"Ламьель" - читать интересную книгу автора (Стендаль Фредерик)

ГЛАВА VII

Стоило Ламьель заметить в ком-нибудь добродетель, как она сразу решала, что это — лицемерие.

«Люди вовсе не делятся, как это думают глупцы, — говорил ей Санфен, — на богатых и бедных, на добродетельных и злодеев, но лишь на жуликов и на их жертвы: вот ключ к пониманию XIX века со времени падения Наполеона, ибо, — прибавлял Санфен, — к личной храбрости и к твердому характеру лицемерие пристать не может. Как может быть лицемером человек, когда он бросается на зубчатую стену какого-нибудь сельского кладбища, за которой стоят две сотни солдат? За исключением таких фактов, мой милый друг, не верьте никогда ни одной добродетели, хотя бы вам прожужжали ею уши. Ваша герцогиня, например, то и дело твердит вам о доброте, — по ее мнению, это самая главная добродетель. Но истинный смысл всех ее восторгов в том, что она, как и все женщины ее высокого положения, предпочитает иметь дело с обманутыми, а не с плутами; вот разгадка этого мнимого знания света, о котором женщины ее круга только и толкуют. Вы тоже не должны верить тому, что я говорю. Примените и ко мне то правило, которое я вам разъяснил; кто знает, нет ли и мне расчета вас обманывать? Я вам уже говорил, что мне приходится жить среди скотов, которым я должен постоянно лгать, чтобы не стать жертвой их грубой силы, поэтому мне особенно посчастливилось, когда я нашел существо, исполненное природного ума. Развивать этот ум и смело обнажать перед ним истину — восхитительное занятие, которым я вознаграждаю себя за все то, что мне приходится делать целый день, чтобы заработать себе на хлеб. Быть может, все, что я вам говорю, — ложь. Поэтому не верьте мне слепо, но старайтесь проверить, не окажется ли случайно то, что я вам сказал, некоей истиной. Например, разве я лгу вам, когда обращаю ваше внимание на какое-нибудь событие, происшедшее вчера вечером? Герцогиня все время толкует о доброте, а вчера вечером и нынче утром она была в отличном настроении, потому что в одном лье отсюда ее добрую приятельницу, графиню де Сент-Фуа, опрокинули в канаву лошади, когда она третьего дня вечером возвращалась к себе в замок».

После этих слов Санфен исчез. Так он всегда поступал с Ламьель; он хотел, чтобы она дала себе труд подумать. После ухода доктора Ламьель сказала себе: «Войны я увидеть не могу, но что касается твердости характера, я способна не только разглядеть ее у других, но смею надеяться, что проявлю ее и сама».

Она не ошиблась: природа дала ей душу, которая презирает слабость; но любовь уже начинала покушаться на ее сердце; она снова вспомнила аббата Клемана. Впрочем, не рассуждения навели ее на мысли об этом приятном молодом человеке; просто он был очень бледен, а в черной сутане, сшитой из шести локтей черного сукна, которые ему подарила г-жа Ансельм, выглядел еще более худым, что лишь увеличивало нежную жалость к нему Ламьель. С каким бы удовольствием, если бы это только было возможно, обсудила она с ним жестокие истины, которыми она была обязана высокой премудрости доктора! «Но, возможно, — прибавляла она, — все нападки аббата Клемана на любовь объясняются тем, что архиепископ Руанский приказывает ему так говорить под страхом лишить его места. В таком случае он совершенно правильно поступает, но я была бы дурой, над которой он мог бы в глубине души потешаться, если бы я поверила хоть словечку из того, что он мне проповедует. Когда он мне говорит об английской литературе, — это другое дело; такие вещи его епископа не интересуют, он и английского языка, может быть, не знает. Во всем том, что касается любви, меня хотят обмануть, а между тем не проходит дня, чтобы мне в книгах не попалось несколько фраз, в которых речь идет именно об этой любви. Интересно бы знать, куда относятся люди, занимающиеся любовью: к обманутым или к людям с головой?» С этим последним вопросом Ламьель обратилась к своему оракулу, но доктор Санфен не был настолько прост, чтобы дать на него точный ответ.

