"Ламьель" - читать интересную книгу автора (Стендаль Фредерик)

ГЛАВА IV

Ламьель была девочка весьма смышленая, с бойким умом и живым воображением; она была глубоко поражена этой своеобразной искупительной церемонией.

«Почему это дядя не хочет, чтобы я ими восхищалась?» — думала она, лежа в постели, и никак не могла уснуть.

Потом вдруг ей пришла в голову такая преступная мысль: «А дал ли бы мой дядя, как Картуш, десять экю несчастной вдове Ренуар из окрестностей Валанса, когда инспекторы соляного налога забрали у нее черную корову и оставили ей всего тринадцать су, чтобы прокормить себя и семерых детей?»

В течение четверти часа Ламьель плакала от жалости, а затем сказала себе: «Ну, а окажись дядя на эшафоте, вытерпел бы он, не поморщившись, подобно господину Мандрену, удары молота, которым палач ломал ему руки? У дяди подагра, и он всегда стонет, когда стукнется больной ногой о какой-нибудь камешек».

За эту ночь в уме девочки произошел целый переворот; на другой день она притащила бакалейщику старый перевод Вергилия с картинками; она отказалась от винных ягод и коринки и в обмен получила одну из тех прекрасных историй, которые ей только что запретили читать.

На следующий день была пятница и г-жа Отмар впала в глубокое отчаяние, так как вечером, встав из-за стола, увидала, что один из глиняных горшков пуст, и сообразила, что она вылила в суп скоромный бульон, оставшийся от четверга.

— Велика важность! — необдуманно воскликнула Ламьель. — Только-то и всего, что мы съели суп повкуснее, а может быть, этот остаток бульона еще до воскресенья испортился бы!

Можете себе представить, как ей досталось за эти ужасные речи от дяди и тетки; последняя была не в духе и, не зная к кому придраться, набросилась, как выражаются в Карвиле, на свою племянницу. У девчонки хватило ума не сердиться на добрую тетю, дававшую ей варенье.

Впрочем, Ламьель видела, как искренне убивается ее тетка из-за того, что поела сама скоромного бульона и угостила им других. Этот ужин навел девочку на глубокие размышления. Она все еще думала о нем месяц спустя, когда услышала, как их соседка, кабатчица Марлен, говорила одному посетителю:

— Добряки эти Отмары! Но и глупы же!

Надо вам сказать, что Ламьель питала самые нежные и почтительные чувства к этой Марлен; она слышала, что в ее кабачке смеются и распевают целые дни, причем нередко и по пятницам.

— Так, значит, вот в чем разгадка! — воскликнула Ламьель, как будто озаренная внезапным откровением. — Мои родственники попросту глупы!

За целую неделю она не произнесла и десяти слов; объяснение кабатчицы избавило ее от большой тревоги. «Мне еще таких вещей не говорят, — подумала она, — потому что я слишком мала; это так же, как и с любовью: мне запрещают о ней говорить и не желают сказать, что это такое».

Со времени этого замечательного изречения торговки сидром Марлен все, что проповедовала тетушка Отмар, иначе говоря, все, что представляло собою истинный долг или условную обязанность, принятую среди благочестивых жителей деревни, стало казаться Ламьель одинаково смешным, и она повторяла про себя: «Чепуха» — в ответ на все, что говорили ей дядя и тетя. Не перебрать четок накануне большого праздника, не соблюсти поста в один из постных дней казалось Ламьель таким же пустячным грехом, как и пойти с молодым человеком в лес крутить любовь.

