"Летопись моей музыкальной жизни" - читать интересную книгу автора (Римский-Корсаков Николай Андреевич)

Глава VII 1866–1867

«Рогнеда». Отношение кружка к А.Н. Серову. Сочинение «Сербской фантазии». Знакомство с Л.И.Шестаковой. Славянский концерт. Сближение с М.П.Мусоргским. Знакомство с П.И. Чайковским. Н.Н.Лодыженский. Поездка М.А.Балакирева в Прагу. Сочинение «Садко» и романсов. Разбор «Садко».

К сезону 1866/67 года относится постановка «Рогнеды» на Мариинской сцене[87]. Поставив «Юдифь» во время моего заграничного путешествия, Серов после нескольких лет промежутка разрешился этой второй своей оперой.

В публике «Рогнеда» произвела фурор. Серов вырос на целую голову. В кружке Балакирева над «Рогнедой» сильно подсмеивались, выставляя в ней как единственную путную вещь идоложертвенный хор 1-го действия и некоторые такты из хора в гриднице[88]. Не могу не сознаться, что «Рогнеда» меня сильно заинтересовала и многое мне в ней понравилось, например колдунья, идоложертвенный хор, хор в гриднице, пляска скоморохов, охотничья прелюдия, хор в 7/4, финал и многое другое —отрывочно. Нравилась мне также ее грубоватая, но колоритная и эффектная оркестровка, которую, кстати сказать, Лядов значительно поумерил в силе на репетициях. Я не смел во всем этом сознаться в балакиревском кружке и даже, в качестве человека, искренно преданного идеям кружка, побранивал эту оперу среди знакомых, между которыми распространялась моя дилетантская деятельность. Помню, как это удивляло брата моего, которому «Рогнеда» нравилась. Я многое запомнил, прослушав эту оперу раза два или три, и, должен сознаться, иногда с удовольствием играл ее отрывки на память, иногда даже на дгслегпантской половине. Серов в те времена начал нещадно поносить Балакирева как дирижера, композитора и музыканта вообще в своих статьях. С Кюи у него тоже завязалась перебранка, и в газетах рознь шла невообразимая. Отношения Серова к Балакиреву, Кюи и Стасову в прежние времена (до появления моего на музыкальном горизонте) для меня до сих пор непонятны. Серов был близок к ним, но из-за чего последовало расхождение, мне неизвестно. В балакиревском кружке об этом умалчивали. Мельком доходили до меня отрывочные воспоминания о Серове, большею частью иронические. Рассказывался какой-то скандальный случай с Серовым (в бане) нецензурного свойства и т. п. В то время когда я появился в балакиревском кружке, между Серовым и этим кружком от ношения были самые неприязненные. Подозреваю, что Серов был бы рад сойтись с кружком, но Балакирев был к этому неспособен.

В сезоне 1866/67 года Балакирев много занимался просмотром народных песен, преимущественно славянских и мадьярских. Он окружил себя большим числом всевозможных сборников. Я тоже их просматривал с величайшим восхищением и с восхищением же слушал, как Балакирев играл их с собственной изящной гармонизацией. В ту пору он сильно стал интересоваться славянскими делами. Приблизительно тогда же возник славянский комитет. У Балакирева в квартире я часто встречал каких-то заезжих чехов и других славянских братьев. Я прислушивался к их разговорам, но, признаюсь, мало в этом понимал и мало был заинтересован этим течением. Весною ожидались какие-то славянские гости, и затеян был в честь их концерт, дирижировать которым должен был Балакирев. По-видимому, этот концерт и вызвал сочинение увертюры на чешские темы, и увертюра эта была написана Балакиревым против обыкновения довольно быстро. А я, по мысли Балакирева, принялся за сочинение фантазии на сербские темы для оркестра. Я увлекался отнюдь не славянством, а только прелестными темами, выбранными для меня Балакиревым. «Сербская фантазия» была написана мною скоро и понравилась Балакиреву. Во вступлении имеется одна его поправка или, лучше сказать, вставка такта в четыре; за исключением этого, все прочее принадлежит мне. Оркестровка, помимо позорного употребления натуральных медных инструментов, была тоже удовлетворительна. Кружок Балакирева не имел понятия в то время о том, что повсеместно уже введены хроматические медные инструменты, и руководствовался, с благословения своего вождя и дирижера, наставлениями из «Trate d'nstrnmentaton» Берлиоза об употреблении натуральных груб и валторн. Мы выбирали валторны во всевозможных строях, чтобы избегать мнимых закрытых нот, рассчитывали, измышляли и путались невообразимо. Между тем стоило лишь поговорить и посоветоваться с каким-нибудь практическим музыкантом, но это было для нас слишком унизительно. Мы были единомышленниками с Берлиозом, а не с каким-нибудь бездарным капельмейстером… Но раньше, чем говорить о славянском концерте, состоявшемся уже весною, я припомню следующее.

