"Чертовар" - читать интересную книгу автора (Витковский Евгений Владимирович)10В арясинских лесах деревья росли только ночью. Учеными людьми факт этот был давно отмечен и в умных журналах описан, но объяснения никакого не получил и считался чем-то вроде аксиомы: доказательств нет, опровергнуть нельзя, а потому пусть растут себе, как привыкли. Времени у деревьев было много, они умели ждать и жили по собственному вкусу. По вкусу арясинским деревьям были восточный ветер, крик черного петуха и день памяти первой шелковицы, на арясинских просторах в давние века из зерна прозябшей. Отстояли деревья в лесах друг от друга ровно на два папоротниковых шороха, чтобы ветру, порой прилетавшему с Желтого моря, оставить дорогу на запад, куда нес он обычно крупинки священной китайской соли; назад ветер никогда не возвращался, но деревья верили, что вернется когда-нибудь. Ночами деревья молились, притом больше по-старому, древнему богу Посвисту, голос которого все еще звучал среди воздетых ветвей, особенно осенью, и деревья приносили ему в жертву листья, кто желтые, кто темно-красные; лиственницы тоже сбрасывали ему хвою. Сосны, а ели особенно, Посвисту молиться не хотели, они уже вполне приняли новую веру, которой лиственным собратьям даже не разъясняли. Однако леса вокруг Арясина были почти все смешанные, потому вера в Посвиста соседствовала с новой верой вполне мирно, а уж если приходил ураган или злой человек с пилой, то валили всех подряд, про веру не спрашивая. Ураган, бывало, даже тутовника не щадил, а к этому дереву почтение было всеобщее: благодаря шелковой нити местные жители могли ставить себе каменные дома, древесину для домашних нужд покупать сплавную, а печь топить углем. Любителям же древесного огня доставался сухой валежник, и деревья считали это справедливым: они и сами часто пускали корни на кладбищах. Исчезновения нечисти деревья не заметили пока что, к тому же леших, водяных и болотников Богдан не трогал, да и не верил в них. А чертей, которых любое дерево успевает собственными листьями перевидать несчетное число раз, деревья считали чужаками. Ибо знали деревья, что нечистая сила сотворена куда позже лесов, а если этот Божий валежник кому-то понадобился, значит, и от него польза есть. Уборка валежника в любом уважающем себя лесу необходима, иначе папоротник шелестеть перестанет, а тогда ведь и не зацветет. Хотя таволга на болотах считала себя не хуже папоротника и готова была его заменить, да только кто ж станет слушать таволгу. У подневольных людей была какая-то война, в небе гремело, на болотах мурашились какие-то беженцы, но это все быстро кончилось. Потом весь северо-восток уезда вдруг оказался заселен цыганами, безвредными, бестолковыми, шелестевшими то цветастыми юбками, то гадальными картами, то что-то лудившими, то еще что-то воровавшими, но их время тоже кончилось быстро, вместе со всеми их неуклюжими попытками колдовать по-своему на земле, которая им отродясь не принадлежала, да и не хотели они никакой земли: когда объявился Богдан и потолковал с одним баро, с другим, а потом и уговорил уйти отсюда куда глаза глядят, деревья забыли о цыганах на второй день. С тех пор если кто и забредал в глухую чащобу, то разве по пьяному делу либо за грибами. Даже отшельники тут не селились. Потому что не поселится верный сын Посвиста в лесу, где растут деревья-иноверцы, а христианин и подавно. Сами деревья тем временем молились — как обычно, за всех, и за людей тоже, но из осторожности росли только ночью. Осторожность была не случайна. Птицы птицами, но в последние годы слетаться на просторы бывшего княжества стали не они одни, стали прилетать какие-то непонятные деревянные журавли, всегда парами и на круглых подставках. Как такое могло летать — никто не задавал вопроса, летают же самолеты супротив всякого здравого смысла, и ничего, а эти хоть крыльями машут, да еще непременно, прежде чем сесть на ветку, в воздухе танцуют. И приятную музыку навевают. Называли их Кавелевыми Журавлями, и говорили они сами, что слетаются сюда не случайно, а потому, что в старинном гербе Арясина — красный журавль на золотом фоне. Настоящие журавли с ними не ссорились. По весне, случалось, они с молясинами танцевали вместе. Случалось, что деревянные журавли не могли найти хорошей ветви и тогда вили для себя гнездо в развилке сосновых сучьев, выстилая дно его загадочными зелеными бумажками, похожими одновременно и на листья и на деньги. Никогда не селилось на одном дереве больше одной пары журавлей, вечно и нежно постукивавших друг друга клювом по клюву: «Кавель — Кавеля, Кавель — Кавеля». Проведя на дереве лето, на зиму улетали молясины в Индию, где в году не четыре времени года, а шесть, и в четные, женские времена непременно идет бесконечный дождь, местное население исповедует индуизм и многобожие, а в нечетные, мужские времена, дождя нет вовсе, начинаются засуха и холера, а люди все как один молятся Будде, пророком же почитается в той Индии исконно русский человек, тверской купец Афанасий Никитин, без рукописи которого даже академик математики Савва Морозов засомневался бы — была эта самая Индия, а есть