— Запомните хорошенько, мой друг, — сказал он, — что я решительно отказываюсь давать вам по этому поводу объяснения. Знайте только одно: что пытаться разобраться в этих вещах для вас в высшей степени опасно. Это все равно, что ужасная тайна из «Тысячи и одной ночи» — сказок, которые вас так забавляют: когда герой хочет узнать ее, на небе появляется огромная птица, бросается на него и выклевывает ему глаз.

Ламьель очень задела эта отповедь. «Во всем, что касается любви, меня водят за нос, — прекрасно, я никого не стану больше ни о чем расспрашивать, я буду верить лишь тому, что увижу сама».

Великая опасность, о которой упомянул в своем ответе осторожный доктор, лишь раззадорила Ламьель. «Посмотрим, испугаюсь ли я! — воскликнула она. — Все, что я по-настоящему знаю о любви, — это то, что мой дядюшка соблаговолил мне сказать, повторяя, что не следует ходить в лес с молодыми людьми. Ну и что ж, возьму да и пойду в лес с молодым человеком, и тогда посмотрим. А что касается моего аббатика Клемана, то я буду с ним вдвое нежнее, чтобы довести его до белого каления. Ну и забавен же он был вчера, когда в бешенстве выхватил свои часы; если бы я только посмела, я бы обязательно его расцеловала. Интересно, какой бы у него был вид?»

Любопытство к вопросам любви достигло у Ламьель высшей точки, когда, зайдя в один прекрасный день к герцогине, она прервала ее совещание с г-жой Ансельм: речь, видно, шла о ней. Ночью прибыл курьер из Парижа; ожидалось объявление июльских ордонансов; близкий друг сообщал ей по этому поводу подробности, заставившие ее дрожать за сына. Собранные в лагере Сент-Омера войска[22] должны были двинуться на Париж, чтобы образумить левых депутатов, готовивших грандиозный заговор. Герцогиня отослала курьера обратно с письмом, где она сообщала сыну, что слабеет с каждым днем и просит у него последнего, быть может, доказательства его сыновней преданности, а именно: выехать к ней не позже, чем через два часа после получения письма, и провести неделю в Карвиле.

«Эта Политехническая школа[23], — размышляла она, — была, несомненно, ошибкой бедного герцога: даже при Наполеоне она была республиканской. Не подлежало сомнению, что эти господа левые постарались сделать из нее гнездо крамолы».

— Герцог де Миоссан — и вдруг республиканец! — воскликнула она брезгливо. — Нечего сказать, вот одолжил бы!

Менее чем через два часа после того, как герцогиня в величайшей тайне отправила обратно курьера, доктор уже знал, что молодой герцог возвращается в замок. Этого он боялся больше всего. «У молодого человека обаятельная наружность; он носит мундир — этого одного достаточно, чтобы напомнить Ламьель о Наполеоне и отнять у меня мою очаровательную приятельницу; мне уже стоило немало трудов спасти ее от этого аббата Клемана, робкая добродетель которого лила воду на мою мельницу. Было бы нелепо рассчитывать на такую же сдержанность со стороны молодого герцога, которым вдобавок руководит его камердинер — ужасный мошенник. Он может намекнуть моей маленькой Ламьель о моей роли во всей этой истории, и тогда окажется, что я старался развивать ее ум лишь для того, чтобы сделать ее свидания с молодым герцогом более пикантными».

Через два часа явился в замок в своем воскресном платье достопочтенный Отмар. Его появление в восемь часов вечера вызвало целый переполох; у входа в большой двор колокол дергался уже более четверти часа, прежде чем Сен-Жан, старший камердинер, хранивший ключи от ворот, убедился в том, что действительно звонят. Герцогине в этом звоне почудилось нечто зловещее. «Что-нибудь, верно, случилось в Париже, — подумала она. — Какое решение мог принять мой сын? Господи, какое несчастье, что этот господин Полиньяк[24] попал в министры! Видно, нашим бедным Бурбонам суждено призывать к себе в советники дураков. Ну что бы им остановиться на господине де Виллеле[25]? Он, конечно, буржуа, но таким и видней, почему буржуа нападают на двор. Верно, Политехническую школу привели теперь к дворцу, и эти несчастные дети, обольщенные ласковыми словами короля, станут защищать Тюильри, как десятого августа его защищали швейцарцы[26]».

