"Ламьель" - читать интересную книгу автора (Стендаль Фредерик)ГЛАВА XIIIИз всех своих веселых подруг по развлечениям Ламьель обратила больше всего внимания на Кайо[43], молодую актрису театра Варьете, очень остроумную и с особо нечестивым складом ума. Как-то раз, когда они отправились на пикник в Мёдон, она ушла с ней побродить по лесу, и в результате продолжительного разговора, во время которого Ламьель держала себя очень серьезно, Кайо научила ее не остроумию, а тому, как еще лучше использовать те интересные и новые мысли, которые приходили ей в голову так неожиданно даже для нее самой. — Иной раз вас нельзя понять, — говорила ей Кайо, — излагайте яснее и пространнее то, что вы хотите сказать, а главное, избегайте ваших нормандских словечек. Возможно, что ваше наречие и выразительнее нашего парижского языка, но никто вас здесь не понимает. Ламьель рассыпалась в благодарностях, она была искренне восхищена: Кайо была ее кумиром. — Вас будут во сто раз больше ценить, только избегайте одного подводного камня: когда вас будут ослеплять взрывы веселья, которые мне иной раз удается вызвать, помните, что подражать мне не следует. Больше того, если это придется вам по вкусу, дерзните быть моей противоположностью. Граф стал замечать с глубокой душевной гордостью, что со времени появления г-жи де Сен-Серв его общество стало пользоваться большим успехом. Его авторитет среди веселящейся публики рос не по дням, а по часам. Лето в этом году выдалось жаркое, и сельские увеселения были в моде. Холод и дожди предшествующих лет придавали им весь блеск новизны. Самые богатые из товарищей графа по развлечениям задавали обеды в честь г-жи де Сен-Серв. Часто также, чтобы не зависеть ни от какого хозяина дома и избежать, таким образом, малейшей тени стеснения, ездили на пикники — в Мёдон, в Пуасси и даже в Рош-Гюйон. Но исключительное пристрастие Ламьель к театру ввело в закон посещение всех премьер. Она хотела проверить на практике теории своего преподавателя литературы. У нее был целый легион учителей, и она трудилась, как школьник. Принялась она даже за математику. После поездок за город отправлялись к девяти часам в театр, и появление Ламьель неизменно производило желаемое впечатление. Но граф бранил ее всякий раз за то, что, входя в ложу, она старалась не шуметь. — Неужели вы хотите вечно выглядеть горничной, которая воспользовалась ложей и нарядами своей госпожи? Чарующая прелесть Ламьель, которая выглядела особенно свежо на фоне Парижа 183* года и тотчас выдвигала ее на первое место в салонах доступных женщин, где она впервые появлялась, не имела в глазах графа никакой цены, даже была ему неприятна. Эта прелесть, острота которой заключалась в ее безыскусственности, покоряла, во-первых, своей новизной и, во-вторых, своей подкупающей естественностью, то есть как раз качествами, ежеминутно напоминавшими о том, что обаянием своим Ламьель обязана не одной только великосветской гостиной. Тон хорошего общества она понимала и даже научилась ему в точности подражать, но для нее было также ясно, что преувеличенная манерность, которая выработалась в царствование Карла X и Людовика XVIII, есть нечто бесконечно скучное. В памяти ее еще жил салон герцогини де Миоссан, где она скучала так, что даже заболела. Этой-то вынесенной ею раньше скуке и была она обязана своей теперешней обольстительностью. Из-за ее живого и почти южного характера ей было бы трудно усвоить сдержанные и Но вечные опасения графа, как бы к нему не отнеслись без достаточного уважения, лишали его способности оценить именно этот вид обаяния. Прелесть манер Ламьель особенно чувствовалась во время увеселительных поездок за город, которые составляли теперь ее главное занятие, но все эти любители развлечений, не отличавшиеся философским складом ума и по роду своей жизни достаточно