"Книга Бекерсона" - читать интересную книгу автора (Келлинг Герхард)
15
В ту ночь он снова впервые спал спокойно. Удивительно, что он не испытывал ни малейшего страха перед уголовным преследованием, государственной властью и органами правосудия. Такого сна у него не было несколько месяцев. В ту ночь он по крайней мере осознал, что теперь все миновало и с него свалилось тяжкое бремя, связанное с произошедшим. Ему казалось странным, что он все это вроде бы совершил (он, далеко не самый смелый, избегавший насилия), что он смог. Он ощущал даже нечто вроде гордости за самого себя, за проявленную им энергию: ты рвался меня прижать, заглотить, что ж, но все вышло по-другому — я тебя «пришил»! Архаический принцип «око за око» и «как ты мне, так я тебе», причем ему было все равно, и он даже не задумывался о том, что кто-то мог потребовать от него ответа, потребовать, но позволительно спросить — почему? Из-за той крысы? Боже мой, вот свинья! Пока все это продолжалось, он, Левинсон, размышлял только об одном: как вырваться из этой мертвой хватки, из этого, как ему казалось, водоворота, определяющего его жуткую мнимую участь.
Тем не менее на некоторое время он затаился в ожидании ареста — он предъявил прокатчику парусных судов свое удостоверение, хотя его, Левинсона, на причале более или менее знали, ведь и раньше он брал здесь лодки напрокат. Но ничего не происходило, никто им не интересовался, никто от него ничего не хотел ни в субботу, ни в воскресенье. В понедельник ранним утром он вышел из дома, чтобы купить все свежие газеты. Он тщательно просмотрел, прежде всего гамбургские, и только в двух наткнулся на сообщение более или менее одинакового содержания. Это была, пожалуй, маленькая заметка на внутренних страницах, посвященная местным новостям: «Мертвец (или „Смерть“) на Альстере. Неизвестный мужчина примерно шестидесяти лет совершил на Альстере самоубийство: взятую им напрокат яхту прибило к берегу в Гарвестхуде. Было найдено оружие. Пока установить личность не удалось». Происшествие казалось, в общем, ясным, однозначным, краткую заметку можно было пробежать глазами и сразу забыть. У него, Левинсона, после столь волнующего происшествия эта заметка вызвала глубокое разочарование. Он позволил себе выпить шампанского, подняв бокал за своего поверженного противника, человека, которого он называл Бекерсоном. Занятия парусным спортом он пока отложил.
И во вторник утром он все еще чувствовал облегчение и восторг. Словно накатами формировался процесс его восприятия — он как бы вновь делал для себя открытия в бытовой сфере, складывалось впечатление, что он все проделывал впервые: он словно впервые как следует позавтракал, впервые беззаботно прогулялся, впервые себе в удовольствие сходил в магазин за покупками. Однако продолжало мучить и омрачать его триумф над коварным, поверженным противником неожиданно возникшее и впоследствии упрямо напомнившее о себе, хотя и ничем не оправданное безумное представление о том, что убитый им человек вовсе не причастен к данной истории. Между тем он каждый раз сразу успокаивался — исключено, это был он, его человек Бекерсон, тот самый, что находился на корме судна «Сузебек»! Уже одно его поведение, ухмылка и грубые манеры — как он на своей яхте врезался в Левинсона! А если он уже был мертв в своей сидячей позе? Стало быть, он, Левинсон, выстрелил в мертвеца? Но и это было едва ли возможно: ему запомнилось, как дернулась его рука, которую тот в решающий момент никак не мог вытащить из кармана.
На следующий день, в среду, в газете уже не было об этом ни слова. Казалось, расследование завершено и можно поставить точку. А он, Левинсон, реально представил себе, что все это в прошлом и отправлено в архив… Как следствие, целый день эйфории и, разумеется, заблуждения, и вот очень скоро друг Бекерсон снова дал о себе знать: после обеда в среду ему, В. Левинсону, проживающему в Линденштиге, по почте было доставлено письмо — это был конверт с подложкой без указания отправителя. Он сразу догадался, от кого послание — Бекерсон! От пронзительного осознания этого факта у него перехватило дыхание. Онемевшими руками он раскрыл конверт и обнаружил в нем багажную квитанцию из камеры хранения Элтонского вокзала — квитанция и коротенькая надпись от руки на обратной стороне: в случае моей смерти, В.Л. И что же теперь? Что означало это В.Л., это его инициалы В.Л. — Вальтер Левинсон? Если да, то почему? И вновь на него легла вся тяжесть переживаний, точное осознание, что это еще не конец — но что это было? И действительно ли все исходило от него, Бекерсона? Он еще жив? Почтовый штемпель было трудно разобрать, пятый месяц, это верно, но какой день? Самая обычная багажная квитанция, датированная третьим мая. Указатель календарной даты начинается с 03? Значит, камера хранения — а что там? Ехать на вокзал? А если это ловушка? Последняя ловушка?
Это заинтриговало его, и он поехал на вокзал сто пятнадцатым автобусом. На вокзале (старая игра в прятки) опять никто не попался ему на глаза, никто не сопровождал его взглядом, никто за ним не следил. У окошка, мимо которого вначале он незаметно проскользнул, из осторожности он предъявил свою квитанцию, и ему без проблем выдали довольно большой и толстый конверт. Понятное дело, заглянув в полученный конверт, он сунул его в свой дипломат и через подземный переход устремился вниз по Гросе-Бергштрассе к ближайшему кафе… Здесь или где-нибудь еще: он устроился прямо у окна, выходившего в своеобразную галерею, заказал что-то попить и, не выпуская дипломата из рук, подумал: если хотите, давайте прямо сюда, давайте. Пусть явятся, чтобы с ним покончить, с ним, пожалуйста! Пах, прямо через окно — и конец. Однако ничего не случилось.