В нетерпении герцогиня схватила колокольчик и стала созывать всех своих горничных; она открыла окно и, полуодетая, выбежала на балкон.

— Скорей, Сен-Жан, скорей! Да скоро ли вы, наконец, откроете?

— В самый раз теперь открывать, — ответил ворчливо старый лакей, — только сунься — мигом тебя искусают.

— Так вы боитесь, что вас искусают люди, которые осаждают мои ворота? Что это за люди?

— И скажете тоже! — отвечал раздосадованный старик. — Я говорю о ваших собаках, что гоняются за мной по пятам. Надо же было выписывать из Англии этих страшилищ — бульдогов! Уж кого эти англичане схватят, того они больше не выпустят.

Потребовалось добрых четверть часа, чтобы разбудить Ловела, английского лакея, и дать ему время одеться. Он один способен был повлиять на своих соотечественников — бульдогов. Колокол между тем звонил пуще прежнего. Отмар, дожидавшийся у ворот, решил, очевидно, что ему не хотят открывать. Неистовый звон, лай собак, ворчание Сен-Жана, проклятия Ловела — все это довело герцогиню до настоящего нервного припадка. Горничным пришлось уложить ее в кровать и дать ей понюхать соли.

— Мой сын погиб! — воскликнула она. — Очевидно, курьер, вернувшись в Париж, нашел там революцию в разгаре.

Герцогиня была погружена в эти размышления, когда ей пришли доложить, что звонил всего-навсего причетник, осмелившийся перебудить весь замок.

— Сам не пойму, что меня удерживает! — произнес Сен-Жан, отпирая ему. — Стоит мне шепнуть словечко этому англичанину — и он отдаст его на растерзание своим псам.

— Это мы еще посмотрим, — ответил возмущенный школьный учитель. — Я никогда не хожу по ночам без сабли и пистолета, которые мне дал господин кюре.[27]

До герцогини донеслись последние слова этого диалога, и с нею опять чуть не случился обморок, теперь уже от негодования; но в этот момент Отмар, также взбешенный, появился на пороге ее спальни.

— Герцогиня, при всем моем уважении я должен потребовать у вас мою племянницу Ламьель; неприлично для нее ночевать под одной крышей с вашим сыном, которому ничего бы не стоило опозорить уважаемое семейство.

— Как, господин причетник! Первые слова, с которыми вы обращаетесь ко мне после того, как вторглись в мой замок в неурочный час и перевернули в нем все вверх дном, — не слова извинения? Вы являетесь сюда глубокой ночью, как будто это не мой замок, а деревенская площадь!

— Герцогиня де Миоссан, — продолжал регент весьма непочтительным тоном, — прошу меня простить, но будьте любезны сию же минуту вернуть мне мою племянницу Ламьель. Госпожа Отмар не хочет, чтобы она встречалась с вашим сыном.

— При чем тут мой сын? — воскликнула совершенно растерявшаяся герцогиня.

— А при том, что он, вероятно, явится сюда завтра утром, и мы не желаем, чтобы он видел нашу племянницу.

«Великий боже! — подумала герцогиня. — Парижский заговор успел развратить и эту деревню; ссориться с этим наглецом мне опасно: чернь его уважает. Самое умное теперь — это дождаться утра в моей башне. Руан, очевидно, предан огню и мечу, как и Париж; бежать туда мне не удастся. Убежище надо будет искать в Гавре. Там живет много торговцев, у которых есть большие склады, набитые товарами, и хотя они в глубине души отъявленные якобинцы, но ради собственного интереса не допустят грабежа хотя бы в течение нескольких часов. Мою кузину де Ларошфуко убили в начале революции, потому что она велела привести себе почтовых лошадей, а народ стал к этому времени подозрительным и догадался, чем это пахнет. Нужно расположить в свою пользу добряка Отмара. Покажи этим людям золотой — и они готовы упасть на колени; а ему я дам их целых двадцать пять, если понадобится, лишь бы он раздобыл мне почтовых».

