"Живлй меч или Этюд о Счастье. Жизнь и смерть гражданина Сен-Жюста" - читать интересную книгу автора (Шумилов Валерий)

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ХИМЕРА

8 июня 1794 года
Обладая мной, ты будешь обладать всем, но жизнь твоя будет принадлежать мне. Так угодно богу. Желай – и желания твои будут исполнены. Но соразмеряй свои желания со своей жизнью. Она – здесь. При каждом желании я буду убывать, как твои дни. Хочешь владеть мною? Бери. Бог тебя услышит. Да будет так! О. Бальзак. Шагреневая кожа

Вот он идет впереди всех, высоко подняв голову, неторопливой упругой походкой, сжимая в правой руке большой букет из пшеничных колосьев, васильков и маков, который он прижимает к своей груди. Его свободная левая рука, придерживающая свисающую с широкой трехцветной перевязи парадную шпагу, временами поднимается в приветственном почти благословляющем жесте, и тогда восторженные крики его народа врываются в торжественную музыку и песнопения праздничного шествия, плывущего по морю зелени и цветов.

– Да здравствует Республика! Да здравствует Неподкупный!

Он идет и смотрит прямо перед собой в небо, и его голубые глаза теперь уже не прячутся за темными очками, они светятся изнутри радостью Последнего Дня и еще потаенным знанием, знанием, которое недоступно простым смертным; и голубизна близоруких глаз сливается и с голубизной невероятно чистого неба, на котором нет ни одной тучи, и даже с голубизной его великолепного нарядного фрака. И жаркие лучи утреннего солнца золотят и этот небесно-голубой фрак, и все остальные его белые одежды: огромное белое жабо, белый шелковый жилет, вышитый серебром, белые шелковые чулки, белый напудренный парик. Солнечные лучи отражаются и от золотистых штанов и от золотых пряжек на сверкающих башмаках.

Он не идет – он плывет по этому морю цветов, которые бросают ему под ноги, и народные представители следуют за ним, и все знают, что имя человека, который ведет за собой Конвент Франции, – Максимилиан Робеспьер.

– Да здравствует Робеспьер! Виват Робеспьер!

Сто барабанщиков шествуют впереди всей процессии. И торжественный ритм барабанов сливается с переливами кавалерийских фанфар: конные трубачи, гарцующие за барабанщиками, оркестр Северной армии (который прямо с праздника двинется на фронт), другие музыканты и снова барабанщики, наконец, колесница с поющими слепыми детьми, секционеры с пиками, артиллеристы с пушками, Конвент в полном составе, сорок восемь секций, солдаты регулярной армии – все они следуют друг за другом в строгом порядке, растянувшись на огромном расстоянии в одну длинную колонну, которая медленно тянется, змеится вдоль узких улиц и широких проспектов от Тюильрийских ворот и далее – по эспланаде, мимо школы Марса до самого поля Единства, – и на всем пути медленно дефилирующего кортежа все улочки, площади и переулки залиты бесчисленными толпами граждан новой Республики в праздничных одеждах, ликующими, приветствующими, жаждущими… Полмиллиона жителей славного города Парижа вышли в этот день на парижские мостовые.

Гражданин представитель народа Филипп Леба, одетый, так же как и все депутаты, в новый парадный костюм, с широким трехцветным шарфом и большим султаном на шляпе, держа в правой руке такой же букет из колосьев, цветов и плодов, как и у Робеспьера, но значительно меньших размеров, идет в колонне членов Конвента, – и эта колонна, превратившаяся от медленной ходьбы в невыносимой жаре в уже нестройную толпу, не утратившую, тем не менее, величественности, окружена со всех сторон трехцветной лентой, которая плывет вместе с ней над землей, плывет низко, потому что ее держат украшенные душистыми фиалками маленькие дети.

