"Любовь вождей" - читать интересную книгу автора (Нагибин Юрий Маркович)

В ангельском чине

Все понимали, что это конец, и быстрее, отчетливее всех это понял, как всегда, Гитлер. Но остальные тоже доперли постепенно и, как положено низким душам, стали искать спасение в предательстве. Один Геббельс готов был стоять до конца. Кто бы мог подумать, что тщеславный, самолюбивый, как все калеки, краснобай журналист (правда, блестящий краснобай и талантливый журналист) явит рыцарскую верность общему делу и фюреру, а «наци № 2», бесстрашный ас, рейхсмаршал и кавалер всех существующих орденов, скурвится, как скурвятся в свой час и «железный» Гиммлер, и любимец партии Борман, и все шишки поменьше. Это дало Гитлеру повод для одного из тех звонких высказываний, до которых он всегда был горазд, но особенно разохотился в пору падения. «От меня отрекаются все, как от Христа. Только Христос — выдумка изощренного иудейского ума, я же воплощен великим напряжением природы». Ева Браун записывала теперь каждое его слово. Сознание своего умственного превосходства над старым любовником, которое она испытывала в пору его величайших побед и успехов, начало таять, все убыстряясь, в дни поражений и неумолимо надвигающейся гибели. Ей всегда казалось, что он подгоняет свои озарения к ситуации, которая долго благоволила ему в силу глубоких исторических причин, а вовсе не из-за его ошеломляющих расчетов и предвидений. Теперь же он изрекал такое, что противоречило очевидности, но обладало если не завораживающей, то смущающей ее практичный ум силой.

Так, он говорил, что Германия достигла целей, ради которых развязала войну. В доверительных разговорах с ней он давно отбросил демагогическую ложь, что войну навязали миролюбивому рейху жидомасоны и большевики. Он ставил целью сокрушить империализм и добился этого. Две величайшие империи рухнут, как карточные домики, едва замолкнут пушки. От Великобритании останется паршивенький островок за Ла-Маншем. Франция лишится мосульской нефти Индокитая и всего африканского песка. Эти великие державы станут второстепенными даже в Европе.

— А кто же будет первенствовать в Европе? — взволнованно спрашивала Ева Браун.

— Германия, как всегда, и страна, условно называющая себя Советским Союзом. Германия лежит в развалинах… Да какую это играет роль? Я научил моих милых немцев делать чудеса. Они восстановят страну со сказочной быстротой и опять будут заказывать музыку.

О, несовершенство женского ума, даже такого сильного, как у Евы Браун! Она все-таки ничего не понимала.

— Позволь, но ведь есть же еще Америка?..

Он становился рассеянным: Америка его не интересовала. Но она настаивала.

— Я не собирался воевать с Америкой. Они сами полезли не в свое дело. Проблема Америки — дело далекого будущего. Но если ты настаиваешь… Америка тоже лишится своих заморских владений, прежде всего Филиппин, на что ей наплевать. Она поиграет во все международные игры, потерпит несколько чувствительных поражений, ибо совершенно беспомощна и в войне, и в иностранной политике, переживет глубокое разочарование и вернется к своему традиционному сепаратизму. Вот почему она меня не интересует. В мировой игре есть три карты: Европа, Азия, Африка. Их мы и разыграем.

— Кто это «мы»?

— Германия и восточный колосс.

— У него есть название: СССР.

— В том-то и дело, что только название. В этом моя главная победа. Россия вступила в войну, дожевывая утопическую марксистскую жвачку, а кончает ее законченным национал-социалистическим государством.

Еве стало неуютно: похоже, он бредит. С ним и раньше случались мозговые приступы — не до конца искусственные, хотя большей частью он сам доводил себя до срывов и пены бешенства. Это входило в большую игру: Михелю, чтобы завести его, нужны сильнодействующие средства. Бесноватость, над которой столько издевались враги, служила Гитлеру добрую службу, когда от Михеля требовалось что-то невероятное: самозабвенный подъем духа после сокрушительного поражения (Сталинград), очередные жертвы, а жертвовать уже нечем, и дырки на затянутом до отказа ремне, новый оголтелый рывок навстречу гибели под истошный вопль: «Хайль Гитлер!» Тут ничего не стоили и такие сокрушительно-грубые ораторы, как Геринг, и такие изощренно-проникающие, как Геббельс, лишь беснования фюрера: хаос заклинаний, проклятий, истерического напора, напрочь пренебрегающего элементарной логикой, доказательствами, умственной и душевной опрятностью, — вздымали дух обессиленного народа.