Потом он открыл пакет, извлек из него несколько пачек бумаги: это были беспорядочные груды частично не сшитых, частично сброшюрованных листов, целые стопки исписанной, не полностью пронумерованной бумаги. В общем и целом это был какой-то написанный под копирку текст, перевязанный по главам шпагатом. Он стал поочередно распаковывать стопки, прежде всего прочитав собственные инициалы на первом листке; рядом с написанным от руки В.Л. было добавлено слово Scriptor. Что бы это значило? Ведь данное слово никак не могло быть связано с В.Л. Кто это такой, Scriptor? И снова трепетно забилось сердце в груди, и снова прилив крови вплоть до головокружения. Так он нашел его, этот объемный, напечатанный на машинке текст, вначале кипу на папиросной бумаге, явно машинописная копия… Трудно поверить, а ведь кто-то вручную подкладывал кусок копирки под каждый лист и затем вставлял его в машинку. Хотя в первом разделе очко шрифта отличалось округлостями и после переписывания имела место небольшая правка, а остальные листы напоминали сочиненный в спешке и оттого неперепечатанный оригинал, в общем и целом текст, который кишел ошибками, описками и исправлениями, все же представлял собой винегрет из бессвязных письменных свидетельств. Не исключено, что вся эта мазня, перестановки, произвольное перетряхивание абзацев, появление новых страниц и уже при первом чтении бросающиеся в глаза махровые «перлы» давали основание автору уверовать в собственную гениальность. Поначалу все это производило на него поверхностное впечатление, не более сильное, чем бесчисленные описки и грамматические искажения.
Уже после беглого ознакомления он понял, что эта книга была призвана стать его, Левинсона, собственной историей, сочиненной якобы им самим и изложенной от первого лица в страшно высокопарном, витиеватом и абсолютно чуждом ему стиле, который в последние недели и месяцы поражал своей смехотворной лживостью. Озадаченный и словно оглушенный, он растерянно отложил рукопись в сторону с ощущением исходящей от нее серьезной опасности. Потом снова сложил разные стопочки вместе и засунул их в дипломат, как очевидную последнюю весточку от своего друга Б. Собираясь домой, он испытывал прямо-таки панику и беспокойство за судьбу этой писанины, от которой в итоге не ждал ничего иного, кроме объяснения таинственной атаки на его безмятежную жизнь.
Никто не докучал ему и по пути домой. Благополучно добравшись до квартиры, он прежде всего заварил себе чаю, потом, наслаждаясь лучами послеобеденного солнца, уселся за вытертый досуха кухонный стол. Чтобы ничего не перепутать и не нарушить последовательность страниц, еще раз осторожно достал из дипломата одну стопочку бумаг за другой и разложил их перед собой на столе и на прилегающей к плите площади. Короче говоря, речь шла о рукописи, целом ворохе внешне уже порядком измазанных листов бумаги, в основном отпечатанных на машинке, но также частично исписанных от руки, как правило, чернилами (реже с помощью шариковой ручки). Кроме всего прочего, пестревшие поправками листы были сплошь многоформатными — один раздел, поместившийся в больших ученических тетрадях, был разложен по разным, в том числе целлофановым, папкам и скоросшивателям. Он представлял собой стопку объемом примерно от двухсот до трехсот страниц, на титульном листе прописными буквами было обозначено его имя В.Л. и еще как приложение — Scriptor. И больше ничего. Ни титула, ни заголовка, хотя впоследствии он заметил, что на обратной стороне можно было разглядеть целый ряд явно забракованных идей относительно названия. Все они были перечеркнуты и замазаны в такой степени, что их уже нельзя было разобрать. Из этого ряда ему хорошо запомнились только два названия: одно — «Ненависть Левинсона» и другое — «Месть Левинсона».
Затем он углубился в чтение рукописи, тщательно изучая главу за главой. Так он начал постепенно осознавать масштабы этого бреда — заблуждения, хотя и не понимал его сущности… Человек Бекерсон, как он уже давно предполагал, тронувшийся умом, короче, безумец, душевнобольной, случайной идеальной жертвой которого стал он, Левинсон, и все еще продолжает таковым оставаться. Это душевное расстройство, как он между тем зримо осознал, впоследствии было воспринято, как бы унаследовано от него, в результате чего он сам, то есть Левинсон, тронулся умом, хотя в общем-то не утратил способность здраво и логично мыслить (вот только как все это понимать?!), вместе с тем сохранив признаки помешательства до сегодняшнего дня.
В ту ночь он читал все подряд. То частями по нескольку раз перечитывал уже прочитанные разделы, то забегал вперед, то возвращался. Часто смысл доходил до него лишь после многократного мучительного вчитывания в текст. Он словно растворялся в темноте ночи, после чего вдруг на душе снова становилось светло, как днем. Иногда отключаясь, он погружался в крепкий сон.