Цветы, цветы… они всюду. Ими усыпаны улицы, их ароматом пропитан воздух. На десять лье во все стороны от Парижа не осталось цветов – все они свезены в праздничную столицу. И ныне по мостовым колышутся живые цветники – цветами и зеленью украшены все от мала и до велика: женщины-матери идут с букетами роз; молодые девушки – с целыми корзинами цветов; юноши – с миртовыми венками; старики – с ветвями оливы и виноградной лозы; мужчины – с дубовыми ветками. Цвето-веночные гирлянды свешиваются по фасадам заново покрашенных (по маршруту следования процессии) домов, со всех возведенных в «античном стиле» портиков, даже с широких деревянных щитов, закрывающих слишком уж живописные развалины (дома и постройки, которые невозможно было привести в порядок за столь короткий срок). И повсюду в торжество этого «зеленого праздника» вторгается красно-бело-синее трехцветье; эти цвета везде: они вьются вокруг поясов, шей и шляп, скользят по груди, исчезают под волосами; трехцветными лентами украшены зеленые гирлянды портиков и даже такие же трехцветные флаги, свисающие с каждого окна навстречу процессии.

Филипп Леба издали видит надвигающуюся на процессию Триумфальную арку. Она все ближе и ближе, еще минута – и вот, наконец, Робеспьер вступает под ее своды. В этот момент все существо молодого депутата от департамента Па-де-Кале охватывает невыразимый восторг, внешне не заметный и никому не понятный, кроме, может быть, самого Робеспьера: вот он, величайший момент Революции, ибо не тот иллюзорный первый Праздник Федерации 1790 года, полумонархический и потому неполноценный по свой сути, и тем более не его бледное отражение Праздник Конституции 1793 года будут теперь считаться истинным празднеством единства французской нации, но именно сегодняшний великий день декади второй прериальской декады II года Республики. Сейчас забыто все: кровь и страдания, заговоры и мятежи, гнет и нищета, – все стали братьями в этот день, ибо для истинного Творца Природы – Верховного существа, чью волю провозгласил великий Максимилиан, едины и равны все живые существа, обладающие разумом и, значит, добродетельные по своей природе, ибо Разум-Природа и Природа-Бог едины; и если так, то и спасение Революции может быть возможно только через возвращение народа к своей основе – очищенной вере в Творца Вселенной. Так пусть же все поймут это, и тогда Франция обретет истинное спасение

Да, спасение… Филипп поднимает глаза к небу. Что ж, может быть, воззвавший к Верховному существу человек совершил уже одно чудо – это ослепительно-голубое небо и жаркое солнце, погода, столь благоприятствующая великому празднику, не есть ли тот ответ Творца на обращение к нему о примирении всех французов?

Второе чудо не менее удивительно: не он ли сам, депутат Леба, несмотря на то, что знает истинное критическое положение дел в раздираемом заговорами правительстве, в этот момент, кажется, искренне верит в возрождение народа через веру в Верховное существо Республики; сознательным усилием воли он заставляет себя поверить в невозможное, – и вот, как уже не раз с ним бывало, он теперь слышит лишь то, что хочет услышать, – ни смешки, ни оскорбительные выкрики, которые издают даже некоторые идущие с ним рядом депутаты, – не доходят до его сознания…

– Вот он!… Да здравствует… пьер… лика! (Все сливается в общем шуме) Как он красив!… Я люблю его!… Робеспьер!… Робеспьер!…

Да, Филипп в ликующих криках толпы различает даже такие возгласы. Он смотрит в спину Робеспьера, идущего впереди уже на значительном отдалении от всех депутатов. Нет, не просто председатель Конвента возглавляет сейчас процессию, являясь как бы главой праздничного шествия, – вся революционная Франция идет за провозвестником воли Верховного существа! Как Моисей, он выведет избранный им народ из тьмы общеевропейского монархического рабства!

Леба машинально поворачивает голову сначала налево, потом направо, чтобы по привычке увидеть одобряющую улыбку на лице своего самого близкого друга, великого соратника нового Моисея – Сен-Жюста, и с огорчением вспоминает, что Антуан по какой-то одному ему понятной причине не пошел на праздник, хотя мог бы задержаться в Париже еще на день; и теперь непонятно даже, уехал ли он уже на фронт или остался дома, – наверное, все же уехал еще вчера вечером, сразу после их встречи в гостинице, не мог же он не прийти на главный праздник Революции, проигнорировать волю народа и Робеспьера. Не мог не поддержать Неподкупного, будучи его правой рукой… На миг недоумение, и даже разочарование, если не обида на своего непреклонного друга, охватывает Филиппа, не понимающего причин отсутствия Антуана, ничего не объяснившего и просто исчезнувшего неизвестно куда. Хотя, как знать, если бы не личные обстоятельства, заставившие Филиппа остаться в Париже (жена Элиза должна была вот-вот родить! – при мысли об этом праздничное настроение Леба поднимается еще больше), может, и он сейчас трясся бы в дилижансе вместе с Сен-Жюстом, – Антуан вполне мог заставить (как это он всегда делал) Леба покинуть столицу до начала праздника, оставив Робеспьера справлять свой триумф одного без своих самых верных соратников.

