"Нестрашный суд" - читать интересную книгу автора (Солнцев Роман)РеанимацияМне позвонил Николай Николаевич, который называет себя Кокой и даже Ко-Ко, или даже витиевато: житель Кекуоки, отнимая тем самым оружие смеха у любого, кто хотел бы улыбнуться по поводу его важного имени-отчества, доставшегося низенького юркому человечку. Он плешив, как Ленин, улыбчив, как паяц, на вид простоват, как сирота-эвенк, но очень хитёр. Я же его про себя обозначаю Двойник (два Ника), потому что видывал у него и совсем иное лицо. Но об этом не здесь… — Михаил, это я звоню, Кока, — он всегда к другим почтителен, даже торжественно почтителен. Если обратится не по имени-отчеству, так уж точно назовёт полное имя, несмотря на то, что вы знакомы давно. Мы с ним в приятелях лет тридцать, если не больше. — Михаил, наш оппонент помирает. И замолчал. Я тоже безмолвствовал. Я не стал уточнять, кто помирает, — это было бы безнравственно перед самим собой. Конечно же, я помнил, что Александр Зиновьевич давно болен и, кажется, ему делали операцию на глазу. Впрочем, от вырезания катаракты не умирают. Но старость есть старость, за одной уступкой бездне следует вторая. Я не стал спрашивать у Коки, о ком речь, ещё и по той причине, что он мог бы подумать, что я злорадствую и ждал этого часа… Я потянул паузу, и Кока подсказал: — Ну, Александр… у него что-то серьёзное… мне медсёстры сказали, что он хотел бы со всеми помириться, и вроде бы твоё имя называл. Я позже буду ругать себя самыми чёрными словами, почему не спросил: а твоё называл? Ты сам-то чего же не сходил к нему? Но об этом позже. А в первые минуты после грянувшей, печальной, конечно, вести я недолго думал: навестить — не навестить. Конечно, надо навестить, тем более что Кока, бывший врач-реаниматор, ныне бард-песенник, продолжал мне чётким голосом объяснять в трубку, что такие болезни, как пиелонефрит, распилят и железного человека. — Писатель Булгаков, например, от такой болезни скончался. Да и твои коллеги, Михаил, геологи, я думаю, болели. По болотам, по речкам. У тебя же песочек, я помню? Заодно пусть и тебе просветят… — всё это Кока говорил абсолютно серьёзным тоном, хотя, разрази меня молния, я мог поклясться, что вижу через стены усмешечку этого лысого моего приятеля. — Там у них новый томограф привезли, попроси именно на нём посмотреть. — Да перестань, — уже раздражаясь, я остановил его речи. — Мне заниматься собой некогда, еду с женой к матери-старухе. А Сашу навещу завтра с утра. — С утра не надо, — стал объяснять Кока всё тем же важным рассудительным голосом. — В девять завтрак, в десять обход врачей, в одиннадцать процедуры… хотя Александру они вряд ли уже помогут. Надо или перед самым обедом, а лучше после сна, в конце тихого часа. Ты сегодня как раз спокойно успеваешь. Я бы не хотел сегодня, я это сделаю завтра. Так я и хотел ответить Николаю Николаевичу, мне же надо как-то настроиться на разговор, подумать, но мой телефонный собеседник, прекрасно понимая, какие у меня могут случиться отговорки, продолжал уже с укоризной, даже, пожалуй, с театральной укоризной: — Смотри, Михаил. Уйдёт Александр — сами потом будем себя укорять, что не навестили. Смотри, Михаил! — Что, он так плох? — сквозь зубы спросил я. Этак может получиться, что сегодня в больнице толпятся и нынешние соратники Александра Зиновьевича — коммунисты нашей области, депутаты. Мне, старому геологу, одно время, правда, увлекавшемуся митингами (кто через это не прошёл?), где мы и подружились с ним, не хотелось бы видеть краснобаев и циников. Тем более — в больнице. — Плохо — не то слово. С иконкой спит. — С иконкой? Он же атеист. Он же… — да что я мог пробормотать в ответ на продолжавшуюся степенную речь бывшего врача, весёлого циника, который любую мою фразу перевернёт да использует против меня. Но, к счастью, Кока не стал иронизировать насчёт атеистов. Он был