Очень медленно в противовес собственным убеждениям он начал осознавать масштабы лжи, фальсификации и обмана. Я, В.Л., — прочел он, — наконец-то приступил к реализации своего давно намеченного плана и только что дал объявление… и заметил в смущении: эта книга Бекерсона на поверку оказалась фиктивным повествованием некоего В.Л. от первого лица (кстати, «слабым», как ему надо было бы отметить), призванным создать впечатление, будто эта книга (Бекерсона) является его (Левинсона) собственным авторским произведением. Гипотетическая, вымышленная фигура, Левинсон (это — я) проделывал в книге все то, о чем здесь рассказал подлинный, не вымышленный, живой Левинсон. Согласно рукописи, я совершал все это по собственной инициативе, из ненависти к Кремеру — человеку, к его успеху и ко всему извращенному литературному механизму, как буквально и в то же время ошибочно было сформулировано в одном месте рукописи. Я целыми неделями и месяцами караулил Кремера, гонялся за ним и отслеживал, физически приблизился к нему и в конце концов покончил с ним. Все это, очевидно, не могло не обернуться тем, что он, настоящий Левинсон, как выяснилось, якобы разработал этот безумный план устранения Кремера, а именно в смысле так называемого идеального преступления, которого, как опять-таки выяснилось, просто не было. Он же, Левинсон, якобы все зафиксировал на бумаге и исполнил свой план, после чего (post factum) совершил самоубийство и, оставив после себя книгу об идеальном убийстве, тем самым вынес себе приговор. Тем временем его друг Бекерсон, неповторимый гений и подлинный виновник всего происшедшего, наблюдал за происходящим со стороны и как здравствующий наслаждался своим вхождением в литературу, в которой мало что смыслил. Это был действительно дьявольски глупый и вместе с тем гениальный план, который не удался лишь потому, что он, настоящий Левинсон, сейчас сидел за столом и листал рукопись, в то время как настоящий автор письменного изложения и самого плана, определившего ему соответствующую и справедливую кару, находился в морге.
Если эту пачкотню именовать уважительно «книга», то в заключительной ее части, как он констатировал, перепуганный, объятый ужасом, но вместе с тем глубоко удовлетворенный, речь шла о его (Левинсона) смерти на Альстере в результате самоубийства: После этого (как буквально было сказано) в лодке, взятой напрокат, я наконец-то подведу итог. А на последней странице было написано: Я пущу себе пулю в лоб, оставив после себя эту книгу. Таким образом, налицо предсказание самоубийства, которое он, Левинсон, в качестве предполагаемого автора текста и так называемого убийцы Кремера, как и планировалось, совершил.
Так перед ним складывалась почти идеальная сюжетная линия романа о безумном убийце, который блистательно мыслил, но бездарно запутался в категориях смерти и вечности, заблудился в непристойностях мира детективного романа. Причем противоестественная развязка была сдвинута в самый конец: он, Левинсон, будучи жертвой, в итоге стал еще преступником и убийцей, вследствие того, что избавил от незавидной жизни другого, лежавшего перед ним в грязи, и поэтому снова оказался в положении жертвы. Даже самому равнодушному зрителю было ясно, что речь шла об очевидном плане оседлать литературную идею во имя вторжения в реальную жизнь, навязать себя ей и таким образом изменить действительность — это была уже давно развенчанная, тщетная писательская греза, которая в данном случае обнаружила свою чрезвычайную опасность. Примечательно лишь, с какой потрясающей серьезностью и вызывающим бесстыдством человек действительно верил в свои способности таким образом остановить ход истории. У него самого, Левинсона, было почти все необходимое, чтобы избавить его ото всего, ведь эта полнота заключалась главным образом в точнейшем изложении глубоко реальных вещей, отличалась логичностью, поддавалась контролю и насыщению информацией, которой обладал лишь тот, кто как свидетель не отдаляется от реальности.
Он еще много часов снова и снова перечитывал один раздел за другим, вначале без особого удовольствия, однако с возрастающим интересом. И чем глубже он вчитывался, тем больше ослабевал его критический настрой относительно логики текста. Кое-какие моменты, например, объявление, поддавались проверке, иные нередко получали совсем неожиданное объяснение. Так, поездка в Ганновер предстала в совершенно новом свете: из текста следовало, что Кремер находился в этом городе в то же время по случаю вручения премии и презентации новой книги. Ему снова и снова казалось, что все это не его, а чья-то чужая жизнь. Какое он имел к этому отношение — кто-то от его имени излагал и представлял, каким образом он, Левинсон, ощущал на себе воздействие третьего лица (то есть Кремера) и в еще большей степени его произведения, и как за это он ненавидел этого третьего, который лишил его жизни, как гордость, ревность и ненависть побудили его отслеживать, подкарауливать и подкрадываться к нему, чтобы в конце концов познакомиться с Кремером, а затем с его бывшей подружкой (наибольшее презрение вызвал у него подробный, изобилующий деталями фрагмент о его любовной связи с Лючией), как он пошел по его стопам, имитируя его стиль жизни, вплоть до того мига, когда он (Левинсон) ликвидировал его (Кремера), поскольку для обоих уже не оставалось места на этой земле, задушив собственными руками, для чего, как буквально было сказано далее, учитывая дряхлость этого человека, потребовалось совсем немного усилий, как-то утром в среду (в день отъезда на море) старого дряхлого человека, которому он был обязан многими несчастьями… даже его кровожадность фигурировала в тексте. При чтении рукописи несколько раз его чуть не вырвало, и тем не менее он был в восторге от основательности изложения, от описания того, как он избавил от него планету и очистил землю, освободил от паразита: издержки точно функционирующего больного мозга и эгоманиакального взгляда, под воздействием которого у него не раз пробегали по спине мурашки.
Так оно и было обозначено в тексте с опорой на словно мимоходом вкрапленные доказательства — но как тщательно все было скомпоновано! Даже его присутствие на утреннике получило подробное изложение, включая конфуз с выступлением (все было точно процитировано). Видимо, пишущий сам при этом присутствовал, при необходимости нашлись бы и свидетели, которые могли бы все подтвердить. Причем последний импульс снова связан с «Горной книгой», ее виртуальный акцент на кремеровский стиль, вплоть до якобы имевшей место истории с предположительным плагиатом (подчеркнуто), и к тому же выплеснутый им гнев — все это в высшей степени образно. Для Левинсона это означало: подлинный автор данных строк, кем бы он ни был, скорее всего пережил нечто подобное.