Леба улыбается. Что ж, теперь он, новоиспеченный начальник школы Марса, которой он только что был назначен благодаря все тому же Робеспьеру (учеников этой военной школы уже давно прозвали «робеспьеровыми» пажами!) и мимо которой совсем недавно прошла праздничная процессия, поможет справить этот триумф Максимилиана Неподкупного за них обоих, – дух Сен-Жюста всегда незримо пребывает рядом с ним, пусть будет он сейчас и с Робеспьером!

О, Максимилиан! О, друг и учитель, ты выступаешь как истинный пророк Новой Истины в одеждах небесных цветов – белом и голубом. Ликуй же! Это твое главное торжество в Революции! Это твой истинный триумф! Теперь умри ты завтра, все равно цель твоей жизни ныне осуществлена и никто не отнимет у тебя твой триумф!…

Никто не отнимет триумф… Леба не закрывает глаза, но реальные толпы окружавших его людей вдруг подергиваются туманной дымкой, туман потом проясняется, и он чувствует вокруг себя уже другие народные толпы, слышит иные крики, видит совсем другую обстановку, и только ликование обезумевшей человеческой массы остается прежним – оглушающим, требующим, неестественным…

Триумф Максимилиана Первого… Неужели только ему приходит в голову это сравнение? Леба оглядывается по сторонам. Ах, Давид-Давид, ты недаром носишь имя царя-обновителя Израиля, – думая обновить мир возвращением к античной простоте, ты для нового Моисея не нашел ничего лучшего, как почти что скопировать римские праздничные шествия…

Но иначе было нельзя…

– Виват Робеспьер! Виват Республика! Виват Революция! Виват! Виват! Виват!

Они все еще кричат. Овация… Да, именно так они, римляне, и называли «малый триумф» – овация. На нем триумфатор шел пешим в миртовом венке, и весь Рим следовал за ним… И сейчас здесь на этой парижской процессии нет лавра, но есть миртовые и дубовые венки, которые несут молодые мужчины; есть даже «римское» Марсовое поле, куда движется все шествие; есть даже «античная» колесница триумфатора…

Вот она, справа от Леба, посреди всей нестройной колонны депутатов, окруженных трехцветной лентой, – необычной «античной» формы колесница, запряженная восемью быками с позолоченными рогами, задрапированная красной тканью и даже несущая на себе «трофеи» нации (вместо самого триумфатора!) – орудия искусств и ремесел. Плуг с большим снопом пшеницы – символ плодородия, типографский станок – символ просвещения, возвышающийся над ними дуб – Дерево свободы и, наконец, сама статуя Свободы с указующим на эти «трофеи» перстом.

Да кто спорит: где вырастает и цветет Дерево свободы - там расцветает все: науки, искусства, люди… Но вот остальное… Как там было у древних?… Плуг, стрелы… а также эти – лягушка, птица мышь, так? «Если вы не спрячетесь в землю как мыши, если…» ну, в общем, «везде настигнут вас наши стрелы, ибо мы живы этой землей…»

Леба вдруг с удивлением замечает, что подобные странные мысли, почти не относящиеся к действительности, уже приходили в голову его другу Сен-Жюсту (который делился ими с Филиппом) во время похорон Марата, похорон, которые стали посмертным триумфом Друга народа, триумфом, может быть, не меньшим, чем нынешний триумф Робеспьера. Разве что сейчас душа ликовала, а тогда… тогда она должна была скорбеть.