Так росла Ламьель. Ей исполнилось пятнадцать лет, когда у герцогини Миоссан появились вокруг глаз первые морщинки. Мы забыли сказать, что старый герцог к этому времени умер, а его сын, которому достался его титул, пережил отца лишь на несколько месяцев, и герцогиня Миоссан, отправившаяся в Париж покрасоваться своим новым титулом, вернулась в Карвиль весьма раздосадованная, что свет обратил так мало внимания на то, чего она так долго и так страстно желала. Итак, у нее вокруг глаз появились морщинки; это открытие привело ее в отчаяние. Курьер, посланный со всей поспешностью в Париж, привез к ней самого знаменитого окулиста, господина де Ларуза. Этот остроумный человек был очень смущен, когда его попросили утром явиться к постели герцогини; ему пришлось нанизывать на длинную нить одну изящную фразу за другой, прежде чем он придумал греческое слово, обозначающее ослабление, вызванное старостью. Предположим, что это красивое греческое слово было аморфоза. Господин де Ларуз пространно объяснил герцогине, что эта болезнь, происходящая от внезапного охлаждения головы, поражает преимущественно молодых женщин в возрасте от двадцати до двадцати пяти лет. Он назначил строгий режим, вручил герцогине две коробки пилюль с весьма различными названиями, но сделанных из одного и того же хлебного мякиша и горькой тыквы, и настоятельно посоветовал больной остерегаться несведущих врачей, которые могли спутать ее болезнь с другой, требующей ослабляющего режима; итак, надо было нанять себе лектрису, но врач вел себя так дипломатично, что герцогиня первая произнесла роковое слово лектриса и еще более страшное — очки. Окулист притворился, будто погружен в глубокое раздумье, и изрек наконец, что на время лечения, которое могло продлиться от шести до восьми месяцев, будет небесполезно беречь глаза и носить очки, каковые он готов подобрать в Париже у весьма ученого оптика, расхваливаемого в газетах два раза в неделю.

Герцогиня пришла в восторг от этого очаровательного доктора, кавалера всех европейских орденов, которому не было еще и сорока лет, и он отправился в Париж, получив весьма щедрый гонорар, но герцогиня оказалась в большом затруднении: где в деревне найти подходящую лектрису? Этого рода прислугу было очень трудно раздобыть даже в Нормандии. Напрасно г-жа Ансельм объявила по всей деревне о желании герцогини. Добряк Отмар — единственное во всей деревне существо мужского пола, заслуживающее такой оценки, — подумал было об этом месте для своей племянницы. «Но, — сказал он себе, — никто другой в деревне все равно не справится с этими обязанностями, а герцогиня настолько умна, что и сама догадается ее пригласить». Впрочем, против этого плана можно было выдвинуть одно существенное возражение: достойна ли была служить лектрисой у столь знатной дамы девчонка, взятая из воспитательного дома.

Уже две недели Отмар и его жена переживали муки, которые бывают связаны с осуществлением всякого великого замысла, и вот однажды вечером, когда ждали наконец исчерпывающих сведений о событиях в Вандее[14], почтальон принес в замок номер «Quotidienne», только что полученный из Парижа.

Тщетно г-жа Ансельм надевала одну пару очков поверх другой, — она читала так медленно и так невразумительно, что привела нетерпеливую герцогиню в совершенное отчаяние.

Госпожа Ансельм была слишком себе на уме, чтобы хорошо читать. В этом занятии она видела лишнюю неприятную обязанность, которая могла свалиться на нее, не увеличивая ни на одно су ее жалованья. Рассуждение это как будто было правильным, а все-таки эта ловкая женщина жестоко просчиталась. Сколько раз бранила она себя впоследствии за то, что поддалась внушению лени!

Во время этого ужасающего чтения герцогиня вдруг воскликнула:'

— Ламьель! Скажите, чтобы сейчас же запрягали лошадей и ехали в деревню за маленькой Ламьель, девочкой Отмаров. Пусть с ней приедет дядя или тетка.

Через два часа Ламьель, наряженная в воскресное платье, уже была в замке. Сначала она читала дурно, но с такой очаровательной грацией, что заставила герцогиню забыть об интересных известиях из Вандеи. Ее прелестные лукавые глазки загорались от усердия, когда она читала восторженные фразы «Quotidienne». «У этой девочки благонамеренный образ мыслей», — подумала герцогиня, и когда в одиннадцать часов Ламьель и ее дядя простились со знатной госпожой, последняя уже прочно утвердилась в мысли взять Ламьель к себе на службу.

Однако г-жа Отмар и слышать не хотела о том, чтобы Ламьель, девушка уже взрослая и очень бойкая, возвращалась из замка домой в девять или десять часов вечера.

