"Чудаки" - читать интересную книгу автора (Крашевский Юзеф Игнаций)VIIIДва приезжих, которые вошли в залу, были старый пан Хутор-Граба и Ян, сын его; но на Юрия, приготовленного увидеть что-то очень странное, не произвели гости сначала такого впечатления, которого он ожидал. Хутор-Граба, старый, назывался старым, вероятно, для различия от сына, потому что ни лета его, ни наружность не оправдывали названия. Степенность и доброта видны были на приятных чертах еще до сих пор свежего лица его. Ему было около пятидесяти лет, но бодрый старик был полон силы, но только около висков коротко подстриженные волосы начинали серебриться. Он мог служить ваятелю моделью для изображения силы и спокойствия, красоты и прекрасного телосложения, с выражением доброты и ума на лице. Взглянув на него, сразу отгадаешь, что эту силу придавало не тело, а душа; и что эта могучая организация развилась в нем вследствие труда для ближних и над самим собою. Высокий, гладкий и до половины белый лоб подымался над синими и ясными глазами; немного нависшие над ними брови обрамляли двумя дугами зрачки глаз, полных тихого и приятного огня. Сарматский нос, роскошно завитые усы и красные губы, с строгою и немного грустной улыбкой дополняли его физиономию. Он держался прямо, по-солдатски, с мужественным видом. Высокая грудь, широкие плечи, стройный стан, красивые руки и ноги гармонировали с его фигурой, на которой отразилось славянское происхождение. Видно, что с кровью, которая текла в его жилах, не смешался другой элемент. Одет он был очень скромно: на нем была из темно-серого сукна венгерка, остальное такого же цвета и черный платок на шее. В руках держал он шапку, похожую на мужичьи польские четверо-угольные шапки, употребляемые обыкновенно летом. Сын, следовавший за ним, был одет почти так же, но отличался лицом. В нем славянский тип был с примесью другого неизвестного типа; волосы темнее, почти черные, цвет лица смуглее, глаза, полные жизни, черты лица сливались, в общем напоминали отцовские. Телосложение, манеры, улыбка напоминали отца и объясняли незнакомому, какие узы связывали этих новопришедших гостей. Одним взглядом старый Граба осмотрел, кто находится в зале, и подошел к хозяйке, которую приветствовал с веселою улыбкой. Ирина живо привстала с дивана, и подавая руку гостю с радостью, которой не таила, искренно приветствовала его словами: — Ах, с каким нетерпением я вас ждала! — Благодарю вас. Вам известно (говорил он кланяясь всем), что я не умею говорить комплиментов, но что говорю, то чувствую. Благодарю вас, от души благодарю! Юрий, которого предупредили о Грабе, привстал робко и почтительно, чтобы отдать поклон, когда хозяйка представляла их взаимно. Старый Граба поклонился вежливо, окинул проникающим взглядом молодого человека и сел возле круглого столика. Сын, между тем, подошел к m-me Лацкой, которая с явным неудовольствием и гордым равнодушием приветствовала приезжих, а теперь на вопросы отвечала только полусловами. Ирина еще раз поблагодарила Грабу за его приезд. — Странно, что вы меня за это благодарите, — улыбаясь сказал приезжий, — вы, которая хорошо меня знаете и понимаете. Я недостоин никакой благодарности, потому что я навещаю или из самолюбия, или по обязанности. Поощрять самолюбие не следует, а исполнение обязанностей не достойны похвалы и благодарности. — Неужели вы, дорогой сосед, только ради собственного удовольствия или по принуждению имеете столкновение с людьми? — Мы должны объясниться, — возразил гость с улыбкой, опираясь на ручку стула, — обыкновенно люди ездят в гости, чтобы убить время, для светских приличий, или наконец по другим причинам, которых сами не умеют объяснить, как, например, из любопытства. — А вы, дорогой сосед? — спросила с некоторой иронией Ирина. — Вы смеетесь, и даете мне заметить, что не следует хвастать? — О, я вовсе не имею этого намерения: говорю истину; я не лучше других, и много пороков обременяют мои плечи! Но возвратимся к разговору. — Хорошо, сделаем прежде краткий физиологический очерк. — И так, — говорил медленно Граба, — я не навещаю никого, чтобы убить время, потому что оно