Пока герцогиня прислушивалась к этим мыслям, она не проронила ни слова. Отмар, взбешенный вопросами, которые ему задавала прислуга, уже готов был принять это молчание за отказ.

— Сударыня, — дерзко сказал он герцогине, — отдайте мне мою племянницу, не вынуждайте меня прийти за ней со всеми моими звонарями, а если понадобится, и со всеми друзьями, которые у меня найдутся в деревне.

Эти слова заставили герцогиню решиться. Она метнула в мужлана полный ненависти взгляд, а потом сказала ему медвяным голосом:

— Мой милый господин Отмар, вы меня совершенно не поняли. Я нисколько не удерживаю вашей племянницы. Я просто раздумывала, не может ли ночная прохлада вредно отозваться на ее здоровье. Велите, пожалуйста, заложить карету и попросите госпожу Ансельм помочь Ламьель одеться. Я сейчас тоже оденусь.

Она энергично указала на дверь Отмару, который делал все, что мог, чтобы не дать своему гневу остыть; он ни за что не хотел возвращаться домой без племянницы, так как ему рисовалась ужасная сцена, которую ему устроит г-жа Отмар, если только он вернется без Ламьель.

Наконец он вышел; герцогиня бросилась к двери и закрыла ее на три засова. Когда запоры были тщательно проверены, у герцогини немного отлегло от души. «Теперь самое время, — сказала она себе. — Заберем золото, бриллианты и фальшивый паспорт, который раздобыл мне добрейший доктор!» В это мгновение она была преисполнена энергии. Ей не понадобилось посторонней помощи, чтобы приподнять крышку небольшого тайника, которую придерживала одна из ножек ее кровати. Ковер в этом месте был распорот, и шов был заметан на живую нитку, — порвать ее ничего не стоило. Бриллианты лежали в коробочке самого неприметного вида; с золотом было труднее: его у нее было пять или шесть фунтов; кроме того, были банковые билеты, которые она спрятала вместе с бриллиантами за корсет. Золото пришлось положить в муфту. Все это было сделано в пять минут. Она побежала в комнату Ламьель и застала ее в слезах. Ее только что перед этим грубо выбранила г-жа Ансельм за непристойное поведение ее дяди, перебудившего весь дом в неурочный час.

При виде слез Ламьель герцогиня забыла всякий страх за себя. Она набралась такого мужества, что от души расхохоталась, когда Ламьель спросила ее, быстро ли распространяется пожар. Так как на все ее вопросы г-жа Ансельм отвечала одной только бранью, Ламьель была уверена, что замок горит.

— Дело всего-навсего в том, что в деревне снова началась революция; но не беспокойся, моя крошка, при мне сейчас на восемь тысяч франков одних бриллиантов, а кроме того, есть еще золото и банковые билеты. Мы отправимся в Гавр, а оттуда, в худшем случае, переберемся на две недели в Англию. Если ты будешь со мной, мне будет там так же хорошо, как и здесь, в замке.

Хотя герцогиня была страстно привязана к Ламьель и, кроме того, глубоко растрогана, она все же решила, что из тонких политических соображений лучше не говорить Ламьель ни слова о сыне. По правде говоря, она собиралась пока лишь провести несколько часов в башне и там дожидаться приезда Фэдора. Во всяком случае, если бы возмущение в деревне приняло угрожающий характер, она могла сесть в свою карету и держаться на большой дороге в двух или трех лье от Карвиля, а ночью подъехать к деревне и забрать своего сына. Ламьель была восхищена исключительным мужеством герцогини.

«Эти знатные дамы действительно выше нас. Конечно, я не побоюсь перейти главную улицу и площадь Карвиля, где соберутся все здешние молодые люди и будут кричать: «Да здравствует Наполеон!» или: «Да здравствует республика!» Если им уж очень захочется разбить карету герцогини, я подам ей руку, и мы гордо выйдем из деревни. Ивон и Матье, два первых звонаря, конечно, сделают все, что бы я им ни приказала; а ведь Ивон силен, как Геркулес, так что бояться мне нечего; но все же я сосредоточена и все время начеку, а вот герцогине, несмотря ни на что, приходят на ум всякие забавные штуки, и она смешит нас».