Итак, презентация и вечеринка во всей красе, появление кремеровской возлюбленной (Лючии) и более чем циничное описание их встречи и отношений, а также того, как он использовал девушку для сближения с Кремером. Вплоть до отвратительного поступка! Было сказано, что он, Левинсон, в тот предобеденный час, предварительно договорившись, направился к его дому на такой-то улице, где сообщил, что по поручению одной газеты хотел бы задать Кремеру несколько сугубо личных вопросов. Убедившись, что в доме никого больше нет — о, Бекерсон, значит, вот как ты все это проделал, — он набросился на писателя. Кремер был больным человеком, едва ли способным оказать сопротивление. Собственно говоря, и не надо было его душить… В противном случае ему пришлось бы взять с собой пистолет «зиг-зауэр», но, поразмыслив, он решил, что лучше не оставлять никаких следов… Вот только он (так называемый Левинсон) как последующее доказательство совершенного действия прихватил с собой со стола Кремера написанный от руки лист с первыми строками письма, который чудовищным образом действительно был приложен к рукописи.
Он неоднократно откладывал всю писанину в сторону, будучи не в состоянии продолжать чтение. Он пытался избавиться от терзавшего его гнева и грусти во время своих стихийных ночных прогулок, от буквально овладевших им приступов ненависти. Все это продолжалось до тех пор, пока он не понял, что именно страх заставлял его сопротивляться, страх перед усилением воздействия этого текста, который казался слишком весомым, точным и убедительным, чтобы после его прочтения он, Левинсон, не предстал в образе преступника и чудовища. Там говорилось, что Бекерсон задушил Кремера не без трусости — слезы текли по его щекам. Он вдруг возлюбил его, этого тучного беззащитного и старого человека, который заслуживал такой же любви, какой удостаиваются разве что поэты. Ему было стыдно вспомнить, что поначалу он отверг Кремера с порога.
Временами текст как бы блуждал, иногда казался нелогичным и даже откровенно абсурдным. Так, в связи с объявлением, которое он (книжный Левинсон) якобы поместил в газете, поступило письмо — своего рода реакция предполагаемого книжного Бекерсона, то есть придуманной Бекерсоном личности под названием Бекерсон-2. Здесь все складывалось таким образом, будто он (книжный Левинсон) кого-то искал по объявлению и в придуманном им Бекерсоне-2 нашел-таки (чтобы с его помощью проиграть свои ужасные планы), на которого он (книжный Левинсон) хотел все свалить; вымышленная фигура Бекерсона, призванная помочь в осуществлении его намерения, поручение, вся эта болезненная история. Все это казалось невероятным, нет, не заслуживало доверия! Тогда, в ту жуткую ночь, он пришел в ужас, да и не раз.
Фактически тот Бекерсон позволил себе сомнительным образом пошутить, вставив в текст позаимствованное у него (Левинсона) имя Бекерсон (вот ведь марионетка); тем самым он выбрал себе новое имя, да еще стал им жонглировать, чтобы выставить это как крайнюю утонченность и одинокий апогей своего деяния. Можно себе представить, как порой ликовала эта грязная свинья.
Судя по всему, на объявление не последовало никакой серьезной реакции — всего лишь один блудный сын, что, несомненно, представляло собой достаточно показательную, хотя и удручающую характеристику Левинсона как личности. О да, Бекерсон, кем бы ты ни был, ты, наверное, зауважал себя, когда к тебе обратился настоящий идиот по имени Левинсон. Твое бесчувственное сердце (и в тебе ведь дрогнул какой-то мускул) наверняка забилось быстрее, когда ты вскрывал письмо от В.Л. в ответ на предложение газеты AZ 337 и твой взгляд наткнулся на имя «Левинсон». А ведь оно было тебе известно еще ранее, твой человек или вскоре ты сам (под именем Кремер, служивший в войсках СС, в Хюрлингрунде) убедился в том, что более подходящий вовсе не мог попасться в сети. Дело Кремера имело шансы на успех.
В результате из писанины, изо всей несусветной беспардонной грязной мазни следовал зловещий вывод, что ее подлинный автор (друг Бекерсон) фактически намеревался ликвидировать его (Левинсона) на Альстере, что однозначно вытекало из фрагмента текста: Там на Альстере, прекрасном подходящем месте (!), я подведу черту, чтобы занять свое место в Пантеоне, — вот дурень! — приумножу тайну, как там действительно было сказано, наложив на себя руки, а мой верный «зиг-зауэр», как добавил этот идиот, поможет мне осуществить план…
Ну что за чудовищный пафос, и почему вдруг «верный» пистолет «зиг-зауэр», подумалось ему, ведь на самом деле речь должна была идти о пистолете модели CZ-75. Потом ему вспомнилось: он собирался убить того (Бекерсона) его же оружием, чтобы затем подбросить этот пистолет (именно «зиг-зауэр») ему (Левинсону). Какое, однако, причудливое извращение! А далее кокетливо, как все прочее: …оставить после себя только книгу, это единственная подлинная слабость. Хранение, записка по моему адресу, они это найдут, осознают… Каким же обывателем был этот человек, каким педантом, напрочь лишенным чувства юмора (если это понятие среди прочего включало в себя малейшую склонность к самопознанию), если получал от этого удовольствие.