дорого для меня. Мое время, это мое будущее, мое усовершенствование, первейший и небходимейший материал моих действий. Светских приличий я не признаю, не разобрав их прежде. Я навещаю только тех, которых люблю и желаю видеть, или тех, которым, не любя, я надеюсь быть в чем-либо полезным. — О! — вскричала, смеясь Ирина. — Вы напоминаете мне, как вас последний раз принял капитан! — Это пустяки. — Вы не знаете, — сказала хозяйка, обращаясь к Юрию, — если бы не присутствие героя этой сцены, я рассказала бы ее вам, потому что стоит рассказать. — Вы можете рассказать ее, если вам угодно, — сказал Граба, немного подумав, — это послужит незнакомому гостю узнать соседа, которого все называют чудаком, и верно не без причины. — И так я воспользуюсь позволением, — продолжала Ирина. — Во-первых, вы должны знать, что почтеннейший сосед наш придерживается совсем других правил, а не тех, которым мы обыкновенно следуем. — Они другие, но вернее ведущие к цели. — Какая ж цель жизни? — спросила Ирина. — Не будет ли это всегда одной лишь загадкой? — О, жизнь не загадка! — возразил пан Граба. — Ясно и совершенно справедливо, что цель жизни — быть полезным ближнему, а умом и поступками возноситься как можно более к Божеству, наподобие которого мы сотворены. — И так? — И так, мы должны стремиться к усовершенствованию самих себя, и для этого употребить все время и все наши силы. Вот цель жизни. — А главное средство? — спросила Ирина, принимая серьезный вид. — О, наш разговор похож на проповедь; но если мы начали, то должны закончить. Средство — труд и жертва. Не трудясь над собою и не посвящая себя ближнему, мы не будем полезны ни обществу, ни самим себе. — Вы теперь видите, — заговорила Ирина, — каков наш дорогой сосед. И это не пустые слова, но очерк его жизни и действий. Не знаю, догадываетесь ли вы, что от применения столь строгих правил к жизни, часто должны были происходить очень странные приключения. Юрий улыбнулся. — Мы все, — продолжала она, — точно в тумане видим эту цель, но прямо и смело идти к ней не всегда позволяет вам окружающее нас общество, или скорее уважение наше к нему; иначе жизнь сделалась бы кровавой битвой. — Кто мужественно несет бремя жизни, свято исполняет свою обязанность и свое высокое назначение, — возразил Граба, — для того жизнь всегда должна быть кровавой битвой. — Но мы далеко ушли от рассказа, — перебила Ирина, — возвратимся к нему. Когда пан Граба, — продолжала она, — полагает, что может кому-нибудь принести пользу советом, словом, действием, посредничеством, то даже незнакомый и незванный приезжает… как это вы, господа, называете на латинском языке? — Верно Deus ex machina? — тихо прибавил сын, смотря почтительно на отца. — Так точно. Но не всегда ему удается быть полезным, в особенности, когда идет дело примирить поссорившихся; тогда часто ему приходится переносить невежливости с той и другой стороны. Несколько недель тому назад капитан, мой родственник, поспорил с паном подкоморйем за рубеж, что с ним часто случается. Оба они чрезвычайно горячи, с тою только разницею, что капитан прикрывает свою вспыльчивость наружным равнодушием, а подкоморий высказывается весь, каков он на деле, даже если бы ему пришлось краснеть за себя. Пан Граба, узнав, что они съедутся вместе, сразу предвидел, до какой крайности могут дойти, если после долгой ссоры встретятся с глазу на глаз. Мнимое хладнокровие капитана без сомнения бесило подкоморьего; вспышки старика еще более отклоняли примирение и делали его даже невозможным. Достойный сосед наш, узнав о съезде, будучи мало знаком, решился явиться в качестве посредника в назначенный день. — Вы должны прибавить, — сказал пан Граба, — если уже вы хотите ничтожную жертву моего спокойствия вознести на степень величайшего подвига, что капитан и подкоморий, как и все соседство наше, верно по моей вине, не любят меня. — Съезд был назначен у господина подкомория: два исправника, пан Дудич и еще кто-то по соседству были приглашены на этот съезд, как вдруг пан Граба является совсем неожиданно. — Не стоит рассказывать — сказал гость, — кончилось тем, что обе стороны