"Земля Святого Витта" - читать интересную книгу автора (Витковский Евгений Владимирович)

5

Я думаю так, владыко, что мы все на один пир едем. Николай Лесков. Соборяне

Если выйти с крыльца дома Романа Подселенцева на Саксонскую набережную, и пойти на юг, вверх по течению Рифея, то можно время от времени касаться пальцами парапета, сложенного из точильного камня, можно трогать мягкие веточки вечнозеленой киммерийской туи, которой набережная обсажена. Мостов тут нет, одни лишь переправы устроены для тех, кто хочет на Земле Святого Витта помыться да поклониться важным могилам. Слева останутся переулки Скрытопереломный, Четыре Ступеньки и Давешний, а в конце набережной откроется квартал зелени, огороженный прекрасной кованой решеткой: Роща Марьи. Посреди рощи — пруд, облицованный все тем же точильным камнем, — в том пруду, говорят, лет тому назад сотни с две какая-то Марья, очень бедная, от возвышенных чувств утопилась. Насчет этой Марьи в Киммерионе собран, издан и рекомендован для изучения в пятом классе гимназии целый сборник легенд.

На берегу пруда — городская достопримечательность: палеолитная статуя Венеры Киммерийской. Статуей ее считают только уроженцы Киммериона, на сторонний взгляд это булыжник булыжником, слегка сужающийся кверху, — в полтора человеческих роста. Саксонская Набережная за Рощей заворачивает к востоку и приобретает название Скоттской; возле Венеры стоят скамеечки и песочницы, досужие киммерийцы, отпустив деток играться, могут через протоку созерцать на юге, на Кроличьем острове, дивную шатровую часовню Артемия и Уара, где в полночь раздается удар колокола. Вот по этой набережной, в этот садик и водили женщины гулять самого младшего жильца подселенцевского дома — некоренного киммерийца Павла.

Киммерион — большой город: если сесть в трамвай, заворачивающий кольцо на самом севере города, в сотне сажен от Рифейской стрелки на острове Полночный Перст, и ехать на юг, через Моржовый остров, через Медвежий, по набережной Банной Земли и в центр, на Елисеево Поле, и дальше, дальше на юг, тем путем, что уже был описан выше — то всего полверсты не доедешь до самой южной точки Киммериона, до выложенной точильным камнем набережной со старинным, никому не понятным названием Обрат. Длина такого пути с севера на юг — тридцать пять верст с киммерийским гаком. Гак в Киммерии из-за ворочаний Великого Змея — величина переменная, поэтому европейскими единицами измерения Киммерион не обчислишь, удобен для его обмера только киммерийский салтык, а в нем даже количество аршин в разные дни — разное. Для простых же киммерийцев Гак — имя собственное, так называется площадь перед Обратом, на которой складывают выменянные у бобров бревна железного кедра и других дорогих деревьев; Обрат — то самое место, где наваливается всеми своими громадными водами на Киммерион Рифей-батюшка, именно сюда приводят на обмен и на продажу брёвна бобры, существа по киммерийским законам полногражданственные и, хотя молчаливые, но любители склок и сутяжничества редкостные. На их салтык Гак чересчур велик. На простой салтык, на человечий — на нем повернуться негде.

Настоящих чудес в городе немного, но — есть. К примеру, главная улица города, вдоль которой проложена единственная трамвайная линия, зачарована. Хоть с юга на север по ней иди, хоть с севера на юг, а всё время будешь подниматься в гору. Даже если через улицу по подземному переходу пойдешь (а их на одном Елисеевом Поле с десяток, и чем только в этих переходах не торгуют!) — все равно будешь не идти, а взбираться. Оттого именуется эта улица с древнейших времен Подъемный Спуск, говорят, зачарование случилось с ней еще в те времена, когда никаких киммерийцев в Киммерии не было. Жил, сказывают, тут какой-то Ель Лизей Полеватель, не то Полисей, не то Поросей, словом, темного леса ягода, «стоял пастухом уховским, по горе хождаше, главу свою ниже плеч ношаше, да прииде некто, его заклаше, власы на огне сожже, а тело на древе повеси» — словом, тот еще гусь был, ничего про него не известно толком, но вечное заклятие на Подъемный Спуск легло — это точно известно — из-за него.