Тут начались весьма сложные переговоры, тянувшиеся больше трех недель. Этой отсрочки было достаточно, чтобы довольно смутное поначалу желание герцогини пригласить Ламьель в замок для чтения «Quotidienne» перешло в настоящую страсть. После бесконечных обсуждений, способных отлично обрисовать нормандский склад ума, столь совершенные образцы которого мы встречаем в Париже, но рискующих показаться благосклонному читателю слишком растянутыми, обе стороны сошлись на том, что Ламьель будет ночевать в комнате г-жи Ансельм, имевшей честь примыкать к покоям самой герцогини. Это последнее обстоятельство вполне успокаивало опасения г-жи Отмар и особенно льстило ее тщеславию, но вместе с тем и чрезвычайно смутило ее.

— Ты только подумай, — говорила она мужу, когда все уже казалось решенным, — чего злые языки в Карвиле не наплетут по этому поводу! Они обязательно скажут, что наша племянница пошла в горничные! А твой племянник-якобинец, который наговорил про нас столько ужасов, опять начнет надеяться на наследство.

Эти щепетильные соображения чуть не расстроили всего дела, так как герцогиня, со своей стороны, считала, что поступить к ней на службу — неслыханная честь для племянницы школьного учителя, и слегка намекнула на это г-же Отмар. Деревенская кумушка тотчас же сделала знатной даме глубокий реверанс и удалилась, не дав никакого ответа.

— Вот она, революция! — воскликнула вне себя герцогиня. — Как бы мы ни тщились ее избежать, она осаждает нас со всех сторон и заражает своим духом даже тех, кто обязан нам своим счастьем!

Эта мысль преисполнила ее негодования, скорби и страха. На следующее утро, после почти бессонной ночи, она приказала вызвать добряка Отмара, чтобы задать ему головомойку, но была еще более поражена, когда учитель, совершенно подавленный, теребя в руках свою шляпу — настолько перепуган он был данным ему поручением, — объявил ей, что по зрелом размышлении семья решила отклонить от себя высокую честь, которую герцогиня намеревалась ей оказать, так как у Ламьель слишком слабая грудь.

Ответ на это дерзкое заявление был заимствован из «Баязета»; он состоял из одного слова:

— Ступайте![15]

Герцогиня хотела закончить это дело, не заикаясь о нем кюре Дюсайару: ловкий священник отличался необыкновенно глубоким умом, но из-за этого зачастую впадал в непростительный порок, а именно: позволял себе иной раз резкие ответы на слишком уж нелепые возражения. «И это тоже, — говорила себе герцогиня, — было бы до восемьдесят девятого года немыслимым». Поэтому она, насколько возможно, избегала говорить с кюре о серьезных вещах. Иногда даже г-жа де Миоссан пробовала приглашать Дюсайара к обеду и при этом обращаться к нему для соблюдения вежливости лишь с двумя словами: один раз, когда он входил, другой раз — при прощании. Такие претензии лишь забавляли умного кюре, и он терпеливо ждал, когда понадобится герцогине. В припадке гнева на школьного учителя она приказала немедленно вызвать Дюсайара, и ей даже не пришло в голову, что лучше было бы пригласить его к обеду и заговорить с ним о Ламьель лишь за десертом.

По мнению кюре, за дело принялись так неумело, что теперь уже поздно было его исправить. Прежде чем говорить о Ламьель, надо было сначала отыскать какие-нибудь злоупотребления в школе Отмара. В ней заключался источник его благосостояния и его чрезмерной самоуверенности. Можно было пригрозить, что школу эту закроют, или даже закрыть ее на время, в случае надобности. Тогда Отмар прибежал бы сам смиренно просить, чтобы Ламьель приняли в замок. Кюре дал почувствовать герцогине всю горечь той огромной ошибки, которую она совершила, не посоветовавшись с ним прежде, чем начать дело, и, так ничего ей и не посоветовав, оставил ее в глубоком отчаянии оттого, что какой-то простолюдин оскорбил ее тщеславие.

Ужасное волнение отняло у знатной дамы и ту долю рассудительности, с которой она вела свои дела; она не сумела сберечь — что было бы весьма кстати в данном случае — даже остаток собственного достоинства, и г-жа Ансельм отправила г-ну Отмару официальное письмо, где сообщала от имени герцогини, что мадмуазель Ламьель будет иметь честь занимать при ее светлости должность лектрисы, но будет освобождена, как только из Парижа выпишут более образованную особу. Всю деревню возмутило, что к имени Ламьель было приставлено словечко «мадмуазель». Для Ламьель не были тайной все хлопоты, которые ее дядя предпринимал уже три недели, и она страстно желала поступить в замок. Она мельком видела прекрасную мебель, наполнявшую комнаты, она особенно обратила внимание на великолепную библиотеку и на тома с золотым обрезом, из которых она была составлена. Она упустила из виду, что все эти книги находились в застекленном шкафу и что подозрительная герцогиня всегда носила ключик от него у себя на часах.