В январе или феврале 1867 года Балакирев захватил меня с собою вечером к Людмиле Ивановне Шестаковой (сестра Глинки), с которою он был знаком и дружен со времен Михаила Ивановича, но которой я еще представлен не был. У Людмилы Ивановны были в тот вечер гости и между прочими А.С.Даргомыжский, Кюи и Мусоргский, как помнится, были также у нее в тот вечер. Был и В.В.Стасов. О Даргомыжском говорили в то время, что он принялся за сочинение музыки к пушкинскому «Каменному гостю». Я припоминаю спор Стасова с Даргомыжским в этот вечер по поводу «Русалки». Стасов, отдавая должное почтение многим местам этой оперы, в особенности речитативам, сильно порицал Даргомыжского за многое, по его мнению, слабое, упрекая в особенности за многие ритурнели в ариях. Даргомыжский, сыграв на фортепиано один из таковых ритурнелей, не одобряемых Стасовым, закрыл с досадою фортепиано и прекратил спор, как будто говоря: «Если вы не способны этого ценить, то с вами не стоит и разговаривать».

Между гостями Л.И. была некто С.И.Зотова, урожденная Беленицына, сестра Л.И.Кармалиной, известной певицы времен Даргомыжского и Глинки. С.И. спела несколько романсов, в том числе и «Золотую рыбку» Балакирева, при общих одобрениях. Ее пение мне очень понравилось и расположило к сочинению романсов (до этих пор у меня был всего один). В течение весны я написал их еще три: «Восточный романс», «Колыбельную песню» и «Из слез моих», и уже с собственными аккомпанементами[89].

С тех пор я стал довольно часто бывать у Людмилы Ивановны. Балакирев бывал там тоже. Он любил иногда поиграть в карты, и у Людмилы Ивановны составлялась для него партия, в которой я, однако, никогда не участвовал, ибо карт терпеть не мог и к игре \ в карты способности не имел, может быть, еще более, чем к игре на фортепиано. Балакирев любил играть, но не на деньги или по маленькой. За картами у Людмилы Ивановны открывалось поле для его остроумия; ибо его слушали с почтением. Часто какой-нибудь король треф уподоблялся почему-то митрополиту Исидору. «Исидоренька, — говорил Балакирев, — у него и нос картошкой». «Желал бы я знать, чем бы Господь Бог теперь покрыл эту взятку!» —говорил Балакирев, кроя козырным тузом, и так далее в этом роде. Иногда я обречен бывал смотреть на игру для того, чтобы потом проводить Балакирева до дому. Вообще он моего времени не ценил и меня не приучал ценить время. Много его было порастеряно в ту пору!

Весною наехали братья-славяне, и концерт состоялся в зале Думы 12 мая. На первой репетиции произошел небольшой скандал: в партиях «Чешской увертюры» оказалось невероятное число ошибок: музыканты были недовольны. Балакирев раздражался. Первый скрипач Величковский (брат П.А., о котором я упоминал) в чем-то ошибся. Балакирев сказал ему: «Вы не понимаете дирижерских знаков!» Величковский обиделся и ушел с репетиции. Вечером в квартире Балакирева я и Мусоргский помогали ему в исправлении партий. Вторая репетиция прошла благополучно. Величковского заменил Пиккель. В этом концерте дана была в 1-й раз и моя «Сербская фантазия»[90].