примирились. — Да, они согласились, — прибавила, смеясь, Ирина, чтобы довольно грубо попросить вас уйти. — Чем вы могли заслужить это? — спросил Юрий. — О, я заслужил это! Я имею обыкновение говорить всегда и везде всю правду в глаза. Если меня спросят, я откровенно высказываю свои мысли. Я полагаю, что человек, уважающий себя и тех, с которыми имеет дело, должен считать своею обязанностью говорить то, что думает. Детям только не говорят всей правды, потому что они не поймут ее. — Но кто же не любит истину? — спросила Ирина. — Она не всем нравится: это горькая пища, которую мы охотно предлагаем другим, но сами вкушать ее не любим, к ней нужно привыкнуть. — В конце концов сосед дал вкусить одной и другой партии спорящих такую большую порцию этой горькой пищи, притом без всякой приправы и за один прием, что чуть не выруганный… — Говорите, прошу вас, все, как случилось, не скрывая ничего перед гостем. — Хуже, чем обруганный, увы! Почти вытолканный, должен был уехать из дому пана подкомория. Это послужит вам уроком не вмешиваться в чужие дела. — Извините, к несчастию это нисколько не проучило меня, — сказал Граба. — Если десять попыток будут бесполезны, а одиннадцатая принесет плод, я доволен. Наконец, если бы и всю жизнь мне пришлось напрасно трудиться, все-таки желание труда останется во мне всегда непоколебимым. — Но, сознайтесь, — спросила Ирина, — что вы сказали слишком резкую правду в глаза этим господам! — Но только не всю. Я держусь правила: строго судить в глаза, но заочно, с умеренностью, о собственных же врагах ничего не говорить, страшась самого себя и чувств, которые не должны влиять на суждение. — Это софизм! — отозвалась пани Лацкая. — Как, чувства не должны иметь влияния на суждение? Разве ум судит всегда справедливо? А чувства нередко лучше его. — Может быть, — возразил пан Граба, — но суждение разума вернее. Впрочем, я согласен с суждением дружелюбного чувства; но всякое личное недоразумение оно не может решать справедливо. Слова пана Грабы, рассказ Ирины и начало разговора произвели странное впечатление на Юрия; ему ничего подобного не случалось слышать. Слова, полные глубокого чувства, отозвались в его ушах, как голос из иного, неизвестного мира. В присутствии той сферы, из которой они долетали до него, он умалялся и мельчал в прежнем своем эгоизме. Но они не рассеялись, как все проповеди, разбившись о холодную грудь, потому что Юрий был в расположении размышлять над самим собою и над светом, потому что он слышал эти слова из прекрасных уст Ирины, и воплощение их видел в образе Грабы. Люди, нравственную силу которых нельзя оценить, производят непонятное действие на ближнего. К числу подобных принадлежал этот чудак, который приковывал к себе чуть ли не с первого разу одних страхом, других любовью и уважением. Никто не мог объяснить себе того чувства, которое овладевало при встрече с этим человеком. Злой человек в присутствии его дрожал, смущался, чувствовал беспокойство от его взгляда, и готов был бежать; но у кого тлелась искра добра, у кого был зародыш благородства, тот чувствовал душевную теплоту при виде пана Грабы, возносился духом, слушая его, делался добрее, смелее и спокойнее. Такое именно впечатление произвел Граба на Юрия. Собственное его размышление указало ему ложную дорогу, по которой он повел свое прошлое, а теперь несколько слов навели его на истинный, прямой путь. Многозначащие слова: усовершенствование, труд, жертва, любовь к ближнему, мужество, как светлые столбы засияли на новом пути его. Молодое, неиспорченное сердце зашевелилось, затрепетало в груди его, и он сказал ему — спасибо! Из самолюбивой жизни пресыщения, иронии, жизни, которую свет и люди обыкновенно называют блестящей игрушкой, перешагнуть на тернистый путь обязанностей и труда не каждый решится, да иному это покажется и невозможным. Но кто чувствует довольно сил, чтобы возвратиться на истинный путь, тот обыкновенно решается сразу, как Юрий, которому невидимая рука какого-то ангела-хранителя дала вдруг толчок к новой жизни. Он поник головой, задумался, и когда опомнился и поднял глаза, то разговор перешел уже