"Книга Бекерсона" - читать интересную книгу автора (Келлинг Герхард)4После поездки в Ганновер на поезде он пребывал в каком-то странном неопределенном состоянии, которое, с одной стороны, было вызвано общей неуверенностью, а с другой — вытекало из связанных с этим последующих резких перепадов настроения: эйфорию сменяла депрессия. Фактически противная сторона ничем себя не обозначила, и он даже не мог утверждать, что кому-то вообще стало известно о его поездке в пустоту. Тогда он неделями (а может, это дни вытянулись для него в недели) не имел никакой информации от противоположной стороны. Иногда он даже думал, что этой противоположной стороны просто нет и никогда не было, все это лишь выдумка и фантазия, нечто ирреальное, какая-то химера… по крайней мере ему показалось, что вдруг кто-то снова утратил к нему интерес, а это, как он теперь точно знал, соответствовало характеру действий, к которому вновь и вновь охотно прибегала эта сторона. Она, эта Он все еще ловил себя на мысли о том, что они уже давно отдалились друг от друга и теперь их мало что связывает. В конце концов от былых отношений осталось насколько приятное, настолько и равнодушное чувство дружеской симпатии. Одновременно наметился процесс, который он воспринимал лишь как отторжение немногих старых друзей, которые у него еще оставались. Этот процесс сигнализировал начало вполне желанного одиночества, точнее говоря, разобщения, которого он хотя и побаивался, но вместе с тем к нему сладостно стремился. В его новой жизни была тема, которую он не хотел обсуждать ни с кем! Поэтому он не мог себе позволить прикидываться или раздваиваться. Короче говоря, он оказался в положении человека, в душе которого нарастало нечто новое. Целостность представляла собой Если поначалу он, извиняясь, отказывался от несмотря ни на что поступавших предложений, ссылаясь на нехватку времени, то теперь уже без всяких объяснений отвергал все предложения, что на удивление далось ему безо всяких переживаний. Логично, что и в этом отношении он быстро оказался в изоляции — видимо, не составляло труда, однажды приняв решение, разорвать и такие узы. Зато ему сопутствовала удача — он придумал несколько рекламных материалов, или, как он их называл, пятен. Они отражали остроумный сатирический взгляд на кое-какие очевидные явления, например, ходить пешком в ноябрьской мгле (!). Или до смешного неприятное побуждение к обязательному принятию пищи — то есть повторение одного и того же действия. Или размышления о действиях по нисходящей, ведущих к преступлению, например, совершение ежедневных покупок в магазине, постоянное хождение за водой, водой в бутылках вместе с коробками, смена лет, так 1 января начался очередной год. Все эти банальности доставляли ему радость и даже обещали быть успешными, если учесть интересы малого издательства как такового. Правда, он исходил из того, что и в данном случае он вновь оказался непонятым. По-видимому, остроумным воспринималось то, что, на его взгляд, затрагивало суть бесполезности и несоразмерности, предопределившей бесславный конец и этой серии и в итоге неудачу затем в целом. Фактически сложилось невысказанное своеобразное отношение к его анонимным менторам, к этой завуалированной и в некотором смысле мафиозной Фактически разговор со Штекелем явился источником удивительного определяющего опыта и вместе с тем чувствительной травмы, которая еще активнее толкала его в сторону изоляции. Так в ходе их беседы он, Левинсон, отметил вероятность того, что в его душе обнаружились признаки, способные резко изменить течение жизни другого человека, а этому решительно и незамедлительно воспротивился Штекель: он не располагает временем на метафизику, а оккультизм просто не достоин (так и выразился — не достоин!) просвещенного, сознательного, современного индивидуума и человека. Когда после этого он, Левинсон, попытался смягчить собственную позицию, ограничив категоричность своих замечаний, священная ярость Штекеля возросла многократно; отбросив всякие рамки, он решительно и бесцеремонно, словно разочарованный любовник, простился с ним и ушел. Такая развязка мгновенно вызвала глубокое сожаление его, Левинсона, но и, предположительно, Штекеля. Иную реакцию на происшедшее, кроме глубокого сожаления в связи с чем-то необратимым, трудно было себе и вообразить. Ему не пристало даже думать о том, что, например, если жизнь когда-нибудь еще раз столкнет его со Штекелем (это, впрочем, казалось ему