Итак, это была его идея — изъятие. Принадлежавшая вроде бы Левинсону, фактически же Бекерсону, эта идея предполагала полное и всеобъемлющее изъятие, которое распространялось на все и вся, включая его самого как автора. Апогеем же этой философии, триумфом крайнего эгоцентризма явилась идея суицида… По сути, Бекерсон оказался не кем иным, как самоубийцей с низменной мотивацией, а Левинсон — его случайной жертвой. И все же текст содержал нечто истинное. Многое показалось ему знакомым, кое-что раньше он просто не воспринимал, а на некоторые вещи смотрел совсем по-другому. При этом текст оказывал на него странное внушающее воздействие. Однажды он поймал себя на мысли, что уверовал в подлинность кое-каких деталей книги, которые впоследствии для него нерасторжимо слились с действительностью и надолго внедрились в воспоминания, из-за чего ему до сих пор не без труда удавалось отделить одно от другого.
До того как с непростительной задержкой и опозданием, зато с еще большим удивлением он осознал, что в течение минувших месяцев его визави, по-видимому, писал свою книгу параллельно подлинной жизни, копируя его, Левинсона, взгляд на действительность, чем, вероятно, совершенно логично объяснялись временное несоответствия: он просто писал, не прерываясь сочинял в дневниковой манере, а он, Левинсон, наконец-то понял, что два последних (между прочим, плохих) месяца определялись просто-напросто тем, что он не мог не писать свою книгу. И что иногда он еще был вынужден диктовать самой действительности, чем по логике вещей вызывались кое-какие несуразности. Он не хотел затушевывать этот аспект. Фактически он являлся лицом, совершившим преступление единолично. Его настоящее имя, как в свое время писали газеты, альтернативно звучало как Анхойзер или Альтхойзер. Длительное время он, некогда служащий скорее всего садоводческого или кадастрового ведомства, был безработным и дилетантствующим писателем с непомерными амбициями. По сути дела, он стал звукоподражателем и болельщиком, в сознании которого кое-что перепуталось и который ему, Левинсону, ложно приписал то, что лишало покоя его самого: роковое восхищение кремеровскими сочинениями и порочную идею отмщения известному человеку, что, впрочем, однозначно следовало из авторского текста.
Написанная книга, в которой повествование велось от первого лица, с учетом особенностей его, Левинсона, личности, логично подводила к некому психопатологическому диагнозу, позволяющему сделать непосредственный вывод о характере подлинного автора. Фактически он изобразил так называемого автора книги (написанной Левинсоном) как одержимого манией преследования, но при этом в высшей степени интеллигентного, который сам, потерпев фиаско, приобрел ярко выраженный кремеровский комплекс. Дело в том, что он заставил его возненавидеть Кремера, преследовать и по возможности изничтожить — во имя этого он планировал и в итоге совершил ультимативное преступление. Затем, после совершения деяния (в тексте это обозначено понятием из сексуальной практики) и достижения кумулятивного счастья (как высокопарно сказано в тексте), — этого климакса и дурманящего опыта, он отправился на отдых, а именно в отпуск в Нормандию. Только вот каким образом тот мог узнать о его бегстве в Нормандию? Затем, когда волнение улеглось, он вернулся в Гамбург и окончательно решил увенчать свой опус фактом самоубийства на Альстере (кстати сказать, это самое слабое место в книге!). Это — явно портрет больной души, образ мании превосходства и всесилия неудачливого ребенка, случайной жертвой которого стал он, Левинсон.
Я это сделаю (застрелюсь) на Альстере прямо на яхте, грандиозная инсценировка, если все это проделать, сдать на хранение, а квитанцию переслать мне… — здесь он (Левинсон) как будто читает свой собственный некролог.
Между прочим, это имя, Вальтер Левинсон, произошло от малоупотребительного в средние века имени Либвин или Левин, то есть сын Либвина. Насколько ему известно, это имя укоренилось в вестфальском, а может, и во франкском (?) языках.
В другом месте было сказано: я убил Йона Кремера, чтобы все знали: я его задушил и хотел бы, чтобы это было известно. И далее: наверное, его стоило бы застрелить, но я должен заметить, к счастью (?), это оказалось ненужным. Я уже договорился о встрече, как поклонник и коллега. Получается любопытный разговор — об интеллектуальной собственности. Я обращаю внимание гроссмейстера на некоторые вещи, говорю ему, что с удивлением обнаружил в его текстах собственные мысли. Он все отрицает, становится невыносим, выпроваживает меня из дома: пуская в ход рукоприкладство, набрасывается на меня — и это больной человек… К сожалению, не в силах сдержаться, я приближаюсь к нему, хватаю его за плечи и поворачиваю, уже не отдавая себе отчета в своих действиях. Потом все кончено, это оказалось легче, чем казалось вначале, вдобавок ко всему степенного джентльмена еще вырвало. Мне самому мерзко и противно, мой костюм перемазан, я его уже больше никогда не надену… Под влиянием этого фрагмента текста у него закралось подозрение, что Б. все это придумал. Вполне возможно, что он появился лишь в тот момент, когда у Кремера начался приступ. А может, даже этого не было и он прочел обо всем в газете. Потом накатившая ненависть заставила его выдумать этот визит, в результате он, может быть, вовсе не убил Кремера, а лишь намеревался совершить это деяние, с еще большей категоричностью утверждая, что его «второе я», книга Левинсона, подвергло его удушению и уничтожению. Кто бы стал возражать?! Вследствие чего несчастный случай он, может быть, изобразил в виде мнимого преступления, причем он (Левинсон) испытывал лишь грусть от того, как здесь была осквернена память о человеке (Кремере), что, впрочем, вполне было созвучно подлинному и последнему намерению Бекерсона и, между прочим, оказалось еще одним аргументом в пользу того, чтобы навсегда забыть о злополучной книге.