к другому предмету. Говорили об уезде, о помещиках, о наступающих выборах в губернском городе. Пан Граба, отвечая на вопрос Ирины, сказал с достоинством: — Я поеду на выборы. Не понимаю, почему мне не принять участия в столь важном для нас деле? Слабые и равнодушные люди, прикрываясь прозрачным покрывалом высшего чувства, избегают подобных съездов, говоря, что они ни к чему не поведут, и совсем бесполезны. Но это ложь. Везде и всегда, если только захочет, человек может быть полезным. — Действительно, — возразила Ирина, — но ныне поле действий не так широко. — Для тех, которые не знают его пределов. О, я не хочу унижать своих соотечественников! Но, увы, большая часть их даст ответ перед Богом и потомками за свою лень и равнодушие. Мы говорим много, но делаем или очень мало, или вовсе ничего. — Что же может быть более естественного? — тихо спросила Ирина. — Да, на время. Но дело мужчины отереть слезы стыда, и той же рукой, которая отерла ее, взяться за труд. — Когда сердце ноет? — Труд унимает страдания. — Но сил не хватает… — Труд увеличивает силы. — Но нет цели трудиться. — Тоща следует еще раз протереть глаза потому, что слезы нам мешают ее видеть. Цель — это мы все, не одно лицо — но целая масса. Всякое событие покрывается пылью и грязью, даже случайное и неумышленное; но если смотреть на него с высоты, то причину его мы найдем в самих себе. В каждом страдании есть зародыш собственной вины. Итак, в бедствии мы прежде всего должны стараться, чтобы возвыситься духом, очистить грязь и проложить себе дорогу к нравственному усовершенствованию. — Да, да! — с жаром подхватил Юрий. — Если человек, отдельно взятый, или весь народ хочет жить, то не должен плакать на поле брани; но, похоронив мертвых, спасать живых! — Вы высказали мою мысль, — прибавил с удивлением Граба. — Благородные чувства не скоро угасают, нужно только их разжигать и трудиться над ними. — Труд, труд, труд! — постоянный припев всех ваших песней! — воскликнула Ирина. — Право, вы слишком уже нас стращаете им. — Я советую вам прочесть, — перебила m-me Лацкая, — что высказал об нем Байрон в своем Каине. — Вы постоянно нам ставите его, как привидение перед глазами, — сказала Ирина. — Кончится тем, что мы испугаемся его и убежим. — Мы пугаем вас трудом? Вы сами его. пугаетесь. Значение труда до сих пор непонято, и потому он для многих кажется страшным. Но на деле выходит не то. Что такое труд? Это — созидание. А что может быть отраднее воспроизведения чего бы то ни было, созидания того, что прежде не существовало? Возделываем ли трудом чувство, мысль, зерно хлеба — все же создаем. Всякое произведение заключает в себе страдание и отраду: труд имеет то и другое. Но страдание бренно и тленно, а отрада постоянна и не проходяща. — Право, нужно восхищаться, — отозвалась пани Лацкая, — с какою легкостью наш сосед составляет теорию и объясняет ее; но, мне кажется, это очень легко сделать. — Я ожидаю и слушаю, — сказал Граба. — Я, слабая женщина, не могу состязаться с таким борцом, — иронически сказала m-me Лацкая, — однако ж я осмеливаюсь спросить: всякий ли труд можно подвести под эту общую теорию? Мне кажется, что труд можно разделить на две различные категории: труд умственный и механический; первый — производительный, а второй — только изнурительный. Хотя разбор белого мака от черного будет тоже труд, но сомневаюсь, чтоб пан Граба с приятностью взялся за него. — Без сомнения! — смеясь, ответил Граба. — Но есть тоже Два разряда людей: мыслящих и почти немыслящих, или мыслящих так мало, что перебирание мака будет служить удовлетворительной темой для их разговора. Каждый человек избирает соответственный ему труд, и только в таком случае он будет полезен обществу. Извините, если я вам скажу, что в нравственном отношении пе-ребиранье мака лучше бездействия. Ни одна женщина, если бы ее с детства приучили к терпению и труду, распутывая шелк или перебирая мак, как бывало в старину у ваших дедов, не изнывала бы в будущем под бременем жизни, потому что она нашла бы достаточно для этого сил. М-те Лацкая, принимая последние слова на свой счет, покраснела от гнева