В течение сезона 1866/67 года я более сблизился с Мусоргским. Я бывал у него, а жил он со своим женатым братом Филаретом близ Кашина моста. Он много мне играл отрывков из своей «Саламбо», которые меня премного восхищали. Кажется, тогда же играл он мне свою фантазию «Иванова ночь» для фортепиано с оркестром, затеянную под влиянием «Danse macabre». Впоследствии музыка этой фантазии, претерпев многие метаморфозы, послужила материалом для «Ночи на Лысой горе». Играл он также мне свои прелестные еврейские хоры: «Поражение Сенахериба» и «Иисус Навин». Музыка последнего была взята им из оперы «Саламбо»[91]. Тема этого хора была подслушана Мусоргским у евреев, живших с ним в одном дворе и справлявших праздник кущей. Играл мне Мусоргский и романсы свои, которые не имели успеха у, Балакирева и Кюи. Между ними были: «Калистрат» и красивая фантазия «Ночь» на слова Пушкина[92]. Романс «Калистрат» был предтечею того реального направления, которое позднее принял Мусоргский; романс же «Ночь» был представителем той идеальной стороны его таланта, которую впоследствии он сам втоптал в грязь, но запасом которой при случае пользовался. Запас этот был заготовлен им в «Саламбо» и еврейских хорах, когда он еще мало думал о сером мужике. Замечу, что большая часть его идеального стиля, например ариозо царя Бориса,] фразы самозванца у фонтана, хор в боярской думе, смерть Бориса и т. д. — взяты им из «Саламбо». Его идеальному стилю недоставало подходящей кристалл 1 лически-прозрачной отделки и изящной формы; недоставало потому, что не было у него знания гармонии и контрапункта. Балакиревская среда осмеивала сначала эти ненужные науки, потом объявила их недоступными для Мусоргского. Так он без них и прожил, возводя для собственного утешения свое незнание в доблесть, а технику других в рутину и консерватизм. Но когда красивая и плавная последовательность удавалась ему, наперекор предвзятым взглядам, как он был счастлив. Я был свидетелем этого не один раз.

Во время посещений моих Мусоргского мы с ним беседовали на свободе без контроля Балакирева или Кюи. Я восхищался многим из игранного им; он был в восторге и свободно сообщал мне свои планы. У не го их было больше, чем у меня. Одним из его сочинительских планов был «Садко», но он давно уже оставил мысль писать его и предложил это мне. Балакирев одобрил эту мысль, и я принялся за сочинение[93].

К сезону 1866/67 года относится знакомство нашего кружка с П.И.Чайковским[94]. По окончании консерваторского курса Чайковский, получивший приглашение вступить в число профессоров Московской консерватории, переселился в Москву. Кружок наш знал о нем лишь то, что им сочинена симфония g-moll, из которой две средние части исполнялись в концертах Русского музыкального общества в Петербурге[95]. К Чайковскому в кружке нашем относились если не свысока, то несколько небрежно, как к детищу консерватории, и, за отсутствием его в Петербурге, не могло состояться и личное знакомство с ним. Не знаю, как это случилось, но в один из приездов своих в Петербург Чайковский появился на вечере у Балакирева, и знакомство завязалось. Он оказался милым собеседником и симпатичным человеком, умевшим держать себя просто и говорить как бы всегда искренно и задушевно. В первый вечер знакомства, по настоянию Балакирева, он сыграл нам 1-ю часть своей симфонии g-moll, весьма понравившуюся нам, и прежнее мнение наше о нем переменилось и заменилось более симпатизирующим, хотя консерваторское образование Чайковского представляло собою все-таки значительную грань между ним и нами. Пребывание Чайковского в Петербурге было кратко, но в следующие за сим годы Чайковский, наезжая в Петербург, обыкновенно появлялся у Балакирева, и мы видались с ним. В одно из таковых свиданий В.В.Стасов, да и все мы, были восхищены его певучей темой из увертюры «Ромео и Джульетта», что впоследствии дало повод В.В.Стасову предложить Чайковскому шекспировскую «Бурю» как сюжет для симфонической поэмы. Вскоре после первого знакомства с Чайковским Балакирев уговорил меня поехать вместе с ним в Москву на несколько дней. Дело было на рождественских праздниках. В ту зиму сгорел известный Мстинский мост[96], и по пути в Москву мне и Балакиреву пришлось переправляться через реку Мсту в крестьянских санях на поезд, дожидавшийся нас за рекою. В Москве мы проводили все время наше полостям: у Н.Г.Рубинштейна, жившего с Чайковским, у Дароша, Дюбюка и других. Какая была цель поездки Балакирева —сказать трудно. Мне кажется, что целью было сближение-с Н.Г.Рубинштейном. Балакирев всегда враждебно относился к деятельности Антона Григорьевича Рубинштейна, не признавая в нем композитора и по возможности унижая достоинства его как великого пианиста. В противоположность ему как на пианиста, стоявшего выше, обыкновенно указывалось на Николая Григ. Рубинштейна. При этом артистическая лень и бесшабашная жизнь прощались последнему и объяснялись как следствие чудной московской жизни. Наоборот, Антону Григ, всякое лыко ставилось в строку. Меня же потащил Балакирев в Москву просто от скуки и в качестве своего адъютанта. Иначе трудно объяснить нашу поездку в Москву к далеким людям.