маловероятным), отрицательный настрой обоих в этой связи вряд ли изменился бы. Здесь он считал уместным лишь одно краткое замечание: среди тех, кого он, Левинсон, впоследствии поочередно подозревал в том, что они являются его тайными заказчиками, этот Штекель некоторое время мог играть определенную роль. Но потом эта изначально маловероятная гипотеза отпала как несостоятельная. Фактически уже тогда он стал подозревать всех и каждого. Везде ему виделись завуалированные послания, ищущие взгляды, позволявшие говорить уже о признаках паранойи. Наконец он сообразил, что следует принимать вещи такими, как они есть, или все кончится для него умопомешательством. И здесь он ощутил в себе тенденцию к самоизоляции. Чем решительнее проявлялась сосредоточенность на самом деле, тем сложнее становилось для него общение с другими. Этой взаимосвязи, которая всегда представлялась ему глубоко существенной и естественно необратимой, было присуще нечто закономерное. Фактически она лишь постольку вызывала в нем сожаление и отрицание, поскольку казалась не только неизбежной, но и необратимой. Он был убежден, что человеческий путь — или, точнее, путь человека, или по меньшей мере его путь, путь Левинсона, неизбежно вел к обособлению. Если уже рождение, как очевидно, являлось не чем иным, как пока еще не осознанным отделением или отторжением, буквальным отсечением (пуповины), в насколько большей степени сознательная жизнь — в смысле смерти, которой, в сущности, всегда являлась эта жизнь, — представлялась необходимым одиноким актом. Вопрос заключался лишь в том, что предпочтительнее — познание истины или заблуждение? Причем он, разумеется, не хотел, да и не мог решать это за других. Для него самого решающее значение имели постановка данного вопроса и практика одиночества. Однажды на пятничном базаре, развернутом на Изештрассе, куда он иногда ходил за покупками, ему встретилась старая знакомая. Несмотря на то что с момента их последней встречи минуло много времени, оставившего свой след и на их лицах (ведь с понижением продолжительности жизни смерть все зримее напоминает о себе), былая сердечная привязанность возродилась мгновенно. Только потом, при прощании, несмотря на душевную близость, ярко проявились черточки как свидетельство пробежавших с тех пор световых лет. Дело в том, что ход вещей, К обособлению добавилось ощущение того, что за ним постоянно следят или по крайней мере наблюдают, хотя и не шпионят. Правда, кое-когда это все же имело место. Однако именно наличие невидимого противника все больше возбуждало его, в этой странной невидимости как в основополагающей концепции или структуре он ощущал какое-то превосходство своей воли. Будто его хранила сама мысль о том, что он никогда зримо не противостоял Это был период прогулок. Целыми днями он слонялся по улицам, размышляя о тайных организациях, иностранных державах, криминальных структурах, о которых ничего не знал, кроме этого безмолвия, пока наконец из всего этого не сложилось, естественно, абсолютно ущербное и весьма расплывчатое представление о Так, он вновь и вновь задумывался, что они скажут о его одежде. Поскольку он их не знал и таким образом от них не могло исходить какое-либо специфическое влияние, данный вопрос приобретал для него значение своеобразного отдаления от самого себя. Он старался одеваться обезличенно и неброско. Стремление к притворству или маскировке руководило им тогда в столь значительной степени, чем сам вопрос «Что же надеть?» соотносился как своего рода насмешка над окружающим его унифицированным (!) обществом, идеалы внешнего облика и приличия которого он воспринимал как разочаровывающие, иллюзорные, безумные и т. д. и т. п., в то время как собственный идеал он во все возрастающей степени видел в том, чтобы знающий его человек никак не реагировал на надетую им новую куртку, хотя она и привлекала к себе внимание окружающих. Так постричься, чтобы никто не заметил твою прическу, отказываться от всего, что указывало бы на личный вкус, но при этом одеваться к месту, со смыслом и даже элегантно — означало лишь одно: окончательный отказ от так называемой индивидуальности. И как раз в этом заключался Однажды декабрьским вечером он прогуливался с фотоаппаратом в руках по оживленным улицам. И вдруг увидел и осознал всю ужасающую чудовищность городского квартала Гамбург-Эймсбюттель; атмосфера общего одичания в полной мере открылась ему в причудливых отснятых им четырехугольных кадрах так называемой