"Свежий ветер океана" - читать интересную книгу автора (Федоровский Евгений Петрович)Небо синее над НевойГоловина сразу же положили на холодный жестяной операционный стол. Сестра сунула маску. В нос ударил колючий и резкий запах хлороформа. «Считайте», — донеслось откуда-то издалека. По боли он угадывал, что осколок засел где-то в позвоночнике у центрального нерва. Если хирург ошибется, он либо умрет, либо сойдет с ума. Или его разобьет паралич, и он превратится в живую мумию… Стал считать, вдыхая всей грудью хлороформ. Но от взвинченных нервов, от страха никак не мог заснуть, сбился со счета и начал снова. «Семнадцать, восемнадцать… девятнадцать». Почувствовал, что сестра сняла маску. «Отложили операцию», — обрадованно подумал Головин и раскрыл глаза. Он уже лежал на спине, стянутый жестким кожаным корсетом. Сестры, почему-то пряча глаза, торопливо собирали инструмент. Одна из них отдернула штору, и операционную залил солнечный свет. Начинали операцию утром, значит, между «восемнадцатью» и «девятнадцатью» прошло несколько часов. Над ним склонился хирург в белой шапочке, тесной для большого лысого черепа, с мешками под глазами, выпяченной губой и большим сизым носом. Он щупал пульс. Почувствовав, что Головин очнулся, врач сердито отбросил руку: — Скажу вам, вы матерились как настоящий биндюжник. Еще пьяный от хлороформа, Головин раздраженно проговорил: — Оставьте меня в покое! Хирург всплеснул руками: — Чтоб вам дожить до моих лет! Я сделал отчаянно сложную операцию — и нате вам, благодарность… Медсестры, бесшумно скользящие по паркету, возмущенно фыркнули. — А мне наплевать, что вы там сделали! — разозлился Головин. Хирург снял очки с толстыми стеклами. Как у всех людей с плохим зрением, его глаза стали беспомощными и ласковыми. Он поморгал белесыми ресницами, будто попала соринка, и спросил: — Хотите, покажу осколок? С эмалированной чашечки пинцетом он подхватил крошечный кусочек металла, еще покрытый свежей кровью. — Оставить на память? — Валяйте, доктор, — тихо проговорил Головин, удивленный несоизмеримостью боли с микроскопической величиной стального комочка, который попал в момент бомбежки парохода на Ладоге. — Будете жить сто лет. Это говорю я, полковник Радов! — Хирург взъерошил волосы Головину и, вздохнув, добавил: — Три миллиметра отделяли вас от верной смерти. Головин осторожно взял осколок, повертел в пальцах: — Думал, в меня влетела по крайней мере пудовая болванка… — Через эти руки, — Радов показал сухонькие кулачки со склеротическими жилками, — прошли тысячи людей, но вы… я вам скажу! Действие хлороформа стало проходить, и тупая саднящая боль пришла откуда-то из желудка и вцепилась в позвоночник. — Сестра! Морфий! Головину сделали укол в ногу, и боль немного отпустила. Радов побарабанил пальцами по белой тумбочке, снова надел очки, и лицо его сразу стало непроницаемым и холодным. Он тяжело поднялся. За ним зашуршали тапочками сестры и ассистенты. В дверях Радов остановился. — Не стану обнадеживать вас, — проговорил он. — Выздоровление может длиться долго. Время, молодой человек, время покажет… Головина увезли в палату — очень маленькую комнатку в самом конце коридора. Она походила на склеп. Сестра опустила штору и приказала спать. Сильно ломило голову, уснуть он не смог и стал прислушиваться, как снова медленно, упрямо подбиралась к спине боль… Отныне он выпал из времени. Ему сказали, что нужно лежать на спине и не двигаться. Но он не мог этого сделать, даже если бы захотел. Туго стянутый корсетом, с ногой, укрытой тяжелым гипсом, он напоминал спеленатого младенца. Где-то на границе небытия теперь надо было найти какую-то устойчивую форму существования. Лучше бы устроило тихое бездумье. Но он не мог заставить себя не думать. Ему казалось, что мозг у человека