Другое чудо Киммерии вполне мирское: это сила, которую имеют здесь гильдии, или, по-старинному, профсоюзы. Даже самая и малая и самая слабая из киммерийских гильдий защищена тысячью законов, пользуется тысячью привилегий. Взять, к примеру, киммерийских оружейников, вместе с лодочниками населяющих на северо-востоке города три острова — Выпью Хоть, Самопальный и Пищальный; вместе же эти три острова чаще именуют Майорскими, или Отставными. Гильдия оттого малочисленна, что работают оружейники лишь на внутренний рынок Киммерии, потому что местного оружия, даже столового ножа, офеня с собой во Внешнюю Русь не возьмет из чистого суеверия. Впрочем, по специальным заказам занимаются оружейники еще и сборкой автомобилей; «Волга», к примеру, собирается из деталей, которые офеня за три ходки по винтику да по железке приносит из Внешней Руси через Яшмовую Нору; в Киммерии такой автомобиль получает название «Рифей» и ездит при помощи древесного спирта — бензин в Киммерию никто таскать не стал бы, — так что автомобилей в городе немного. Вообще киммерийцы такого транспорта не любят, то ли дело трамвай, велосипед, плоскодонка, рикша, самокат. Однако и оружейники — хоть их и немного совсем — имеют своего представителя в архонтсовете, и пенсии своим старикам и инвалидам платят исправно, и свадьбы-похороны обеспечивают — не бедней, скажем, чем богатейшие гильдии камнерезов, гранильщиков, рыбных солельщиков, ледовщиков, стражников, мытарей, — да мало ли в Киммерии богатых гильдий.

Бедными называют в Киммерии не те гильдии, что бедны деньгами (эту беду архонтсовет всегда решит и по потребностям недостающие начеканит), а те, что малочислены. К примеру, гильдию коннозаводчиков, труженников Конного Завода, уместившегося на крохотном острове Волотов Пыжик. На весь Киммерион — две сотни лошадей, да столько же в остальной Киммерии, и все одной породы — рифейской. Больше ее нигде в мире нет, и хорошо, что нет: растащили бы местных каурок по зоопаркам. Вид у них больно уж необычный, молодые офени порой даже не сразу понимают, что за животное такое. Но словами рифейскую каурку не опишешь — видеть надо. Говорят, что прилита в них кровь стеллеровой коровы (не то быка), но это, всего вероятней, досужие бабьи россказни.

А меновая торговля у Обрата кипит вовсю пять дней в неделю, ее активность немного спадает лишь в субботу, потому что менялы, киммерийские евреи, о работе слышать не хотят и уходят в синагогу, — да еще по воскресеньям, потому что киммерийцы почти все люди православные, хотя блюдут обе недели, и обычную в семь дней, и киммерийскую в двенадцать. Бобры никаких выходных не признают и считают, что бездельники-люди выходные от природной своей лени напридумывали.

От бобров пользы в городе много, но из-за них же много и воспрещений. Все каналы и протоки юго-восточного Киммериона, набережные островов Касторового, Горностопуло и Неближнего (последний чаще именуют по-народному — Полный Песец) плотно заселены бобрами. Но главное их пристанище, конечно, длинный остров Бобровое Дерговище, лежащий к северо-востоку от Лисьего Хвоста. Все набережные тут оборудованы под бобриные нужды, здесь бобры покупают, продают и меняются, здесь они почти полные хозяева. Искусством сплавлять из верховий Рифея тяжелые, тонущие в воде стволы железного кедра, кроме бобров, не владеет никто. Бобры, поддерживая ствол, подгоняют его к Обрату, а там меняют на мятную жвачку, на вьетнамские вяленые бананы, картофельные и манговые чипсы, на переплеты классиков марксизма-ленинизма и другую вкусную целлюлозу, на закуску же всегда просят дать хоть немного засахаренных каштанов, — на этом лакомстве в бобровых хатках у малышни давно крыша поехала.

А железный кедр идет у киммерийских резчиков и на экспорт — на молясины, и для себя — на дорогую мебель, на игрушки; режут из него и народный музыкальный инструмент, киммерийскую лиру, на ней в зимние вечера местные мастера и мастерицы бряцать любят. Ну, а бобры на древесине железного кедра пребольшие бабки лихо заколачивают. Держат в лапах торговлишку этим товаром два семейства: Мак-Грегоры, побогаче, и Кармоди, победней, потому что помногочисленней. У обоих семейств есть конторы в деловой части острова Миноева Земля, есть виллы к северу от города, на Мёбиусах, куда люди не ездят, потому как бобры в Киммерии, как и все прочие граждане, имеют право на частную жизнь.