ли, а будет ли вообще. Православные деревья в год о шести временах не верили, а лиственные, сторонники старой веры, полагали, что на свете еще и не то бывает. Ручей, который люди со свойственной им беспамятностью, называли Безымянным, назывался на языке ольх Сосновым, а на других древесных языках именовался так, что человеческими буквами этого не запишешь. На ручье стояла мельница, еще кое-как работавшая на помол того немногого зерна, что скорей из суеверия, чем по необходимости, все-таки сеяли арясинцы. Над мельницей была обширная запруда, воды в ней было заметно больше необходимого, и поле под запрудой зарастало бурьяном из года в год: когда-то монахиня Агапития предсказала, что бысть тут потопу. Потопа не случилось пока, но ведь мог же когда-нибудь и случиться: чай, воды в запруде — с пол-Накоя. В бурьяне никто не жил, в запруде тишком лежал на донышке глухонемой, старый-старый водяной, с неодобрением размышлявший годы напролет, что пришел конец всему водяному племени: вон, племянник для людей икру мечет, а те собак ею откармливают. Но сам роптать не смел, всё поголовье сомов троюродной тетке из Оршинского мха проиграл, теперь лежал тихонько, знал, что Богдан мигом его на хозяйственное мыло переварит, родственными связями с почетной рыбой не отопрешься. Голова у водяного была лысая, только усы были выдающиеся, один польского золота, другой — американского. Но усы водяной от греха подальше зарывал в ил. И роптал туда же. Лишь однажды зашелестел папоротник о таком, чего не помнил даже самый старый обитатель Арясинского уезда, дуб возле дороги на Недославль, проклюнувшийся из желудя еще при князе Изяславе, а тому уж семьсот почти лет. Последний раз про такую беду шелестел папоротник в середине тринадцатого века — когда приходили на Арясинщину татары. Короче, пришла весть, что идут сюда кочевники: не гунны, не татары, даже не цыгане, вовсе невесть кто. Что было делать деревьям? Разве что молиться. Они и молились: кто Посвисту, кто новому Богу, кто как умел. Пришла орда. Не татарская, такая с юга должна идти, если по старой памяти, а пришла орда с северо-запада, откуда-то со стороны Твери. В общем-то очень жидкая была орда: лошадь от лошади, кибитка от кибитки двигались в ней, отставая на целый громобой, а то и на полтора, — громобой же, древняя мера, обозначающая расстояние между двумя ударившими в берег молниями, чтобы от удара правильные чертовы пальцы зародились, расстояние все-таки немалое, даром что люди эту меру давно забыли. Но деревья помнили. И решили деревья подождать, чтобы орда сперва загустела. Но она так и шла все жидкая, жидкая, и не собиралась останавливаться, кажется, ничем ее не интересовали просторы Арясина, а дорогу она прокладывала на юг, на правый берег Волги, не иначе, как в Московию. Кибитки у орды были особые. Которые натуральные, с парой тощих гнедых, а которые и моторизованные, «барские». У кого «газик» впереди прицеплен, у кого списанный «бугатти». Кто-то волов запряг, а кто-то верблюдов, даже не одно-двух-горбых, а трехгорбых, с фермы Израиля Зака, который под Вологдой над повышением выносливости верблюдов работу ведет, рост у них умножить пытается, силу и горбность. Пока удачно. Но производительность уж больно мала, да сам Израиль-то, хоть номинально и журавлевец, но очень средний в смысле пламенности, даром что еврейский паспорт неизвестно где купил. Побеседовал с ним нужными словами походный журавлевский батя Никита Стерх, сделал Зак посильное дарение народу — шесть верблюдов, правда, из лучших. За то ему Глава Журавлитов, Кавель Модестович Журавлев, личную молясину благословить изволил. И намекнул на хорошие перспективы — само собой, если Зак к Началу Света горбность и выносливость у своих питомцев хотя бы удвоит. Тот обещал, да вот выполнит ли?.. Говорят, даже и не каждый день радеет. Впереди жены и дети кочевников уже раскладывали на ночь костер, жарили ежей, пекли репу, брюкву и все другое, любимое народом к ужину. Шелестели крыльями молясины, шумели смешанные леса, благостно и матерно покрикивали погонщики, — словом, Племя Журавлево жило обычной жизнью. Холостых, незамужних в орде было мало, разве только самые молодые; вообще журавлевца неженатым представить трудно, почти как неженатого еврея вообразить или холостого китайца. Венчал совсем молодых единственный поп — человек хороший, хотя имен имел больно уж много, не все упомнишь. Как невозможно запомнить и весь чин журавлевского благословения молодоженов, невообразимо длинный и рифмованный, где то ли чехвостили молодых, то ли одобряли «Тигриной Катриной, Ириной, Мариной, звериной периной, куриной уриной» — и дальше еще такого же текста на час-полтора. Но под венец к бате шли охотно. Походная жизнь для холостяка — тоска, ни костерка, ни теплого куска, и так далее. Вдовые тоже быстро сходились в новые пары, и лишь сам Кавель Модестович по причине святой своей болезни, да еще несколько особых людей жили бобылями. Хорошие тут простирались леса, хоть и пахли гарью. Жаль, в древний Арясин зайти было никак нельзя, не проедешь там кибитками, улицы узковаты. А на болотах, сказывают, на речке Псевде, есть еще