серьёзен. — День-два… ну, три-четыре… все мы в руцех Божиих. — И наконец, звонивший мой приятель замолчал, предоставив мне возможность ответить. И единственное, что мне оставалось, — это сказать ему и самому себе, что, конечно же, надо идти сегодня, сейчас же. Положив телефонную трубку, я хотел было закурить, но вспомнил: уже полгода как не курю. Клятвенно пообещал жене — даже с фильтром. Сердце в последнее время стало как бы менять место обитания — то в горло толкнётся, то в кишочки… да что там, стареем! Постарел, конечно, всерьёз и Александр Зиновьевич, он старше меня лет на семь. Последний раз я видел его на базарчике с месяц назад: ярким июньским днём он шёл, пьяненький, сутулый, но всё ещё высокий, в ветхом серо-синем джинсовом костюмчике, в штиблетах на босу ногу, и нёс в авоське — чтобы все видели — бутылку водки и буханку хлеба. Он был не в том ли самом костюмчике, в котором лет двадцать назад сиживал на нашей кухне и, сверкая глазами, завывая в нос, читал переснятые на фотокарточки запрещённые к печати в СССР стихи Мандельштама, Наума Коржавина, направленные против коммунистов. Моя юная жена восхищалась им тогда, и он это чувствовал. — Его не посадят? — спрашивала с тревогой меня Валентина. Он тогда был красив, носил рыжие бакенбарды, ходил с тростью, хотя не хромал. Однако, читая Пушкина: — И на обломках самовластья!.. — он тыкал ею в пространство, и было ясно любому, кто присутствовал при этом чтении, в кого направлена трость. Впрочем, сам он давно являлся членом КПСС и, бывало, уговаривал меня вступить в неё, чтобы можно было её критиковать изнутри — своим позволяется. — Мы эту партию самозванцев взорвём, — бормотал он дребезжащим голосом, оглядываясь. — Они пришли в семнадцатом, внаглую сами себя назначили властью. Народ избирал Думу, а не их, а они Думу разогнали. Да и вчерашних своих союзников повесили на реях. — Речь у Александра была всегда цветиста, известный журналист, он умел говорить. — Напрасно ты хочешь быть над схваткой. Только серые воробьи над схваткой. Придёт время — и светлое знамя свободы окажется в чистых руках. — Да не хочу я быть членом партии, — отвечал я тоскливо. Меня уж звали туда и начальники экспедиций (давно бы орден получил, хотя бы за Средне-Бигайское месторождение нефти), и мать советовала. Но я был достаточно успешный геолог, у меня даже была своя теория в двух тетрадках, касающаяся осадочных пород, про то, как некогда двигались плиты и возникали драгоценные ныне ископаемые. Правда, над моими измышлениями посмеивались коллеги: книги пишут академики, а ты кто такой? — А вот если вступишь в ряды, ты сможешь свои идеи пробить через ЦК. Тебе лично должен будет ответить министр, — убеждал меня Александр Зиновьевич. И я не вступал до последнего. А КПСС уже агонизировала, народ хохотал над дряхлыми генсеками. Наконец, бразды правления перешли к Горбачёву, к молодому по меркам Политбюро человеку, говорившему порой без шпаргалки. И я поверил именно ему, Горбачёву, я поверил, что в нашей двухслойной империи может воссиять справедливость, восторжествует истинное равенство — решение станут принимать люди умные, свежие, а не замшелые, как нижние венцы бань, кадры. Я вступил «в ряды», рекомендацию мне дали главный инженер экспедиции и он, Саша, Александр Зиновьевич Куркин, прославленный местный журналист. Отныне он явно считал меня своим личным приобретением и везде восхвалял меня. И даже напечатал в газете очерк, где путано и бессмысленно пытался пересказать мои идеи насчёт процессов, происходивших миллиарды лет назад, когда некогда раскалённая планета начала остывать. Но далее наши пути разошлись во всех смыслах. Прежде всего, я уехал на Север, где мне поручили возглавить огромную геолого-съёмочную партию. И несколько лет я не видел Сашу. А когда увидел на местном съезде патриотов (мы поддержали идею Ельцина о суверенитете России), он обнял меня и провёл в президиум. Но