Некоторое объяснение истоков ненависти Бекерсона давал еще один фрагмент книги, в котором автор дошел до утверждения, что уже связанный с книгой Левинсон (то есть сам Бекерсон) фактически сочинил кремеровские книги. Утверждалось, что, мол, Кремер лишь позаимствовал, а по сути дела выкрал «свои» идеи у Бекерсона, что, кстати сказать, могло произойти в любое время при участии издательств, действующих на кооперативной основе, поскольку ими управляла мафия, ориентированная на коммерческий успех. Соответственно мафиозные круги якобы передали его (Бекерсона) тексты непосредственно Кремеру, чтобы тот, внеся незначительные изменения, переписал их и сфальсифицировал. Сколь глубокой должна была быть ненависть, чтобы в итоге возникла столь безумная конструкция. Наряду с этим, впрочем, не без удовольствия, он, Левинсон, прочел кое-что любопытное о самом себе. Некоторые мысли и наблюдения действительно оказались точными и весьма тонкими. Например, замечания Бекерсона о его, Левинсона, увлечении парусным спортом, описания воды, парусных судов, субботних регат. Весьма удачным показался ему и прием насчет сведения счетов с жизнью непосредственно на Альстере.
По сути дела, своеобразное произведение он в итоге назвал «Книга Бекерсона». Причем ему сразу стало ясно, что ее никто и никогда не прочтет. Характерно, что место для титра оставалось незаполненным, словно В.Л. никак не мог определиться в этом отношении. Правда, набросок титула был слегка обозначен на верхнем приправочном листе. В любом случае Бекерсон не желал связывать себя окончательным решением, так что название «Книга Бекерсона» фактически придумал сам Левинсон. Крупными прописными буквами он написал это вначале наискось, а затем в шутку красивым изящным почерком поставил имя автора: Вальтер Анхойзер, он же Бекерсон, он же В.Л.
И вот эта книга предстала в его авторстве — его название, его имя, его почерк. Он больше к ней не прикасался, бумаги горели как огонь в моих руках. Ему казалась абсурдной мысль, что кто-то ее когда-нибудь прочтет. Во все возрастающей степени книга превращалась в единый поток насмешек, в постыдно-пошлое, злокачественное сочинение, способ изготовления которого не подлежал обсуждению. При повторном прочтении он постепенно стал осознавать всю чудовищную высоту падения: этот безумец (этот Б.) с самого начала лишь беззастенчиво использовал его как живую, уже омертвевшую вещь, с которой можно обходиться как заблагорассудится. Причудливым итогом стало, что тот вознамерился и даже на полном серьезе попытался атаковать его, что, впрочем, как стало ясно, не удалось. Он даже задал себе вопрос, то есть в его сознание закралось подозрение, что тот на Альстере, может быть, сознательно даже при самом детальном рассмотрении не обнаружил в его тексте указания на своего рода косвенный суицид. Анхойзер или Анхаузер, или как там его звали, в любом случае хотел жить и наслаждаться тем, что случилось с его машиной.
В конце концов, несмотря на масштабность и причудливость плана Бекерсона, в нем все же возобладало своеобразное убожество душевного состояния, недостаточность и болезненность как непосредственные предвестники его неминуемого краха. Этот Бекерсон, как он его звал, этот человек по имени то ли Анхойзер, то ли Альтхойзер настолько глубоко вовлекся в этот безысходный и удручающий иллюзорный мир, что ему снова стало его жаль. Это состояние не от мира сего и оторванность от жизни (взгляд, спрятанный за стеклами очков!) вызывали в нем некий сентиментальный отклик, фатальную и прежде известную ему склонность ощущать свою ответственность за все несчастья мира. В данном случае, конечно, это казалось ему чистейшим вздором, и на фоне известных обстоятельств он, несомненно, справедливо подавил в себе это поползновение решительно и мгновенно.
Чем дольше он все это осмысливал, переваривал, тем яснее ему становилось, как следует действовать. Он разодрал стопку бумаг на части, потом разложил на отдельные страницы и затем стал сжигать листы поочередно сверху вниз над унитазом. Он был вынужден это сделать под влиянием какого-то животного страха.
Книга обладала проблематичной силой воздействия — даже на него, полностью знакомого со всеми фактами, что уж говорить о других. Поэтому не задумываясь уничтожил этот шедевр фальсификации, этот главный труд и opus magnum больной и преступной души. Если он сам уже не сознавал, что в том произведении фикция, а что реальность, беспристрастный читатель еще быстрее мог уверовать в то, что все так и было. В конце концов, Бекерсон признал это после смерти, а он в любом случае хотел этого избежать.
Впрочем, он до сих пор действительно не имел понятия о том, кто же является автором книги, что за человек был на Альстере — наверняка не из когорты наиболее известных авторов в стране, из которых тогда никто не исчез бесследно. Скорее всего это был какой-то незнакомец, который, как нередко случалось в истории, создал значительное произведение, причем незаметно, в стороне от магистрального потока, но он, Левинсон, считал это лишь вызванной обстоятельствами нормой, которая мало что решала. Фактически он, Левинсон, сгубил хоть и малоизвестного, но тем более опасного оригинального гения. Под словом «сгубил» он понимал не столько физическое уничтожение, сколько духовное разрушение и истребление. Тем самым он взвалил на свои плечи вину, которая терзала его, и мучила, и еще будет угнетать в условиях этой убогой жизни.