С Миноевой Земли — пешком на Лососиное Сосье, оттуда тем же транспортом к сердцу Киммерии, острову Архонтова София, туда, где Архонтсовет и всё городское выборное начальство прозябает. Потом — к северу на остров с загадочным названием Важнейшее Место, а потом к востоку, на Замочную Насквозь, где раньше делали знаменитые на всю Внешнюю Русь амбарные замки; промысел этот нынче зачах, почти весь остров засадили торчковыми туями, в теплое время тут, как и в Роще Марьи, детишек выгуливают. Прямо из парка — горбатый пешеходный мостик на остров Безвыходный, тот самый, на котором вот уж сколько столетий прорицают на базарном киммерийском наречии местные сивиллы. Раньше тут был еще и малый собор Святого Витта, но его по ветхости еще при Евпатии Оксиринхе разобрали: негоже при языческой курильне церковь содержать, но и древний жертвенник гасить тоже негоже, вот и осталась на память от собора единственная улица острова — Витковские Выселки, одним лишь общим названием да святым покровителем связанная с банно-кладбищенским островом Земля Святого Витта. Испокон веков на Витковских Выселках живут и сами сивиллы, и гипофеты, прорицательского бреда толкователи; есть тут и лавки, торгующие сопутствующими товарами, от курений и цветочков рифейской ели, их приносят в жертву сивиллам, до спутниковых телефонов, их киммерийцы покупают как сувениры. Великий Змей, позволяя киммерийцам смотреть чуть ли не всё мировое телевидение, к мировой телефонной сети их не допускает. А может, и допускает, но из Киммерии всё равно звонить во Внешнюю Русь некому: офени брезгают, а единственный киммериец во Внешней Руси, консул Спиридон Комарзин, аккредитованный в городе Арясине на углу улиц 25 октября и 7 ноября, имеет на телефоны аллергию. Ну, а все новости можно найти и в телевизоре, и в городской вечерней газете.

Совсем ни для кого не новость, что уже много последних месяцев чаще других ходил к сивилле просить прорицаний городской палач, цветовод Илиан Магистрианыч, уже упоминавшийся выше заика. Ох, и трясло же его, когда в первый раз пришел он к молодому гипофету Веденею заказывать оракульскую речь после того, как ускользнул из его палачьих рук младший брат гипофета, пойманный на мелком воровстве Варфоломей! Дернул же Илиана черт за язык — при народе брякнуть насчет того, как славно поработает он над шкурой пащенка из гипофетовой семьи! Но внес палач в кассу положенные три империала, еще гипофету два (это ж тридцать целковых!) на чай оставил. Веденей ухом не повел, деньги взял, серу и кориандр под треножником возжег, помог старухе-сивилле на него взобраться, стал дожидаться прорицания. Старуха синела и задыхалась, но молчала, молчала. Лишь когда дым загустел настолько, что и сам Илиан побоялся, что рухнет, — или же запрорицает на неведомом наречии вместо сивиллы, — старуха выкрикнула:

— С миром иди, костолом! Зародятся тебе кнутовища!..

Веденей плеснул на огонь ягодного квасу, предложил начать толкование. Палач, однако, буркнул, что и так все ясно, поднялся и побрел прочь через Каменную Корму, Напамять и Говядин к себе, на Землю Святого Эльма, где располагался застенок, единственный в Киммерионе, а также цветочные теплицы Илиана, основной источник его дохода. «Кнутовище тебе зародись!» — так кричали на базаре палачу острые на язык киммерийцы, когда казалась им непомерной его цена на тюльпаны или настурции. Гипофет после ухода Илиана вписал чаевые в налоговую декларацию, прочие деньги сунул в сейф до приезда инкассатора с Миноевой Земли.

Веденей сам не знал — любит он младшего брата или нет. Симптомы клептомании проявлялись у Варфоломея с детства, его лечили, но на психованный учет не ставили: болезнь была какая-то для Киммериона не местная, не своя. Поставили бы на учет — оказался бы парень на весь город единственным легальным клептоманом, а ко всему единственному в городе относились ревностно: единственные — это Великий Змей, Вечный Странник Мирон Вергизов, ну, еще архонт, епископ, да, еще граф Сувор Палинский, вот, пожалуй и всё, что может быть в Киммерии единственное. Сивиллы — и те не единственные, сменяются по старости, да и у гипофета всегда сменщик есть. Веденей сам лишь недавно вышел из учеников, когда отец его преставился в очень преклонных годах. Забот о младшем брате легло на плечи Веденея немало, поэтому он был только рад, что после неудачной кражи непутевый парень на несколько лет оказался приписан к хорошему дому, к многолюдной семье некогда знаменитого в городе старика-камнереза. Ну, а что стражники-таможенники, чуть брата не убившие, попали в подпол того же дома, в традиционное киммерийское рабство с ограниченной ответственностью, так это уже и вовсе настоящая удача. Брат проучен — может, за ум возьмется. А кто переусердствовал, проучая — тот тоже бобром-кандибобером на рынок не вылезет. По умному вышло, хотя и случайно. Словом, по-киммерийски. По-русски, словом.