Но ведь она-то, Ева Браун, не народ, не быдло, которое можно охмурить смесью наглости и расчетливого безумия, она величайшая актриса, в которой нашел совершенное воплощение трагический гений нации, многолетняя подруга-сподвижница, в глазах толпы любовница фюрера — отношения между ними остались идеально чистыми, как у Зигфрида и Брунгильды, хотя они никогда не клали между собой меча на брачном ложе, ибо не были в браке и не делили ложа.

Мысли Евы Браун обратились к самому болезненному в скруте страданий последних дней. А что, если она такая же трагическая актриса, как Гитлер пророк и спаситель отечества? Его фиаско обернется и ее позорным провалом. Но все овации?.. Чего они стоят! Венки от раболепствующего сената и рукоплескания неразборчивого к зрелищам народа убедили Нерона, что он великий актер. Даже в свою смертную минуту он пожалел не об уходящей сверкающей жизни, не о себе — человеке, не о себе — императоре необъятной Римской империи, а о себе — лицедее. «Какой великий актер погибает!» — было его последнее рыдание, перешедшее в кровяной захлеб, когда меч Спора пронзил ему грудь. Но где сказано, что Нерон плохой актер? Его натура была насквозь пронизана артистизмом, жизнь казалась ему подмостками, он и Рим сжег не по злодейству, а в эстетическом упоении, и римляне оценили эту смелую режиссерскую находку. Ладно, с Нероном все в порядке, а с ней?..

И она талантлива, редкостно талантлива, быть может, гениальна, но этого мало для истории. Нерон уходил императором, она же не стала императрицей, и суд современников будет беспощаден. Чернь ценит и уважает лишь состоявшиеся судьбы. Ее главная роль была не на театральных, а на исторических подмостках. И она с ней не справилась. Что такое подруга фюрера? Это как-то звучит для узкого круга близких людей, знающих об их чистых отношениях, но для толпы она потаскуха, забравшаяся в постель холостяка фюрера. И в благодарной памяти потомков пребудет потаскухой, которую и на сцену-то выпускали из жалкого сервилизма. Тут есть доля истины: только бездарная актриса не могла за столько лет сделать мужем близкого человека.

Но сейчас ее волновало другое: нужна ли ей эта лучшая, венчающая карьеру роль? Роль жены политического, идеологического, государственного и военного банкрота? Пошла бы Жозефина за Наполеона перед отправкой его на остров Св. Елены? В такой роли есть, конечно, своя изюминка. Но кисловатая. А ведь Наполеон был признан гением даже своими врагами и победителями. Недаром ему, сыну кровавой революции, убийце герцога Энгиенского, лучшего украшения дома Бурбонов (уничтожение сотен тысяч солдат и мирных жителей, разумеется, никто в вину не ставил), сохранили жизнь даже после страшного урока Эльбы. С фюрером церемониться не станут — все-таки не Наполеон, малость не дотянул, да и времена другие — холодные, расчетливые, лишенные всякой патетики. Его будут судить и расстреляют, хуже — повесят. Конечно, он этого не допустит, уйдет заблаговременно, не даст врагам и радости глумления над трупом — необходимые распоряжения уже отданы, но стоит ли ей травиться ядом, разбросанным для несостоявшихся героев и крыс? Она не представляла себе жизни вне сияния, излучаемого фюрером, но и не хотела смерти лишь из верности затянувшемуся двусмысленному партнерству. Красиво и трагично уйти в историю — это достойно ее титанической жизни: Брунгильда, Медея, Федра не умирают в мещанской кровати с облегчающими клистирами и суетней врачей-шарлатанов, но стоит ли связывать судьбу с тем, что на глазах превращается в грязную историю? Вот почему она с такой жадностью, надеждой и недоверием вслушивалась в рассуждения фюрера в их «семейном» бункере, жаря ему яичницу на дровяной печурке.

В убежище было полно еды: астраханская икра, дальневосточные крабы, тающее на языке украинское сало, байкальский омуль, грузинские разносолы — все, чем так щедро снабжал Германию в пору дружбы верный Сталин, было к их услугам, но время требовало не чревоугодничества, а жертвенного аскетизма. Яичница Евы Браун станет достоянием эпической поэзии, если таким будет сочтено время, завонявшее вдруг помойкой. Но охочие разглагольствования Гитлера при всей их парадоксальности, отдающей безумием, дарили хрупкую надежду, что — вопреки очевидности — вход в историю, в ту самую, что в пудовых, торжественных, золотообрезанных фолиантах, еще не заказан.