Но нет, героическая смерть Марата и его посмертное торжество только упрочили Республику. Поэтому даже тогда к скорби все равно примешивалась радость за удостоенного античных почестей Друга народа, чье имя навеки вошло в Пантеон памяти благодарного человечества. Но похожие мысли… Это действительно было странно. Ведь Робеспьер был еще жив и живой справлял свой триумф…

Все это началось не более двух часов назад…


Леба появился в Тюильри одновременно с прогремевшим с Нового моста артиллерийским сигналом. Давно он уже не видел такого человеческого моря – все аллеи Тюильрийского парка были заполнены народом; под барабанный бой секции занимали свои места, размеченные специальными флажками. Украшенный зелеными гирляндами, фасад Национального Дворца сиял красно-бело-синим трехцветьем флагов и полотнищ. Миновав небольшое искусственное озеро перед специально построенным для празднества амфитеатром, Филипп по парадной лестнице, уставленной в беспорядке пюпитрами музыкантов, вазами цветов и античными бюстами, прошел в павильон Флоры, где уже собралось множество членов Конвента и парижских магистратов. Но Робеспьера еще не было.

Максимилиан почему-то заставил себя ждать и появился, когда часы на центральном павильоне пробили девять. Ждали только его, народ начинал выказывать нетерпение, недовольные возгласы Леба расслышал и среди депутатов («Что ж, подождем, если Его Величеству угодно опаздывать к своему народу!… А вот и наш король…»), но не придал этому значения, – завистники были всегда, а успокоить недоброжелателей Робеспьера все равно можно было только могилой…

Немедленно зазвучала торжественная музыка, и Конвент через балкон павильона Единства двинулся вслед за своим председателем в полукруглый амфитеатр. Возведенный за короткий срок едва ли не тысячью каменщиков, он, тем не менее, не был очень большим, и народным представителям потребовалось время, чтобы рассредоточиться по его периметру. Но Робеспьер, который быстро поднялся на возвышение в центре помоста, где на огромном трехцветном ковре находилось кресло председателя, не стал делать паузы. Приблизившись к балюстраде амфитеатра, он, прижав левую руку к сердцу, а правую с зажатым в ней букетом простерев в сторону огромной и вмиг притихшей толпы, начал свою первую за сегодня (но не последнюю!) речь. Она почти сразу была прервана аплодисментами, и это сгладило впечатление от давки, возникшей за спиной оратора среди поспешно рассаживающихся членов Конвента. И здесь Леба опять нисколько не испортили настроения злобные возгласы некоторых своих коллег вроде: «Смотрите, республиканцы, как они приветствуют своего короля, своего Папу!…» – ликование стотысячной толпы делали их смешными (впрочем, машинально он все равно брал говоривших на заметку!).

Робеспьер казался помолодевшим и даже, может быть, впервые в жизни – по-настоящему красивым. Его бело-голубые одежды сверкали незапятнанной чистотой. Обычно тихий голос окреп и доносился до самых отдаленных уголков Национального парка. И Филипп, залюбовавшийся в этот момент своим другом-учителем и внимавшими ему народными толпами, сейчас любившими Робеспьера, наверное, не меньше чем сам Леба, не уловил почти ни слова из речи Максимилиана, да это было и неважно, – главное было в другом, в том, что то самое народное единство первых лет революции, когда во имя грядущей Свободы все группы и слои населения выступали вместе единым фронтом против общего врага, вновь вернулось в столицу Первой Республики, а ведь оно, это единство, казалось, было утрачено уже навеки. Но Леба сам видел сегодня, как совсем незнакомые люди обнимали друг друга, целовали, а кое-кто из особо экзальтированных женщин даже и плакал от счастья. Все это не могло быть обманом. И значит, Робеспьер был прав – Верховное существо сплотит всех французов, заставит забыть их о борьбе друг против друга и этим спасет Республику! Значит, все-таки Оно откликнулось на призыв своего Мессии.

Вновь зазвучала музыка, и Леба увидел, как закончивший речь Робеспьер спустился к подножию амфитеатра. Здесь, ни на кого не глядя, он протянул в сторону руку – и кто-то из служителей, поспешно отделившийся от одного из портиков, окружавших помост, сунул в нее горящий смоляной факел. Начиналось самое главное…

В центре небольшого искусственного водоема перед амфитеатром, на котором расположились члены Конвента, высился огромный макет семи зол, хитроумно изготовленный из картона, дерева и тряпок и пропитанный горючим составом. Изображения «Высокомерия», «Разногласия», «Эгоизма» и «Честолюбия» казались одно гнусней другого (особенно обращала на себя внимание «Ложная Простота» – под ее нищенскими лохмотьями явственно проступали дорогие позолоченные одежды, что говорило о лицемерии показной бедности), но над всеми возвышалось гигантское чудовище, у подножия которого было написано «Атеизм». Впереди на лбу у статуи можно было прочитать и необходимое «пояснение»: «Единственная надежда иностранцев, которая будет у них отнята».