Прибыв на жительство в этот великолепный замок, имевший не менее семнадцати окон по фасаду и шиферную крышу, которая напоминала гасильник и придавала зданию необычайно суровый вид, Ламьель испытала в груди столь странное ощущение, что вынуждена была остановиться на ступеньках подъезда. У нее была душа двадцатилетней девушки, а ее тетка, которая довела ее до порога, но не захотела войти, чтобы не благодарить герцогиню, в виде последнего напутствия посоветовала ей никогда не смеяться в присутствии горничных и не позволять над собой шутить. «Иначе, — прибавила г-жа Отмар, — они сочтут тебя мужичкой, станут презирать и изведут оскорблениями, такими мелкими, что тебе нельзя будет пожаловаться на них герцогине, но вместе с тем и такими жестокими, что через несколько месяцев ты будешь рада, если сможешь вырваться из замка».

Эти слова оказались роковыми для Ламьель; всю ее радость как рукой сняло. Она впала в глубокое уныние, глядя на лица женщин, окружавших герцогиню.

Уже через три дня Ламьель стала так несчастна, что у нее пропал аппетит. В комнате, где она спала, был прекрасный ковер, но быстро ходить по этому ковру не разрешалось, — это было бы дурным тоном и недостаточно почтительно по отношению к герцогине. Все в этом великолепном замке должно было совершаться размеренно и чопорно, недаром он имел честь служить кровом для столь знатной дамы. Двор герцогини в более тесном смысле составляли восемь женщин, самой младшей из которых было добрых пятьдесят лет. Камердинер Пуатвен был еще старше, равно как и три лакея, которые одни имели право входить в длинную анфиладу комнат, занимавших второй этаж. При замке был великолепный сад, состоявший из липовых аллей и беседок из граба, аккуратно подстригавшихся три раза в год. Двое садовников были приставлены к великолепному цветнику, раскинувшемуся под окнами замка; но уже на второй день было объявлено, что Ламьель запрещается гулять даже между клумб иначе, как в сопровождении одной из горничных герцогини, а эти особы вечно находили, что для прогулок либо слишком сыро, либо слишком жарко, либо слишком холодно. Не лучше было и в стенах замка: все эти девицы, претендовавшие еще на молодость, несмотря на то, что им давно уже стукнуло пятьдесят, открыли, что дневной свет — это дурной тон, и т. д., и т. п. Не прошло и месяца, как Ламьель начала изнывать от скуки, и жизнь ее не слишком разнообразил номер верного «Quotidienne», который она каждый вечер читала герцогине. Можно ли было сравнить подобную жизнь с жизнью Мандрена? Ибо эта книга ей казалась самой занимательной в мире! Свои книжки она забыла захватить; а когда она ненадолго заезжала в экипаже к своим близким, ее ни на минуту не оставляли одну, и ей никак не удавалось добраться до своего тайника.

У Ламьель почти пропало желание гулять; она была так несчастна, что ее маленькое тщеславие, хоть и чувствительное ко всему, проглядело ее успех у герцогини — а он был очень значителен. Сердце знатной дамы особенно покорило то, что Ламьель нисколько не была похожа на барышню.