Впрочем, визит Роману Минычу Подселенцеву в Вербное Воскресенье Веденей решил нанести. Зная, что в доме прописан знаменитый младенец, зашел гипофет на тот рынок, что на острове Петров Дом, и купил три десятка киммерийских игрушек — вырезанных из железного кедра бобров, бобрих и бобренят. Как раз уложился в Илиановы чаевые — неприятные деньги, а ребенку — утеха. Весили игрушки, правда, не меньше чугунных, но такие в городе общеприняты. Веденей шел сквозь базар, стряхивая с широких плеч руки многочисленных вербовщиков. По традиции, на Вербу в Киммерионе происходит вербовка наемных рабочих, поварих, кухарок и всех других, кто работает без защиты гильдии, сам на себя, — в этот же день происходит и годовой расчет, а отсюда происходит (хоть и конец Великого Поста, и все люди православные, и так далее) неизбежная пьянка. Так что с веселого базара хотелось поскорей уйти; Веденей и на работе ежедневно нюхал многое неприятное, перегар в том числе. Такая вот слабость у сивилл с годами из-за вредного их производства вырабатывется, ничего не поделаешь. Однако большой пук вербных веточек с сережками гипофет с базара унес.

К дому камнереза он подошел вежливо, не с парадного крыльца, а со Скрытопереломного переулка. Длинным, в полтора раза длинней московского-питерского, киммерийским пальцем нажал на звонок. Дверь отворила широкая в кости, восточного происхождения женщина в засыпанном мукой переднике. Веденей угодил на кухню, где жар и пар висели чуть ли не такие же, как на работе, возле сивилл, — но пахло не серой, а чем-то печеным и весьма дорогим, ибо Киммерия спокон веков вынуждена ввозить пшеницу — берега Рифея теплые, но вызревает на них только ячмень, да и того немного. Веденей унюхал, что пекутся обычные для вербного дня пироги ни с чем. Отчетливо пахло тут и рыбой; пост в доме, конечно, соблюдали, но плоть свою не слишком-то морили. Если уж позволено в этот день потребление растительного масла и рыбы, чего б не потребить? Веденей протянул женщине вербу, даже не подумав, что есть на свете иные вероисповедания, кроме православного.

— Ты к Роману Минычу. И к брату.

— Я ко всем. Братец мой, недоумок, на кладбище напрокудил. Так что простите, всех зашел поздравить, да маленькому вербный гостинец вот принес! — Женщина приняла мешок с деревянными бобрами, но сразу согнулась под его тяжестью: во Внешней Руси игрушки весят меньше. Веденей извинился, но татарка помочь ей не позволила.

— Это ты меня извини, — опережая реплику гипофета, сказала она. — Замечательные ваши бобры, они Павлику понравятся. Он скоро играть в них будет, сильный он будет, скоро… И соловей запоет… Ой, да что это я тут болтаю, проходи. Варфоломей твой выздоравливает, срослись кости уже. Следов не будет, только шрамы на спине останутся…

Веденей приобалдел: он-то знал, как разговаривают люди, умеющие видеть будущее. Эта женщина умела лучше всех, кого он в жизни знал. Но зато совершенно не умела этого скрывать. Поднял гипофет голову, осмотрелся и произнес неожиданно для себя самого:

— Эхо у вас тут красивое — потолки высокие!

Татарка усмехнулась, будущее предсказывать перестала. Веденей, порываясь помочь нести мешок с бобрами, пошел за ней в глубь дома, — Варфоломей лежал в северном крыле. В каждой комнате стояли связки вербы, пахло пирогами и жженой туевой смолой.

— Русский праздник, но хороший праздник, — сказала татарка, — иди, иди, он уже скоро вставать сможет.

— Красивое у вас эхо, — невпопад повторил Веденей, вступая в комнату брата. Тот лежал, укрытый до подбородка, силился сделать вид, что спит. Этой встречи он боялся смертельно — с тех самых пор, как попался на неумелой краже Конанова кола.

— Эй, колокрад, просыпайся, брат пришел, сейчас пить-есть пора! — сказала татарка и оставила братьев наедине. Варфоломей робко открыл полглаза.

— Бить не буду, — сказал Веденей, — тебе твое уже выдали. Что теперь с тобой делать? Илиан перед всем городом в дурни записался — раскатал губу гипофетово семя в батоги… Только ты не радуйся, хвалить тебя не за что. В общем, буду просить, чтоб держали тебя здесь кухонным мужиком и на улицу не выпускали. Как можно дольше.

— Мне вставать еще нельзя, — промычал Варфоломей.