И когда они вечером вновь остались вдвоем в своем бункере — Ева называла его «подземной кельей»: на стене висело старинное деревянное распятие (стоило немалых трудов уломать безбожника Гитлера на присутствие в их укромье предмета религиозного культа), — последнем убежище с грубой дубовой мебелью, устланной шкурами панд, уссурийских тигров, белых медведей, с выложенным диким уральским камнем камином (электрическим и потому бесчадным), с серебряными старинными кубками и обливной посудой на полках, все это в представлении обитателей «кельи» обращало мысль к нибелунгам — легендарным предкам немецкого народа — мученика и героя (деревенская яичница хорошо вписывалась в этот эпический обстав), — Ева вернулась к прерванному разговору.

Ей раздражающе непонятно было то прекраснодушие, с каким Гитлер рассуждал о стране, чьи танки и остервенелое воинство ломят на Берлин, сея смерть и уничтожение.

— А кого они, собственно, уничтожат? — каким-то бытовым голосом сказал еще не разогревшийся Гитлер. — Нас с тобой? Это, конечно, неприятно. Но ведь благополучные концы бывают только у назидательных, тошнотворно скучных пьесок. Высокую трагедию венчает гибель героев. Ты представляешь себе остепенившуюся Федру или Медею, простившую Язона? В моем спектакле это невозможно. Ты великолепно сыграла главную женскую роль. Я был тебе достойным партнером. Убьют еще некоторое количество обывателей. Но обыватели для того и созданы, чтобы поставлять статистику массовых смертей: от войн, революций, землетрясений, морских бурь, извержений вулканов, поездных крушений, шахтных завалов, пищевых отравлений и эпидемий гриппа. Ты видела, чтобы мир по-настоящему опечалился из-за всех этих убылей? Чтобы хоть на минуту прервал свой шутовской танец? Впечатляюща — и то крайне редко — смерть одного человека, когда в ткани времени образуется дырка. Но и это ненадолго. Что еще плохого могут они сделать? Разрушат Берлин, подумаешь, Афины или Древний Рим! Никто и оглянуться не успеет, а чахлые липы на Унтер-ден-Линден опять выпустят свой лишайный цвет. Разделят Германию? Тоже не беда: разъединили — соединили. Вон Польшу сколько раз делили и смывали с политической карты Европы, а она опять возникала с чахоточным Шопеном, истерической скрипкой Венявского и лошадью под кавалерийским седлом.

— Есть нечто более страшное, чем разделение страны, — важным голосом сказала Ева, — крах идеологии.

— Какой идеологии? — удивился Гитлер.

— Не притворяйся, Адольф. Национал-социализма, ты же сам прекрасно понимаешь.

— Похоже, я говорю на ветер. — В голосе Гитлера прозвучало раздражение, которого он обычно не испытывал в общении с Евой, а если даже испытывал, то не показывал виду. У него были недостатки, как у каждого человека, но он всегда оставался безукоризненным джентльменом.

— Не сердись, дорогой! — Ева улыбнулась глубокой женственной улыбкой Иокасты, еще надеющейся, что Эдип простит себе и ей невольный кровосмесительный грех. — Мой слабый женский ум не в силах охватить… — она поймала себя на декламации, разозлилась и рухнула в прозу, — твои околичности.

Гитлер, настроившийся на волну Софокла, не поспел за этим бытовым снижением и не обиделся.

— Когда я ликвидировал банду Рема, Сталин был восхищен. Он увидел свой почерк. Я и сам считал себя его учеником. Но потом он ушел далеко вперед. Я уничтожал только врагов, он — в первую очередь — друзей и сподвижников. В сущности, мне это было на руку: чем меньше большевиков, тем лучше. Настроил меня против него Муссолини, без конца твердивший: «Он кровожадный зверь, но подлость его человеческая». Несчастный моралист и запрограммированный неудачник! Молодчага Скорцени его выкрал, а он умудрился…

— Бог с ним, с Муссолини. Речь идет о Сталине.

— Да, да, Сталин… Он пил за мое здоровье в Кремле. Риббентроп говорил, что у него была искренне теплая, растроганная интонация. И знаешь, я ведь решил: когда завоюю Россию, то оставлю его правителем, конечно, под нашим глазом. Только он умеет обращаться с этим паршивым народом. Но это уже после. А тогда я поверил, что со Сталиным можно иметь дело всерьез. И возник пакт Риббентропа — Молотова, этих эфемеров. Конечно, все понимали, что это пакт Гитлера и Сталина. Надо было всерьез держаться друг друга. Меня сбили с толку два обстоятельства: танки и Финляндия.

— Прости, Адольф, я опять не поспеваю за тобой. При чем тут танки?