посредственные наблюдатели, вообще не видели в ней никаких манер, и от этого в их глазах поведение ее только выигрывало. Однажды Лардюэль, один из шутников этой компании, восхищенный прелестью Ламьель, воскликнул с восторгом: — Да ведь это девушка из хорошего общества! — Она нечто гораздо лучшее, — произнес старый барон де Преван, диктатор всей этой молодежи. — Это девушка с умом, на которую тон хорошего общества наводит скуку и которая, рискуя заслужить ваше презрение, дарит вам нечто несравненно более ценное. Несмотря на свой тихий и веселый вид, это воплощенная смелость; у нее хватает мужества — более человеческого, нежели женского — не бояться вашего презрения, и этим-то она неподражаема. Всмотритесь в нее хорошенько, господа; если когда-нибудь она кем-либо увлечется и покинет нас, вы другой такой не найдете. У Ламьель была еще одна особенность, которая поддерживала ее на недосягаемой высоте. На обедах, все более вырождавшихся в оргии, вы видели женщину с очаровательным лицом, не имевшую, по-видимому, ни малейшей склонности к чувственным наслаждениям, которые считаются связующим началом в такого рода обществе. Было очевидно, что распутство или то, что среди этих людей принято называть Ее устам была совершенно неведома эпиграмма, никто не слыхал, чтобы она отпустила какое-либо злое словечко по поводу прошлого своих новых подруг, зачастую весьма сомнительного. Объяснялось это просто: Ламьель отнюдь не была уверена, что эти дамы были неправы, когда вели себя таким образом. Она изучала их, она сомневалась, она не знала, какого взгляда держаться на все эти вещи; любознательность была ее единственной и всепоглощающей страстью. Та жизнь, которую из тщеславия заставлял ее вести граф д'Обинье, имела в ее глазах лишь одно преимущество: во-первых, из слов окружающих ей было ясно, что этой жизни все завидуют; во-вторых, такая жизнь доставляла физическое удовольствие: отличные обеды, быстрые и очень покойные кареты, ложи с хорошим отоплением, богато обставленные, обтянутые свежими тканями и украшенные подушками по последней моде, — все это были положительные стороны, которых нельзя было отрицать. Отсутствие этой роскоши болезненно поразило бы Ламьель, быть может, показалось бы ей даже несчастьем (хотя я этого не думаю), но для нее она не составляла еще полного блаженства. Старый вопрос, волновавший ее еще в деревне в доме Отмаров, возникал в ее душе с такой же силой, как и прежде: «Правда ли, что любовь, о которой твердят все эти молодые люди, является для них высшим наслаждением и нечувствительна к ней лишь одна я?» — Так вот, господа, — сказал однажды граф своим друзьям, восхищавшимся его счастьем, — я не даю обольщать себя тем, что вас ослепляет. Не знаю, является ли это достоинством или недостатком того твердого характера, который даровало мне небо, но меня не обманет эта госпожа Сен-Серв, эта редкостная красавица, которую вы словно нарочно портите своими комплиментами. У меня есть верное средство сбить с нее спесь; хотите верьте, хотите нет, но со второй недели после возвращения моего в Париж мы спим с ней раздельно. Хвастливое признание графа д'Обинье переменило все отношения среди его друзей. Эти господа видели, с каким упоением отдается Ламьель светским развлечениям, как непосредственно она наслаждается увеселительными прогулками, и считали ее счастливейшей из женщин. Верные модным в их среде пошлым взглядам, согласно которым физическое наслаждение является неотъемлемой принадлежностью счастья, они решили, что при раздельном ложе полное удовлетворение невозможно, и стали питать надежды и строить всякие планы. Через шесть недель после неосторожной откровенности графа все его друзья уже попытали счастья у Ламьель, но всем им она отказала, притом скромно и без малейшей претензии на женскую добродетель. — Когда-нибудь