Герцогиня проявила изумительное хладнокровие. Она вручила тысячу франков звонкой монетой г-же Ансельм и Сен-Жану с просьбой раздать эти деньги прислуге и потребовала, чтобы никто за ней не следовал. Она несколько раз повторила, притом с большой настойчивостью, что вернется через день. Лошадей заложили сначала в ландо с великолепными гербами. У герцогини хватило хладнокровия не побояться задержки и велеть перепрячь их в двухместную карету, которая была без гербов и поэтому не так бросалась в глаза черни. Наконец дамы разместились; сопровождал их один Отмар. Он вконец обессилел, так как уже целый час разжигал в себе гнев из страха перед сценой, которая ожидала его дома в случае, если бы он вернулся без племянницы. У него были слезы на глазах, и он бормотал что-то совсем несуразное.

Садясь в карету, герцогиня успела шепнуть Ламьель:

— Не будем ничего говорить о наших планах этому человеку; его уже отравили своим духом якобинцы.

Когда отъехали на пятьсот шагов от замка, Ламьель первая заметила:

— Но ведь все тихо, герцогиня!

Скоро выехали на главную улицу деревни. У муниципалитета спокойно горел фонарь, и единственный звук, который донесся до наших дам, был храп какого-то человека, спавшего в своей комнате во втором этаже, на высоте восьми футов от земли. Герцогиня расхохоталась и бросилась в объятия девушки, у которой брызнули слезы от любви и умиления. В течение нескольких минут г-жа де Миоссан предавалась веселью. Отмар широко раскрыл глаза. «Надо отвести подозрение этого человека», — сказала себе герцогиня.

— Ну как, милый Отмар, оценили ли вы полнейшее хладнокровие, с которым я доставила вашу племянницу к ее любимой тетке? Ключи от башни у вас, отоприте нам комнату второго этажа и разведите огонь. Я опять лягу, и если госпожа Отмар нам разрешит, — прибавила она не без иронии, чего, впрочем, учитель не заметил, — я хотела бы, чтобы Ламьель легла около меня на маленькой железной кровати; тогда, по крайней мере, я не буду бояться привидений.

Читатель, верно, обратил внимание на то, что герцогиня из осторожности не спросила у Отмара, откуда он узнал о возвращении Фэдора в Карвиль. «Все это связано с пропагандой якобинцев, — подумала она, — этот человек мне все равно бы налгал, лучше не возбуждать в нем подозрений; я и так всего дознаюсь через мою крошку Ламьель».

С того момента, как Отмар уверился в том, что его супруга не устроит ему сцены, ему сделалось очень стыдно за грубый тон, каким он говорил с герцогиней. Что касается его жены, то ее совершенно успокоила исключительная любезность знатной дамы, удостоившей лично проводить племянницу, и она без труда разрешила Ламьель сейчас же идти в башню к своей покровительнице, а сама оделась и стала готовить чай. Эти почтенные люди решили, что лучше не являться к герцогине на поклон; муж отнес чай в комнату второго этажа, спросил, какие у герцогини будут распоряжения, и удалился, раскланиваясь самым церемонным образом.

Дамы долго еще смеялись по поводу пережитых ими страхов и спокойно уснули, после того как еще с полчаса вслушивались в глубокое молчание, царившее в деревне. На следующий день герцогиня проснулась лишь в девять часов; уже через минуту ее сын Фэдор был в ее объятиях. Это было 28 июля 1830 года. Фэдор приехал в семь часов и не пожелал будить мать. Он был очень расстроен. «Если беспорядки продолжатся, — думал он, — мои товарищи сочтут, что я дезертир; нужно будет обнять матушку, а потом добиться от нее, чтобы она меня отпустила в Париж».