— Новые танки, принятые на вооружение Красной Армией. Они могли передвигаться только по хорошим дорогам, каких в России в помине нет. Сталин выдал себя: он хотел обрушиться на Германию, когда мы истощимся в войне с союзниками. Меня возмутило это восточное коварство. А тут еще бездарная, позорная война с Финляндией. Стало ясно, что Красная Армия доведена Сталиным до полного ничтожества. Как было не добить ее? Но вмешался русский бардак, прости за грубое слово, и спутал все карты. Мы захлебнулись в потоке пленных, эту деморализованную массу надо было куда-то девать, а тут еще бездорожье, растянутые коммуникации и ранние морозы. Блицкриг сорвался. И все-таки не Сталин победил, с ним мы бы все равно справились, нас доконала американская промышленность, разрушившая наш военный потенциал.

Ева Браун зевнула. Она ждала откровения, а он пересказывал передовицу из «Фелькишер беобахтер» с набившими оскомину аргументами, тошнотворной белибердой, призванной оправдать полное банкротство.

— Все понятно. Цепь роковых недоразумений, и Сталин в Берлине.

— Да, но какой Сталин? Мой лучший ученик. Роли переменились. Теперь он подражает мне и доведет дело до полного торжества двух систем. И стало быть, победит национал-социализм, только его центр временно переместится с берегов Шпрее, Эльбы и Рейна на берега Москвы-реки, Волги и Енисея. И это хорошо. Германия слишком зажата в Европе, Россия уходит в Азию, в ее беспредельность и тайну. Возможности там бесконечны. Я недооценивал Сталина, считал его хитрым, но ограниченным восточным деспотом. Он оказался способен вылезти из своих пределов. Социализм — это воля к смерти, он обречен, ему не выиграть соревнования с капитализмом. Только национал-социализм жизнеспособен, и Сталин это понял. Он разогнал Интернационал и тихой сапой выводит русский народ в господствующую нацию. И это в многонациональном государстве! Какая смелость и какое презрение к основополагающим догмам марксизма! Мне доносили об антисемитизме в Советской Армии, вскоре он охватит всю страну. Сталин уничтожит евреев, и сделает это решительнее меня.

— Ну, куда уж решительнее, Адольф!.. К тому же Сталин сам из национальных меньшинств.

— Совершенно верно! Тем необходимей антисемитизм, чтобы русские простили ему грузинское происхождение, акцент, шашлычный дух. У меня нет личной ненависти к евреям, как нет ее у Геринга, потому что оба мы настоящие немцы. Евреев не переносят прибалт Розенберг и скрытый жид Заукель. Конечно, евреи антипатичны. Эти ироничные рты, беспрерывное остроумничанье, всезнайство, глаза попрошаек, омерзительная приспособляемость и живучесть!.. — Гитлер побледнел, глаза его стали опрокидываться.

«Неужели он немец только по матери? — подумала Ева Браун. — То-то мне всегда был подозрителен папаша Шикльгрубер».

— Что же касается немецкого народа, — краска вернулась к щекам Гитлера, он справился с приступом, — то он не столько ненавидит евреев, сколько хочет любить себя, восхищаться собой, считать себя выше. Но выше кого может быть бездарная, тупая, пропахшая пивом и капустой шушера? Выше Круппов, Мессершмиттов, Тиссенов, Кейтелей, Рейхенау, Вагнеров, Гауптманов, князей индустрии, науки, войны, духа? Конечно, нет. Выше фуксов, заксов, зильберов, либерзонов. Выше в силу того лишь, что у них немецкая фамилия и арийская кровь в жилах. Ради самоуважения Михеля возжег я свой великий костер, ибо возвышенный до небес Михель дает веревки из себя вить. Сталин поступит так же. Он назовет русский народ львом и сделает из него осла. Вознесенные над жидами и всеми малыми народами, самые закабаленные из рабов будут весело греметь цепями и славить родного отца. Великодержавный шовинизм наполнит свежей, бодрой кровью иссякшие артерии выдохшегося социализма. Слышишь выстрелы? Это стучится в нашу дверь не враг, а союзник. Мой лучший ученик Иосиф Сталин. В этой войне, как на Олимпийских играх, нет побежденных — победила дружба. Прости, Ева, это дешевое, чисто еврейское остроумие, но мне в самом деле хочется обнять Сталина. Как быстро он всему научился! Я оставляю наше дело в надежных руках.