моментальной съемки. В виде фоторомана из тридцати семи кадров он подготовил как бы инвентарную опись и топографию квартала перед концом рабочей недели, начиная с автоматов по продаже презервативов (фрагмент), ресторана «Бургер-Кинг», рекламы стирального порошка «Персил», гамбургского ночного неба (Skyline), развалов хозяйственных и галантерейных товаров и кончая удрученной горем женщины, с трудом залезающей в автобус. Он видел грозные слоганы на стенах, в окнах, витринах, лицезрел граффити, горы мусора, отходов, весь многослойный ландшафт, который, как его внезапно озарило, точно характеризовал его духовное состояние. «И все это я», — подумал он и написал: На этом этапе он часто размышлял о том, чтобы по собственной инициативе восстановить контакт с Так он отбросил попытку повторного Между тем финансовый вопрос решился как-то Между тем Выйдя из метро на станции «Портовые причалы», он прежде всего ощутил запахи, которые источали воды Эльбы. Вблизи реки было весьма прохладно, десять или даже пятнадцать градусов ниже нуля, по течению неслись крупные льдины. По радио было объявлено, что ночью ожидается понижение температуры до двадцати градусов ниже нуля. А сейчас он стоял под солнцем, разглядывая через видоискатель собственную протянутую ладонь. Это длилось несколько минут под зимним солнцем, а он все продолжал разглядывать: набегавший холод врезался в кожу, как бы выявлял боль, запечатлевая и фиксируя ее. Как и ожидалось, в это время здесь никого не было, никого, кроме него самого. Никто не обратился к нему, но никто и не отворачивался от него. Он обернулся, но вокруг царила лишь деловая суета, которая нисколько не касалась его. Охваченный приятным ощущением одиночества, он миновал часть улицы, зажатой между грузовиками и какими-то машинами со стройки, и вышел на Лагерштрассе по известному маршруту, мимо общежития к музейной гавани и далее вдоль безлюдного пляжа. Мимо него проносились вздыбленные течением льдины метровой высоты в направлении пляжной жемчужины, которая из-за отупляющего холода в это время года была закрыта и наглухо забита досками. На каменной полосе между музейной гаванью и пляжной жемчужиной сделал первый кадр: передвигая ступни ног не резко — он и раньше больше всего любил ходить на своих двоих, передвигаться пешком, чтобы ощутить вес своего тела, его выпрямление, перекат ступни с пятки на носок, движение от бедра, когда тело погружалось в состояние покоя, в то время как он, совсем один, растворялся в движении. Предпочтительнее всего было свободное, бесцельное перемещение, где главным критерием оказывалась открытость и когда обычно говорили: оттуда и дотуда, и все потеряно. Ходьба зимой, вдыхание сухого холодного воздуха через нос, который в результате обрастал малюсенькими сосулечками, зрительное и слуховое восприятие, внимательное созерцание окружающей жизни, не восприимчивой ни к чему, существующей сама по себе, направленной как внутрь, так и вовне, — это состояние вызывало в нем самое приятное ощущение. Именно на этом месте пляжа однажды ночью мимо него, совсем рядом, пронесся огромный черный корабль. Волны с некоторой задержкой докатывались до его ног — это был процесс, который символизировал абсолютную конечность как домашний кров, сравнимый разве что со смертью. По всей вероятности, на этом прогулочном маршруте, как и в других случаях, за ним велось наблюдение. Между тем для него уже стало правилом игры действовать Метротоннели пронизывали город Гамбург, как нервы. Иногда он покупал себе специальный билет и весь будничный день переезжал с одного вокзала на другой, стараясь при этом охватить возможно большее число внутренних районов города. При этом он всегда делал такие пересадки, чтобы добраться до самых уединенных, окраинных кварталов. Потом он снова завязывал с этими играми, в дикой одержимости устремлялся в центральные районы, пересекая их под острым углом. Затем после такой триумфальной поездки еще битый час, вконец измотанный, он уже бессистемно, не обращая внимания на схемы линий подземки, выходил из нее и снова входил, сливаясь с потоком людей, которые выходили из метро и снова в него входили. Однажды, после одной такой поездки, одержимый болезненной страстью к перемещению в пределах городской черты (это произошло вскоре после его прогулки в порту и по набережной Эльбы), он, Левинсон, неожиданно получил приказ, который глубоко врезался в его память. Ему предписывалось дать критический анализ произведения