один потаенный город — Россия называется. Не досягнуло туда еще Слово Журавлево, понимание Кавелево. Ничего, досягнет непременно: куда эта самая Россия денется. Начало-то Света не за горами, кто ж не знает. Вот самую малость подождать еще только, ну чуть-чуть. Журавлев Кавель Модестович, повелитель племени, которое деревья по медленномысленности принимали за Орду, закрыл ветхий экземпляр «Наития Зазвонного». Книга у него была двоёной, если не троёной, святости: почти полный экземпляр, унесенный журавлями в Индию из русской осени в какое-то тамошнее нечетное время года, а потом кружным путем назад в Россию доставленный принадлежащим журавлевцам теплоходом «Джоита». Невероятно сложные верования журавлевцев не просто приносили большие доходы: главное, что понять, откуда берутся деньги, было очень сложно, а придраться к ним — еще сложней. «Джоита» вообще-то пользовалась дурной славой, числилась чем-то вроде летучего голландца, но подсунул ее Кавелю Модестовичу свой же брат-кавелит из Новой Зеландии, надрались они с ним за милую душу; смуглый новозеландец долго пел «По карекаре ана, нга вай о вай я что-то», а Кавель на тот же мотив подпевал «Дубинушку», про англичанина-мудреца, который, уж наверное, хоть наполовину-то был маори. Вот и пусть ходят после этого слухи про негостеприимность журавлевцев. Но не самого Журавлева! За эту «Джоиту», кстати, содрал новозеландец, как шотландец, но папа его как раз шотландец и был, — где еще такие жиды водятся? Верховный кочевник Всея Руси, преславный патриарх самого несусветного из кавелитских толков ехал в цыганской кибитке, запряженной двумя мерседесами. Суров был Кавель, притом нагловат: масть для своих мерседесов он выбрал темно-пепельную, плюнув на то, что такой цвет присвоен одним лишь личным Е. И. В. транспортным средствам. То ли это царь и дал ему на этот цвет разрешение? Слухи о прямой связи между нынешним монархом и богатейшим на Руси, наверное, даже верховным кочевником бродили, как пивное сусло, трубочным дымком вились из кибитки в кибитку, но так же и скисали, и рассеивались: слух слухом, а где доказательства? Не считать же таковыми портреты царя на ветровых стеклах у серых «мерседесов». Без такого портрета и на «жигулях» десяти верст нынче не проедешь, настучат, и сгинешь в подземном ГАИ без покаяния. В ординарцах у Кавеля Модестовича был старый боливиец Хосе с еврейской фамилией Дворецкий; где кочевник разжился таким верным слугой — не знал никто, а исполнительности Хосе и его преданности завидовали все. Хосе спал в ногах у Кавеля, стирал ему и пончо и белье, сам готовил ему, сам суеверно доедал за ним остатки, будучи уверен, что через объедки можно навести на великого человека порчу. В жаркие дни запаривал он владыке полную ванну целебных листьев, чтобы тот полежать в ней мог. Тот и полежал бы, да не хотелось как-то, слыхал, что у патриархов грыжа от этого бывает. Гамак, в котором засыпал Кавель Журавлев под утро, Хосе сплел сам из секретных сибирских лиан, то ли иголок, окурил дымом из трех дюжин вересковых трубок, непрерывно нашептывая подозрительно ритмичное заклинание. Под такое же заклинание Кавель и засыпал глубокой ночью: верный Хосе покачивал гамак и все шептал: «Кавель Кавеля… Кавель Кавеля…» Костер уже горел вовсю, кое-кто за ужин принялся, а патриарх и не обедал еще, умотали его переговоры с В небе кружились журавли. То ли, возможно, сходные с ними молясины. Но красиво танцуют и те, и другие. А у Богдана в чертоге работа была в самом разгаре. За редкими, обычно — досадными, исключениями работа у него всегда была именно в разгаре, не где-нибудь. Нет спросу — будем делать в запас. Он кармана не тянет, ну, и так далее, да и не сидеть же сложа руки. На ближнюю ко входу в чертог полянку выехала машина-пятитонка с расписными бортами и пригожей, хотя весьма немолодой, бабой за рулем. Был у бабы на редкость длинный нос, седоватые, собранные в узел волосы, а за каждым ухом торчало по розе: за правым торчала белая, за левым алая. Баба весело рулила и что-то громко пела, покуда не заглушила мотор. Потом покрутила длинным носом и вылезла из кабины. — Эй, добрые люди, кто тут есть из охотников до товара славной-знаменитой Матроны Дегтябристовны, всем известной журавлевской маркитантки? Чего кому купить, чего продать — всякий подходи, деньги плати, товар получай, добавляй на чай, — а другой всякий подходи, товар приноси, деньги получай, ноги уноси, как положено на Руси! Пожалте, люди добрые, в магазейную лавку славной Матроны Дегтябристовны! На полянке не было никого, хотя из трубы над чертогом и курился многозначительный дымок. Богдан заловил нынче матерого, редкой панцирной породы ветвисторогого вельзевула и с удовольствием заканчивал его разделку, уже точно зная, куда пойдет шикарная щетина-окатка из-под всех восьми конечностей, как славно распилит он ятаганчатые клешни и сколько пудов сортового сала пустит на мыло, сколько — на шкварки, на прокорм черным собачкам. Давыдка что-то расслышал за дверью, но от работы тоже оторваться не мог, писал двумя руками важные цифры. И случилось невероятное: маркитантка Матрона Дегтябристовна сама