"Чертовар" - читать интересную книгу автора (Витковский Евгений Владимирович)8Водяного Фердинанда в его икряном водоеме добудиться долго не могли: тоже угорел от китайского дыма, ему этот дым по географическим причинам доставался первому. Накануне приключилось с водяным нечто несообразное, даже по рыбному его статусу и неприличное вовсе, прямо хоть топи в озере собрание сочинений Хемингуэя и «Моби Дика» сверху клади, — чистое вышло арясинское рыбоборье. Пострадал Фердинанд по недоразумению. Утомился тужиться, меча икру, и решил, что имеет право из водоема вылезти и дотелепаться до ручья, чтобы туда по естественной нужде организма отлить: как общеизвестно, ходят под себя водяные исключительно дистиллированной водой, такой у них презабавный метаболизм. Однако на суше чувствовал себя водяной погано: тело его тяжелело ровно на тот вес, который он привычно вытеснял из водоема с солоноватой жижей, где сидел весь день и метал икру. Под себя водой ходить стеснялся — все-таки в водоеме у него была икра, а даже необразованные водяные знают, что ее не дистиллированной водой разбавляют, а хорошим, дорогим пивом. Пиво в Арясине было недорогое, но зато свое, и даже лучше, чем в Клину или Твери, а тамошнее пиво знатоки во всем мире ценят не ниже баварского. Так вот, баварским пивом, и только пивом нужно разбавлять икру, а не дистилированной водой! В рассуждениях о неудобстве своего метаболизма водяной слишком далеко ушел от действительности. И на самом подходе к Безымянному ручью был сбит необыкновенно злобным велосипедом письмоносицы Музы Пафнутьевны, мчавшейся с крейсерской скоростью по своим старушечьим письмоносным делам. А как был водяной по нынешнему статусу рыбой, то и оказать на суше должного сопротивления не смог. Старуха — напротив. Вылетев из седла, она ловко приземлилась на корточки, молодецки крякнула что-то японское и выбросила вперед и вверх каблукастую босоножку, — и как только она в такой неудобной обуви еще на велосипеде-то ехать умудрялась! Кованый каблук босоножки попал водяному прямо в жабру, которую бедняга мигом захлопнул, но это не помогло; старуха имела не то светло-черный пояс в индо-пакистанском слоноборье, не то особые заслуги еще в каком-нибудь кунфуёвом самбо. Заливая берег ручья дистилированной водой и еще другой жидкостью под названием «икор» — она служила водяному вместо крови, помогала икру метать — бедолага рухнул без чувств прямо под ноги письмоносице, а та в полном разъярении принялась его топтать. И топтала, и гикала по-японски, покуда не утомилась. А потом сообразила, что борется с сотрудником Богдана Арнольдовича Тертычного, чертовара. И натурально рухнула без чувств поверх сотрудника. Случалось ли вам падать всем телом на голого водяного? О, вам не случалось этого делать, иначе бы вы сейчас этих строк не читали, вы были бы в тот же самый раз копыта откинумши, говоря арясинским просторечием! На счастье, водяной отцепил от псевдоуха кованую босоножку и глаза открыл. Говорил он плохо, и речь его приняла письмоносица за невнятную российскую матерщину, — из каковой эта речь, кстати, целиком и состояла, не считая нескольких древних угро-финских, тоже матерных, слов. Поэтому и Муза покрыла водяного отборной, вполне современной, хорошо артикулированной матерщиной, — ей недавно как раз протезы новые на обе челюсти присадили, — влезла на велосипед и угрюмо поехала дальше письмоносить. А Фердинанд остался битым и уполз к себе в пруд горестно метать икру, да так и уснул, недометав дневную норму. Утром же его разбудили чертоваровы тиуны по случаю всеобщей выползовско-ржавецкой мобилизации на китайскую войну. Мобилизовали всех, кто мог ружье, вилы или хоть помело держать, даже старика Варсонофия: оторвали болезного от его дубильных чанов, назначили обер-контролером Западного фронта. И Козьмодемьяна Петровича, толстого алкоголика, из костопальни отозвали, прежнюю профессию оставили при нем, но насчет костей указали, что теперь товар пойдет не тот, что прежде. Фортуната Эрнестовича, чудотвора-бухгалтера, главным ремонтёром и фуражиром армии назначили. Приемного сына Шейлы, бездельника Савелия, и того Богдан в бойцы забрил в рядовые — не до шерстобития нынче стало, не шерсть нынче бить собрался чертовар, а китайцев из обнаглевшего Чайна-Тауна, что посреди кладбища вырос поганкой. И всю Шейлину санаторию, всех обезбесивших постояльцев: и тех, что сами приехали, и тех, что из вытрезвителя были вывезены коконами. Первых, понятно, сделали сержантами и отдали под их начало вторых, а генерал-подполковницу оставил Богдан Арнольдович в прежнем звании и поручил руководство полевыми операциями. Попал под ружье — правда, полковым писарем — даже малохольный Давыдка. Запретил воевать Богдан Арнольдович только Кавелю Глинскому, оставил его в резерве при госпитале, которым поручил заведовать своей нерасписанной жене Шейле Егоровне. Она, правда, заикнулась — как же можно мастеру от основной работы отвлекаться, чертям раздолье давать, но Богдан заявил ей твердо: «Я на черта черт!» И то верно… А китайцы, видать, нуждаются во вразумлении, раз от ядовитых газов воздержаться не могут. Необходимо произвести демонстрацию силы. И другие действия. Сначала почуяли грядущую битву Белые Звери, небольшое стадо дойных яков, наводившее ужас на окрестности, а так вообще-то очень мирное и обильное жирным молоком. Первым делом у перепуганных ячих упал удой, и Шейлу это огорчило: хотя тех двух ведер, что нынче удавалось надоить, для лечебных целей пока хватало, однако масло сбивать стало не из чего. Но ячихи были всего лишь раздражены. Людям доставалось больше. Хуже всех на арясинских полях жилось как раз всякой военной косточке, именно госпожа генерал-подполковник Стефания Степановна Басаргина-Переклеточникова, уж на что человек бывалый, а перед строем покашливала, — видимо, от китайского дыма, который и сюда досягал. Генерал-пенсионер перхал каждую минуту. Но всем — и кашлявшим, и не кашлявшим — предстоял бой с китайцами, оружия у Богдана всегда было немало, а для китайской войны он еще докупил кое-что, только от крылатых ракет класса «Родонит» отказался: неровен час, промажут, разнесешь весь город, а на нем китайского греха нет. Кавель Адамович пробовал с Богданом поговорить, но — что называется, не пробился на прием. Только-только огляделся бывший следователь Федеральной Службы, только почуял, что неладно в здешнем королевстве по части его, Кавелевой, основной профессии — чертовар как с цепи сорвался. В то время, когда весь хутор, все мастерские и все цеха кипели подготовкой к походу на Малый Китай, Кавель буквально изнывал от безделья, мечтая заняться привычным, единственным, любимым кавелеведением. Шейла сдувала с бедного пациента пылинки, а Савелий, перепуганный размахом готовящегося мероприятия, не давал гостю даже постель свою застелить и каждое утро стоял часами у его ложа: экс-следователь засыпал поздно, так же и просыпался, и оттого горячий шоколад с ячьими сливками готовился для него на спиртовке в последнюю минуту перед полным продиранием глаз. А Кавель Адамович Глинский мучительно жаждал работы. Одна беда — следователь Кавель решительно ничего не умел, кроме как бороться с кавелизмом. Словом, у Кавеля Адамовича появилось слишком много свободного времени, а времени ему самому, кроме Шейлы да Савелия, никто уделить не мог. Оттого занялся Кавель тем единственным, что знал и умел: стал искать кавелитов вокруг себя. То есть ловить мух в межзвездном вакууме. Сперва результаты у него были как раз такие, как бывают на подобной ловле. Но Кавель Адамович в неудачу не верил, ибо знал, что кавелизмом и кавелитами заражена не часть России, а вся она, матушка, вся. Ему нездоровилось первые недели и первые месяцы жизни на санаторном Богдановом хуторе. — всю весну и начало лета. Сказались и кошмарная смесь наркотиков, которой накачали его при похищении, и травма от утраты коллекции. От неукоренившейся любви к наркотикам здоровый деревенский образ жизни его избавил быстро — но вот от коллекционерской страсти этот воздух никого еще и никогда не вылечил. И прежде всего заинтересовало Кавеля собственное внезапное внезапное перемещение из кровной квартиры на Волконской площади прямиком в неведомую тверскую чащобу. Для начала он с трудом вспомнил, что кому-то диктовал телеграмму по телефону. То есть он помнил, что