На Ламьель этот затянутый в мундир юноша, проявлявший столько беспокойства, произвел довольно жалкое впечатление; о силе и даже мужестве тут не могло быть и речи: Фэдор был длинный и тонкий, лицо у него было очень милое, но безумная боязнь прослыть дезертиром лишала его в этот момент всякого выражения решимости, и Ламьель нашла, что он очень похож на свое изображение. «Да, — подумала она, — это именно то незначительное существо, на портрет которого в спальне герцогини смотрят только ради его красивой рамы». Со своей стороны, в минуты передышки, которые оставляли ему приступы душевных терзаний, Фэдор говорил себе: «Так вот она, эта молоденькая крестьянка, которая своей нормандской хитростью и тонко рассчитанной услужливостью сумела добиться благосклонности моей матери и — что гораздо труднее — сумела ее сохранить». Все, что окружало Фэдора, — кухня, где он ее увидел, ее дядя и тетка, еще не оправившаяся от огорчения, что чуть было не осушила источник мелких подарков, которыми осыпала ее герцогиня, — было хорошо знакомо Ламьель и наводило на нее тоску; поэтому все ее внимание невольно сосредоточилось на стройном и бледном молодом военном, у которого был такой недовольный вид. Так состоялась эта встреча, мысль о которой внушала безграничный ужас доктору Санфену. Госпожа Отмар ежеминутно подходила к своей племяннице и говорила ей шепотом:

— Да будь же любезной хозяйкой. Ты ведь такая умница! Поговори с этим молодым герцогом, а то он подумает, что мы неотесанные крестьяне.