чем больше я слушал ораторов, тем печальней мне становилось. Яростно аплодировавшая толпа, вся — вчерашние функционеры КПСС и ВЛКСМ. И почему-то с ненавистью называют Горбачёва. Но как только Ельцин после пьяного путча (ГКЧП) в 2001 году лихо и весело запретил КПСС, то и сам «царь Борис» мгновенно стал врагом для всей этой восхвалявшей его вчера братии. Я перестал что-либо понимать в поведении Александра Зиновьевича. Он, мечтавший взорвать изнутри КПСС, он, кричавший, что надо очистить идеи социализма от крови и грязи, должен был бы радоваться ходу событий, так нет! Он теперь ездил на митинги со вчерашними секретарями партии и, тряся костлявым кулаком, клеймил Ельцина. Впрочем, согласимся — в жизни всё взаимосвязано. К тому времени от него ушла вторая жена, не берусь судить по какой причине. он пил, конечно, и в пьяном виде страдал демонстративно, скрежеща зубами, если есть рядом хоть один слушатель: гибнет Россия!.. Видимо, устала красивая женщина. Первая его жена умерла несколько лет назад. Конечно, быть супругой журналиста, да ещё политика, трудно. Оставшись один, Саша несколько опустился. Он, прежде щеголевато одевавшийся человек, молодившийся всю жизнь, с газовым шарфиком на тонкой кадыкастой шее, досиня выбривавший узкие свои скулы, стал появляться на людях в нарочито простецком виде — небритым, в очках, у которых одно стёклышко треснуто, из-под белой рубашки проглядывают синие полосы тельняшки. Раньше куривший трубку, он теперь мог попросить у прохожих «чинарик». Но это, конечно, в дни запоя. Только вот беда — они у неженатого человека повторялись всё чаще… Одно цепляется за другое — писать он стал хуже, злобно, наспех вкрапливая в свою публицистику частушки, якобы слышанные в народе: И его печатала отныне только местная коммунистическая газетка «Дочь правды» с её крохотным тиражом 3 тысячи экземпляров. Нельзя сказать, что другие газеты стали очень уж демократического направления, они тоже покусывали новую власть, но при этом виляли хвостиками, такая наступила свобода СМИ. Печатать же Куркина было неприлично: ещё не рухнувший мамонт коммунизма смущал топорностью своего пера, остервенелостью голоса. Кстати, согласимся, что и Ельцин, никакой, конечно, не демократ, а верный воспитанник той же когорты. Поднявшись на волне борьбы с партийными привилегиями, он мигом раздал за бесценок недра и заводы верным людям из ближайшего окружения, чтобы затем они его поддерживали деньгами на очередных выборах, и сделал за минувшие годы всё, что мог, во имя только одной цели — во имя своей личной выгоды и своего здоровья. И его царствование кончилось беспрецедентным для цивилизованной республики особым законом, ограждающим его и богатства его семьи от любого суда. Я же, из малых сих, увидев, что никакой честной и умной новой партии из КПСС не родилось, давно сжёг тёмно-красную книжечку с силуэтом лысого вождя в костре под Туруханском и далее просто жил. В летние месяцы, наиболее излюбленные коммунистами для демаршей, я проводил, естественно, в тайге, вернее, в лесотундре, кормил своей кровью всякую крылатую сволочь в виде комара и гнуса и лишь осенью, с первыми белыми мухами вернувшись в наш город, мог видеть на площади Свободы наших бедных замёрзших старушек, преданно и жалостно взирающих на местного партвождя, поднявшегося на постамент гигантского гранитного учителя. Рядом с местным вождём стоял, посерев от восторга и значительности момента, мой бывший приятель. Заставил, заставил он себя во имя борьбы с вражеским режимом сбрить щетину, свесить галстук на резиночке, бордовый, в крапинку, как у Ленина. И тоже вскинул длинную худую руку и что-то шепчет, но что — не слышно, так как микрофон у местного вождя… Господи, а как же проклятия прежнему строю за высланного из СССР Солженицына, за миллионы расстрелянных гениев науки и литературы, крепких крестьян, священников? Или Сашка мог быть