спустилась по земляным ступенькам к двери в чертог — да настежь ее и распахнула. И все увидела. И не только не удивилась, а почесала мизинцем за алой розой, подумала, закашлялась — с полным, сугубым одобрением к увиденному. Кто разновидным товаром торгует — тот каждого, кто всяческий особенный товар производит, уважать обязан, а не то бардак навроде советской власти получится. Чертовар глянул через плечо. Вообще-то права входить в чертог во время работы не было вовсе ни у кого. Но офени, случалось, не знали, что у них нет такого права, и заходили. Всяко потом бывало, но большинство разве что заиками оставалось, чего похуже почти и не приключалось — так, два инсульта, инфаркт завалящий, пришлось вылечить, ну и ладно, а большинство обходилось простой медвежьей болезнью. Впрочем, редкостных и необычных запахов тут и без медвежьей беды хватало, это не считая запахов просто. — Офеня? — сердито спросил Богдан, хотя никогда не видел раньше в офенях женщину. — Офеня… Офеня перекатная, пятитонка-маркитантка, к твоим, добрый человек, услугам. Тёмно тут у тебя, а то бы я тебе визитную карточку дала, да только вот и вышли у меня все карточки и, с другой стороны, тёмно. Матрона я. Дегтябристовна. Слыхала я, ты товары продаешь. Добрые, хоть и дорогие. Но мне и такие нужны. Потому как святых людей сопровождаю — Журавлиный Народ! Чертовар, мусоля между пальцами становую жилу почти уже забитого черта, соображал. Что-то вспоминалось из разговоров с Кашей… Но женщина была натуральная офеня. Поэтому выгонять ее не хотелось. Да и аржаны весьма требовались нынче. На ведение войны и на прочее, — что за жизнь! — на обогащенный уран денег нет. Может, хоть пять-шесть аршин чертовой жилы уйдет, еще и марокену можно штуку отдать, лишнего они тут марокену наделали, всю весну зачем-то его гнали, а надо было юфть гнать, либо шагрень, либо опоек, либо шевро, либо замшу, либо лайку, на худой же конец — велюр. А то понакатали марокену… Ну кому нынче нужны кожаные обои? Государев товар, а до обоев ли нынче государю? Государь, сказывают, нынче на свою будущую свадьбу свою так прямо совсем открыто в секретном интервью и намекнул: ну, и пригодилось бы сейчас, к примеру, шевро! Или чертова лайка для перчаток. — Ты присядь, тетушка офеня… как тебя там. Видишь, плесень отпустить не могу: хоть она и дохлая почти что уже, но отпущу — потом иди лови. Ты пиши, Давыдка: в панцире отверстий никак не делать бы, а обсушить бы его, панцырь, очистивши цыклею тончайшею, новоархангельскими подгузниками, лебяжьего пуха, новоархангельской же фирмы «Креол Кашеваров и сыновья», других не брать никак, просушить бы семижды… — У меня две упаковки есть! Кашеваровских! В Осташкове оптовик последние отдал! Нужны? Чертовар с сомнением поглядел на Давыдку. Совершенно было ясно, что никаких лебяжьих подгузников на обсушку битого вельзевула в хозяйстве нет, ни кашеваровских, ни каких либо иных — а под горячую руку за отсутствие в хозяйстве столь необходимой вещи, как лебяжий пух, чью-то голову мог чертовар и открутить. Но Богдан был в мирном и финансово неэкипированном состоянии. — Да, матушка офеня, беру подгузники, цену только ты не очень ломи, я тогда обе упаковки куплю… Не хочется кружевами панцирь сушить, мастерицы в обиде будут, если прознают. И погоди, допотрошу я плесневитого гада… Так, мирно беседуя с ведьмообразной гостьей, допластал чертовар вельзевула и забил его окончательно — попутно прикупив партию урюпинских пуховых платков, тех, что вдвое легче оренбургских — дорогие чешуйные панцири сушить с изнанки. Думал Богдан кое-что заработать, а начал с того, что уже влез в долги. Но Матрона в кредитах мастера не ограничивала. — Ты, милый, бери в долг. Я сразу вижу, с лица, кому давать можно. Всю жизнь тому честно давала, кто просил, и до смерти давать буду! И теперь даю, как всегда давала, хотя, конечно, бывало, что ошибалась. Ну, ошибусь на копейку, а сотенным ту копейку и отобью. Меня еще на зоне Ротшильдихой звали. Ну, то давно было, я там всего шестерик отмотала, да и не скажу, чтобы нищенкой вышла, сразу за воротами пятитонку купила, вот и колесю… Ты не поправляй, я сама в русском языке умелая. В татарском тоже, по-английски могу, дочь у меня шотландская где-то есть, все нет времени найти. Шейлой кличут, вот как! Почему-то именно тут Богдан понял, что так просто ничего на свете не бывает. Наоборот, если уж на свете что бывает, то непременно не так просто. В лице маркитантки Матроны Дегтябристовны пожаловала к нему нынче в чертог его собственная, персональная теща!.. Или уж вовсе ни черта в России Богдан не понимал, или все-таки правильно предполагал, что лишь одну русскую женщину зовут теперь Шейлой. Шейлу Егоровну Макдуф, владычицу хутора Ржавец. И ведь все сходилось! Не зря в народе с давних пор играли песни о том, как матушку Шейлы в допотопном сорок восьмом за связь с англичанином залопатили! Ну, а в России ничто тайное долго тайным не остается. Все, что залопачено, однажды будет разлопачено. Ну, и вылопатилась на свет Божий родная теща Богдана — Матрена Декабристовна, или, как она сама себя зовет, Матрона Дегтябристовна. — С