Он еще что-то говорил, ступая в увлечении в свой собственный след, обыгрывая без конца любимую тему о бескорыстии народа, перед которым поставлена высокая цель. Но чтобы не иссякло скотское терпение народных масс, их энтузиазм, надо подкармливать еврейчатиной. Евреи — палочка-выручалочка всех крепких режимов, одухотворенных избранничеством…

Ева уже не слушала. Ее удивляла банальность аргументации Гитлера. Сама мысль была прекрасна, ибо обещала жизнь после смерти, но ей хотелось бы в доказательствах больше от Вотана, чем от Геббельса. Она никогда не задумывалась прежде, как плоски и тривиальны произносимые им слова. Мощь и завораживающую пространства залов и площадей убедительность им придавал волевой напор лающего голоса, оснащенного акустическим всепроникновением. Но без прогоркло-взволнованного дыхания толпы, в тесном пространстве бункера, гасящем подъем, магия исчезала, и Еву, воспитанную на звонкой меди Софокла, Еврипида, Шекспира, Расина, коробило это пустозвучие… «Да какого мне еще рожна нужно?» — прервала она мысленный поток с той грубостью, что необходима для принятия решений. Ее возлюбленный победил вопреки очевидности, глава истории, начатая им, не кончится с физической смертью зачинателя, которую, увы, избежать невозможно, хотя это не самое главное, следовательно, надо доиграть свою собственную игру, чтобы хорошо, достойно, даже величественно шагнуть в вечность… Но как внушить Гитлеру сознание открывшейся ей непреложности, о которой он с чисто мужским эгоизмом — одновременно и бескорыстием — не догадывался? Он сам помог ей.

Дожевывая свою жвачку, он достал из нагрудного кармана пожелтевший газетный лист с портретом Сталина. То был старый номер «Франкфуртер цайтунг» дней безмятежной дружбы, наставшей после приезда Молотова в Берлин. Ева вспомнила, что Молотов щеголял в белых лайковых перчатках, которые были ему велики и непривычны; с этими белыми лапами он напоминал метерлинковского Кота из «Синей птицы», фальшиво ласкового, но готового зашипеть.

— Он, наверное, постарел, — говорил Гитлер, любовно вглядываясь в портрет Сталина. — Год войны идет за три. А ведь мы похожи. У него усы, у меня усы, он бреет подбородок, я брею…

— У него нос, у тебя нос! — подхватила Ева Браун. — Ты устал, Адольф, тебе надо отдохнуть.

— Где тут отдыхать? Русские у стен Берлина, а ничего не готово к их приходу.

— Не завезены цветы? Не выучены приветственные речи?

— Ха-ха, — сказал Гитлер. — Надо подготовить город к уличным боям, все заминировать, что-то взорвать.

— А не лучше ли просто сдать город, без лишних жертв?

Он замахал руками:

— Господь с тобой! Сталин будет разочарован, если не положит еще полмиллиона человек. Я хочу до конца оставаться хорошим спарринг-партнером. Этого требует моя честь.

— А не требует твоя честь узаконить перед концом наши отношения?

— Что ты имеешь в виду? — скучным голосом спросил Гитлер, возбуждение его погасло, и взгляд потускнел. — И что незаконного в наших отношениях?

— Если бы ты читал Библию, то знал бы: Фамарь пошла за Иудой, братом Иосифа Прекрасного, желая попасть в историю. Я в нее попаду независимо от моего желания: мы столько лет неразлучны. Но я хочу войти в нее с гордо поднятой головой, как твоя жена. Я величайшая актриса Германии, а не театральная дива.

— Фи, Ева, откуда такая вульгарность?.. В историю пускают не по паспорту.

— Вот ты и попался! Истории всегда нужен документ. Она отвергает любую реальность, если та не подтверждена записью летописца или круглой печатью современности.

— Но я не чувствую себя готовым к браку, — вяло сопротивлялся Гитлер.

— За годы нашей связи ты вполне мог подготовиться.

— К чему такая спешка?

— К тому, что твой лучший ученик не даст нам отсрочки. Я столько ждала, могла бы еще подождать, но мы исчерпали наше время.

— Это правда, — вздохнул Гитлер, но как-то беспечально. Еву в который раз поразила его способность подчиняться — безоговорочно, с полным самообладанием — принятому решению. Он подписал смертный приговор себе и ей и отбросил всякие волнения по этому поводу: предстоящее стало оправданной жизненной необходимостью, и нечего рефлексировать. Точно так же поступал он во всех остальных случаях: принято — к исполнению! Но по поводу их брака он никаких решений не принимал. И уж подавно не было прямого обещания, хотя она неоднократно давала ему понять, что не ждет иного от его рыцарственной натуры. И вот он мямлит, юлит, жениться ему явно не хочется. Господи, да чему это мешает, если на безымянном пальце, когда рука потянется за чашей с ядом, будет обручальное кольцо? Вот для нее в этом золотом ободочке весь смысл прожитой жизни, ее честь и слава. А вдруг он был женат в пору своей беспутной молодости и брак для него невозможен? Неужели судьба решила так жестоко посмеяться над ней?