только в оппозиции: раньше — на кухне, шёпотом, потому что громкого могли и посадить, а теперь — вопи, где угодно, потому что посадить не посмеют?! И вот Александр Зиновьевич умирал. Конечно же, я не мог его не навестить. Я выбежал из дому, купил в магазине аргентинских яблок (спелых наших ещё нет) и поехал в первую областную больницу, расположенную в большом сквере в центре города. Было жарко, душно, наверное, грянет гроза. В автобусе, если сядешь справа, солнце калит в лицо, а сядешь слева — дует снизу из какой-то трубы вдоль пола под сиденьями знойный вонючий воздух. Подойдя к воротам больницы, я пожалел Сашу— надо было его положить в районную больницу на окраине, там, правда, аппаратура похуже, но зато воздух свежее. Здесь же город гремит множеством машин и мотоциклов, воют сирены пожарных грузовиков, сверлят уши сигналы милиции. И дым, дым… В холле регистрации кружится толпа с авоськами и сумками. Я вспомнил, что не взял с собой никакого документа, ещё и не пропустят. Но вдруг в этой толчее мелькнуло детское личико Николая Николаевича с белой кепкой на лысинке— он, то улыбаясь, то хмурясь, пробирался ко мне, у него под мышкой ёрзал зонт. — Михаил, я уже побывал, — шепнул он мне. — И насчёт тебя предупредил. — И подойдя к грузной даме в белом халате, он что-то ей сказал и втолкнул ладошкой меня в дверь. — Третий этаж, там спросишь. Я медленно поднимался по лестнице на третий этаж. Почему-то вспомнилось, как я сам здесь лежал лет пятнадцать назад со сломанной ногой (упал в шурф и меня вывезли вертолётом на материк), как она чесалась под гипсом. О, бездарно прожигаемое время в больницах, когда уже читать ничего не можешь, радио опротивело, а врачи ещё не выписывают. А Сашу, видимо, уже и не выпишут — сам «уйдёт». В коридорах пахнет эфиром и цветами, масляной краской — видимо, недавно делали ремонт. — Не скажете, где лежит Куркин? — спросил я у попавшейся навстречу миловидной девчонки-медсестры с вышитым именем — Куркин в реанимации, — ответила она. — Вон та палата. Белёная дверь была приоткрыта. Я заглянул, прошёл. Реанимационная палата оказалась длинной, её поперёк пересекала некая зыбкая занавеска. Слева, под капельницей, которая, впрочем, была уже отключена, лежал головой к окну мой старый товарищ с серыми, как бетон, щеками и заострившимся — и прежде-то острым — носом. Он, кажется, дремал. Справа, за занавеской, негромко разговаривали. Там ходили люди. Видимо, и там покоится больной. — Привет, — сказал я, постаравшись произнести это слово как можно более легко, как в прежние годы. Мол, всё в порядке, заглянул навестить. Саша открыл глаза, какое-то мгновение молча смотрел на меня. — Это ты? Ты зачем ко мне пришёл?.. — спросил он сиплым от слабости голосом, вдруг зашевелившись на длинной покатой койке с железными ручками по бокам — кажется, захотел опереться на локоть. — Лежи, лежи, — опередил я его. — Тебе… нравится, если я лежу? — не без надрыва осведомился он. Всегда был остроумен. Я постарался улыбнуться как можно более приветливо. — Ну о чём ты! Просто надо беречь силы. — Для чего? — и раздельно произнёс — Мы проиграли. Россия погибла. Разворована. Благодаря таким, как ты. У меня стало тоскливо на душе. При чём тут я?.. Но больной человек есть больной человек, надо дослушать, я сел на стул. И мои яблоки стукнулись об пол. — А вот, Саша, это я тебе. — Мне от тебя ничего не надо! — зашипел он, напрягая горло, дёргая кадыком и с ненавистью, кажется, уставясь на меня. — Я понял, для чего ты пришёл. Смотрите-ка на него! Пришёл к тяжело больному коммунисту для того, чтобы, когда победят наши, они его помиловали. Какая чушь! И что, я должен сейчас крикнуть ему в лицо, что «ваши» никогда больше не победят?. — Ты, Михаил, предатель… перевёртыш… я, я тебе рекомендацию давал… — продолжал он. Длинное его лицо, в розовых пятнах раздражения, с седыми волосками возле ушей (остались