походил на чуткие весы, которые приходили в движение даже от конопляного семечка. Попадет в голову долька какого-то воспоминания, и весь механизм мозга вступит в работу, как старательный мастеровой. Мечта когда-нибудь отыскать карты Беллинсгаузена теперь притупилась. Боль украла надежду. «Если я останусь жить, — думал Головин, — то буду вызывать жалость и сострадание у других. А это само по себе оскорбительно. Сколько времени пройдет, прежде чем я смогу встать? Месяца три или год? Но когда-то должна отпустить боль?!» Когда Головина несли в палату, он считал этажи. Их было четыре. «Значит, когда я смогу встать, то доберусь до лестницы. Лишь бы хватило сил перевалиться через перила. Ну а если не встану? Тогда доползу! Дальше жить нет смысла». Головин успокоился и задремал. Сквозь сон он услышал, как приоткрылась дверь и в палату скользнула сестра. Кто-то остановился у порога. Он уловил тяжелое астматическое дыхание, почувствовал на себе взгляд того, кто был в дверях. — Спит, — шепнула сестра. — Пока уколы морфия. Иначе боль вызовет шок. Хорошо, что он так молод. Головин узнал шепот Радова. Это он стоял у порога, полковник гуманной и печальной медицинской службы, коротконогий, старенький, полуслепой. …Некоторое время Головин испытывал странное ощущение: он напоминал себе песочные часы. Беззвучно и безвозвратно сквозь него сыпались дни, недели и месяцы. По тому, как дуло в окно через плохую замазку, он узнавал погоду на улице. Прошли лето и осень, потом наступила зима. От снега на дворе посветлело в палате, обозначились маленькие трещины в штукатурке, небольшие потеки. Прищурив глаза, он видел в этих потеках и трещинах разные картинки — то сеть дорог, как на карте, то облака, то людей, сцепленных в плотном клубке, то бушующий океан с брызгами молний. Он лежал на спине и ничего, кроме потолка, не видел. Небольшое разнообразие приносил утренний обход. Радов, как всегда торопясь, спрашивал о самочувствии и вставал, не дослушав ответа. Он все знал. Головин жаловался, что под гипсом отчаянно чешется распухшая нога. «У всех чешется», — бросал он. Головин говорил, что мучают сильные боли, просил морфий. Но он приказывал давать анальгин или пирамидон. Иногда во главе свиты появлялся начальник госпиталя, в тогда смешно было видеть, как Радов, краснея, как школьник, путаясь в латыни, что-то рассказывал о Головине. Лейтенант всегда ждал вечера. Если не было срочных операций, в это время приходил Радов. По вечерам он был совсем другим. Он садился на край кровати, некоторое время молчал, прислушиваясь к своим хрипам в хилой груди, а потом начинал рассказывать о жизни, о фронтах, на которых пришлось побывать. Все события облекал он в какую-то забавную форму, похожую на анекдоты, и они вместе смеялись и одинаково вытирали глаза, и после этого Головину думалось, что унывать не надо, все образуется, что жить в общем-то можно… Однажды Радов принес старую книгу Роберта Скотта о его походе к Южному полюсу. В ней были собраны дневники, письма к родным, друзьям, к английскому обществу, которые когда-то сильно потрясли Головина своим драматизмом. — Откуда вы узнали, что я интересовался Антарктидой? — удивленно спросил Головин. Радов плутовато улыбнулся: — Знал, да помалкивал. Мне о вас рассказывал Леша Кондрашов, но тогда вы были еще очень плохи. Я боялся тревожить. — А где он сейчас? — В другой палате. Когда он встанет, разрешу навестить… — Он тогда в разведку ходил. — Собственно, куда позднее попал архив? Головин помрачнел: — Об этом и мне бы хотелось узнать. Мы отправили его в Ленинград, а после немцы перешли в наступление, я из боев не выходил, пока не ранило. — Да вы напрасно волнуетесь, сберегут архив ленинградцы. Когда-то же наши прорвут блокаду. — Быстрей бы… Книга Скотта, хотя она и была давно