диктовал, а кто это и по чьей инструкции взял на себя труд его, Кавеля Глинского, спасать, когда все только и норовили угробить, почему телеграмма все-таки попала к Богдану, с чьей помощью — не знал и узнать не мог. Богдан сказал — просто принесли с почты как срочную. И поиздевался, что без семи благословений телеграмма не дошла бы. Кавель ничего не понял, но он при том разговоре еще слишком был слаб. Довольно скоро Кавель смог вставать, гулял по окрестностям Ржавца и однажды увидел невозможное: тот самый негр, несанкционированное убийство которого он так и не расследовал, теперь колол березовые дрова под присмотром лично Шейлы Егоровны. Бывший следователь подошел к ним и был проинформирован, что зовут негра Леопольд, по-русски он говорит, но всего сто с чем-то слов, прошлого своего не помнит, да и как бы ему помнить что-то, когда попал он сюда Вообще знакомых тут оказалось очень много. Валерик Лославский, таксёр с одной с ним лестничной клетки, почтальон с Волконской площади Филипп Иваныч, — этих он знал и даже немного обрадовался соседям, зато появление на заднем дворе генерал-вахтера Старицкого, вилами ворошившего багровый ячий навоз, Кавеля ошарашило. Ведь на хорошее же место пристроился человек! Но — оказалось, что и тут с вопросами лезть не надо, и этот, что при навозе, тоже бывший одержимый, тоже первогодок. Навоз ворошить генерал-вахтер сам запросился. Но Кавеля признал, потому что глаза сразу отвел и сквозь седую бороду покраснел. Как навоз покраснел, а навоз был в тот день красным потому, что яков кормили рыночной свеклой, такой дар получил Богдан от богатого свеклоторговца из села Пожизненного, второй гильдии купца Якова Рябчикова. На рябчиковскую подводу как раз и грузил навоз бывший генерал-вахтер, ибо долг платежом красен, свекла на ячьем навозе родится преотменная: можно бы считать такой обмен бартером, только был это скорее дарственный обмен излишками. Много, словом, не заработаешь. В воздухе ощутимо пахло гарью, Кавель узнал, что из-за этой гари и предстоит война с той самой конторой, которую все на Ржавце с непонятной почтительностью именовали Малым Китаем. Кавеля это изрядно подивило: в семьдесят втором тоже горели леса под Шатурой, говорят, в Москве дышать было невозможно никаким способом, так не повела же Москва на Шатуру по такому поводу войска. Шейла Егоровна, которую бывший следователь об этом спросил, поглядела на него, как на ребенка, и почему-то ответила: «В Шатуре шелковица не растет». Кавель ничего не понял, не кавелитское, выходит, было это дело, а он толк знал только в кавелитстве, он по опыту знал, что в России любое дело все равно либо начнется со спора «Кавель Кавеля или Кавель Кавеля», либо этим спором кончится. И не сомневался, что тут будет точно так же. Просто никак иначе не бывает вообще. Кто-то здесь наверняка тайком кавелирует. Все тут были заняты, все готовились к войне, каждый знал свое место и никто не понимал ничего, кроме того, в какое время и в каком месте должен находиться. Оставалось надеяться на Богдана, а тот почти не появлялся: работал в Выползове и возникал у жены разве что на полдня по воскресеньям. Кавель все же поймал его однажды садящимся в бронемашину и потребовал час-другой для себя: если уж воевать не дают, то пусть хотя бы послушают. Как-никак кавелитов тут, на Ржавце, видимо-невидимо, а это для чего: они нужны Богдану для дела или сами развелись, как клопы? Богдан очень удивился, по-птичьи склонил голову к плечу, задумался и в машину садиться не стал. — Пойдем на веранду. Шейла, нам с Кашей бутылку лукового счастья и этих маринованных маленьких… как их… ну, ты знаешь, сопливенькие они еще очень… Ну да. Маслят. Именно. Летний вечер понемногу сгущал краски в небе над хутором, чертовар и следователь молча, каждый в недоумении — о чем бы это таком говорить сначала, а о чем попозже, прошли на веранду, с которой Шейла заблаговременно турнула Савелия: хозяин потребовал лукового счастья. Так неведомо почему назывался крепчайший ерофеич тройной перегонки, очень обильно вышибавший у непривычного человека слезу, — никакому луку такое не под силу. Луковая благодать была изобретением наиболее