приездом, матушка, — сказал Богдан, — Шейла Егоровна Макдуф, дочка ваша, как раз моя жена. Очень вам рады. Дверь в чертог снова открылась, и на пороге объявился Кавель Адамович. Бывший следователь обладал способностью появляться именно в тот момент, когда все — и он сам — в первое мгновение полагали, что он тут лишний. Но в следующий миг дело ему находилось, и об этом своем качестве он знал. Поэтому тихо присел на колоду возле входа. Он-то пришел рассказать о том, что прикочевали журавлевцы, и так просто это быть не может, что-то будет, — но опоздал Кавель со своими новостями. Опять опоздал. Убрался в сторонку и решил послушать — что за базар. Маркитантка ненадолго замолкла, потом кулаками протерла глаза. Соображала она на редкость быстро, кредит на лебяжьи подгузники и урюпинские платки, предоставленный родному зятю, уже работал в ее пользу, но тут выходило: это как — часть приданого? Ей-то самой, Матрене нынче годочков было порядочно, но и дочка Шейла, кажется, намотала паспортных не сильно меньше, да и папаша дочкин, был слух, от нее отказываться в своем Глазго не хотел, еретические молясины коллекционировал, потом ему еще морду возле Динамо в Москве круто чуть ли не за это самое наперчили… Ох уж эта Москва, южный город, различные курортные в нем соблазны, правильно дочка с мужиком на север из нее убрались… Незаметно для себя самой Матрена-Матрона, если документам верить, двадцать седьмого года рождения, русская, октябрёная, потом журавлёная, не замужняя никогда, судимость снята, нет, нет, ни при какой погоде, смотря что заграницей считать, ну, и так далее, профессия — маркитантка, вероисповедание — журавлитка, — словом, все это вместе опять собралось и сложилось, и ощутило себя чертоварской тещей. И нашло свое новое состояние в высшей степени полезным. Решив отложить расспросы на потом, маркитантка немедля перешла к делу, заодно и вывела всю почтенную публику из духоты на поляну, поближе к родной пятитонке. — Ну, и как ты тещу встречаешь? Вернее — где Шейла-шельма родная моя? А поп-журавлевец вас довенчал, что ли? Батя Никита Стерх, если чего недовенчано, тут сегодня-завтра наездом как раз будет. То ли уже приехал, тогда сам и придет и найдет, его искать никогда не надо. Богдан стащил с рук стеклянные перчатки и бросил в дверь чертога, прямо в пятый, дальний угол. Если с помощью тещи имелась возможность переманить на свою сторону журавлевскую орду, война с китайцами приобретала совсем новые перспективы. Возможно, эта война уже была выиграна. И повенчаться он мог по любому обряду, благо ни в какой обряд и вообще ни во что не верил. Про журавлевцев, они же святые журавлиты, он знал довольно много. Фигура Кавеля Журавлева, главы кочевников, ему тоже казалась интересной, потому как богатой. Товаров орда у него уже накупила разных и, глядишь, могла еще прикупить. Тут подал голос Давыдка, точней, не подал голос, а заголосил: сообразил, что зятю к теще в ноги падать полагается, а не родился на свете еще ни бог, ни черт, ни мужик, ни баба, перед которыми Богдан Арнольдович встал бы на колени. И, полностью принимая на себя роль подмастерья и заместителя, от имени главного мастера рухнул в ноги маркитантке. Голосил он при этом громко, но невразумительно. По крайней мере, Матрона-Матрена решила, что у нее еще чего-то в долг решили попросить. — Ну, проси, может, отдам не за дорого… Давыдка лепетал и сворачивался в клубок, сперва ни чертовар, ни маркитантка не понимали в его речах не слова, потом оба осознали, что просит он дозволить ему пригласить пред светлые очи тещи да зятя молодушку — даром что молодушке, как знали в любой деревне возле Арясина, уже самой скоро за пятьдесят или возле того еще приблизительно сколько-нибудь. Наконец, Матрона смягчилась. — Крутиться-то кончай, не хлыст, прости Господи, — Матрона сплюнула, — Ты поди, малый, тут семью семьдесят семь дерёв к ручью, там табор стоит. Подойдешь к костру, поклонись, на одной ноге постой, на левой, руками так вот помаши, — Матрона показала, как именно, — и проси, чтобы федеральный батя Никита Стерх чапал сюда, с прикладом, благословением и прочим, он знает, с чем. Покажут тебе его — тут же на одну ногу становись, на левую, не вздумай забыть, и руками опять маши, как я показала. Стой и маши, стой и маши. Покуда он не соберется — маши. Потом, когда сюда пойдете — можешь не махать. Вот так и сослужишь службу во славу Кавелью. Кавель Адамович захотел спрятаться за ствол ближайшей осинки, но на него и без того никто внимания не обращал. Давыдка рванул по бездорожью в ту сторону, в какую указала Матрона, — но оказалось, что не он один служит во славу Кавелью, пришлось вернуться. Из-за пятитонки вышел ничем не примечательный человек: изрядного роста, с некоторым животиком, который у бывших спортсменов бывает, с лицом, беспощадным от врожденной интеллигентности, с чемоданчиком, потолще «дипломата», как раз два пулемета в разобранном виде в такой хорошо ложатся. Чтобы у присутствующих не было никаких сомнений, показал всем развернутую синюю книжечку: — Капитан-лейтенант Никита Стерх. Императорская служба безопасности. Можете звать меня батя Стерх. Меня