Он отдавал себе отчет, что до конца глубоко заблуждался в этом единственном вопросе. По сути дела, это было масштабное произведение, и уже тогда (несмотря на все переборы и переоценки) он ощутил, что в его душе зарождается своеобразная невнятная грусть. Правда, он не мог понять почему. И хотя поначалу он считал эту книгу лживой и высокопарной, и к тому же бесконечно претенциозной, она вызывала в нем ненависть и страх (какой смысл это скрывать?). Он чувствовал, что от этой книги исходит угроза для него. Между тем ему все больше казалось, что он разрушил, наверное, весьма значительное произведение. И с этим он был вынужден жить, с этой последней, самой горькой из своих ошибок; очень об этом сожалея, он тем не менее собственноручным сожжением книг[10] одновременно лишился доказательства своей маловероятной истории.
Остальное было динамично пересказано.
Спустя годы после того, как были преодолены сомнения, о которых он здесь не хотел распространяться, и пришло осознание того, что он не в силах жить с этой историей, у него возникло желание (впрочем, явно с запозданием) открыться самому себе. Наконец-то ему стало ясно: пора сказать то, о чем нельзя было не говорить… Уже насильственная смерть Кремера: табу, Бекерсон, забытый до сих пор. Хотя в свое время в яхте на Альстере был обнаружен труп, никто не пожелал принять это происшествие всерьез, никто не захотел даже выслушать его. Ничтоже сумняшеся его объявили сумасшедшим, что, без сомнения, было так или примерно так, но это, на его взгляд, могло быть сказано кем угодно. А разве любой мыслительный процесс, человеческая вера и знание, не проистекает из одного-единственного, чудовищного и всеобъемлющего, иллюзорного и ослепляющего контекста обыкновенной земной жизни? И не возвращает туда же? А разве помешательство представляло собой нечто иное?
Он обращался к властям, но ему не поверили. Он пытался представить неоспоримые доказательства — безуспешно. Он начертил представленную в виде таблицы схему, пытался отразить хронологию, но это не вызвало интереса. Чем больше он вгрызался в свою историю, то есть в свою вину, тем холоднее и отчужденнее реагировало на него окружение. Ему отказывали, гоняли из одной инстанции в другую, предлагали по-хорошему прекратить хождения, иногда ради приличия выслушивали, наконец принимали решение, брали под опеку и переправляли сюда, где он прозябал, живя исключительно воспоминаниями.
Дело в том, что он сам заявил о себе властям, обвинив себя в убийстве Анхойзера, что в общем-то не помогло. Вместо ожидаемого результата он оказался здесь, откуда изначально зародилась его сага, где, однако (тоже здесь), ему никто не верил и где он так и не преодолел первоначальные ориентиры. Разве что однажды (по чьему-то недосмотру) ему удалось заглянуть в «Дело Левинсона», которое, как он давно заметил, повсюду сопровождало его и где содержалось психопатологическое заключение, примерно следующее: ярко выраженные черты нытика, болезненные проявления себялюбия, отклонения от нормального поведения, признаки параноидальной шизофрении, психопатия, проявления строптивости, опасен.
Вместе с этим делом его историю как назойливый раздражитель постарались запрятать куда подальше до того, как д-р Клейнке… нет, прежде он познакомился с д-ром Кёпке, желавшим взяться за это дело. Это был грубый тип авторитарного склада, неотесанный человек, замкнутый. Он придумал ему свою характеристику — усредненный профессионал, совсем не воспринимавший его, Левинсона, как человека, — угловатая худая рожа, которая подергивалась от кипевшего в нем презрения. Он-то фактически дал понять (этот Medizyner уже не мог больше произносить данное слово без ипсилона[11]), что все это он, Левинсон, мог просто-напросто выдумать. В литературе были примеры творчески-продуктивной мании величия. Доказательствами он все равно не располагает, а если бы располагал, то неизменным оставался бы вопрос, что в итоге доказало более или менее подтвержденное обстоятельство. В этой связи ему, Левинсону, ничего не приходило в голову. Собственно говоря, на фоне происшедшего с ним — зачем такому, как он, какие-либо доказательства? Это ведь была его жизнь, на кон была поставлена истина его жизни; в каких так называемых доказательствах нуждалась эта истина?!
После Кёпке был д-р Клейнке, новая попытка и снова все сначала. Клейнке он тоже все рассказал: Бекерсон, Кремер, «Горная книга» (не забыл и Лючию), что тот впоследствии назвал субституцией идентичности с рецидивами параноидального психоза. Тому также было что сказать, хотя он ничего не понимал по сути. Вместо этого он поставил его перед выбором — заняться лечением (о Боже, да за свою жизнь он был вынужден это проделывать неоднократно) или примириться и оставаться здесь в изоляции, на что он, к удивлению и разочарованию Клейнке, добровольно решился в силу обстоятельств.
Ему пришлось пережить и кое-что другое. Некоторые относились к нему вполне искренне и заинтересованно, но их каким-то образом выводили из игры — например, некий полицай-ассистент по имени Архус, который (между прочим, с помощью интеллигентных вопросов опять-таки решающим образом помогал ему, Левинсону, припоминать детали) живо интересовался его историей. Но в один прекрасный день и он исчез — якобы трагически погиб во время отпуска, который проводил в Кении.