— Скоро будет можно. Вставать. Но больше ничего. Найди на себя управу, мне ж стыд за тебя на весь рынок! Твое счастье, что хозяин тебя головой принял, не то быть бы тебе в Римедиуме! А это, знаешь ли, не Ялта, даже не Миусы… Дурак ты, Варя, и шутки твои дурацкие. Нашел что воровать. Ты б еще Венеру из Рощи украл!

— Я пробовал — не дотащил…

Веденей расхохотался.

— Так это ты ее поворотил? А в «сплетнице» умники — «Новый подземный толчок на Земле Святого Витта! Повернулась статуя Венеры Киммерийской!» Видал?

— Мне с глаза только вчера повязку сняли, газет тут не читают… Телевизор одна хозяйка смотрит, ничего больше…

Варфоломей врал: повязку с пришибленного глаза у него Федор Кузьмич вот уже неделю как снял. И газету-сплетницу, «Вечерний Киммерион» с упомянутым заголовком он тоже видел. И Венеру в садике — еще до визита на могилу Конана-Варвара — не один час ворочал, даже с места сдвинул, но понял, что тащить ее через полгорода к офенской гостинице сил ему никак не хватит. Ну, а Римедиумом в Киммерионе пугали и детей, и взрослых. И даже, говорят, бобров — но на этот счет, во избежание межрасовой розни, киммерийская пресса ничего официально не сообщала.

Брата своего Веденей пугал Римедиумом с детства, но не особенно помогало. Варфоломея утешало, что еще ранее первой кражи, на которой он попался, десятка три прошли безнаказанно. Мешок жертвенной серы, упертый у брата, до сих пор был надежно спрятан на Выселках. Одна беда, что никому, кроме сивилл и гипофетов, такая сера задаром не нужна, а старший брат украденное вряд ли стал бы выкупать — скорей отвесил бы затрещину, наплевав, что младший силою давно его превзошел.

— А мешок серы мог бы у меня и не воровать. Всё одно никому больше не нужна. Даже на порох не годится. Интересно, Варька, тебе что, всё на свете украсть хочется?

— Не всё, — оживился и мечтательно сощурился выздоравливающий, — но иногда очень хочется. Чтобы большое. Колокол с Кроличьего острова, к примеру. Или камин у архонта. Или русскую печь. Или железное бревно… Особенно бревно, только чтобы очень большое. Большое, оно… крупное. А крупное… крупное всегда спереть хочется, потому что оно большое.

Весь этот монолог Веденей слышал не раз и не два, но покушение на многотонную Венеру его слегка поразило. Эту бы силищу — да к чему путному!

— Что ж ты у меня ни одной сивиллы не упер? Бывают крупные, жертвенник гнется…

— А на фига, — скучно спросил Варфоломей, — тебе новую определят, а куда я ее, старую бабу, дену? Была б она каменная. Или чугунная!

— Ты его не слушай, — сказала возникшая в комнате татарка, — возрастное это у него. Как заматереет и женится, то есть женится он уже потом, а сперва у него дочка уже будет… Он, в общем, не будет воровать, перестанет, я тебе точно говорю. Ты ему тогда верь. А сейчас ты мне верь, я точно говорю.

Веденей не сомневался, что точно, — он знал, эта женщина действительно видит будущее. Значит, все дело в подростковом, так сказать, созревании, и пора парню, говоря со всей киммерийской стыдливостью, становиться мужчиной.

— Уже скоро, — сказала Нинель в ответ на мысли Веденея, — а вот насчет чтобы с хозяевами и с нами откушать? Хозяйка Гликерия приглашает. Стол постный, но рыбку припасли. Пирог с рыбой даже домовой любит. Особенный пирог. Не отказывайся, все равно не откажешься.

— А мне пирог? — оживился Варфоломей.

— И тебе пирог. Тебе два пирога. Оба с розгами. Да лежи ты, недоросток! Федор Кузьмич тебе горчичник тогда знаешь куда?

Варфоломей знал и не бунтовал.

Вербная трапеза в доме Подселенцева удалась по первому разряду, даже старик-хозяин не удержался и прежде гостей выполз в столовую на запахи. Политый кедровым маслом пирог с рифейской зубаткой занимал всю середину стола. Мочености, солености, квашености стояли вперемешку с припущенным, припеченным и потомленным. Женщины вели себя за столом строго, старики-мужчины еще строже. Тоня кормила кроху-Павлика чем-то особенным, наверняка тоже праздничным. Красивая Доня постреливала глазами на видного собой гипофета. Гликерия терпела и не включала телевизор, хотя сегодня опять крутили про Святую Варвару. Все восьмеро, считая малыша, наконец, устроились за киммерийским столом — квадратным, со скругленными углами.

— Эта моя речь, — сказал старик-хозяин, поднимая стопку, — наверное, эта моя речь будет историческая. Я сегодня хочу выпить исторически.

