берегом, потому что недалеко от берега поднимается большая гора и она вся поросла листвяком.[3] С севера находятся горы и тайга, а к югу идет такая крепь и дебрь, что пройти совсем немыслимо. Еще зимой туда–сюда, а летом ни верхом, ни пеши не пробраться. На что Захар Васильевич ходок, и тот туда не ходит. Еще дальше находятся гольцы,[4] а в погожий день далеко–далеко виднеются белки.[5] Заложена деревня в…» Вот тут и начались затруднения. Основание деревни относилось, конечно, к древней истории, но никаких древностей мне не удалось обнаружить. Самой древней была бабка Луша — она уже почти ничего не видела, не слышала и даже не знала, сколько ей лет: «Года мои немеряные. Кто их считал! Живу и живу помаленьку». Чтобы задобрить бабку Лушу, я принес ей полное лукошко кислицы, но так ничего и не добился. Она только и знала, что твердила: — Было голо место. Пришли мы — батюшки–страсти: зверье–каменье!.. Чисто казнь, а не жизнь. Потом ничего, обвыкли, к месту приросли… Они ведь, места–то наши, хо–о–рошие!.. Древняя история не получилась. Ничего не вышло и со средней историей. Дед Савва, к которому я пристал с расспросами, отмахнулся: — Какая у нашей деревни история! Бились в этой чащобе, бедовали — ой, как люто бедовали! — вот и вся история. Жизнь, она нам с семнадцатого году забрезжила. Ну, а по–настоящему–то с колхоза жизнь начинается… Да. Вот она, какая история. Нашего веку еще только начало, историю–то потом писать будут… А вот раньше бывалоча… — И начал рассказывать, как он в 1904 году воевал с японцами и заслужил Георгия, но это уж никак не вязалось с историей деревни. История Тыжи осталась ненаписанной, я спрятал книгу в укладку, но на деревне узнали про нее, и меня после этого иначе и не зовут, как «Колька–летописец». Так, один за другим, рухнули все наши замыслы и начинания. Мы еще надеялись на Геньку. Генька был врун. Его так и звали: «Генька–врун». Врал он без всякого расчета, верил в только что выдуманное им самим и, рассказывая свои выдумки, так увлекался, что вслед за ним увлекались и мы. Теперь только Генька мог придумать что–нибудь такое, что вывело бы нас из тупика. Но Генька исчез. Целый день его не было ни в избе, ни в деревне, и, куда он девался, не знала даже его мать. Ожидая Геньку, мы долго сидели на заросшем лопухами и репейником дворе Пестовых. Старик и старуха Пестовы померли еще во время войны, изба стояла заколоченная, и мы всегда там собирались, потому что там никто нам не мешал. Серо–синие гольцы стали розовыми, над Тыжей повисла лохматая вата тумана. Пора было расходиться. Но в тот момент, когда Пашка сказал: «Ну, я пошел», затрещали кусты и появился запыхавшийся, растрепанный Генька. Рубашка у него была разорвана, колени и руки испачканы землей и смолой, а во всю щеку тянулась глубокая, уже засохшая царапина. Он опасливо оглянулся вокруг, присел на корточки и спросил зловещим шепотом: — Умеете вы хранить тайну? От волнения у меня пересохло в горле, глаза у Катеринки стали еще больше, а Пашка встревоженно засопел. Это было самой заветной нашей мечтой — знать хоть какую–нибудь, хоть самую маленькую тайну! И, хотя ни разу мы не сталкивались ни с чем, что напоминало бы тайну, конечно же, никто не мог сохранить ее лучше нас. Но какие могли быть тайны в Тыже, если все от мала до велика знали все обо всех и обо всем и ничто, решительно ничто не содержало намека даже на пустяковый секрет!.. Генька опять оглянулся и еще тише сказал: — В районе населенного пункта Тыжа появились диверсанты! — Врешь! — сказала Катеринка. — Вру? — задохнулся от негодования Генька. — А вы знаете, где я сегодня был? Я, может, десять километров на животе по–пластунски прополз… — Он показал исцарапанные, испачканные руки. — В распадке за Голой гривой[6] я видел дым. А потом я нашел… — Что? — Вот! — И Генька протянул нам обрывок бумаги. Это была не обычная бумага, а толстая и гладкая, с одной стороны белая, с другой — разлинованная бледно–зелеными линиями, как тетрадь по арифметике, только совсем мелко. По этим клеточкам карандашом проведены извилистые, изломанные линии, возле линий — маленькие стрелки и цифры, а сбоку нарисована большая стрелка, упирающаяся в букву N. Странная бумага уничтожила все наши сомнения. — Ну? — не выдержала молчания Катеринка. — Мы пойдем туда и выследим их! — А может, это не диверсанты? Откуда им взяться? — заколебался я. — Много ты понимаешь! Далеко ли граница–то? — Там же Монголия. А у нас с Монголией дружба. Генька презрительно посмотрел на меня: — Ну да… А ламы? — Кто такой «ламы»? — спросил Пашка. — Лама — это монгольский поп. У нас их нет, а в Монголии они есть и называются ламы. (Он здорово много знал, этот Генька!) Вот диверсанты или шпионы переоделись под ламу — и к нам! — Надо в аймак[7] сообщить, — сказал Пашка. — Ну да, как же! А орден? Кто поймает, тому и орден дадут. Об орденах мечтали мы все, и потому Пашкино предложение никто не поддержал. — Ну вот… Если кто боится, я не неволю. Дело опасное, и пойдут самые стойкие. — Девчонок не брать! — сказал Пашка. — А почему? — вскипела Катеринка. — Думаешь, я боюсь? Я нисколечко не боюсь! Ты раньше меня испугаешься. — Понимаешь, Катеринка, — сказал Геннадий, — может, придется долго по–пластунски… — Я не хуже вас ползаю! — закричала Катеринка. — Тоже выискались! Только попробуйте не взять — я всем расскажу! Вот сейчас пойду к Ивану Потапычу и расскажу! Обидевшись, Катеринка действительно могла выполнить свою угрозу, и тогда прощай всё: бумагу отберут, сообщат в аймак, да еще может и влететь… — Эх, — сказал Генька, — связались мы с тобой!.. Ну ладно, пошли! — Куда же на ночь глядя? — заколебался Пашка. — А дома что скажут? Да и не найдешь ничего в потемках. В самом деле, стало совсем темно, в окнах зажглись огни. Генька озадаченно почесал затылок: — Да, дела не будет… Хорошо! Утром на зорьке сбор здесь… |
||||
|