так все зовут. Потом извлек из чемоданчика рясу, легко подпрыгнул и единым разом оказался в полном облачении журавлевского попа. Качнуло от удивления только Кавеля Адамовича: весной такой службы в следственных верхах еще не было! А если была — то с секретностью, наверное, в семь нулей впереди знака. Да нет, точно не было. Иначе он, Кавель, знал бы. Все-таки про журавлевский народ в научных публикациях есть кое-что, причем… причем… Да, точно! Был такой Стерх! Правда, научно-популярные книжки он писал под псевдонимом «Никифор Басов» — но чтобы тот был этот самый?.. Стало быть, и ему работу менять пришлось. Покуда Кавель-Аркавель вспоминал, что там ему вспоминалось из прежней московской жизни, в которой он давно уже не принимал никакого участия, покуда сообразил, что вообще-то его никто и на эту сцену не приглашал, он уже оказался на скоропостижном Богдановом венчании шафером, тем, который свечу держит в атласном кошельке. Свечу батя Стерх вручил ему свою, черными Богдановыми побрезговал, только велел потом остаток свечи вернуть, а кошель взять себе на память. Давыдку приспособили под аналой: ему на голову батя Стерх возложил свой чемоданчик, сверх же него поставил журавлевскую молясину. Дело было за Шейлой, пришлось Богдану самому ей звонить, дышать в мобильник, упрашивать, да еще понадобилась шафериня со стороны невесты — кто ж это мог оказаться, как не госпожа генерал-подполковник Стефания Степановна Басаргина-Переклеточникова. Тем временем Матрона Дегтябристовна ходила вокруг Богдана и рассматривала его, как барышник коня, разве что в зубы не заглядывала. Кажется, ей такой зять годился. Губы ее шевелились, но кроме как «третий рост, сорок восьмой размер» Кавель не сумел разобрать ничего. Ехать от Ржавца до Выползова на вездеходе было с полчаса, но приглашенные женщины, похоже, решили не появляться в затрапезе: мать-то она мать, да иди знай, а ну как не та, что ежедневно и всегда с каждым русским человеком на всех жизненных путях, — а и впрямь настоящая мать? Матрона использовала время с пользой: отыскала в пятитонке шарфы с золотыми журавлями и намотала их на шеи и на плечи всем присутствующим, кроме Давыдки (временно назначенного аналоем, предметом неодушевленным, стало быть, ни к чему ему шарф). Приплелся и Фортунат-бухгалтер — хотя рыбу никто не жарил и чудес от Фортуната не требовал. Козьмодемьяна ворошить не стали: алкоголичный толстяк за палением костей по вечернему времени уже, конечно, наотмечался. Старика Варсонофия позвали, но тому идти было далёко — так что ждать его приходилось еще позже, чем молодушку. Между тем Давыдка из-под молясины подал голос: — Богдан Арнольдович, а ведь у нас ихний журавлячий брат, Денис Давыдович, Тетерюк его фамилия, в санатории прохлаждается, строевую подготовку проходит! Его Шейла Егоровна от запоев почти уже излечила!.. Надо бы его тоже позвать, раз он из них, из журавлясей… — Я те дам журавлячих журавлясей! — Матрона кулаком врезала аналою по макушке, — Журавлиты мы! По крайности — журавлевцы! Кочевые… и… и… — Матрона махнула рукой, пошла копаться в кузове. А капитан-лейтенант Стерх в ожидании церемонии стал травить байки: видать, полагалось в журавлитской орде умение сказки сказывать. Раззявил портфель, знай списки заказов зачитывает от неведомого богатея-благодетеля, которому хрустальный подземный дворец марокеном обшить хочется. Мотается нынче батя Стерх от одной веси до другой — и нигде нет для него марокену. За марокен журавлитам разные льготы тот богатей выбить в Москве берется, а без марокену даже к Волге подходить нельзя: обер-тиуны того благодетеля уже гневаются, уже чинжалищами булатными позванивают… До топтавшегося в сторонке экс-следователя дошло в ту же минуту, кажется, что и до жениха: кому-то очень требовался черный чертов марокен, а Богдану его вот уж третий месяц как девать было некуда, — деньги же, напротив, требовались очень, по специфике военного положения требовалось их больше, чем обычно. В мирное время Богдану денег-то как раз хватало, даже лишние водились. Но Кавель Адамович сообразил, что только одному человеку на Руси служили Тут Никита Стерх прервал монолог, нашел глазами Кавеля Адамовича и уважительным кивком безмолвно сказал «Здравствуйте». В этот миг Кавель и уразумел — откуда такая нужда в марокене. Потому как пятитонка Матроны, крытая торговая точка, обтянута была отнюдь не синей джинсовой парусиной. Он-то видал обои в Кремлевском дворце. Тут не ошибешься. Кавель посмотрел на чертовара. Тот усмехнулся. Значит, сам Богдан Арнольдович уже давно все понял. Но для него в такой диспозиции были сплошные преимущества. Государя, в отличие он Дикого Мужика Ильина, он почитал человеком серьезным. Если государю охота подарить невесте дворец с кожаными обоями — да за милую душу. Тем более, что в существование души, как и всего прочего, Богдан не верил. Из кустов послышалось мощное, контроктавное вступление к свадебному маршу Мендельсона. Марк Бехштейн бесцеремонно ввалился на поляну, а за ним последовали женщины: Шейла Егоровна, урожденная Макдуф, в скором времени, надо полагать, намеревающаяся стать Шейлой Егоровной