Старец-камнерез ненадолго умолк, со значением покачивая во всё еще сильных пальцах стопку настойки на бокрянике, морозом будланутой. Питьё было горьким, мужским, но именно оно посверкивало в стопках у всех собравшихся за столом, лишь Гликерия по стародевичеству налила себе на донышко морошковой подслащенной, ярко-желтой. Уровень напитка в стопках, впрочем, был разный — от налитых всклянь у Романа Миныча и Федора Кузьмича до нескольких символических капель перед Антониной. Варфоломей лежал в постели, но дверь из столовой к нему была распахнута, и стопку ему тоже отнесли полную, и слушал он своего хозяина с величайшим уважением, с таким, какое мог испытывать лишь к человеку, изготовлявшему всю жизнь большие и тяжелые вещи, — такие, которые украсть хочется.

— Я поднимаю этот наш первый главный тост, — медленно и веско заговорил хозяин дома, — за единую справедливость. А в чем заключается единая справедливость? В том, чтобы исправить все ошибки, допущенные прежде нас. А какая главная ошибка портит людям жизнь в последние века? Это та ошибка, что самое главное в нашей жизни, видите ли — свобода, равенство, братство. Вот! Это целых три ошибки, никаких таких вещей вместе взятых быть не может. Свобода? Ну, о свободе потом. Равенство? Какое такое равенство? Если я, к примеру, согласен быть равным, к примеру, с бобром Мак-Грегором или вот к примеру даже Кармоди, то вовсе не уверен я, что хочу равенства… с миусским раком, если в нем даже триста пудов! А если я по старости и по глупости даже вдруг на такое соглашусь, и такого равенства захочу, то захочет ли этого равенства с ним, с этим раком, бобёр Мак-Грегор? Или чего уж, вот к примеру, даже бобер Кармоди? Никогда он на такое равенство не согласится и не пойдет! Не поплывет! Мы, конечно, этих раков едим, бобры же в основном нет, но не нужно такого равенства ни мне, ни вам, гости дорогие, ни стеллерову сильному быку, ни работящему бобру, ни даже раку его не нужно, — если равенство, то получается, это я одно лето его на отмели паси, а другое — он меня? Помилуй Бог, как государь благородный светлейший граф Палинский говаривает! Так что никакого, разъедрить его в клешню, равенства никому не надобно! Ну, а свобода…

Роман умолк, мертвая тишина повисла над столом, даже маленький Павлик, похоже, слушал историческую речь Подселенцева о ложности идей не слишком-то великой Французской революции, притом именно малыш был с хозяином дома в главных его антидемократических тезисах особенно согласен.

— Ну, насчет свободы и говорить долго ни к чему. Вон она где, настоящая свобода! — старец двинул свободным локтем в сторону кухни, где имелся люк в подпол. — Вот она! Шестеро богатырей, лбов-амбалов, не при дите сказать, камень долбят за тяжелое преступление. Какая им свобода? А с другое стороны, не прими я их к себе в подпол, откажись я их туда посадить — им тут же положен Римедиум, пары свинцовые, ртутные, никаких праздников, даже вода горячая мерками, потому как топлива мало, а даровая только со Святого Витта да с Банной Земли, с другого конца света! А ежели, скажем, не в Римедиум, так куда им на белом свете в Киммерии? К змеекусам, прости Господи, в Триед, где лба никто не перекрестит? В пустые Миусы? К бобрам на Мёбиусы разве…

Киммерийцы за столом грохнули со смеху от этой затертой шутки, пришлые тоже засмеялись: им картина того, как сдают шестерых преступных таможенников в услужение на подводные дачи, как поселяют их в бобриные хатки и заставляют грызть богатым бобрам ёлки к обеду, тоже показалась забавной. Впрочем, по случаю Вербного Воскресения женщины в подпол спустили рабам харчи вполне директорские, не чета бобриной целлюлозе.

— Словом, свобода вещь не совсем плохая, но только тогда, когда она в дело употребимая. А в жизни нашей свободы нужно… Ну вот столько, и хватит! — Подселенцев поднял стопку и ногтем показал у донышка, сколько именно, — Так что правильных слов тут всего только одно: братство! Такое, как у нас вот за столом сегодня, во славу Вербного воскресения!

Старик еще выше поднял стопку — и опрокинул ее содержимое себе в горло. Чокаться в Киммерии было со времен Лукерьи не принято. Выпили и прочие. Доня закашлялась, больно злая бокряника ягода всё-таки. Гликерия понимающе подвинула к ней графин с морошковой, но та во все глаза глядела на гипофета, не до морошковой ей было.