знакома, подействовала на Головина лучше всяких лекарств. По ночам, когда глухие боли гуляли по спине и у него пропадал сон, он восстанавливал по дням жизнь сильного, умного и целеустремленного человека, который все-таки не смог преодолеть пустого разочарования, оказавшись вторым, а не первым открывателем Южного полюса. Когда 18 января 1912 года Скотт и четверо его верных друзей пешком, по рыхлому снегу, в сильный мороз достигли Южного полюса, они по оставленной лагерной палатке узнали, что всего за четыре недели до них здесь побывал Амундсен. Это так угнетающе подействовало на измученных людей, что обратный путь оказался им не под силу, и они погибли. Скотта погубило тщеславие. Но его можно было понять. На родине ему открывалась невеселая перспектива и огромные долги. Может быть, и правда, что первенство открытия — в науке ли, искусстве, географии, спорте — вещь далеко не безразличная? И надо ли после всего, что сделано, отказываться от своей цели? Имеет ли право он, Головин, бросать свои доказательства куда более высокого достижения — открытия Беллинсгаузеном целого континента? Его охватила злость на самого себя. Надо гнать прочь позорное прислушивание к собственным болям, бесполезное угрызение совести. Надо быстрей подняться на ноги, попытаться пробиться в осажденный Ленинград и продолжать то, что начал. Ломая самого себя, Головин по утрам стал делать гимнастику, сестра обтирала его холодной водой. Потом он брался за книги. Вскоре объявился в палате Леша Кондрашов. С тех пор как его видел Головин здоровым, Леша сильно изменился. Вид стал какой-то мужской, солдатский. Раны его заживали, о чем он сразу же сказал: — Врач обещал залечить скоростным методом. Эх, быстрей бы домой. Домом он назвал свой Ленинградский фронт. — А вы как, товарищ лейтенант? — Рад бы в рай… В конце месяца будет комиссия. Леша посмотрел с жалостью, хотя и пытался это скрыть. — Кто бы мог подумать, что вас ранят снова тогда, на пароходе. Я ведь был совсем не жилец, а вы ходили… Он рассказал, что бомба с «юнкерса» угодила в корму, пароход потерял управление и долго отбивался от пикировщиков, пока их не отогнали наши летчики. К вечеру прибыл буксир и дотащил судно до берега. Сообщил Леша и о том, что дела под Ленинградом стали получше. — Может, к тому времени, как выпишемся, прорвут наши блокаду. …12 января 1943 года в палату без стука ворвался Леша Кондрашов и завопил с порога: — Включайте радио, товарищ лейтенант. Началось! Диктор Московского радио сообщал о начале наступления наших войск под Ленинградом. Позднее, когда в госпиталь, где лежал Головин, стали прибывать раненые из-под Ленинграда, все узнали о подробностях тяжелых и кровопролитных боев, о том, как перед боем на могиле Суворова офицеры и солдаты клялись бить врага, как на берег вышел сводный оркестр и под могучие аккорды «Интернационала» солдаты пошли на штурм гитлеровских укреплений. Семь суток дивизии прогрызали вражескую оборону, сражение не прерывалось ни днем, ни ночью, на один-два километра в сутки сокращалось расстояние между фронтами. Дрались уже дивизии вторых эшелонов. Бойцы окружили Шлиссельбург и повели уличные бои. В 9 часов 30 минут 18 января 1943 года у рабочего поселка? 1 встретились бойцы Ленинградского и Волховского фронтов. Они бросились навстречу друг другу, не обращая внимания на артиллерийский обстрел с Синявинских высот. Это была долгожданная встреча. Планы Гитлера задушить ленинградцев голодной смертью были сорваны. В тот же день, 18 января, Москва приняла решение о немедленном строительстве железнодорожной линии Шлиссельбург — Поляны с мостом через Неву. 6 февраля в Ленинград из глубины страны прибыл первый эшелон с хлебом… По этой дороге чуть позже уехал на фронт Леша Кондрашов, а летом попал в Ленинград и Головин. |
||
|