Тертычной, чертоваршей, с ней же строевым шагом следовала генерал-подполковник Стефания Степановна Басаргина-Переклеточникова, при которой мелко семенила престарелая Васса Платоновна, по третьему и последнему пока что мужу Пустолай, расставшаяся с некрупным бесом-вешняком, годным разве что на ворвань, но так и не позволившая отнять у себя чудо-тыкву; наконец, сладкой парочкой замыкали шествие Майя Павловна Пинаева и Виринея Максимовна Трегуб, еще недавно младшие научные сотрудницы музея имени Ильи Даргомыжского, а ныне княгинюшкины сенные девушки-феминистки. Других баб на Ржавце нынче не оказалось, но батя Стерх, вероятно, и того не ожидал. Матушка Матрона стояла вся в слезах, кусая уголок спешно повязанного на голову синенького, очень скромного платочка. За сваху в этой команде определенно шагала генерал-подполковник. Чина журавлитского венчания тут не знал никто, разве что матушка Матрона да батя Стерх его помнили, но ежу понятна была некомплектность родителей, что Богдан, что Шейла обошлись без воспитывающих пап: Гурунг по имени Гурунг, национальность — гуркх, на другой манер опять-таки гурунг — вполне стоит сэра Джорджа Макдуфа, так и не поспевшего из родимого Глазго, хотя полдня у него на то было. Кавеля Модестовича на поляну, где стоял Кавель Адамович, не занесла бы сейчас самая полоумная «Джоита»: не ровен час, захочет кто узнать, все-таки Кавель Кавеля… Или Кавель Кавеля… Так что Кавель Модестович остался в гамаке под присмотром Хосе Дворецкого, а Кавель Адамович, напротив, приготовился держать венчальную свечу в атласном, либо же золоченого бархату, кошельке, — как еще в «Домострое» добрым журавлитам предписано. Лишь Денис Давыдович Тетерюк, даром что честный журавлит, придти никак не мог: сегодня он был приставлен к ячьему навозу вместе с негром Леопольдом. Что-то навалили его нынче яки втрое супротив обычного. А навоз, как всякий на Руси знает — штука важная и ценная. И к деньгам, и к счастью. Марк тактично отступил в кусты. Матрона благостно, не хуже любой Народной артистки Императорских театров, плакала от счастья. Лепестки роз у нее за ушами блестели сотнями сюрикенов, — надо признаться, это и были сюрикены. Если быстренько такую розу разобрать, то каждый лепесточек в ней — метательная звездочка, которую нынешние сорокалетние тинэйджеры на Руси зовут именно красивым в своей непонятности, вроде бы впрямь японским словом «сюрикен». До невозможности красивое слово, — на сто первом километре Можайского шоссе однажды ресторан с таким названием кто-то открыл. Закрыть его не успели, и без того хватило хлопот: воронку от того ресторана полгода песком засыпали, а все стоит дыра просевшая, ну чисто вторая Поклонная гора… Осторожно, отвлекаться от темы опасно. Велосипедный звонок предательски тренькнул и затих, никто бы и ухом не повел, но у Матроны еще на зоне нюх на подобные лишние звуки имелся обостренный. И вовремя: прямо из седла казенного велосипеда на Кавеля Адамовича Глинского летела хорошо сгруппированная для полета живая бомба типа «Муза Пафнутьевна, письмоносица». Летела быстрее скорости звука, потому что выражаемое ее неполнозубым ртом «За Родину! За Ка…» — Матрона и услышать не успела, сама ничего не поняла, даже розу разобрать не озаботилась, а метнула весь букет сюрикенов, всю хорошо сбалансированную алую розу в ту точку, где вот-вот должна была перегруппироваться Муза, а через долю секунды, глядишь, могло и Начало Света приключиться, потому как Кавель Адамович Глинский «Истинный» не зря ж послал свою верную письмоносицу истребить поганого Кавеля Адамовича Глинского — нынче по паспорту «Аркавеля» Ржавецкого, но ведь Кавеля! Но ведь и Государь Всея Руси, получив предсказание от Предиктора Всея Руси, кое-что передал Кочевнику Всея Руси. Вот и была у Матроны — роза, алая притом. Свинца, вольфрама там — не меньше, чем в хорошей гантеле. Если б мало показалось, то и белая тоже была. Но мало не показалось. Еще только вскидывал обе руки Богдан, обнажая торчащие из-под локтей стволы, еще только хватался за рукоять своего любимого метательного револьвера капитан-лейтенант Никита Стерх, еще вообще ничего не сумел понять сам Кавель Адамович, которого и собиралась только что пришить от имени «Истинного» Кавеля письмоносица Муза Пафнутьевна, — а Матрона Дегтябристовна, грозно помахивая непочатой белой розой, поставила ногу на быстро холодеющие останки письмоносицы. Ее, Матрону, уже лопатили когда-то. С тех пор она многому научилась. Не успело еще прозвучать все-таки выкрикнутое изуверкой «…За Кавеля!» — а роза угодила изуверке в переносье. Вошла она в поганую морду вершка на два, так что извлекать ее было и боязно, и несколько противно. Выручил Богдан, который к подобным операциям имел повседневную привычку: останки одной рукой унес в чертог и забросил в пентаэдр, где они и повисли, как гроб Пророка, розу же чертовар прополоскал в бочке — и преподнес тёще. Роза была по весу вроде свинцовой, но сверкала и переливалась в лучах заходящего солнца как новенькая. Матрона придирчиво ее осмотрела и заложила за свободное ухо. — Батя Стерх, уж венчай скорей! — сказал аналой. Вся сцена с покушением