— Я девственник, Ева, — пробормотал фюрер.

— Не бойся, — с глубоким облегчением сказала Ева, — это совсем не больно.

— Ну, если ты так настаиваешь…

Не дав ему докончить, она склонилась в старинном поклоне-подседе и голосом ёмче органа, голосом, вобравшим мощь чувства всех Иокаст, Медей, Федр, Брунгильд, при этом ничуть не напрягая связок, качнула хрустальные подвески люстры:

— Я принимаю ваше предложение, мой фюрер!..

Свадьбу сыграли по-домашнему, таково было категорическое требование Гитлера. Еве хотелось пышно и торжественно отпраздновать свой триумф, но, помимо нежелания фюрера, этому препятствовали объективные обстоятельства: в Берлине не оставалось ни одного зала, пригодного для свадебного торжества, да и носа на улицу не высунуть. Вот и остались в бункере, в тесном кругу испытанных друзей. Открыли шампанское, большую банку со сталинской икрой. Кальтенбруннер, отличный пианист, сыграл «Лунную сонату»; Геббельс читал из Ленау и Гельдерлина, потом показывал карточные фокусы; генерал-полковник Йодль спел тирольский йодль, у него оказалась поразительная фиоритура; Ева прочла последний монолог Медеи. Когда же шампанское ударило в голову, Заукель стал сыпать уморительными еврейскими анекдотами о показательном лагере Аусшвитце. Гитлер оставался тих и задумчив.

С обычными послесвадебными шуточками гости наконец разошлись по своим бункерам. Гитлер обвел глазами опустевшую комнату, наполненную табачным дымом, запахами еды и вина, и сказал с отрешенным выражением:

— А Сталин так одинок!..

— Вот и женился бы на нем, — съязвила Ева. Став законной женой, она уже не считала нужным скрупулезно подгонять свои часы под часы фюрера.

Гитлер оторопело посмотрел на нее и промолчал.

Человеконенавистник Луи Селин с присущим ему цинизмом осрамил таинство первой ночи: «Гости ушли, и новобрачные остались одни, чтобы заняться гадостями». Наступила эта минута и для обреченных молодоженов под землей сотрясаемого взрывами Берлина.

— Наконец-то мы остались одни, — сказала Ева после тщетной попытки найти свежие слова для столь значительного и поэтичного события.

Теперь каждое ее слово, движение, жест прямиком попадали в историю, это требовало продуманности, собранности и осмотрительности. А фраза получилась мещански нищей и даже смешной, поскольку в блаженное одиночество любящих, как нарочно, вторгся третий: близкий разрыв советской бомбы, от которого треснул потолок, посыпалась известка, закачалась и погасла люстра. Свет почти сразу загорелся, хотя и вполнакала. Так даже лучше, подумала Ева Браун, чья изобильная плоть не стала юнее и свежее в годах ожидания возле фюрера. И еще она дала себе слово найти более удачную фразу для дневника, который давно вела, оставив за собой выбор сохранить его для потомства или предать огню.

Отвернувшись, она освободилась от белого воздушного платья, напоминающего греческую тунику, стянула ажурные чулки и ловко, одним движением гибко занесенной за спину руки, распустила молнию на грации — матерчато-резиновом доспехе; уронив ее на пол, как хорошо послуживший на турнире панцирь, она наградила фюрера ослепительным видением обнаженной спины и ягодиц и скользнула под пуховое одеяло.

Гитлер, словно не заметив этих маневров, отрешенно стоял посреди бункера, то ли погруженный в раздумья, то ли ошеломленный бомбовым взрывом.

— Адольф! — позвала Ева.

— Да? — очнулся Гитлер и посмотрел на нее.

— Что же ты не ложишься?

— Ах да…

Он расстегнул мундир и повесил на спинку стула. Рука его неуверенно затеребила брючный ремень.

— Может, ты отвернешься? — сказал он застенчиво.

— Я твоя жена, Адольф. — И Ева отбросила одеяло, представ взору избранника во всей царственной наготе.

Ева знала, что в лежачем положении, с ладонями, несущими тяжесть грудей, белотелая и гладкая, она выглядит весьма убедительно.

Гитлер присел на край кровати, ловко стянул сапоги, снял брюки и остался в егерском, мышиного цвета, белье. В таком виде он хотел возлечь рядом с Евой и уже потянул на себя одеяло.

— Мышонок ты мой! — ласково пожурила она. — Ты же не в казарме. Надо снять все.