Дальше зависло молчание, стук ножей и чавканье отмечающих Вербу лишь усиливали его: все правильно сказал хозяин. Веденей ел огромный кусок пирога и размышлял, кому придется говорить ответный тост — гостю, то есть ему, или второму старику, пришлому из Внешней Руси. Выпало второе. Федор Кузьмич утерся салфеткой и поднял стопку.

— Я тоже поднимаю тост, — начал он, — за то, чтобы все допущенные прежде ошибки были исправлены. Исправление порчи — главнейшее дело, это давно сказано у китайцев в «Книге перемен». И, хотя Россия — не Китай, но Киммерия — это все-таки Россия, и это хорошо. Очень отрадно узнать, что прапрадедушка Петр Алексеевич сюда приехал, взял на глаз град Киммерион — и на пустом месте для себя воздвиг похожий. Не его вина, что там город — не как здесь, его… устеречь некому. И рыба… хуже. Но был тот город столицей, больше двух столетий был. И можно только завидовать, что Киммерион беспрерывно был и поныне остался неизменной столицей Киммерии — уже тридцать восемь столетий. Поэтому смело можно выпить за славное будущее Киммериона, Киммерии и всей Российской империи!

Старик, еще посредине своего тоста вставший, возвышался над столом с рюмкой высоко поднятой крепкой руке. Гипофет почувствовал, что ради такого торжественного тоста и ему тоже встать полагается.

— Этот тост я принимаю, — сказал Подселенцев, медленно поднимаясь, — этот тост, я считаю, будет исторический.

Встали даже женщины. И выпили с большой торжественностью, хотя от бокряники сводило скулы — такую водку залпом не пьют, ее только пробуют, жалко ведь губить красоту хозяйкиной работы одним халком! Но Гликерия, хотя сама и пила другое, кажется, была довольна, что плоды ее трудов исчезают в животах гостей, — она только жалела, что никто из многочисленных дядьев, теток и двоюродных к отцу-деду на Вербу не зашел. На Пасху, конечно, придут, но вот и на Вербу можно бы. Пользуясь тем, что гости жуют, хозяйка ушла на кухню и извлекла из печи главное блюдо стола — вербную кашу. С помощью Дони внесла чугун в столовую и дозволила помощнице разложить по тарелкам нечто: гречневая каша, перемешанная с немалым количеством вербных почек, была обильно полита деревянным маслом.

— Разнообразная нынче верба! — изрек захмелевший Веденей, отведав каши. Вкуса он не чувствовал, всё отшибала бокряниковая горечь. От него, от третьего за столом мужчины, ждали тоста, и он заговорил, используя немалый ораторский дар, развитый в толкованиях сивиллиного бреда. Он рассказывал, какой нынче прекрасный на острове Петров Дом вербный базар. Как продают там и иву, и ветлу, и лозу, и брезину, и молокитник, и шелюгу, и ломашник, и вязинник, и кузовницу, и краснотал, и белотал, и синетал, и чернотал, и даже привозимые из далекого Арясина армянские финики, сиречь опять-таки вербу, — и всё это означает древний, любимый киммерийцами праздник, о котором Святая Лукерья Киммерийская, — по преданию, конечно, — сказала: «Не та вера правее, которая мучит, а та вера правее, которую мучат!» Славный это праздник киммерийского плодородия, когда всё кипит и трется в Рифее, — сумасшедшая рыба, случается, даже икру не в сроки мечет, это как раз и называется «трется», — пирог с рифейской зубаткой у хозяюшки прямо как вербный базар, отменный, а каша прямо как пирог, — а еще выпьем в память того, как несли древние киммерийцы на Урал со своей древнейшей родины вербные семена и саженцы, потому как без воды киммериец — никуда, а где верба, там вода, — а когда роняли они семена на дорогу, то вербы вымахивали, к примеру, как у евреев на реках Вавилонских, на такую вербу, она же ива и прочее, не только разные смычковые и щипковые инструменты повесить бы можно, а и рояль ничего себе; вот и продают на Петрове Доме всё вербное, кроме засахаренных каштанов, потому что каштаны, сколькоё их ни тащат офени на Лисий Хвост, все идут бобрам в обмен на железное дерево кедр…

Постояльцы и хозяева согласно кивали и неторопливо ели, — нашел на Веденея стих безостановочного говорения, ну и пусть говорит: под такие речи и пьется легко, и закусывается душевно. А Веденея тем временем несло дальше, он отчего-то пустился рассказывать о чудесах островка Прыжок Лосося, расположенного в сотне верст к северу от Мёбиусов, бобриных дач, по пути к Миусам, рачьим пастбищам. На острове этом вечно идут дожди, но непростые, а неприятные, хотя пречудные: выпадают там дожди не из воды, а из всего, даже из каменных статуй, — а вот недавно шел дождь из самых разнообразных российских удостоверений личности, с грамот времен Петра Великого начиная и до билетов покойной Коммунистической Партии Советского Союза, но об этом дожде узнали случайно, потому что ближе всех к Прыжку Лосося обитают бобры, они про дождь проведали и всю выпавшую целлюлозу погрызли, одно осталось временное водительское удостоверение Хохрякова Геннадия Павловича…