непробритыми), было сейчас до смешного суровым, как на забытых и ушедших в вечность собраниях. Не бредит же он?! — Послушай, Саша, — мягко я возразил ему. — Я тебе не Саша!!! — Хорошо, Александр Зиновьевич. Я вступал в КПСС, её больше нет. Мне что, вступать ещё в одну партию, к вашему Зюганову? — Ты играешь словами! Да тебя к нам и не примут, потому что ты отдал олигархам не своё. нефть, уголь — народное достояние… а ты, заслуженный геолог России, отдал им! Сколько тебе заплатили сребреников, Миша? — Мне? — разозлился я и поднялся со стула. — Кто?! Я сорок лет вкалываю, тебе не снились такие ночёвки, какие были у меня на Севере, тебе не отрывало морозом пальцы, тебя не догонял медведь. ты тут лялякал, в газетах, а я трудился. И ничего, кроме трёх тысяч пенсии, не имею. Он с наслаждением усмехнулся. — Что же так тебя обидела твоя власть? А? А? — Он всё-таки приподнялся, оперся на локоть, приготовившись, видимо, к долгому разговору. — А вот если бы ты поднял народ на восстание… ну, своих геологов, мол, не отдадим. — И что? — усмехнулся теперь уже я. — Кто бы это послушал? Решает Москва, федерация. — А где же власть народа? — А разве не народ их выбрал, эту Думу, этих начальников?. Чего ты на меня буром прёшь? — Я оглянулся на занавеску, на дверь — нас никто, кажется, не подслушивал. — Перед кем играешь? Старый мой приятель пронзительно смотрел на меня. Глаза у него были красноваты, лиловатые губы дрожали. И мне снова стало безумно жаль его. Было время — он восхищал меня быстрой яркой речью, преувеличенными сравнениями: «Кто нами руководит? Мурло Мурлевич! Мы их всех посадим на кол! И — в ленинскую библиотеку, пусть там сидят и читают друг другу Маркса!» — Я стою на пороге, — тихо сказал Александр Зиновьевич. — Мы с тобой оба под оком вечности. Ведь и тебе не много осталось. Надо быть честными. Скажи прямо, всё-таки не приемлешь новую власть? Сжав зубы, я дёрнулся. Надо же, как яд политики вторгся в это худое, обессиленное тельце, в эти мослы! — Тебе-то что! — вырвалось у меня. — Я приемлю свободу, которая, наконец, пришла! Которая, кстати, позволяет и твоим партийцам поносить кого угодно и как угодно. А вот народ. ещё не сказал своего слова. Пока он в шоке. Слишком быстро всё меняется. Но в России будет справедливая власть. Постепенно. Через одно-два поколения. Потому что есть главное условие — свобода. Я говорил и понимал, что он мне может в ответ напомнить о прожорливой армии чиновников, которых стало в три раза больше, чем при Горбачёве, которые занимаются только одним — поборами, не дают развернуть никакое дело, если только ты не «под крышей» одного из них или хотя бы крупного вора с государственными опять-таки связями. Но Александр Зиновьевич был и в самом деле тяжело болен, он лишь презрительно скривился: — Перевёртыш!.. — и захихикал, закхекал, указывая на меня длинной жёлтой рукой, как если бы вокруг нам внимали слушатели. — Смотрите на него! — И это ты?! — оборвал я его. — Не ты ли мне читал Шаламова? Не ты ли говорил, что народ никогда не простит партии обман крестьян, изгнанных философов, тайные кормушки. — Стоп-стоп!. Перед новыми ворами те воры— блохи перед крокодилами! Ну, одевал тогда секретарь жену свою в лишнюю шубу — партвзыскание проводили. А эти… приватизировали всю страну, десять жуликов с позволения главного жулика… а ты его поддерживал! — И ты его поддерживал сначала… — сказал я, уныло соображая, как бы мне выйти из этого бессмысленного разговора и удалиться. — Человек меняется. Он был нужен как таран. чтобы стену проломить. а вот то, что он Михаила Сергеича выгнал, как бандюган, из Кремля. это ему ещё аукнется самому. — Стало быть, ты согласен, что он — бандит? — Александр Зиновьевич весь подался с наклонной койки ко мне. — И его ставленник — бандит? — Я этого не говорил!.. — огрызнулся я. — Под оком вечности надо бы о себе подумать. Ты о себе подумай. А я