— Да, да! — С торопливым послушанием Гитлер освободился от рубашки и кальсон.

В большой и сложной жизни Евы Браун было немало потрясений, кризисов, падений и взлетов, провалов и нежданных спасений, она не один раз, а множество проходила огонь, воду и медные трубы, но ничего подобного не испытывала. Какой-то задушенный крик умер у нее в груди, и ощутилось томящее, ознобливое перетекание субстанции жизни внутри организма, а может, это душа отслаивалась от плоти?..

У фюрера ничего не было. То есть вовсе ничего, гладкое место, как у тех резиновых голышей, которых кидают младенцам в ванну, чтобы те тискали их, теребили, кусали за голову и не замечали проникающую в зажмуренные глазки мыльную пену. «А если он ангел?..» — пронеслось в смятенном мозгу женщины.

Пригвожденный к месту ее диким взглядом, Гитлер застыл с растерянной полуулыбкой, вроде бы чувствуя какую-то свою вину и не понимая, в чем она состоит.

Ева Браун недаром была испытана во всех страстях: подлинных и мнимых. Она столько раз пронзала на сцене собственную грудь, убивала своих детей, возлюбленных и мужей, кровосмесительствовала, губила душу, проваливалась в ад, что натренировала характер, как чемпион-тяжелоатлет — мускулы. «Спокойно, спокойно, — твердила она себе. — Величайшие люди оплачивали свое избранничество неладами с полом: Христос был андрогином, Сафо — лесбийкой, Леонардо — идеальным гомосексуалистом, Микеланджело и Шекспир — материальными, Челлини насиловал малолеток, Кант мастурбировал, Гоголь был бесполым, и Ницше бесполым, к тому же сифилитиком, Чайковский, Пруст, Уайльд и Андре Жид — воинствующими мужеложцами, Пикассо — садист, Сальвадор Дали — половой маньяк. Фюрер в своей обобранности по крайней мере безгрешен, как младенец». Ева справилась с шоком и попыталась взять под контроль ситуацию.

— Что это значит, Адольф? — В голосе прозвучала ненужная строгость. Она сняла ее шуткой: — Где же ты так истрепался?

Он искренне и долго не понимал, о чем идет речь. Пришлось обратить его внутренний взор к дням далекого детства. Там что-то смутно брезжило: да, да, он баловался — писал через забор с дворовыми мальчишками. А куда это девалось? Он не знал. Неужели его не удивляло отсутствие того, что положено иметь мужчине? Он как-то не задумывался над этим, не до того было. Его занимали иные проблемы: то Гинденбург, то Рем, то Чемберлен, то Сталин, то евреи, то генералы-заговорщики. Возможно, ему казалось, что все в порядке вещей: было и прошло, как флюс или опухоль, его всегда мало занимала физиология. И вдруг он разом прекратил все бесплодные домогательства Евы и собственный полуоправдательный лепет.

— Это не единственная моя потеря. Я все отдал партии, все отдал борьбе.

И в самих словах, и главное — в тоне, каким они были произнесены, Ева ощутила величие, снявшее всю трагическую курьезность ситуации. Жаль, что чеканная фраза пропадет для истории, все должно остаться между ними, ведь обывателям не вышагнуть из юмористического контекста. Но какое ей дело до человеческого отребья? Отхлынули горе, разочарование и злая досада, фюрер вернул ей горные выси, куда стремился ее дух. Бессмертия ради было затеяно запоздалое бракосочетание. Не детей же собиралась она рожать на старости лет, да и трясти ложе с человеком, физически ей безразличным, тоже не входило в ее намерения. На это и так было растрачено столько сил, что теперь лишь приближение нежной женской сути могло вызвать легкое волнение в усталой крови. Она, конечно, думала о ритуальном акте соития с мужем, но вне всякой физиологии. Не вышло, и ладно, важно лишь, чтобы никто об этом не узнал. Это уж ее забота. А провести брачную ночь с ангелом тоже заманчиво, тут есть что-то библейское, из самых странных и сладостных сказок христианства.

Ева приняла слегка озадаченного, но полного самообладания мужа в постель и, охваченная внезапной материнской нежностью, прижала к себе эту великую Богову нелепицу, дарящую ей столь ослепительный конец, а с ним — бессмертие, почти вобрала его в себя, в свою мощную плоть, словно желая родить наново, и не то запела, не то заурчала, не то застонала, то ли баюкая, то ли наслаждаясь, то ли корчась в первых предродовых схватках.

— Мамочка!.. — в блаженном забытьи всхлипнул фюрер.