В тот момент, когда рука Робеспьера поднесла «факел разума» к «Атеизму», по толпе, полностью запрудившей аллеи парка, пронесся единодушный приветственно-одобрительный возглас, – все считали, что начинается новая жизнь, все ждали перемен: разобранный эшафот на площади Революции и сооруженные вместо него в Национальном парке игрушечные статуи в честь нового Бога Революции внушали многим беспечным парижанам надежды на немедленное прекращение террора.

2400 хористов, выстроившихся вокруг бассейна (по 50 лучших запевал от каждой секции), дружно грянули торжественный гимн. Стоя неподвижно, Робеспьер молча смотрел на огонь, в то время как резвые рабочие-санкюлоты с высокими лестницами длинными крючьями растаскивали обугленные куски макета.

– Прокоптилась твоя Мудрость, Робеспьер… – кто-то злобно прошипел за спиной Леба. Филипп не обернулся – он тоже смотрел на огонь.

Статуя Мудрости с зажатым в левой руке венцом из звезд действительно предстала перед зрителями дымящейся и закопченной. «Перестарались с горючим», – огорченно подумал Леба, взглянув туда, куда указывала правая рука Мудрости, то есть на небо – обитель Верховного существа.

И все-таки возникшие при виде этого зрелища немногочисленные свистки и насмешливые возгласы потонули в общем крике радости. Народ веселился – Царство Верховного существа всем казалось предпочтительней Царства Террора. Радостные крики еще более усилились во время второй речи Неподкупного, произнесенной им здесь же у статуи Мудрости. «Еще немного, и мы скажем гильотине – довольно!» – долетело до слуха задумавшегося Леба, – и тут же этот пассаж из речи Робеспьера покрыла снова долгая несмолкающая овация.

А потом и овацию заглушила радостная песнь собравшегося вокруг бассейна хора. Под звуки труб и дробь барабанов весь народ пришел в движение, – секции строились в две колонны: с одной стороны мужчины, с другой – женщины и дети, посредине – батальонные каре подростков (по 12 человек в ряд). Только подростки и были вооружены ружьями и пиками – больше ни у кого не было никакого оружия, кроме сабель. Не было его и членов Конвента – все их вооружение составляли скромные букеты трав, колосьев и плодов, которые многие из депутатов воспринимали как насмешку. Но чего не сделаешь ради Республики и… Робеспьера!

По сигналу колонны тронулись с места и неспешным шагом направились из Тюильрийского сада к Марсову полю…


К полю Единения, – поправляет себя Леба. На то же самое, на котором когда-то его друг Сен-Жюст четыре года тому назад, стоя перед отрядом Национальной гвардии Блеранкура, приветствовал на Празднике Федерации принимавшего присягу Нации Героя Двух Миров. Тогда предатель Лафайет многим казался почти богом. А Робеспьер стоял тогда совершенно незаметный на фоне большой группы членов Учредительного собрания. Идущий справа от Филиппа мрачный Сиейес должен это хорошо помнить. И прохвост Барер. И еще три десятка депутатов, бывших народными представителями и тогда – в Первой Конституанте.

Вот они и помнят… Помнят, как приветствовали героического маркиза. И Мирабо. И короля. Теперь вместо короля они приветствуют Робеспьера…

С утра переливающийся в теплом прериальском воздухе колокольный звон, приятно диссонирующий с торжественными гимнами и радостными песнопениями, бодрит нынешнего начальника школы Марса не меньше, чем прежняя артиллерийская канонада на поле боя. И непонятное состояние идущей вокруг него толпы депутатов, по большей части неприязненное, только раззадоривает его.