Гипофет окончательно заговорился, каша у него в тарелке стыла и огорчала Доню. Настойка меняла в стопке цвет, сгущаясь оттенком к донцу. Веденей закашлялся, взял рюмку, а покуда он ее пил, глава дома со значением произнес:

— Да, важная ягода — хохряника.

По-киммерийски Роман опрокинул стопку дном вверх, поставил на тарелку и поднялся: пейте-ешьте, гости, без меня, ваше дело молодое, а я отдыхать пошел, мое дело стариковское. Болтливую эстафету у Веденея перехватили женщины: все они как одна позавчера видели — напился сосед Коровин в стельку, небогоугодно это, нет, — весло в Рифей упустил, бобры на Мёбиях поймали, городовому отвезли и жалобу архонту подали, городовой к Коровину пришел, а тот в сенях без порток лежит и «Сме-ело мы в бой пошли» орёт, но тут из гильдии лодочников пришли и с городовым сцепились, увезли Коровина на экспертизу и доказали, что он трезвый, это ж каким маслом и какое колесо надо мазать, чтоб такую справку сделать?.. Нить разговора уплыла от Веденея, да и Господь с ней, с нитью.

Он попил и поел, бобренятами одарил малыша, некоренного киммерийца Пашу, и брата тоже проведал. С черноволосой девушкой за столом он тоже наперемигивался, да вот ушла она куда-то. Он не хотел больше слушать нытье Варфоломея, требующего «себе в рюмку». Его раздражали глухие стуки в подполе подселенцевского дома, — видать, местный барабашка расходился, — и жутко хотелось домой, на Витковские Выселки. Гипофет встал, откланялся, татарка проводила его до дверей, которыми он вошел в кухню.

— Повидаешь ты мир, парень, повидаешь. Ни во что верить не будешь, в том сила твоя главная скажется. Три дочки у тебя вырастут, хорошие девки будут, и племянниц две, тоже хорошие будут, ох, жизнь тебе парень такое покажет… — бормотала Нинель, слушая удаляющиеся шаги Веденея.

По набережной прошел наряд стражников, задержался у крыльца соседа-лодочника, что-то спросил. Тот вяло ответил. Стражники повторили вопрос. Лодочник, кажется, вконец дошел.

— Да не болен я! Не пьян! Что пристаете — ясно сказано в справке — периблеспис у меня… Что? Да, да, это грусть, которая с человеком бывает при виде помешанных… Никого я из вас не обзываю! Кроме вас помешанных за день насмотрелся, возил до обеда, потом лодку сменщику оставил… А куда хотите, туда звоните. На экспертизу? Везите сию минуту…

На этой фразе стражники оставили лодочника в покое и пошли дальше — сшибать калым с менее защищенных бедолаг. Нинели было жаль соседа-лодочника. Она-то знала, какие беды ему еще предстоят. Но, как всегда, мо чала; бесполезно людям про их будущее рассказывать. Оно и так наступит, а если рассказать — то либо не поверят, расстроятся, — либо поверят, тогда расстроятся еще больше. Ни к чему людям знать будущее. Находилась она уже по дорогам России, наговорила людям, чего с ними будет — нешто кто слушал? Хватит с них ненужного знания. Им бы с обыкновенным-то управиться, что в Киммерии, что на Руси.

А сосед остался на крыльце, долго-долго сидел он, глядя через протоку на немногочисленные ночные огни Земли Святого Витта. Потом удостоверился, что бояться больше нечего, выудил из сеней заранее припрятанную бутылку и сделал из горлышка длинный глоток. С начальством в лодочной гильдии у него был уговор: как уйдет стража — досчитай до десяти тысяч, медленно. Если никто не вернулся — делай до утра что хочешь. Отчего до десяти тысяч, а не до шести или до двенадцати — сосед не спрашивал. Он уже давно ни с кем не спорил. Ибо кроме гильдии, профсоюза по-старинному если, его, Астерия Миноевича Коровина, защищать было некому. Даже в праздники.

В угловой комнате многолюдного подселенцевского дома зажегся свет. В соседней, у Нинели, погас. Она знала, что нынче пасьянс у Федора Кузьмича сойдется, а потому настроение завтра с утра будет лучше обычного.