одного из самых известных пишущих по-немецки писателей новой волны, Йона Кремера, который для него был просто Кремером. Причем соответствующий приказ не поступал ни в письменной, ни в устной форме — другими словами, он непосредственно не получал его, однако данное предписание адресовалось ему в виде книги, которую он обнаружил на столе после очередного изнурительного катания по городу. Речь шла о совсем еще новенькой, нечитаной книжке карманного формата (из нее даже торчала квитанция кассового аппарата), которая наряду с другими вещами вдруг оказалась на его письменном столе. Возможно, она пролежала там даже некоторое время, может быть, даже несколько дней. Это было до сих пор абсолютно неизвестное произведение Кремера — разрекламированная «Горная книга», на которую он, так сказать, наткнулся: взяв ее совершенно случайно в руки, стал внимательно листать и с удивлением разглядывать, поскольку никогда ранее она ему не попадалась на глаза. Так, он обнаружил на своем столе эту — по времени скорее всего после возвращения из порта, но никак не раньше — прежде неизвестную ему, новую книгу. Как он убедился впоследствии, в сюжетном плане это был мономанический взгляд на ничем не мотивированное преступление, причем поначалу его шокировало то, что некто… очевидно, какой-то незнакомец, проник в его квартиру и в отсутствие его, Левинсона, по-видимому, оставил тут эту книгу, книжку карманного формата. Судя по всему, этому чужаку был известен его ритм жизни, а именно то, что хозяина не оказалось дома, из-за чего тот преспокойно Потом все происшедшее представилось ему таким образом, что именно в то время, когда он завершал свою поездку… эти люди преспокойно разгуливали по его квартире, рассиживаясь здесь, по-хозяйски выглядывая из его окон, причем он нисколько не сомневался, что, перемещаясь осторожно и в то же время бесцеремонно, они невозмутимо рассматривали все вокруг, не оставив после себя никаких следов вероломного вторжения, не считая этой самой книжки. Он немедленно все просмотрел и проверил: в квартире все осталось как было, ему показалось, что никто ни к чему даже не прикоснулся. Удивило лишь обнаруженное им это издание — «Горная книга» Кремера, на которую, как ему снова пришло в голову, он фактически уже не однажды обращал внимание и которая уже давно вызывала его интерес. Ему казалось, что эта книга что-то источает. И в авторе, и в названии было нечто обетованное. Собственно говоря, ему давно хотелось ее прочесть. И вот она как бы сама по себе лежала перед ним — узенький легкий томик литературной серии. Такой желанный на первый взгляд, и хотя поначалу он даже не понимал (может, не хотел признаться в этом самому себе?), откуда вдруг свалилось на него это сокровище, тем не менее до него дошло, что в столь неожиданном И тем не менее вначале он отнесся к этой книге с недостаточным вниманием. Он еще долго размышлял о том, у кого мог оказаться ключ от входной двери и как вообще могло произойти безмолвное вторжение в его квартиру. Несколько раз все тщательно проверил, но ответа не нашел. В квартире все осталось по-прежнему, неизменно, если не принимать во внимание книгу, которая еще не читанная и совсем новенькая неизвестно почему продолжала лежать на его столе (после того как он наткнулся на нее) и оттуда как бы пристально поглядывала на него. Ему пришла в голову мысль заменить дверной замок. Он даже зашел в слесарную мастерскую (где получил подробную информацию на этот счет), но еще в мастерской на Ост-Вест-штрассе отказался от этой идеи. Дело в том, что пока мастер пытался объяснить ему преимущества и недостатки разных предохранительных устройств, до его сознания дошло, что К этому недальновидному отказу — стыд ему и позор! — добавилось следующее: он Словно приклеенная, книга несколько дней (а может, и целую неделю?) пролежала на том же самом месте, и все это время он взирал на нее с кажущимся равнодушием: тщательно пропечатанные черные литеры на картонной обложке цвета мха. Иногда взгляд просто останавливался на книге, создавшей своего рода поле напряжения. И вот однажды словно мимоходом он взял книгу в руки, произвольно открыл ее на какой-то странице и прочел несколько попавшихся на глаза строк, после чего книга вдруг настолько его заинтересовала, что он уже не выпускал ее из рук, пока наконец не прочел действительно от корки до корки, причем целых два раза подряд! При этом его прежнее отвращение к стилю автора улетучилось. Текст сам по себе