В течение того же сезона 1866/67 года наш музыкальный кружок увеличился присоединением к нему 1 еще одного члена —Николая Николаевича Лодыженского[97] [* Ныне русский консул в Нью-Йорке. (Прим. авт., 1906 г)]. Лодыженский, мало-помалу разорявшийся в ту пору помещик Тверской губ., был молодой, образованный человек, странный, увлекающийся и одаренный сильным, чисто лирическим композиторским талантом, недурно владевший фортепиано при исполнении собственных сочинений. Сочинения его состояли из огромного количества большею частию незаписанных импровизаций. Тут были и отдельные пьесы, и начатки симфоний, а также опера «Дмитрий Самозванец» (на несуществующее, но лишь предполагаемое либретто) и просто никуда не пристроенные музыкальные отрывки. Все это было, тем не менее, так изящно, красиво, выразительно и даже правильно, что тотчас же привлекло к нему наше общее внимание и расположение. Из сочинений его особенно восхищали нас: свадебная сцена Дмитрия с Мариной, а также solo с хором на лермонтовскую «Русалку». Все это так и осталось неоконченным (последствие российского дилетантизма), за исключением нескольких романсов, по настоянию моему и других отделанных и напечатанных впоследствии.

В числе событий 1866–1867 годов следует отметить также поездку Балакирева в Прагу для постановки там «Руслана», первое представление которого, под управлением Балакирева, состоялось 4 февраля 1867 года.

В настоящее время я не упомню многочисленных рассказов Милия Алексеевича о Праге, репетициях и представлении «Руслана». Во всяком случае, они сосредоточивались около интриг, окружавших русского дирижера в среде чешских музыкальных и театральных деятелей. Немалая тень падала и на композитора Сметану, бывшего в то время оперным капельмейстером и долженствовавшего подготовить разучку оперы к приезду МА. Музыка Глинки оказывалась часто непонятой; так, например, темп арии Людмилы в черноморовом замке (h-moll) был заучен необычайно быстрый. Перед представлением оркестровая партитура куда-то пропала, но Балакирев вышел из критического положения вполне победоносно: взял да и продирижировал все представление наизусть, чем немало удивил и смутил подставлявших ему ногу. Успех, по рассказам М.А., был полный; опера прошла прекрасно. М.А. в особенности нахваливал баритона Льва (Руслана) и баса Палечека (Фарлаф). Последний вскоре после того, покинув пражскую оперу, переселился в Петербург, поступив в Мариинский театр, где впоследствии сделался режиссером и учителем сцены, руководя сценической постановкой всех опер, и в том числе моих, начиная с «Млады». Поездка Балакирева в Прагу и завязала те отношения его к приезжим в Петербург братьям-славянам, которых я упоминал выше.