алкоголичного среди Богдановых помощников — Козьмодемьяна Петровича, Богдан его на употреблении оной застукал, пробормотал: «Счастье ты мое… луковое», — протрезвил вонью из лиловой пробирки, велел пить что-нибудь менее крепкое, а рецепт конфисковал и Шейла его в медицинских целях внедрила. Под прошлогодний запас маслят Богдан и сам иной раз не прочь был опрокинуть стопку-другую. Но время у него для такого баловства выдавалась редко. Сейчас Богдан не без резона полагал, что под луковое счастье и ему говорить легче будет, и Кавелю — понимать. Сам-то Богдан все уже давно понял. В частности, понял, отчего китайцев заволокло на Арясинщину. И отчего, пусть они сто раз прекрасные люди и чертей в них сроду не сидело, позволять им дальше плодиться на Арясинщине нельзя никак. Грибочек проскользнул по ошпаренному пищеводу, и мир стал сразу поприятнее. Но понятности не прибавилось. Пришлось сразу пустить и второй грибочек вослед первому. Слезы на глаза навернулись, — разумеется, только Кавелю. Богдан у себя в чертоге привык не такое нюхать. Почти ничем неприятным, кстати, не пахло — разве только гарью тянуло с запада, из-за темнеющих сосновых силуэтов. Молчание затягивалось, а чертовар все медлил с началом беседы. Пришлось Кавелю начинать самому. — Богдаша, спасибо тебе за мое спасение, но уж будь милосерден, объясни, что происходит. Собрал ты целую армию сектантов и решил разгромить одну фанзу посреди кладбища? Тоже, нашел способ обустроить рабкрин… Что ты за противника себе выискал? Перекупи эту фанзу да сожги или закопай, а самих китайцев пересели, чего проще?.. Богдан вытаращил глаза. Сходство с беркутом мгновенно покинуло его лицо — он стал, пожалуй, похож на озадаченного динозавра. — Я? Собрал сектантов? Каша, какие у меня сектанты? У меня производство, горячий цех, а косоглазые со своими ритуалами график ломают. Перекупить их нельзя, это я тебе… отдельно расскажу, но будь добр объясниться — какие-такие у меня сектанты. Кавель воспрял духом: вот и его профессиональные навыки пригодились. Не зря чуть не месяц топтался по задворкам Ржавца! И в неторопливой следовательской манере, под очередной сопливенький грибочек, рассказал чертовару то, что рассказать был обязан. Слоняясь по окрестным ничейным полям, на которых только Белые Звери днем паслись и Черные Звери ночью рыскали, любуясь местными пейзажами, однажды заслышал Кавель, как в кустах что-то методично трещит и хрустит. Кавель пошел на хруст, и обнаружил, что в кустах мнется, переминаясь с ножки на ножку, лакированный черный рояль. — Марк Бехштейн, — без любопытства откомментировал чертовар. — Марк, — подтвердил Кавель, — он мне сам так представился. Он приподнимает крышку, как губу, и как-то так говорит нотами, что они в слова складываются. Сказал, что он не местный, он, так сказать, рояль-кустарь, малый кабинетный, восемьдесят пять клавиш, клавишный механизм с двойной репетицией, семь октав. И вот кое-что обязан показать мне — как специалисту, потому что он-то не специалист, он… рояль. И позвал в кусты. При мне табельного оружия нет, но не рояля же мне бояться. Я и пошел. Ежевика у тебя там, все штаны об нее ободрал, Шейла Егоровна мне потом другие выдала. Не созрела еще… Ежевика, говорю, не созрела. А во мне подозрения зреют — что за такой Сусанин лакированный. Иду, а он прет, знай поспевай, покуда колючки снова не сцепились. Версту, наверное, по кустам проперли, а то и больше. Погоди, горло пересохло… Кавель продезинфицировался очередной стопкой ерофеича под очередной прошлогодний масленок и продолжил. — Вывел он меня на поляну, а на поляне свалка. Издали не поймешь — вроде как мелкой мебели кто-то накрошил со щебенкой, такой своеобразный русский салат. Но я-то вижу, что это за мебель. Марк тактично — в сторону, а я к свалке этой — и на коленки плюх. Мать моя женщина! Валяется куча ломаных молясин, все уже ни в коллекцию, ни в ремонт, но как вещдоки пройти могут. И какие! Одних щеповских с отбитыми топорами, наверное, сотня. Китоборские лежат, их всегда по китьему хвосту опознать можно. Жуткие крысятьевские — это у них молясина сизокрысиной называется, в ней двух крыс за хвосты