"Мор" - читать интересную книгу автора (Смирнов Алексей Константинович)3В парикмахерском мастерстве, еще на коллатерали Мотвина, Свирида, как уже было сказано, наставлял Слотченко. Будущий Шунт пользовался исключительно личными ножницами, которые некогда выдал ему Николай Володьевич. Слотченко, встречая его, приосанивался с непоправимым благородством во всей манере. У Свирида пробивалась ранняя борода, и на каком-то этапе Слотченко доверил ему обриться самостоятельно. Свирид весь избрился, он получил несмываемое удовольствие. При этом он, благо брал уроки у Мотвина, уже не выносил никакой остроты помимо ножничной. Парикмахерское ученичество шло бойчее и ловчее, чем странственное. Он быстро превзошел учителя, но Николай Володьевич крайне ревниво относился к бритью и стрижке; случалось, что он и вовсе не допускал Свирида к клиенту. Но вот, уже окончательно сменив военный френч на цивильное платье, уже навсегда переместившись в Дом писателя, Слотченко, по нарастающей слабости зрения, стал нуждаться в расторопном сменщике-напарнике. И он все чаще доверял Свириду — теперь уже Шунту — подстричь кого-нибудь не особенно сложного, преимущественно лысого. Писатели, оказавшись в парикмахерском кресле, эти самсоны, не знающие лиха, обнаруживали удивительную болтливость и разглагольствовали обо всем на свете. Некий, будучи целиком в мыле, вещал: — Возьмите хотя бы тургеневский «Дым» с его рассуждениями о причинах ненависти к Западу и в то же время — преклонения перед Западом. Все дело в русской замкнутости и допетровской отгороженности от мира — а там, в мире, оказывается, и газеты, и книги, и корабли. Отсюда и мучительные рассуждения о судьбе и месте России среди всего этого изобилия, общие места, растерянный поиск идентичности. — Подстригаемый, осведомлявший карательно-влиятельные круги, имел доступ к запрещенной литературе и мог оперировать диковинными для советского человека терминами. — Она как пень в муравейнике. Столетиями прела какая-то непонятная и впоследствии спесивая духовность. Вполне явившаяся миру в семнадцатом году, а вовсе не уничтоженная тогда же, заметьте. Вопреки наветам врагов… Слотченко, насвистывая ножницами, увлеченно поддакивал, а когда надушенный клиент удалялся, подбирал с пола упавшую прядь и передавал Свириду. — Зачем мне это? — брезгливо спрашивал Шунт при виде очередного локона с примесью седины. — Ты знаешь, кто это был? — строго и тихо отзывался вопросом Слотченко. — Ты забываешь, зачем ты здесь. — И он назвал блистательную фамилию, почти растворившуюся в хвалебных воскурениях. — Сохрани этот локон. Сохраняй их все — ты же писатель, а в локонах — сила. Построй себе Ноев ковчег, построй парик, он пригодится тебе, когда начнется мор… Бери все локоны, чистые и нечистые, от каждой твари… Свирид съеживался под халатом, брал локон двумя пальцами, опускал в карман. — А когда наступит мор? — спрашивал он, обмирая от сладкого ужаса. — Когда-нибудь он непременно наступит. — И Слотченко вдруг делал несвойственное ему печальное лицо. — На последней коллатерали… Да что на последней — он уже наступил, он и не прекращался никогда. От дальнейших разъяснений Николай Володьевич отказывался. Тут входил новый посетитель, который, оказывается, читал в предбаннике газету и слышал провокационные откровения первого господина. Разговор возобновлялся: — При Петре произошла актуализация комплекса неполноценности, усугубленная традициями многовекового рабства и холопства… Это тоже был непростой человек, сильно пишущий. Приходил третий, так что после второго едва успевали подмести пол. Выяснялось, что прибыл буддист-тунеядец, которому не раз угрожали исключением отовсюду. Его заматывали в простыню, намыливали череп. — Сотворив человека, — без предисловий начинал буддист, получивший какую-никакую трибуну, — Бог вступил с ним в субъектно-объектные отношения. Таким вот образом и сотворив. А потому и человек неизбежно, в смысле проекции божественности вовне, предается тем же самым отношениям. Мир вокруг равен Богу и равен человеку, и это проекция. (А бритва скребла ему голову и сочно чиркала.) — Что же внутри, когда такие проекции? Главная беда человека не в различении добра и зла, а различение вообще как аморфный способ мышления. Непросветленность неотделима от просветленности, а потому тоже хороша. И увидел Бог, что это хорошо, ибо то был Он сам. Ничего плохого нет, потому что больше нет вообще ничего. Вся беда — опять в разделении на хорошее и плохое. Увидел Бог, что это плохо, — так тоже можно было сказать. Это только слова для человека, субъективно различающего объекты… — Горстями бери, как песок, — шептал Николай Володьевич. Горстями не получалось, только щепотью. Буддист сидел насупленный. От него и вправду исходила тугая, непонятная сила. Потом появлялся поэт. Он мешал стрижке, поминутно хватая себя за лоб. — Давеча сложилось… кое-что. Представьте — ночью. Я раньше думал, что это для красного словца похваляются, будто ночью снизошло какое-то озарение. И вот пожалуйста. «Люди — одушья далеких планет, которых планет уже больше и нет». Я сразу записал на папиросной коробке, чтобы не забыть… как Маяковский, по-моему, когда ему явилась во сне строчка про «единственную ногу»… — Как? Как? — извивался Слотченко, орудуя ножницами. — Одушья? Я не ослышался? Старик печально вздыхал, когда-то давным-давно он сочинял стихи для детей. Следующий клиентвидел Христа Распятого даже в куриной тушке — и с точки зрения верующего человека был прав. Господствующая идеология вынуждала его помалкивать, и он помалкивал, но в парикмахерской барьеры рушились, наступал момент истины. Болтливый сочинитель бормотал: — Когда религия с презрением к житейскому еще и насаждается сверху, то под такой шапкой Мономаха расцветают совершенные чудеса, питаемые природным, неистребленным язычеством. Христианство лизнуло нас, лизнул фрейдизм, лизнул капитализм, а вот коммунизм присосался, пришелся ко двору. Утопии разрабатывали на Западе, но там их никто и никому не дал воплотить. Вместо этого — Декларация независимости, билль о правах, британский парламентаризм. А мы подобрали эти утопии, как Рюриков… Ножницы щелкали, локоны кружились, как опадающая листва. — Ладь себе парик, — не уставал повторять Слотченко, пока не сменилась Мотвинова коллатераль — тогда не стало и Слотченко. Шунт продолжил работать парикмахером при Доме писателя; к нему привыкли, его полюбили за то, что у них, писателей, даже парикмахер — писатель, и далеко не последний; с ним делились сокровенным и никогда не забывали погрозить пальцем: смотри не пиши этого! Он улыбался и отшучивался; чужих тайн Шунт никогда не выдавал и вообще старался не трогать коллег, не выводил их в своих сочинениях. |
|
|