возможно, но сейчас нет! Как-то вечером в Сен-Жерменском лесу, когда вся компания спускалась к реке, чтобы сесть в Мезоне на пароход, Ламьель увидела глаза Кайо; они были влажны от счастья. В этот момент веселость всего общества показалась ей немного вымученной: чтобы рассмешить друг друга, дошли до щекотки; уже с четверть часа ей казалось, что остроумие притупилось. Решение ее было принято в один миг. — Скажите, кто из этих господ наиболее остроумен? — спросила она у Кайо. — Я, разумеется, не говорю о вашем любовнике. — Лардюэль. — А кто тот утешитель, которого мне следовало бы избрать, чтобы доставить как можно больше огорчения графу? Его самодовольство сегодня прямо невыносимо. — Маркиз де Ла-Верне. — Как! Этот холодный человек? — Поговорите с ним минутку, и вы увидите, холоден он к вам или нет. Да он вас боготворит! Это самая настоящая любовь — серьезная, патетическая, скучная. — Вы, вероятно, очень скучали нынче вечером, — сказала с улыбкой Ламьель, подходя к де Ла-Верне. На первый взгляд в нем было что-то холодное и сдержанное, связанное в воспоминаниях Ламьель с той тоской, которую наводил на нее герцог де Миоссан. Маркиз обращался к ней с такими изысканными и чопорными комплиментами, что она стала уже искать глазами Лардюэля; но он находился от нее чуть ли не в ста шагах и был занят разговором с м-ль Дюверни из Оперы, которой вздумалось сесть на осла, чтобы спуститься к пароходу. — Вам повезло, — сказала Ламьель, обращаясь к де Ла-Верне. — Как это понять? — А так, что я нынче не расположена смеяться над вашими комплиментами в манере госпожи де Севинье[44]. Будьте же добрым малым, бросьте ухищрения, и если хотите, чтобы я вами хоть на минуту увлеклась, дайте мне отдохнуть от величия моего господина и повелителя. От этих слов у де Ла-Верне вылетел из головы весь запас его светских комплиментов, и он стал говорить Ламьель то, что чувствовал в данную минуту, не особенно заботясь о правильном построении фраз. Эта первая неверность не принесла Ламьель ожидаемого счастья и не доставила ей почти никакого удовольствия. Как только к де Ла-Верне возвращалось его хладнокровие, он впадал в красноречие в стиле г-жи де Севинье, прибегая к необыкновенно вычурным выражениям. — Знаете ли вы, что вам очень вредит? — сказала она маркизу. — Это две вещи: во-первых, то, что прошло уже почти сто двадцать лет с тех пор, как вздумали напечатать письма госпожи де Севинье; во-вторых, то, что ваша прачка слишком усердно крахмалит ваши жабо, и это придает вашим манерам известную натянутость. Будьте больше школьником, вырвавшимся из школы. Маркиз собирался нанести ей свой третий по счету утренний визит и галопом возвращался из Булонского леса, где он оставил д'Обинье, когда она услышала, что во двор въезжает карета графа; она поспешила спуститься. — Живей, живей! — крикнула она кучеру и вскочила в карету, не дожидаясь, пока лакей подставит ей руку. — Гоните лошадей; я не хочу, чтобы меня застал дома один друг, которому я назначила свидание. — Куда прикажете, сударыня? — На заставу Анфер. Спускаясь по улице Бургонь за мостом Людовика XVI, она увидела молодого человека, забрызганного грязью. Сердце ее сильно забилось. У этого-то не было слишком тугого жабо: черному галстуку, доведенному до состояния веревки, не удавалось скрыть рубашки из грубого полотна, отнюдь не первой свежести. Это был бедный аббат Клеман, родственник г-жи Ансельм. Ламьель велит задержать лошадей, лакей соскакивает на мостовую и заставляет себя ждать целых две секунды, поправляя и без того великолепно натянутые белые чулки. — А ну, живей сюда! — раздраженно восклицает Ламьель, которая вообще никогда не сердится на слуг. — Передайте этому господину в черном, что с ним желает поговорить одна дама, и пригласите его в карету. Лакей был так великолепен, а аббат Клеман настолько