и, сжимая губы, склонила голову к работе, ничего не ответив. Когда пан Граба произносил эти слова громко и медленно, сын его, который вел разговор с молчаливой m-me Лацкой, встал и посмотрел в окно, но остановился на несколько секунд, и подошел к отцу с дурно скрытым беспокойством; но видя, что отец не обращает на него внимания, подошел еще раз к окну, стал пристально всматриваться в даль, повернулся, притворяясь равнодушным, прошелся по комнате и, не говоря ни слова, вышел. Глаза двух женщин машинально следили за ним, и, открывши тайну его удаления, посмотрели одна на другую. Граба, хотя ничего не заметил, но как будто магнитом повернулся к окну, посмотрел, задрожал и подбежал ближе. Вслед за ним все встали; не зная в чем дело, но судя по быстрому движению его, можно было предполагать, что он не без причины смотрел в окно. — Что там такое? — спросила с живостью Ирина, подходя к окну. Граба молча смотрел, бледный, и мысленно что-то соображал. Столб густого дыма, принимая снизу кровавые оттенки, подымался с северной точки горизонта над лесом, окружающим окрестность. — О горе! Пожар! — вскричали женщины. — Пожар, — повторил Граба, — и кажется, в моей деревне. Но если даже и не у меня, обязанность всякого, имеющего здоровые руки, спешить на помощь несчастным. Граба схватил шапку и бросился к двери. Юрий задержал его. — Позвольте мне сопутствовать вам, — сказал он, — у меня здоровые руки, хотя еще не привыкшие к работе, не пренебрегайте ими. Мне дадут лошадь, я поскачу с вами, потому что один не попаду, не зная местности. — Пойдем скорее! В дверях прощальный взгляд Ирины вдвойне подкрепил в нем рвение и мужество. У порога, прощаясь, Ирина воскликнула: — А я должна остаться? Разве мы, бедные женщины, решительно ни к чему негодны? — Лицо ее запылало алою краской; она схватила колокольчик. — И я с вами! Коня, — сказала она входящему человеку, — для пана Сумина и для меня! Если я умею ездить для своего удовольствия, сумею поехать и на пожар. Если не спасу несчастного, по крайней мере утешу его. M-me Лацкая, в беспокойстве и почти в гневе, подбежала к Ирине, пытаясь уговорить ее не ехать на пожар, но напрасно; Ирина была непоколебима. — Я скоро вернусь, со мной беды не случится; отсюда видно, что пожар недалеко. Может быть, я пригожусь там: буду руководить, приказывать другим спасать народ, если сама не умею. О, нет, женщина не так бессильна, как вам кажется! Не правда ли пан Граба? Но могу ли я ехать? Не пригожусь ли я вам для спасения людей? Граба стоял взволнованный и молчал. — Лучше останьтесь, m-lle Ирина, — сказал он, — вечереет, дорога не хороша. Останьтесь, прошу вас, уже темнеет. — Ведь зарево пожара сияет! Пустите меня, я должна ехать. Коня, коня! И наскоро набросив шляпу, шерстяной бурнус, платок, она выбежала на крыльцо, не слушая m-me Лацкой, топая нетерпеливо ногами и посматривая то на конюшню, то на пожар, все более усиливающийся. Наконец, послышался топот коней, которых рысью вели из конюшни. Оба Грабы сели на своих; Юрию дали верховую лошадь, Ирине ее любимца Белоножку; а все дворовые, по принятому обычаю, вскочили, кто на какую попало лошадь, и готовились сопутствовать своей госпоже. Из деревни видно было множество лошадей, скачущих в перегонки по направлению пожара, потому что Ирина своими просьбами и кротким обхождением с крестьянами сделала то, что их не нужно было принуждать и приказывать идти на помощь ближнему. Каждый из них бросил работу, вскочил на лошадь и мчался к зареву. Во главе дворовых людей, отец и сын Грабы, Ирина, Юрий — мчались во весь опор. Странное зрелище представляла эта женщина: во главе нескольких десятков всадников, среди которых бледное, но мужественное лицо старого Грабы, печальное — его сына, мрачное и страстное Юрия, отражались на первом плане. Все молчали; хорошо выкормленные лошади быстро мчались. По дороге свита постоянно увеличивалась присоединяющимися к ней крестьянами, которые спешили на пожар. Все устремили глаза на огромное зарево. Огонь все более расширялся, раздуваемый осенним вечерним ветром. Столб черного дыма, среди которого сияли, как звезды, подымающиеся