тянут. Премудровские! Пощадовские! А самое главное — стою я на коленях и вижу, что какая-то небольшая часть молясин при моем появлении начинает двигаться сама по себе. Ну, я знаю, что сами по себе живут только журавлевские, перелетные, попробовал схватить одну — ну, она меня и клюнула. Потом Шейла Егоровна забинтовала, — Кавель показал шрам на тыльной стороне руки, еще свежий и розовый. — А молясины берут разгон и начинают с кучи взлетать. Красиво их, сволочей, режут, там на подставке — пара белых журавлей, они качаются, крыльями машут, и вдруг начинают над свалкой подниматься — десятка их два, а то три, не сосчитал, в глазах рябит. Взлетели, покружились, начали брачным образом танцевать — ну, настоящие журавли, и как раз по два. И ритм какой-то в их танце есть, Марк издалека взял ноту-другую, а потом уже просто словами, словами так музыкально чешет. — Кавель откинулся, прочистил горло и запел тенором: — «Как прекрасен взлет молясин, когда дорогой длинной-длинной они сквозь вьюгу мчатся к югу подобно стае журавлиной…» И дальше еще, но я не помню, нерадельная, прямо скажу, песня, видать, молясины сами сочинили. Долго танцевали, потом в клин собрались и на юг улетели, — но вперед забегу и скажу, что танец этот я потом еще раз видел, так что, полагаю, не насовсем они улетели. Представление дали… Кавель снова подлечил пересохшее горло прежним способом, он слегка окосел и раскраснелся, тогда как Богдан оставался трезвей трезвого и несколько побледнел. Все это ему не нравилось. — Ушел я оттуда, меня кустарный Марк на тропинку вывел, а потом опять в кусты нырнул, я тут уже сам дорогу на Ржавец нашел. И по дороге гляжу — батюшки, да это ж твой алкаш Козьма-Демьян идет, и в руках знаешь что тащит? Вдребезги разбитую щеповскую, радеть с такой уже нельзя. Я в кусты, не хуже Марка, только тише, но и того не надо — пьяный твой Козьма в… извини за выражение, жопу. Идет, значит, старую молясину на свалку выкидывать. И это только первый! — Кавель понизил голос — А наутро смотрю из окошка — Савелий по той же тропке топает, даже не таится, тащит то ли влобовскую, то ли полбовскую, мне метка на лбу в такую даль не видна. Ну, перечислять дальше?… Богдан склонился к столу, положил на него все десять пальцев и согнул их — словно хотел закогтить столешницу. Он настолько был похож сейчас на беркута, что раздайся из его горла клекот вместо человеческой речи — было б это вполне естественно. Но через миг мастер уже взял себя в руки, сглотнул ерофеича под масленок, заговорил медленно и на удивление спокойно. — Новость, что и говорить, плохая. И как всегда не вовремя, честно скажу. Получается, что тут я совсем в чертоге заработался, а мои мастера деревяшки крутят для пущего обалдения, мало им телевизора. Ну, про Савелия говорить нечего. Так что не зря, получается, я тебя сюда привез — оформлю главным следователем. И дурь эту искореню. Только войны с косоглазыми это никак не отменяет, уж прости. Придется мне на твою историю выложить свою. Богдан долго молчал, а потом очень тихим голосом, так, что даже собеседнику порою было слышно плохо, поведал длинную повесть про то, как в далекой уже теперь юности рыбачил он, причем очень несерьезно рыбачил, на реке под названием Созь, про которую точно установил академик секретной математики Савва Морозов, что есть она истинная река Сясь — а отнюдь не та Сясь, что в Новгородской губернии, — та, как тот же Морозов установил, не Сясь, выходит, а Седедьма, что в данном случае тоже не важно, а важно то, что Созь — это Сясь. Был Богдан предупрежден, что порою плывет по этой реке в корыте ужасный дикий мужик Ильин, и гребет деревянными ложками, а спросишь его, зачем и чего, он тебя тут же на #уй ореховый пошлет и потом наживешь ты много неприятностей, но если вовсе ничего ему не скажешь — неприятностей все одно не оберешься. Богдан никогда не верил ни во что, не поверил и на этот раз, пошел спокойно рыбачить, верстах в двадцати выше городка Уезда, что здесь же, на Арясинщине, когда-то сторожевой крепостцой был. Сидел Богдан и рыбачил, но ругался — шла одна сплошная рыба густерка, дрянь, а не рыба, кости в ней одни и даже ухи не сваришь. Глядь — плывет с верховий