простодушен, что он непрерывно ему кланялся. Что бы тот ни говорил, он твердил одно: — Но, милостивый государь, чем я могу вам служить? Наконец аббат увидел Ламьель, но, боже, в каком изящном платье! Он покраснел до корней волос, и даже когда лакей повторил ему в третий раз, что его госпожа желает с ним говорить, еще не решался сесть. В этот момент между каретой Ламьель и тротуаром проехал крупной рысью экипаж и чуть его не раздавил. Лакей подхватил его под руку и усадил рядом с Ламьель. Та бросила ему: — Да садитесь же! А если вам стыдно сидеть рядом со мной из-за вашего сана, ну что же, поедем в какой-нибудь безлюдный квартал. К Люксембургскому дворцу! — крикнула она кучеру. — Как я рада вас снова увидеть! — говорила она аббату. Бедный аббат знал, что ему придется бранить Ламьель за многое, но его пьянил легкий аромат, исходивший от ее платья. В изяществе он разбирался мало, но, как все души, рожденные для искусств, он инстинктивно его чувствовал и не мог наглядеться на столь скромный с виду наряд Ламьель. А какое очарование в манерах этой молодой крестьянки! Какие нежные, какие божественные взгляды! — Я полагаю, что мой туалет вас смущает, — сказала она аббату. Когда они въезжали на улицу Дракона, Ламьель велела задержаться перед модной лавкой. Она купила себе простенькую шляпку. Доехав до ворот Люксембургского дворца, выходящих на улицу Одеона, она оставила свою шляпу в карете и приказала кучеру ехать домой. Почтенный аббат Клеман все еще не мог понять, что с ним случилось; он уже начал вежливую фразу, предвещавшую, однако, упреки. — Разрешите, дорогой и любезный покровитель, рассказать вам все, что произошло с тех пор, как герцогиня уволила свою бедную лектрису. Да, — продолжала со смехом Ламьель, — я собираюсь вам исповедоваться! Обещаете ли вы мне тайну исповеди? Ни слова ни герцогине, ни герцогу? — Разумеется! — промолвил аббат скромно, но с глубоким смущением. — В таком случае я вам все расскажу. И действительно, за исключением случая с Жаном Бервилем и любви, которую, как ей казалось, она испытывала сейчас к аббату, она рассказала ему все, а так как из желания хорошенько растолковать ему все свои побуждения она добавляла множество красочных подробностей, рассказ ее растянулся по крайней мере на полтора часа. У аббата было время понемногу прийти в себя. Он высказал ей несколько нравственных и благоразумных соображений, но вскоре почувствовал, что слишком уж любуется ее прелестными руками, и со стыдом испытывал жгучее желание сжать их в своих и даже поднести к губам. Тогда он решил расстаться с Ламьель. Он обратился к ней с разумной, строгой и исчерпывающей речью по поводу ее заблуждений и закончил словами: — Я не смогу оставаться с вами дольше и видеть вас вновь, если только вы не обнаружите твердого намерения изменить свое поведение. Ламьель страстно желала потолковать обо всем, что с ней приключилось, со столь преданным другом, разуму которого она так доверяла и которому могла во всем открыться. Со времени отъезда из Карвиля ей не пришлось еще ни с кем говорить откровенно. Она несколько преувеличила ту коренившуюся в любопытстве тревогу, которая овладела ею, и вымолвила даже слово «раскаяние». Но раз уж это слово было произнесено, милосердие не позволяло аббату отказать ей во втором свидании. Опасность он сознавал, но вместе с тем говорил себе: «Если кто-нибудь на свете может хоть сколько-нибудь надеяться вернуть ее на правильный путь, так это я». Почтенный аббат шел на большую жертву, соглашаясь на новую встречу, так как ужасная мысль невольно овладела его душой: «С какой легкостью отдается эта очаровательная девушка, если в чем-либо себя убедит! Видимо, она не придает большого значения тому, что кажется столь важным другим женщинам, по развратности или из жадности совершающим все то, что она делает по