И она впервые поверила, что он был ребенком, сосал материнскую грудь, засыпал под колыбельную, тряс погремушкой, тискал мокрого голыша, ковылял из рук матери в отцовские руки, щекотал нёбо звуками первых простых слов, а не появился сразу с косой челкой, черным квадратиком усов, большими, тяжелыми ногами и лающим голосом.

Пусть ее женское чувство не было удовлетворено, она испытала другое, более ценное в своей неведомости — чувство матери.

Ева Браун знала, что сжечь их с фюрером трупы поручено самому доверенному и преданному фюреру человеку — Карлу Гноске, который в настоящее время выполнял обязанности истопника бункера. Когда-то он был при Гитлере чем-то вроде денщика, но Ева этого времени не застала. Она подозревала, что преданный Карл принадлежит к племени тех вкрадчивых паразитов, что, ровным счетом ничего не делая, умудряются производить впечатление незаменимости, образцовой исполнительности и такой собачьей верности, что им прощаются ворчба, лень, насупленно-недовольный вид, расхлябанность и беспамятство. Во всяком случае, бункер отапливался плохо, но сутулая озабоченная спина Карла все время мелькала перед глазами, и Ева, то ли по инерции втемяшенного в нее представления о неустанном труженике, то ли от неосознанного желания отделаться от него, все время что-то подбрасывала Карлу: то старое платье, то наскребыш зернистой икры, то остаток куриного паштета, то пачку крепких русских папирос. Получив дар, Карл мгновенно исчезал, чтобы сожрать без помех и соблазна для окружающих съедобное, схоронить носильное или подымить всласть. Этому человеку Ева и решила дать ответственное поручение. Она не сомневалась, что Карл выполнит приказ фюрера: мертвых не обманывают, если в этом нет особых выгод, а продать труп фюрера русским — не только сложно, но и опасно. Вот если бы Берлин взяли американцы, Карл мог бы сделать хороший бизнес, но с русскими лучше не связываться: денег не заплатят, а самого прикончат как гитлеровского холуя. К тому же Еве казалось, что Карлу будет приятно произвести это маленькое аутодафе, слишком долгая преданность нуждается в разрядке. И у Евы состоялся конфиденциальный разговор с истопником. Она объяснила преданному слуге, что он должен расстараться и сжечь их как следует, особенно фюрера, чтобы мстительные азиаты не смогли глумиться над пощаженными огнем останками.

— Вы прислуживали фюреру столько лет, Карл, и, возможно, знаете, — зеленые глаза Евы впились в непроницаемо преданную маску, — что судьба ко всем прочим дарам наградила его необычайной мужественностью?

Карл этого не знал и, похоже, ничуть не интересовался мужской доблестью своего хозяина.

— Вы понимаете, какое будет удовольствие этим дикарям, у которых даже в языке царит фаллический культ, поиздеваться над благородными органами нашего вождя? Вы должны, Карл, вылить ему на гульфик… на ширинку целую канистру бензина, чтобы там хорошенько выгорело… Вы сделаете это, Карл?

— Конечно, сделаю, госпожа.

— Спасибо, Карл, иного я не ждала. Вот вам на память обо мне. — Ева сняла со среднего пальца перстень с великолепным бриллиантом и протянула Карлу.

— Напрасно, госпожа. Я сделаю это из любви к фюреру, — заверил растроганный Карл, беря перстень.

И он сделал так, как хотела Ева. Но прежде чем опорожнить канистру, раздел фюрера и снял с него тончайшее и теплейшее егерское белье. У каждого человека есть свой пунктик, Карл обожал шерстяное белье. Кряжистый верзила был мерзляком и даже летом носил теплые подштанники. Раздев фюрера, Карл, естественно, обнаружил то, что хотела скрыть Ева, хотя проблема заключалась как раз в том, что скрывать было нечего. Карл присвистнул, натянул на покойника форму и честно выполнил обещанное, чтобы останки фюрера не навели кого-либо на обидные для его мужского достоинства подозрения.

Карл был от природы скрытен и молчалив, но в старости стал попивать и выболтал тайну, столь бережно хранимую Евой Браун, автору этой правдивой истории за столиком в пивной Бухенвальда, где на покое коротал дни близ знаменитого лагеря уничтожения, ставшего музеем. У него сохранились обожженные страницы дневника Евы Браун, помогшие прояснению кое-каких сопутствующих обстоятельств. Кстати, рукописи все-таки горят, от дневников немного осталось. Кювье мог по одной косточке восстановить весь скелет животного. Автор не в силах тягаться с великим французским натуралистом, но в его распоряжении оказался целый набор фактов, так что он смело ручается за полную достоверность всего вышеизложенного.