лично не грабил, не предавал. Опустив с дробным стуком пакет с яблоками на пол у изголовья больного, я повернулся к двери. — Ты предал, предал! — донеслось мне в спину. — Ты Россию предал! И себя ограбил! Из тебя мог выйти значительный человек! А получилось ничтожество. Я в своё время подумывал жену у тебя увести, я видел по её глазам — согласна, можешь спросить. да не стал этого делать — пытался верить в тебя… И напрасно! Вот что я тебе ещё могу сказать под оком вечности! Да ну, буду я ещё спрашивать у жены про тебя, старый краснобай-ловелас. Я сердито махнул рукой. В стороне послышался шорох, мне даже показалось — там засмеялись. Я обернулся к белой шторе, пересекавшей палату, и увидел поверх тряпки что-то чёрное. чёрное, посверкивающее око телекамеры. Кто-то оттуда нас снимал. Мне стало стыдно и скучно. — А это зачем? — спросил я, хотя уже понял зачем. Из нашей истории взаимоотношений мой старый приятель по борьбе с тиранией устроил хороший телевизионный сюжет, который, наверное, поднимет его рейтинг в красных рядах. Ещё бы, несмотря на болезнь. Он медленно опустился на спину и лежал, надменно усмехаясь. Надо было мне сплюнуть в его сторону и уйти вон. Но он же в самом деле, кажется, неизлечимо болен. Правда, не видать здесь ни иконы, ни стоящих с кислородной подушкой медсестёр. — Желаю выздоровления… — пробормотал я и, стараясь держаться спокойней, пошёл прочь из больницы. Оказавшись на улице, я обернулся. И в окне третьего этажа увидел его. Да, это был он, Александр Зиновьевич Куркин. Больной человек нашёл силы, поднялся с койки и смотрел через окно на своего теперешнего врага. Глаза его сверкали, как звёзды. Он был явно удовлетворён встречей. Ах, как же он не забыл ввернуть в разговор и про мою Валентину! Уколол, уколол, повесил топор сомнений над моей головой. Ну, было, было время, когда она, хорошенькая и глупенькая, смотрела на него как на декабриста или народовольца. И несомненно, при этом благородного во всех поступках. Когда, помнится, мы задержались с возвращением из тайги на две недели, когда пронёсся слух, что вертолёт наш попал в снежный заряд и разбился возле устья Подкаменной Тунгуски, он приходил к Валентине успокоить, сказать, что надо верить, о чём она в слезах восторга мне и поведала. Но ведь геолог каждое лето отсутствует с мая по сентябрь… какое раздолье для соблазнителя со стихами о свободе! И кто знает, кто знает… Только спрашивать сегодня Валентину о прошлых временах было бы смешно. Да и бессмысленно. У нас дети, жизнь прожита. Всё произошло вполне достойно. Так что ты напрасно, напрасно!.. Иезуит пера. Умеешь в последнюю минуту ткнуть своим костылём, смутить. Конечно, он сейчас торжествовал. Был счастлив. Я думаю, сегодняшняя встреча добавит ему сил и, кто знает, может быть, он переборет болезнь. И что он ещё простудится на наших похоронах, как сказал однажды унылый остроумец нашей эпохи Явлинский про другого человека. Что ж. А что касается телевидения. Я вспомнил, что Кока в последнее время подвизается на третьем канале. И конечно, весь сегодняшний диалог в реанимационной палате был придуман им, и он за него получит какие-то деньги или минут пять эфира для своих песенок под гитару. Нет, не око Господне смотрело на нас во время нашего разговора, а пошлое, стеклянное, вездесущее око телевидения, которое даже не умеет моргать. Наверное, сейчас Кока катается, как Гитлер, дома по мохнатому ковру и шёпотом хохочет. А вот встретимся — посмотрит на меня совершенно круглыми, синими глазами вечного ребёнка и назидательно скажет: — Правильно ты сделал, Михаил, что посетил больного товарища. Даже если ты, Михаил, с ним разных политических уст… устремлений. Пойдём вместе, перекусим чего-нибудь. Говорят, в ресторацию «Океан» свежих устриц привезли. Ах ты гурман! Любитель разных политических устремлений. Устрицу бы тебе огненную, Кока, в пасть. Да таких нет. |
|
|