Все это и многое в том же роде произносилось вполголоса, но так, что Фэдор прекрасно все слышал. Ламьель тщетно пыталась внушить своей тетке, что молодому путешественнику будет гораздо приятнее, если ему предоставят полную свободу. Хлопотливые уговоры госпожи Отмар не ускользнули от Фэдора, и вся его досада — а он был очень не в духе — сосредоточилась на господине и госпоже Отмар. Впрочем, через некоторое время он вынужден был заметить, что у Ламьель прелестные волосы и что она была бы прехорошенькой, если бы не загорела на деревенском воздухе. Затем ему пришлось сделать открытие, что в ней не было ни фальши, ни слащавого жеманства мелкой деревенской интриганки. Госпожа Отмар каждые четверть часа поднималась в башню, чтобы послушать за дверью, не проснулась ли герцогиня. Во время ее отсутствия Фэдор оставался наедине с Ламьель; инстинкт молодости победил в нем наконец тревогу прослыть дезертиром, и он стал очень внимательно присматриваться к Ламьель; она же, со своей стороны, уступая любопытству, принялась с ним оживленно разговаривать. Как раз в один из таких моментов в кухню, где происходила эта первая встреча, вошел доктор Санфен. Вид у него достоин был кисти художника: с разинутым ртом и широко раскрытыми глазами он замер в позе человека, собирающегося шагнуть. «Надо прямо сказать, что этот горбун исключительно безобразен, — подумал Фэдор. — Но уверяют, что от этой малоприятной личности и от этой столь своеобразной девочки зависят все поступки моей матери. Постараемся быть с ними полюбезней; может быть, им удастся повлиять на мать, чтобы она отпустила меня в Париж». Остановившись на этом решении, молодой герцог вступил в самый оживленный разговор с сельским врачом. Начал он с весьма точного описания первых беспорядков, происшедших в полдень 26-го числа в саду Пале-Рояля рядом с кафе Ламблена[28]. Двое воспитанников Политехнической школы, находившихся в этом кафе в момент, когда читались вслух знаменитые ордонансы, побежали в Политехническую школу и весьма точно пересказали собравшимся во дворе товарищам все то, чему были свидетелями. Доктор слушал с волнением, очень заметно отражавшимся на его подвижных чертах; без сомнения, он был в восторге от всех неприятностей, которые могли постигнуть Бурбонов. Надменные выходки знати и духовенства должны были особенно живо восприниматься человеком, который считал себя, по природе своей, божеством. Его воображение сладострастно рисовало себе унижения, которые должен будет претерпеть дом Бурбонов, уже целый век охранявший сильных от слабых. «Не эти ли люди, — говорил себе Санфен, — назвали чернью сословие, из которого я вышел? Для них всякий человек с умом уже тем самым подозрителен; так что, если это начало восстания будет иметь сколько-нибудь серьезные последствия и у смешных парижан хватит смелости проявить смелость, старому Карлу X, возможно, придется отречься от престола, и чернь, к которой я принадлежу, поднимется на ступень выше. Мы станем тогда уважаемой буржуазией, которую двор вынужден будет чем-то подкупать». Потом внезапно Санфен вспомнил о том, что он наладил прекрасные отношения с Конгрегацией. «Мне не сегодня-завтра достанется место, — подумал он, — если только я вздумаю о нем похлопотать. Я уверен, что все окрестные замки пожертвовали бы от пятидесяти до ста луидоров, в зависимости от их скупости, ради того только, чтобы меня вздернули, но в ожидании этого приятного момента я не вижу, кого, кроме меня, они могли бы использовать в качестве посредника между ними и народом. Я играю на их страхах так же, как Ламьель играет на фортепьяно. Я могу усиливать и ослаблять их тревогу почти по собственному желанию. Если они одержат очень крупные победы, самые оголтелые из них, те, кто образует казино, добьются от остальных, чтобы меня запрятали в тюрьму. Разве виконт де Саксиле — молодой человек, прекрасно сложенный и гордящийся своей фигурой крючника, — не говорил в моем присутствии своим знатным товарищам по казино: «Распространяться с таким вкусом о том, какими методами действия располагают якобинцы, — явное якобинство». Таким образом, если у парижских мятежников, несмотря на легкомыслие этих бедных ротозеев, хватит ума нанести действительный урон Бурбонам, я лишусь своей карьеры, которую я так тщательно подготовлял в течение шести лет, вступив в союз со всеми замками и духовенством округи, а в это время другие сильные люди выйдут из народа, и мне придется идти на невероятные ухищрения, чтобы принять участие в предстоящем наступлении грубой силы; если партия двора восторжествует и расстреляет с полсотни либеральных депутатов, мне придется бежать в Гавр, а оттуда, быть может, и в Англию, так как виконт Саксиле немедленно же потребует, чтобы меня посадили в тюрьму. И уж во всяком случае не обойдутся без обыска, чтобы проверить, не связан ли я с парижскими либералами. Этот глупый юнец хочет обязательно вернуться в свою Политехническую школу. Нужно заставить герцогиню согласиться на это; тогда я возьму на себя умерять пыл молодого человека, поеду с ним в Париж, буду по два раза в день посылать нарочных к герцогине, а между тем, если говорить правду, постараюсь пробраться в победившую партию. Эти парижане так недогадливы, что двор, конечно, сумеет выкрутиться, надавав им всяких обещаний; когда народ не в гневе, он — ничто, а через неделю парижане остынут. В этом случае я добьюсь благосклонности заправил Конгрегации и вернусь в Карвиль в качестве одного из эмиссаров. И тогда уж я вобью в головы всех тупиц партии виконта, что господин де Саксиле — сумасброд, способный все испортить. Тем самым я, по крайней мере, избегну тюрьмы, куда этот негодяй мечтал бы меня засадить. Итак, нужно подольститься к этому дурачку, чтобы он согласился взять меня в спутники».

Размышляя таким образом, Санфен уже начал подлаживаться к молодому герцогу, прося его подробно рассказать о духе, царящем в Политехнической школе, и возносил до небес Монжа, Лагранжа[29] и других замечательных людей, основавших эту школу. Эти великие мужи были кумирами Фэдора и боролись в его душе со всеми сословными предрассудками, которые усердно насаждали в нем родители. Он чрезвычайно гордился тем, что у него герцогский титул, но вспоминал он о нем только два раза в день, а двадцать раз в сутки наслаждался счастьем считаться одним из лучших учеников Политехнической школы.