долбленое корыто, и уже издали видно, что не веслами гребет в нем мужик, ох, не веслами. Осерчал тогда Богдан сверх всякой меры и первым на мужика рявкнул: «Иди на #уй!» Мужик взвыл дурным голосом, завертелся, исчез вместе с корытом, жуткий ветер налетел. Река из берегов выплеснулась, обдало Богдана с ног до головы, а как влага отступила — тут и понял Богдан, что передалась ему какая-то новая сила. Та самая, каталитическая, которая теперь всю на свете плесень ему подчинила — ну, чертей этих самых, скот несмысленный. Об этом в другой раз, но среди прочего открылось ему тогда, что Созь, которая на самом деле Сясь — есть не что иное, как граница древнего китайского государства Ся, последний государь которого, Ся Шихуанди, прямой потомок Желтого Императора, прозванный к тому же Цзе за свою жестокость, был в Китае за нее свергнут, сбежал на Север, потом от холодов побежал на Запад, основал в здешних краях империю, но почти сразу помер и был с большими почестями похоронен, — остальные же соратные китайцы, совершив все подобающие церемонии, вернулись домой, где правители новой династии Шан почли за лучшее продольно перепилить их всех деревянной пилой — что и сделали, совершив перед этим и после этого, конечно, все подобающие обряды и церемонии. Но император Ся остался похоронен здесь, на Арясинщине, и потому спокон веков здесь, и только здесь на всей Руси цветет шелковица, плодится шелковичный червь и плетутся знаменитые арясинские кружева. По открывшемуся Богдану видению не просто так похоронен император, а на ровном месте, и нет над ним ни камня, ни кургана, — зато вместе с ним захоронены восемьдесят восемь тысяч глиняных людей при восьмидесяти восьми тысячах колесниц, запряженных таким же количеством глиняных лошадей. Закопаны они глубоко, да и культурного слоя за три с половиной тысячи лет несколько прибавилось. Неизвестно почему, но выкапывать из земли эту глиняную нежить нельзя никак: китайцы такую могилу у себя недавно разрыли, так ничего хорошего у них от этого не будет, рыть им теперь — не перерыть. Готовили древние китайцы такие могилы на случай крайнего убавления своей нации — чтобы, значит, глиняные встали и вместо них вкалывали во всех отношениях. Но в этом потребности нет, а вот Армагеддон на таком месте очень даже возможен. Вот и решил Богдан тут поселиться да всю дьявольскую плесень извести под корень, в чем и преуспел. Так надо же — чертей извел, а живые китайцы приперлись и над глиняными дымят что твоя костопальня. Богдан закашлялся — потянуло с запада тем самым дымом. Порывом ветра на стол бросило принесенный вместе с дымом желтоватый клочок — краешек советского рубля пятидесятых годов. Богдан с омерзением выбросил его за окно, точней, за край веранды, а потом дважды промыл горло ерофеичем, бросив поверх такого дела еще два масленка. Потрясенный рассказом Богдана Кавель сделал то же самое. Выходило, что не одни только кавелитские дела есть на свете. Хотя от кавелитских, конечно, никуда не денешься. Вошла Шейла с миской икряников — собиралась по ночному времени угостить Черных Зверей, не совсем еще здоровых после истории с мойвой. Богдан, не глядя, запустил руку в миску, взял один и стал жевать. А что ему, в конце концов, он — простой чертопродавец. Плевать ему было, что икру эту водяной метал. Если свои мастеровые в кавелиты, в предатели подались — может, водяной честней да надежней. Кроме водяного Фердинанда, вне подозрений была еще и Шейла: она-то просто рассказала бы невенчанному мужу, если б ей молясину заиметь взбрело в голову, — он, глядишь, и не отказал бы, молясины все-таки делались с непременным использованием его собственного товара — чертовой жилы. Ну, еще Давыдка вне подозрений. Еще кто? Кавель, конечно, — на то он и Кавель. Да и как может быть кавелитом — Каша? Ну, и… водяной Фердинанд, значит, который рыба. А раз он рыба — чего ж его икрой брезговать, это люди предатели, а не рыба. Ни Хемингуэя, ни Мелвилла Богдан не читал. Богдан и Кавель грустно переглянулись и выпили еще по одной. И воевать предстояло, и искоренять — и это при том, что слишком глубоко тут и копать-то нельзя. Кому нужен лишний Армагеддон? |
||
|