легкомыслию своего странного характера. Она относится ко мне так простодушно и так ко мне привязана, что мне достаточно было бы сказать одно слово». К вечеру эта мысль показалась подлинно благочестивому аббату Клеману столь страшной, что он едва не уехал в ту же минуту в Нормандию. Ночью он не сомкнул глаз. На следующее утро тревога его еще усилилась. «А вдруг, — думал он, — Ламьель в самом деле готова вернуться к добродетели? Если только мне удастся ее уговорить, за убеждением разума не замедлят последовать и поступки. А если я уеду, эта возможность будет навсегда упущена, и мне придется вечно оплакивать гибель души, оставшейся прекрасной и благородной, несмотря на покрывшую ее грязь. На путь заблуждений увлекла ее голова, а сердце осталось чистым». В крайнем смятении чувств честный юноша пошел искать совета у своего духовника, аббата Жермара, который, тронутый его добродетелью, не колеблясь, приказал ему остаться в Париже и предпринять обращение Ламьель. Свидание было назначено в небольшой гостинице в Вильжюифе, где Ламьель пришлось как-то раз искать убежища во время внезапного недомогания. Аббат разыскал Ламьель в комнате третьего этажа, где она расположилась, так как все остальные помещения были заняты. Увидев ее, он попятился от удивления. Дело в том, что Ламьель накинула густую черную вуаль на простую шляпку, которую купила накануне на улице Дракона, а когда она приподняла вуаль, аббату предстало очень странное лицо. К этому времени Ламьель уже немного научилась читать в сердцах, и ей показалось, что она разгадала причину, почему накануне аббат не решался назначить ей второе свидание, вот она и обезобразила себя зеленью падуба. Смеясь, она заметила аббату: — Вчера вы как будто считали, что главной причиной моего дурного поведения является кокетство. Теперь вы видите, как я кокетлива. Затем она продолжала более серьезным тоном: — Я думала, что не делала ничего дурного, отдаваясь молодым людям, к которым у меня не было никакой склонности. Я просто хочу знать, возможна ли для меня любовь. Разве я себе не хозяйка? Кому я этим врежу? Разве я нарушаю какое-либо обещание? Выбравшись на колею вопросов, Ламьель вскоре заставила аббата Клемана испытать опасности совсем другого рода, чем те, которых он боялся накануне. Она была удивительно нечестива. Величайшая любознательность, которая, в сущности, была ее единственной страстью, подкрепленная тем подобием импровизированного образования, которое она пыталась приобрести с первых дней совместной жизни с молодым герцогом, заставила ее изрекать вещи прямо ужасающие для молодого богослова, и на многие из них он не в состоянии был дать удовлетворительный ответ. Ламьель, видя его замешательство, нисколько не захотела грубым образом использовать свою невольную победу; она представила себе, как безжалостно обошелся бы граф д'Обинье со своим противником, будь он на ее месте, и с удовольствием почувствовала свое превосходство. — Вот я беседую с вами уже целый час о вещах, которые мне просто любопытны. Разве нельзя подумать, дорогой друг, что у меня самое черствое сердце в мире и что я начисто забыла своих первых благодетелей? Что поделывают мои славные дядюшка и тетушка Отмар? Проклинают ли они меня? Аббат, которому сделалось много легче от этого возвращения к земному, рассказал ей в величайших подробностях, что Отмары ведут себя со всей присущей нормандцам осторожностью. Они предусмотрительно распустили басню, которую подсказала им Ламьель, и все в Карвиле считали, что она живет в деревне под Орлеаном и ухаживает за своей очень старой двоюродной бабушкой, стараясь обеспечить себе долю в ее завещании. Вся деревня была занята почтовым переводом на сто франков, который герцог догадался послать Отмарам из Орлеана как часть подарка, якобы полученного Ламьель от своей старой бабушки. — Это