О да, он понимает все, граждане коллеги, депутаты великого народа. Стараясь подчеркнуть особую роль Робеспьера в этом празднике, вы надеетесь бросить на него тень в узурпации власти? К этому идет все: и кресло председателя в саду Тюильри у амфитеатра, точь-в-точь напоминающее королевский трон; и ваши двусмысленные крики сквозь зубы: «Да здравствует Робеспьер!», в своей интонации звучащие, прямо как «Да здравствует диктатор!»; и даже эти меньшие, чем у Неподкупного, букеты в руках (интересно, кто до этого додумался?); и даже то, что вы умышленно замедляете шаг, задерживая идущих сзади (даже он, Леба, из-за неспешности своих коллег вынужден идти медленнее!), чтобы все более и более увеличить расстояние между идущим теперь уже далеко впереди Робеспьером, – на двадцать, нет, на тридцать, на сорок шагов Конвент отстает уже от своего председателя. Но тщетны ваши усилия – вы только еще больше увеличиваете этим популярность Неподкупного в народе, только еще больше подчеркиваете его независимость от вас; и скоро, очень скоро Робеспьер сможет обойтись уже и без вас, граждане депутаты, обойтись без своего Конвента, в нынешнем составе слишком порочного, слишком преступного и слишком опасного…

Вождь державного суверена волен впрямую общаться со своим народом. Вот так, как сейчас… Ведь разве уже давно изживший себя Конвент может представлять собой преобразившуюся Францию? Так пусть же сегодняшние похороны старого папистского Бога (вообще-то Он умер уже давно, но только с рождением нового революционного Бога – Верховного существа – сам факт этой мистической смерти может быть признан Первой Республикой de ure) ненадолго будут предшествовать и похоронам старого Конвента.

Они хотели отделить одного депутата от всего Национального конвента? Они добились этим прямо противоположного впечатления – лишь подчеркнули великое значение для будущего сегодняшнего пешего триумфа Робеспьера…

Триумф Робеспьера… Пусть будет так… И все же он, депутат Леба, больше не должен думать о триумфе. Потому что точно так же думают их враги. А Конвент… так, может быть, он и впрямь просто последовал словам самого Максимилиана, который в той своей проповеди о новом культе сказал несколько слов и о «тиране, сидящем в триумфальной колеснице»!… И вот враги и стали выдавать Его за тирана.


18 флореаля Он произнес свою знаменитую речь, в которой сказал в частности: «Мир изменился. Он должен измениться еще больше!… Несчастные, умирающие под ударами убийцы, ваш последний вздох взывает к вечному правосудию. Невинность, возведенная на эшафот, заставляет бледнеть тирана, сидящего в своей триумфальной колеснице; какое преимущество остается за ней, если могила сравнивает и притеснителя и угнетенного?…» Обещая французам вечную жизнь и посмертную награду за земные добродетели, Робеспьер совершил «чудо» – прямо по формуле Вольтера он «выдумал» нового Бога Вселенной.

В своей пятичасовой речи, самой красивой и самой абстрактно-туманной речи из всех пяти сотен им произнесенных, Неподкупный превзошел самого себя. Казалось, в нем проснулся не только Робеспьер времен поэтического общества «Розати», но и тот юноша-полумонах, каким был когда-то воспитанник монастырских школ Арраса и Парижа: произнося эту речь, политик обернулся поэтом, а революционер превратился в религиозного проповедника. Не веря своим ушам, депутаты слушали, как с трибуны Конвента, словно с амвона, звучала почти церковная проповедь, а произносивший их оратор уподоблялся первосвященнику: «Истинный жрец Верховного существа – Природа, его храм – вселенная, его культ – добродетель, его праздники – радость великого народа, собравшегося на его глазах с целью упрочить отрадные узы всемирного братства и вознести ему хвалу из глубины чувствительных и сильных сердец…» Конвент некоторое время недоумевал, не зная, как воспринимать такие пассажи из речи-проповеди Робеспьера, как «Идея Верховного существа является постоянным напоминанием о справедливости; стало быть, она есть идея социальная и республиканская», и какие практические выводы можно сделать из рефрена Робеспьера, переходящего из речи в речь: «Единственным фундаментом гражданского общества является мораль…» Но надо отдать должное уму депутатов – они быстро разобрались, чего от них хотят. Конвент принял декрет о культе Верховного существа.

Этот малопонятный декрет предписывал отныне всем французам культ Творца Природы – Верховного существа. Но в декрете были сделаны две двусмысленные оговорки. Во-первых, отправление нового культа заключалось не в каких-нибудь новых богослужениях, таинствах и священстве, а всего лишь в «исполнении человеком его гражданских обязанностей». А во-вторых, декрет призывал к сохранению «идеи божества, господствующей в народе».