Музы заняла минут пять, но у Давыдки затекла шея, экземпляр «Наития зазвонного» был у Стерха тяжелый — берестяной, в дубовом переплете. Журавли такую тяжесть таскать с собой в Индию отказались, но зато книгу прямо из гамака благословил Кавель Модестович, верховный всея Руси Кочевник. Воздух над поляной потемнел: по знаку бати слетелись молясины. Одна спустилась и зависла прямо над «Наитием», батя же, за явным неимением алтарника, приготовился читать сам. Матрона сделала общий знак: мол, на колени. Сама она на колени становиться не стала, да и дочку от такого движения удержала — молодой княгинюшке не положено. Что же до Богдана, то он в жизни ни перед кем на коленях не стоял — и сейчас не собирался. Но ему заранее такой грех отпускался — общим, молчаливым согласием. Не могла бы встать — ни на колени, ни как-нибудь иначе — и покойная письмоносица Муза. Она вообще уже никак встать не могла, ибо висела в пентаэдре. Богдан заранее сделал в уме отметку — сразу в автоклав! И никаких шкварок. Хватит уже, совсем недавно собаки травились. Нечего животных мучить. — Да воссвидетельствуется брак сей — тигриной Катриной, Ириной, Мариной, доктриной, витриной, звериной периной, куриной уриной… — торжественно покачиваясь, начал чтение венчального чина журавлевский батя. Многие журавлевцы тут же зашевелили губами, им этот длинный чин был очень знаком, и они его любили — как вообще любили все свое, журавлевское. Они вообще любили венчаться, жарить ежей и разное другое, что остальным людям кажется необычным и не всегда необходимым. Кавель держал в руках венчальную свечу Богдана Тертычного, слушал рокотание совершенно непонятных, протославянских слов «Наития», сливавшееся с вечной песней кружащихся молясин — «…Когда сквозь вьюгу мчатся к югу подобно стае журавлиной» — и медленно соображал. Вообще-то следователь из него был неважный именно по причине медленности соображения. Зато экспертом его признавали все, даже враги. Но не надо забывать, что его признавали еще и Кавелем. Таковым он был от самого рождения — пьяным произволением давно покойного попа Язона, чью фамилию даже государево митрополитбюро позабыло. Сенные феминистки рыдали. Матрона Дегтябристовна умиленно держала в каждой руке по розе. На всякий случай. Не ровен час, еще какая сволочь налетит, весь обряд испортит. Рост и размер зятя она запомнила. Оставалось теперь надеяться, что и марокену ей теперь достанется достаточное количество. Шутка ли: две тысячи аршин! Это, ежели считать на империалы… Матрона шевелила губами, перемножая, и всем вокруг было видно, как трогательно, как истово молится эта могучая старая женщина. Чай, дочка у нее единственная, и замуж выходит не как-нибудь — а крепко подумавши. — Совет да любовь! — неожиданно вовремя раздался хриплый старческий голос Варсонофия. Идти ему было очень далеко, но он все-таки пришел. И убедился, что со свадьбой тут все в порядке. Вон, по дороге видел, цыгане эти новые ежей, дикобразов, репы, брюквы — от пуза нажарили!.. Из кустов опять загремел Мендельсон. Марк Бехштейн, большой знаток журавлевских ритуалов, поймал фразу — «Но Кавель Кавеля долбил, долбил, да не добил!» — и громко возвестил окончание венчания. Теперь у него было дел — по самые черные клавиши. Согласно предписанию Предиктора всея Руси и других ответственных лиц, ему полагалось бежать за новыми гостями. А они сейчас только-только выходили из далекой Киммерии — на другом конце Камаринской дороги. Отроду не видала Русь таких гостей. Уж по крайней мере никогда не бывал на ней ни единый киммерийский академик, не говоря о президентах киммерийских академических дисциплин. Она, Русь-матушка, и дисциплин-то таких вообразить не могла, ей даже просто с дисциплиной-то трудно было. Известного еще по Красноуфимской порке старца, напротив, Русь хорошо помнила — но все дивилась, как же это так, полтора, считай, столетия покойник — а все живой, и все ходит; о том, что таким людям положено жить триста лет, не больше и не меньше, Русь не знала, а кто бы ей сказал — не поверила бы. Наконец, третий гость был как раз из породы весьма знакомой, из богатырской, но и эту породу матушка Русь что-то давно позабыла. Сейчас всеми тундровыми, древесными и каменными глазами дивилась матушка Русь: вроде ничего и никого только что не было, а теперь в некотором роде вдруг как бы типа есть. Тем паче разве что в страшных снах видала Русь Вечного Странника, — дальше чем на две версты он от места работы никогда не удалялся. Теперь вот — пришлось: увидала его Русь, и сразу ей, Руси, от такого зрелища стало нехорошо, хотя зрелище было пока что в капюшоне — и не особо-то надолго. У компании этой была своя, великая нужда: приняв поручение от высокопоставленных людей, они шли искать пропавшего путешественника, гипофета Веденея, исчезнувшего где-то на Камаринской дороге. И помочь найти его мог разве что привычный к беганию по кустам рояль. Рояль по своим секретным каналам узнал, что нужно мчаться им навстречу. Прячась от всех присутствующих, он нервно закурил пахитоску «Золотая Суматра», подаренную кем-то из офеней. И — только закончился чин венчания — побежал. |
||
|