раскрылся перед ним, удивительным образом приковав его внимание. Несмотря на чрезвычайно вычурные повторы и определенную многоречивость, интерес, вызванный авторским повествованием, не спадал. Вся история, наоборот, раскручивалась с каждой страницей, пока в самом конце из сказанного не выкристаллизовался своеобразный образ. Если не вдаваться в суть вопроса, речь шла о показе в общем-то малозначительного преступления или предыстории его совершения или движения в направлении к нему самому, в то время как данное преступление — как и все прочие — по сути представляло собой Однако его удивило следующее: в только что вышедшей из печати книге он обнаружил целый ряд отмеченных мест, выделенных фрагментов текста, все еще не понятных ему Его вдруг осенило, что лежавшая на столе книга не являлась чьим-то посланием, равно как и подчеркнутое место в тексте не возникло под воздействием сиюминутного настроения. До его сознания дошло, что скорее всего это выделенное место — Читая и перечитывая этого автора, Кремера, поначалу совсем не как художника слова (ибо в конце концов о чем шла речь?), а просто из чистого любопытства, он все больше и больше попадал под его влияние. На первых порах он еще терялся в догадках относительно таинственного содержания его текстов, но постепенно до его сознания стал доходить смысл авторской интонации: он все меньше размышлял о содержании и все больше прислушивался к мелодии авторской речи. Таким образом он, без сомнения, стал жертвой определенного внушения. Несмотря на то что по прошествии некоторого времени в его отношении к этому автору вновь возобладала невозмутимость, произведения Кремера глубоко укоренились в его сознании и подчинили его себе. Как бы он ни пытался с этим бороться, его непреодолимо втягивало в зависимое положение. При этом он ведь пробовал критически относиться к текстам, его восприятие вовсе не было некритичным, — напротив, скорее даже с намеком на отвращение. Откровенно говоря, собственная страсть к чтению всегда его раздражала. Поэтому тогда его увлекло творчество этого писателя, скончавшегося на удивление рано и при не полностью выясненных обстоятельствах. Эта мысль мучила его как навязчивая идея. Он забывал о ней, если об этом вообще можно говорить, лишь тогда, когда составлял план работы на день и выполнял все запланированное, невзирая на собственное отношение к этому и отношение других. Дни запойного чтения впоследствии он называл временем учения, причем последнее далось ему намного легче… Он всегда энергично занимался этим вопросом, когда его это захватывало, и лишь из-за своего прежнего невежества еще испытывал некоторое смущение. И вот теперь ощущал себя вправе еще раз задаться вопросом, действительно ли в его жизни всегда требовался внешний толчок во имя избавления от чего угодно, превратившись в итоге в подобие доверенного лица этого автора, поскольку в нем сформировалось ярко выраженное индивидуальное восприятие всего комплекса Кремера, что скорее всего, однако, не представляло собой противоречия. Лишь одно он никак не мог переварить: все это время он никогда, ни разу не задумывался о том, чтобы изложить свои раздумья о Кремере на бумаге. Фактически ознакомление с этим его произведением не предполагало усилия, направленного вовне — только внутрь. Одновременно он сделал для себя открытие, что не живет больше один. Он начал с того, что иногда, вернувшись домой, обнаруживал некоторые мелкие и совсем крохотные перемены в собственной квартире, например, перестановку Однако были и несомненные знаки. Как же иначе объяснить, что однажды после долгого отсутствия он обнаружил закрепленный в держателе рулон туалетной бумаги? Он точно знал, что по утрам… последний лист… Кроме того, возвращаясь домой, он неоднократно утыкался в запертую дверь (причем на два оборота ключа), которую сам сознательно и умышленно ( Фактически со временем он стал элементом Он стал практиковать отчетность по своим (причем всем!) расходам и тратам и оставлять бумаги на кухонном столе. Он даже счел необходимым отчитываться по некоторым крупным приобретениям. Например, в отношении шерстяного шарфа была сделана следующая запись: снова потребовалась сумма в шестьдесят пять марок. Или вот что он приписал: второй сорт, более чем дешево, пять марок! Или: С другой стороны, он преувеличивал, будто разговаривал с ними, припоминая, что был в квартире совсем один, обращаясь к ним громко и внятно (и не без иронии!), благодаря за заботу: |
||
|