Надо иметь в виду, что из всех прискорбных последствий революции г-жа де Миоссан болезненнее всего воспринимала скромность и благопристойность, которую напускали на себя дочери прикопивших кое-какие деньжонки простолюдинов. У Ламьель было слишком много живости и энергии, чтобы ходить неспешно и с потупленными или, по крайней мере, полными задумчивости глазами, бросая лишь изредка безразличный взгляд на великолепный ковер в гостиной герцогини. Под влиянием снисходительных советов горничных она выработала своеобразную походку: она ходила медленно, это правда, но с видом скованной газели; тысячи мелких проявлений живости выдавали ее деревенские привычки. Она никак не могла усвоить поступь хорошего тона, выражающую как бы последнее усилие существа, которое обожает лишь одно — полное бездействие. Как только она замечала, что за ней непосредственно не следит строгий глаз какой-нибудь пожилой горничной, она пускалась вприпрыжку по анфиладе комнат, ведущих в гостиную герцогини. Когда служанки доложили знатной даме о странном поведении Ламьель, она велела поставить для себя в гостиной зеркало, чтобы ей можно было, сидя в кресле, наслаждаться картиной этой резвости. Хоть Ламьель и была сама легкость, все было так тихо в этом огромном замке, что сотрясение, вызываемое ее прыжками, можно было услышать отовсюду. Все были шокированы ее поведением — и это окончательно решило судьбу молоденькой крестьянки. Когда герцогиня вполне уверилась в том, что ее питомица нисколько не собирается корчить из себя барышню, она без оглядки отдалась тому радостному чувству, которое возбуждала в ней Ламьель. Девушка не понимала и половины слов, встречавшихся ей в «Quotidienne». Герцогиня вдруг решила, что хорошо читать можно лишь то, что понимаешь; исходя из этого, она придумала себе новое удовольствие, растолковывая Ламьель все то, о чем говорилось в газете. Дело это было нелегкое, и герцогиня сама не заметила, как заботы о просвещении Ламьель стали для нее любимейшим вечерним занятием, да и чтение газеты длилось теперь уже не полчаса, а растягивалось на целых три часа.

— Как, уже полночь? — весело спохватывалась герцогиня. — А я, ей-богу, думала, что самое большее — десять! Вот еще один чудесно проведенный вечер!

Герцогиня терпеть не могла рано ложиться. Часто комментарии к «Quotidienne» возобновлялись на следующее утро, и наконец, — вещь прямо невероятная! — герцогиня, которая все еще довольно часто повторяла, что Францию погубил не кто иной, как нормандцы, заявила, что комментарии к «Quotidienne» еще недостаточны для образования крошки — так Ламьель называли в замке. Крошка, для того, чтобы вполне справляться со своими обязанностями лектрисы, должна была понимать даже злостные анекдоты о женах банкиров и других либеральных дамах, которыми «Quotidiene» обычно, украшает свои фельетоны. Крошке пришлось прочесть вслух «Вечера в замке»[16] госпожи де Жанлис, а затем и наиболее нравственные романы этой знаменитой комедиантки. Позднее герцогиня нашла, что Ламьель доросла до понимания «Словаря светского этикета» — самого глубокого сочинения века. Все то, что касалось различий, а в особенности разграничений между отдельными слоями общества, необычайно привлекало внимание женщины, которая в течение всей своей жизни вот-вот должна была стать герцогиней. Лишь из-за исключительно неблагоприятного стечения обстоятельств она достигла этого высочайшего титула — заветной мечты всех дам Сен-Жерменского предместья, — когда ей перевалило уже за сорок, и она, по ее словам, больше не дорожила положением в свете. Огорчения, которых она натерпелась в течение столь долгого ожидания, ожесточили характер этой женщины, слабой и суеверной от природы, лишившейся всего, когда ей изменила юная свежесть. Она могла бы найти утешение в страстных заботах о каком-либо взятом в замок бедняке; но первый же случай подобного рода вызвал такой ужас ее духовника, что герцогиня дожила до преддверия старости без дальнейших грехопадений, и это ежечасное страдание окончательно озлобило ее характер. Бывали минуты, когда она положительно испытывала потребность рассердиться. Когда она прибыла в Нормандию, высокомерие маркизы, требовавшей чтобы ей оказывались те же почести, что и герцогине, показалось столь странным знатным дамам из соседних замков, что салон г-жи де Миоссан был объявлен невероятно скучным. Ходили туда нехотя, а если и откликались на приглашение к обеду, то преимущественно лишь в сезон ранней зелени и плодов. От замашек очень богатых женщин герцогиня сохранила привычку посылать в Париж нарочных за первым зеленым горошком, первой спаржей и т. д. Она отлично знала то, что, впрочем, многочисленные соседние замки и не пытались от нее скрывать, — а именно, что ее навещали исключительно ради этих возвращавшихся из Парижа курьеров.