С наступлением летнего времени[98] друзья мои разъехались; Балакирев уехал не помню куда, чуть ли не снова на Кавказ, Мусоргский в деревню, Кюи куда-то на дачу и т. д. Я оставался в городе один, так как семья брата жила в Тервайоки (близ Выборга). В это ле-то и следующую за ним осень были сочинены мною «Садко»[99] и восемь романсов (от № 5 до 12), а первые четыре романса, к моему великому удовольствию, были, по настоянию Балакирева, напечатаны и изданы Бернардом, разумеется, не заплатившим мне ни копейки[100].

В сентябре 1867 года разъехавшийся на ле-то наш музыкальный кружок вновь собрался. Партитура «Садко», начатая 14 июля, была окончена 30 сентября. Мой «Садко» заслужил всеобщее одобрение, в особенности его третья часть (пляска 2/4), что было вполне правильно. Какие Музыкальные веяния руководили моей фантазией при сочинении этой симфонической картины? Вступление —картина спокойно волнующегося моря —заключает в себе гармоническую и модуляционную основу начала листовского «Се qu'on entend sur la montagne» (модуляция на м. терцию вниз). Начало allegro 3/4, рисующее падение Садка в море и увлечение его в глубь морским царем, напоминает приемом момент похищения Людмилы Черномором в действии «Руслана», причем, однако нисходящая гамма Глинки целыми тонами является замененной нисходящей же гаммою: полутон, тон, полутон, тон, сыгравшею впоследствии значительную роль во многих моих сочинениях. D-dur'ная часть, allegro 4/4, рисующая пир у морского царя, в гармоническом, а отчасти и в мелодическом отношении напоминает любимый мною в то время романс Балакирева «Песня золотой рыбки» и вступление к речитативу «Русалки» из V действия оперы Даргомыжского, а частью его же хор волшебных дев[101] и некоторые гармонические и фигурационные приемы листовского «Mephsto-Walzer'а». Вполне оригинальной выдумкой является плясовая тема третьей части (Des-dur 2/4), а равно и следующая за нею певучая тема. Вариации обеих тем, переходящие в мало-помалу разрастающуюся бурю, сочинены отчасти под влиянием некоторых моментов «Mephsto-Walzer'a», отчасти же представляют собой некоторые отзвуки балакиревской «Тамары», далеко не оконченной в то время, но хорошо известной мне по исполнению автором ее отрывков. Заключительная часть «Садки», подобно вступительной, заканчивается красивым аккордовым ходом самостоятельного происхождения. Главные тональности «Садки» (Des-dur-D-dur-Desdur) избраны как бы в угоду Балакиреву, питавшему в те времена к ним какую-то исключительную склонность. Форма моей фантазии сложилась в зависимости от избранного мною сюжета, причем эпизод появления угодника Николы, к сожалению, был мною пропущен, и струны садкиных гусель разрывались сами собою. В общем форма «Садки» удовлетворительна, но средней его части D-dur (пир у морского царя) отведено слишком много места по сравнению с картиной спокойного моря и пляской под наигрыш Садко; большее развитие последней с переходом в бурю было бы весьма желательно. Меня несколько удручает краткость и лаконичность этого произведения вообще, произведения, которому приличествовали бы более широкие формы. Если растянутость и многословие составляют недостаток многих композиторов, то слишком большая сжатость и лаконичность были тогдашним моим недостатком, и причиною их —недостаточность техники. Тем не менее, оригинальность задачи и вытекающей из нее формы, оригинальность тем плясовой и певучей с чисто русским пошибом, налагавшим свою печать и на несколько заимствованные в смысле приемов вариации каким-то чудом схваченный оркестровый колорит, несмотря на значительное мое невежество в области оркестровки, — все это делало мою пьесу привлекательной и достойной внимания многих музыкантов различных направлений, как то оказалось впоследствии. Балакирев, голос которого был в то время преобладающим и решающим в нашем кружке, отдавая моему произведению известную дань покровительственного и поощрительного восхищения, характеризовал мою сочинительскую природу как женскую, нуждающуюся в оплодотворении чужими музыкальными мыслями. Таковое мнение он не раз высказывал и позже, до тех пор пока я не начал проявлять свое личное я в области творчества. Тогда он стал мало-помалу охладевать к этому я, уже менее отражавшему симпатичные ему отзвуки Листа и его самого.