В ходе всех допросов, кроме тех, что проводил Архус, стало ясно, что никто не верил ему — или не хотел верить. Постоянно возникало подозрение, что он снимающий пенки честолюбивый неудачник, который норовил примазаться к придуманному им самим делу Кремера, которого просто не существовало, поскольку упомянутый Кремер умер естественной смертью. Вследствие этого он только напускает на себя важный вид, поэтому в интересах общественного спокойствия и порядка его следовало поместить в сумасшедший дом. Так ему и сообщили — дела Кремера просто не было, и о покушении на Альстере ничего не было известно. Правда, популярный писатель Кремер действительно скончался от последствий неожиданно возникшей у него эмболии, а также некий Анхойзер добровольно лишил себя жизни на Альстере, у него был найден пистолет, явно то самое оружие, которым было совершено преступление, и упомянутый Анхойзер вплоть до своего раннего ухода на пенсию вел упорядоченную и неприметную жизнь — впрочем, обо всем этом писали газеты, но это мало что говорило.
Удивительно было лишь то (и, собственно говоря, безрассудно), что он, Левинсон, как раз в тот момент, когда благодаря этому делу наконец-то полностью пришел в себя, когда он впервые действовал абсолютно самостоятельно, когда он вмешался в течение событий, хоть и не преднамеренно, стихийно решая вопрос о жизни и смерти, — именно тогда он убедительнее всего пошел на самоизоляцию, познав здесь высшую меру отчуждения, причем вновь извне, по вине других! Фактически все в его жизни происходило по инициативе других… Словно сам он собой ничего не представлял, оставаясь лишь средой для обитания иных существ, высасывающих из него собственное существование, как паразиты, которые в данной среде ощущали себя здоровыми, считая больным его.
Сегодня он ощущал себя сломленным человеком. В нем не осталось больше жизненной силы и мужества, а в сущности, ему недоставало столь необходимой уверенности. Просто он утратил веру во все. Порой ему казалось, что в голове все перемешалось: истинное — лишь с объявленным таковым, подлинное — с утраченной книгой. В какие-то моменты он сам не отдавал себе отчета в том, что реально пережил, а что воспринял со страниц книги. Это был его собственный последний опыт: из него выветрилась уверенность, его устойчивая внутренняя опора. Фактически он все больше жил в каком-то сне, в условиях какого-то искусственного мира, это представлялось последней истиной его истории. И если здесь он так подробно излагал свою историю (собственно говоря, историю Бекерсона), это стало возможным только потому, что он уже давно поставил себя на место другого, растворился в нем, с самого начала выражал одинаковое с ним желание, домысливал за него, вследствие чего до сих пор оставался орудием в реализации его игры воображения. Поэтому чем еще могла обернуться полнота происходящего, если не иллюзией, галлюцинацией Бекерсона, воспринятой им, Левинсоном, до конца дней своих.
В последнее время он все глубже задумывался о нем, Бекерсоне. Фактически он все больше сближался с ним, становясь его одним-единственным близким знакомым. Прежде всего дорогие его памяти образы: прикрывший лицо планом города незнакомец на корме «Сузебека», который, слегка вытянув руку в его, Левинсона, сторону, медленно удалялся… и еще один образ в яхте, когда он, уже бездыханный, «выбрал» парус… Но в еще большей степени, чем все прочее, — забрызганные стекла очков, за которыми прятались его глаза, мертвые глаза Бекерсона, которые все еще разглядывали его в преддверии собственной смерти.
Если он о чем-то и сожалел, то это поспешность, с которой сжег книгу и, к сожалению, уничтожил собственную историю, что являлось последней из длинного ряда его ошибок, вызванных глупостью, слабостью и страхом. Наверное, ему придется смириться с тем, что этой книге суждено было иметь одного-единственного читателя. Но разве не всегда так было, что соответствующий читатель неизменно оставался единственным? Ведь книга пишется флюидами одной души и неизменно возвращается в нее же, только в нее… И это утешение, эту последнюю уверенность он всегда черпал из осознания того, что после прочтения книги, пусть даже всего один раз всего одним человеком, она уже навсегда останется в памяти человечества. Он не мог это обосновать, однако ни на миг не сомневался: однажды прочитанную книгу уже никому не дано уничтожить.
Хотя он не мог сказать, что предпринял бы, если бы все случилось точно так же еще раз… Если бы все повторилось, наверняка не только он, Левинсон, дал шанс своему визави, но и тот ему. Он уже не мог и не хотел по-иному оценивать эту историю, все сложилось именно так и не иначе. Тем самым сущность его жизни, возможно, определялась преступлением (хотя и с практической мотивацией, но в основном с исключительно идейной окрашенностью) и потому с таким трудом поддавалась осознанию. А разве не каждая жизнь, если смотреть на нее трезво, построена на грабеже и крахе в отношении жизни, прожитой другими, оборачиваясь таким образом преступлением? А может, его визави, Бекерсона (он хотел сохранить имя), волновало нечто идеальное, а не какие-то низменные материи? А может, именно это обстоятельство делало его столь опасным и непредсказуемым? А разве его (Левинсона) срыв не проявился прежде всего в том, что на духовную подоплеку этого фиаско он среагировал неадекватно, без соответствующей ясности мысли?
Впрочем, он не увидел, что в итоге явилось причиной того, чтобы удерживать его здесь. Но он был доволен и не собирался гневить судьбу. В его жизни катастрофа случилась лишь однажды, в результате чего показалось, что жизнь прошла мимо и бездумно растрачена. Прожитая (хотя и продолжающаяся) жизнь неизбежно дарила ему облегчение.
Кроме того, он был благодарен читателю, который с самого начала априори не противостоял ему и, возможно, даже проявлял готовность благосклонно выслушать его полный, связный и единственно правдоподобный рассказ о его путаной жизни, несмотря на, к сожалению, стесненные обстоятельства, до смешного регламентированные фактором времени.