правда, — сказала задумчиво Ламьель, — герцог был исключительно добр, так же как и герцогиня, только он был ужасно скучен. Она с живейшим удивлением узнала, что герцог безумствует, уверив себя в своей глубокой любви к Ламьель. В поисках ее он изъездил всю Нормандию и Бретань, введенный в заблуждение письмом, которое Ламьель пометила городом ***. Теперь герцог противится брачным намерениям матери на его счет; страсть, которую он якобы испытывает, придает ему твердость характера. Ламьель расхохоталась, как простая крестьянка. — Герцог, говорите вы, проявляет характер! — воскликнула она. — Ах, как бы я хотела его видеть! — Не пытайтесь увидеть его! — воскликнул аббат, не поняв чувства, охватившего девушку. — Неужели вы желаете еще сильнее огорчить герцогиню? Я слышал от тетки, что то, что она называет непокорностью своего сына, приводит ее в отчаяние. Она хочет его женить, хотя и понимает, что, едва женившись, он выйдет у нее из повиновения. Расспросам Ламьель обо всем, что творится в родных краях, не было конца. Она уже достаточно прожила, чтобы находить прелесть в невинных воспоминаниях о своей деревне. Она узнала, что Санфен в Париже; он имел дерзость выступить вторым кандидатом в депутаты от округа ***, в который входил ***. Эти притязания были встречены таким дружным хохотом, что маленький горбун не посмел остаться на родине. По достоверным слухам, он как-то в лесу, ослепленный гневом, прицелился в господина Фронтена, помощника мэра, который пошутил над его намерением сделаться депутатом с такой фигурой. Частые беседы, которых Ламьель удалось добиться от аббата Клемана, чрезвычайно ускорили развитие ее ума. Она высказала аббату несколько вещей, весьма далеких от его верований, и он не мог опровергнуть их убедительным образом, по крайней мере, убедительным для нее, из чего она сделала вывод не столько в силу самолюбия, сколько из уважения к характеру и добросовестности аббата, что мысли эти должны быть верны. Аббат сказал ей: — Человека можно узнать лишь тогда, когда его видишь каждый день и в течение долгого времени. Ламьель в тот же вечер дала отставку маркизу де Ла-Верне и стала строить глазки Д***. — Я беру вас, — сказала она ему, — чтобы открыто посмеяться над графом д'Обинье. Мне интересно посмотреть, как он себя покажет. Я хочу, чтобы он вкусил все прелести положения рогоносца; но кота в мешке я вам продавать не собираюсь; роль, которую я вам предназначила, может быть связана с опасностями, и вы получите свою награду лишь после первой вспышки дикой ревности, которая прорвется у моего господина и повелителя. Обратилась она к отважному человеку. На следующий день был обед в Верьерском лесу, и Д*** натворил массу безумных вещей, чтобы доказать свою любовь к Ламьель. Граф все видел и по мрачности своего характера все преувеличил; лишь избыток бешенства помешал ему отдаться охватившей его ярости. — Какая слава для этой маленькой нормандки! Каким доказательством моей слабости было бы драться из-за нее на дуэли! Д*** обезумел от любви с тех пор, как глаза Ламьель стали смотреть на него благосклонно. Он пошел посоветоваться с Монрором, который, попросив его все сохранить в тайне, сказал ему, задетый несколькими неучтивыми ответами д'Обинье: — Обойдите всех парижских шляпников: вы где-нибудь да найдете только что открывшийся магазин; велите взять там экземпляр оповещения, которое пишут в подобных случаях, проставьте внизу адрес господина Буко д'Обинье из Перигё и пошлите эту бумагу вашему сопернику. — Монрор сообщил Д***, что отец графа был торговцем шляпами. Чтобы насладиться разъяренной физиономией графа, Д*** велел передать ему оповещение во время обеда. Граф необычайно побледнел, а потом через несколько минут сказал: — Мне дурно, я должен выйти на свежий воздух. Он вышел и больше в тот вечер не возвращался. |
||
|