Это было, конечно, не совсем то, чего хотел Робеспьер. Но первый шаг по завоеванию духовной власти над французами был сделан. Республиканские храмы и богослужения в честь Творца Природы (как их представляли Робеспьер и Сен-Жюст в будущей Республике) могли и подождать. Пусть пока неграмотные крестьяне в вандейских селениях молятся распятому галилейскому плотнику, – лишь бы не мешали своим религиозным фанатизмом строительству новой Франции, – но пройдет одно-два поколения – и католицизм исчезнет. Останется только Верховное существо и Максимилиан Неподкупный – пророк Его…

Поэтому, несмотря на указание в декрете о «сохранении свободы культов», никто и не подумал вновь открывать в Париже бывшие церкви и соборы, превращенные в Храмы Разума.

Робеспьер получил множество поздравлений. Как ни странно, этот его по сути дела шаг «назад» сделал Неподкупного еще более популярным в стране: ликовала вся католическая Франция, недобитые «бывшие» начинали смотреть на Робеспьера, как на человека, который сможет ввести бурный поток революции в умеренное русло.

И только вконец «испорченные революцией» парижские санкюлоты не разобрались в происходящем. Из сорока восьми секций только шесть поздравили Конвент с учреждением нового республиканского культа, причем заведомо «атеистические» секции Эбера и Венсана сделали это исключительно из страха. Но Робеспьер, все еще надеявшийся переломить настроение последних, как ему казалось, недовольных, и сплотить все социальные группы в единую гражданскую общину путем единой гражданской веры, спешно готовил вместе с Давидом грандиозный праздник. Не без умысла он был намечен на 20 прериаля II года (через целый месяц после произнесения Робеспьером его эпохальной речи!) – этот день «случайно» приходился на старое празднование дня Святой Троицы и к тому же еще и на воскресенье (8 июня 1794 года). Но вслух об этом никто не говорил.

И так как именно председатель Конвента, номинальный глава Франции, должен был возглавлять праздник в честь нового Божества Великой Революции, все понимающий и все такой же безгласный Конвент на очередных выборах собственного председателя, состоявшихся 16 прериаля, 485 голосами (абсолютным большинством присутствующих!) проголосовал за Робеспьера так же послушно, как до этого он голосовал за чуждый ему декрет о культе Верховного существа.


…И вот этот день наступил – колонны огромной процессии широкими плотными волнами вливались на поле Единения, затопляя его во все стороны.

История повторялась, – как и в Тюильри, на бывшем Марсовом поле были воздвигнуты многочисленные искусственные сооружения, и прежде всего – огромная гора, своими грандиозными размерами чем-то напоминавшими египетские пирамиды, – символ другой Горы – партии монтаньяров. Все остальные сооружения как бы вписывались в нее – изображения и модели скал, кустарников, деревьев, «античного» вида храмы и гроты.

Под крики «Да здравствует Республика!» и «Да здравствует Гора!» Леба занял свое место на вершине этой самой «Горы» вместе с другими членами Конвента. Слева от него возвышалось неизменное Дерево свободы, а справа уже у подножия искусственной горы – невероятных размеров высоченная колонна с обзорной площадкой, увенчанная изображением все той же Свободы, на этот раз в виде ее Гения.

Что ж, без изображения Свободы не мог обойтись ни один священный праздник Великой Республики. Статуя Гения Свободы соседствовала даже с гильотиной площади Революции. Но как все-таки это было похоже – новые славословия Верховному существу на поле Единения дублировали недавние торжества в Национальном парке. Вторая часть праздника показалась Леба почти лишней, особенно когда всем народным представителям не хватило места на вершине горы и опять возникла давка с изменническими возгласами некоторых депутатов, почти копировавшая точно такую же недавнюю толкотню и выкрики в искусственном амфитеатре перед макетом семи зол. Пожалуй, следовало бы закончить праздник после представления в Национальном парке триумфальным шествием по улицам Парижа…

Вдыхая воздух, пропитанный клубами возносившегося к небу ладана и других благовоний, Леба некоторое время наблюдал за перестроениями вокруг горы: колонна мужчин – справа, колонна женщин – слева, батальонные каре подростков – вокруг горы, на самой горе посередине разместились оркестры (в том числе в полном составе Национальный институт музыки и почти все артисты Парижской Оперы), а многочисленные хористы рассредоточились по всей ее площади.