Когда г-жа Отмар пришла наконец сообщить, что герцогиня проснулась, Фэдор уже находил доктора весьма неглупым человеком, а Ламьель прониклась сугубым уважением к искусству, с которым Санфен сумел понравиться молодому герцогу. Пока Фэдор ставил перед комнатой своей матери великолепный букет редких цветов, привезенный им из Парижа, доктор успел сказать ей:

— Самое трудное на свете — это понравиться человеку, которого ты презираешь. Право, не знаю, удастся ли мне снискать милость этого герцогского птенчика.

Фэдор поднялся к матери, а доктору нужно было навестить нескольких больных; к тому же он хотел узнать от герцогини все то, что расскажет ей сын, а такая беседа, естественно, могла быть только наедине. Тут-то и представлялась ему возможность внушить герцогине мысль отправить его в Париж вместе с молодым герцогом. Но когда доктор вернулся через час, он застал ее в слезах и чуть ли не в нервном припадке; она и слышать не хотела о возвращении Фэдора в Париж.

— Либо этот бунт — пустяк, — каждое ее слово прерывалось истерическим спазмом, — либо этот бунт — пустяк, и тогда никто не обратит внимание на твое отсутствие: ты просто поехал навестить больную мать — это вполне естественно; либо эти бунтовщики настолько осмелеют, что не побоятся тридцати тысяч войск из Сент-Омера, идущих на Париж; в этом случае я не хочу, чтобы кто-либо из Миоссанов находился среди врагов короля; твоя карьера была бы навсегда загублена; а в важных делах отца тебе заменяю я, и я самым категорическим образом приказываю тебе не отходить от меня ни на шаг!

Последнюю фразу герцогиня произнесла достаточно твердо, после чего потребовала, чтобы ее сын, проскакавший на почтовых всю ночь, отправился в замок и отдохнул у себя в постели хоть два часа.

Оставшись наедине с доктором, она сказала ему:

— Наших бедных Бурбонов продадут, как всегда; вы увидите, что якобинцы переманят на свою сторону войска из Сент-Омера: они способны на махинации, которые для меня, по крайней мере, оказываются совершенно непонятными. Объясните мне, например, дорогой друг, каким образом вчера уже в девять часов вечера Отмар знал, что мой сын приедет из Парижа? Я никому не говорила о письме, которое я послала ему с курьером герцога де Р.; мой сын только что показывал мне это письмо, мы целые четверть часа рассматривали печать; она была совершенно цела, когда сын ее сломал.

Доктор сумел весьма тонко польстить чувствам герцогини, впрочем, он действовал тут как врач. Целью его было успокоить ее возбужденные нервы, а все то, что мог сообщить Фэдор о начавшемся в Париже мятеже, он уже знал от него лично. Он нашел герцогиню разъяренною, как тигрица, — таково было выражение, которое он употребил, рассказывая обо всем этом Ламьель.

Но в интересах доктора было оказаться в Карвиле лишь в тот момент, когда там станут известны окончательные результаты июльского восстания. Скоро герцогине пришла в голову блестящая мысль: нервы у ее сына были в очень неважном состоянии; этот молодой человек слишком много работал, как, впрочем, и все воспитанники Политехнической школы; почему бы не съездить ему на полмесяца полечиться морскими купаньями? Но ему не следовало ехать в Дьепп; этот город был подкуплен прелестной герцогиней Беррийской, что могло сделать его подозрительным в глазах якобинцев; нужно было попросту отправиться в Гавр; в случае победы мятежников купцы, дрожащие за свои склады, ни за что не допустили бы в городе грабежей, а если бы победил двор, что казалось доктору наиболее вероятным, то недоброжелатели из соседних замков не смогли бы выставить в смешном свете это маленькое семейное путешествие. Худоба и бледность Фэдора служили достаточным доказательством того, что здоровье его пострадало от чрезмерных занятий; лето было невыносимо жаркое, и она всего-навсего последовала советам доктора, предписавшего морские купанья. В Дьепп ехать она не пожелала, так как дожидаться бального платья и шляп, которые надо было выписать из Парижа, пришлось бы слишком долго. А кроме того, Фэдор всегда выражал желание если не попутешествовать по Англии — на это у него не было времени, — то хоть провести дня три в этой своеобразной стране. Ну что ж, из Гавра можно было съездить на три дня в Портсмут!