Кроме, может быть, самого руководителя Национального института… Вот он, Франсуа Жозеф Госсек, композитор Революции, там, на вершине колонны с Гением Свободы, на ее командной площадке. Вот он поднимает руки. Взмах…

И прежде чем сложить победные мечи, Клянемся сокрушить злодейство и тиранов.

Звуки труб и фанфар сливаются с пением ста тысяч человек. Гремит гимн Верховному существу…

Леба поет вместе со всеми и видит, как под звучание слов гимна Дезорга торжественные клятвы в честь Республики произносятся уже огромными группами народа: мужчины клянутся не выпускать из рук оружие, пока не будут уничтожены враги родины; юноши – не отставать от своих отцов и прославить себя на поле боя; девушки – выходить замуж только за защитников отечества.

– Да здравствует Республика! Да здравствует Республика! Да здравствует Республика!

Тысячекратные крики громадных толп заглушают музыку и пение хористов. Опьяняя самих себя, люди приходят в исступление: мужчины размахивают вытащенными из ножен саблями и потрясают пиками, девушки бросают вверх букеты цветов, матери поднимают над своей головой маленьких детей, старики простирают руки над молодыми, благословляя их на подвиги. В довершение всего гремит оглушающий артиллерийский залп. И сотни тысяч граждан Первой Республики вдруг на мгновение сливаются в одно целое в едином братском объятии…

Леба закрывает глаза…


* * *

– Диктаторы! – Триумвиры! – Злодеи! – Вот он, тиран! Диктатор! – Будь ты проклят! И ты, и твои сообщники! – Помолись, чтобы твое Верховное существо спасло тебя от возмездия, Великий жрец! – Первосвященник гильотины, тебе мало быть королем – ты хочешь быть богом! – Вспомни Шарлотту Корде, Цезарь! Каждый из нас может быть Брутом! – Твоя «Гора» станет тебе Тарпейской скалой! – Отпраздновал день святой Троицы, лицемер? – Праздник Троицы – Триумвиров! – Тираны! – Смерть им!…

Вот эти и многие другие оскорбительные возгласы из толпы членов Конвента, казалось, покорно бредущей за своим вожаком с поля Единения, Робеспьер слышал за спиной всю долгую дорогу обратно. Было темно. Неподкупный шел, опустив голову и глядя себе под ноги, которые то и дело наступали на брошенные букеты колосьев и цветов и на раздавленные трехцветные эмблемы. Он не оборачивался – лиц своих врагов он все равно бы не мог разглядеть. Но Робеспьер узнавал знакомые голоса и еще больше опускал голову. Верховное существо услышало его, услышал его и весь державный французский народ, не услышала только эта кучка предателей… Неподкупный всем своим телом чувствовал смрадное дыхание катившейся за ним следом толпы депутатов, ощущал спиной их ненавистные взгляды, и липкий страх начинал заползать в его душу. Нет, не страх перед тем, что свирепая в своем трусливом отчаянии толпа вдруг может напасть на него сзади и разорвать на части, – это был страх перед окончательно наметившейся возможностью поражения. Мечта о совершенном обществе добродетельных граждан, поклонявшихся справедливому Верховному существу, начинала понемногу отдаляться все дальше.

И тогда Робеспьер стискивал зубы, его кулаки угрожающе сжимались, и он думал о новом прериальском законе против тиранов.

В дом Дюпле Максимилиан Робеспьер вернулся уже совершенно больной. Искавший весь день глазами Сен-Жюста и нигде не нашедший его, он теми же самыми измученными глазами посмотрел на домочадцев и со словами: «Друзья, вам не долго осталось меня видеть» – обессиленный рухнул на кровать.

Всего этого не знал радостный и спешащий к своей беременной жене Леба, считавший состоявшийся праздник бесспорно удавшимся торжеством Робеспьера, как первого гражданина создаваемой Добродетельной Республики Верховного существа. И в этот день ничто не могло и не должно было расстроить его триумф.

Это был последний триумф Робеспьера.