искры, возносился медленно вверх, то расстилаясь далеко направо и налево, то опять утихая, как будто для того, чтоб вспыхнуть с новой яростью и распространиться по горизонту. Деревня пана Грабы лежала за лесом, дорога к ней шла крутая, ухабистая, и для скороскачущих лошадей даже опасная; многие должны были осадить своих рысаков, только отец и сын Граба, Юрий и Ирина гнали своих по полям, спеша на помощь несчастным. В сумерках иногда мелькала лужа, плескалась вода под ногами лошадей, трещали ветви, шелестели листья, или конь фыркал, испугавшись. Лес начал редеть, а мрак становился гуще и гуще; сквозь перепутанные ветви деревьев видно было кровавое зарево пожара. Деревня была за плотиной и лугом, почти в полумиле расстояния; но огонь освещал весь этот путь людям, спешащим на помощь. Проехав лес, старый Граба заметил, что догадки его, к несчастию, оправдались: горела его деревня, а ветер бросал пламя от одной житницы к другой, и ряд крестьянских сараев, наполненных осенним хлебом, почти весь подвергался лютости огня. — О! Лучше бы мои сараи и скирды горели! — вскричал с чувством Граба. — Бедный народ, бедный народ! И стегнув сильно коня, он поскакал вперед. Страшное, но величественное зрелище представлял пожар. Почти черное небо озарялось кровавыми клубами дыму; вблизи лес, купол церкви, белый фронтон каплицы сияли ярким блеском. Гумна, точно похоронные костры, пылали то синим, то желтым, то красным племенем; красные клубы дыма, как большое покрывало, колебались над деревней, разрываемые ветром, движимые в разные стороны. Треск падающих строений, из которых с большою яростью вспыхивало пламя, крик людей, печальный звук колоколов и глухой шум осеннего ветра сливались в один печальный хор. Чем ближе подъезжал всадник, тем ярче озарял его зловещий свет, тем яснее слышен был крик, от которого его сердце разрывалось в груди. Доходящие издали стоны, причину которых всякий понимал, терзали всех чувством глубокой скорби и страдания. Ирина была бледна, глаза ее сверкали; устремив взгляд на пылающую деревню, она гнала машинально свою лошадь. Юрий, несмотря на чувства, которые давили его грудь, взглянув на Ирину, не мог не сознаться, что воодушевление усиливает красоту и еще более возвышает ее. В эту минуту Ирина была идеальным созданием, какое только художник в минуту божественного вдохновения в состоянии создать магической кистью на холсте. Когда они подъезжали к деревне, жар огня обхватил их кругом, удушливый дым давил грудь, все голоса великой драмы соединялись и сливались в один траурный звук; чье ухо не слышало его, чье сердце не трепетало? Отец и сын, желая скорее поспеть, гнали из последних сил своих лошадей и, перескакивая низкие заборы, пустились через огороды. Юрий и Ирина последовали их примеру. Ветер гнал им в глаза дым и искры, и лошади бросались во все стороны, пораженные огнем, который мчался вперед, послушный движению ветра, производя везде опустошение. Земля была покрыта догорающими снопами и раскаленными угольями. Они подъехали к сараям, огонь которых еще не коснулся, а потому здесь помощь была нужнее, чем где-нибудь. Лошадь пана Грабы, которую он пустил свободно, неслась, фыркая, по знакомой дороге во двор и конюшни. — Барин! Барин! — почти радостно крикнуло несколько голосов. — На крышу, ребята! — крикнул Граба, поднимая руки. — Разбросать сарай Василья, прекратится огонь! И в один миг местные люди и приезжие карабкались на строение; но в это же время слышен был жалобный стон. — Хаты горят! Хаты горят! Граба пустился бежать по тесным закоулкам между двумя горящими сараями и проскользнул скоро на улицу к хатам. Действительно, ряд хат, по обыкновению стоящих напротив сараев на широкой улице, занялся пламенем. Здесь собралась толпа народа: кто спасал, что мог, а кто плакал, ломая руки, над тем, что потерял, или цепенел от страха, опасаясь того, что ему угрожает. Одна хата, вся обхваченная пламенем, горела сильнее и быстрее других. Народ выбрасывал на двор уцелевшую утварь. Вдруг послышался пронзительный крик женщины, которая, ломая руки, бежала к хатам. — Мое дитя! Мое дитя! Где мое дитя?! Муж, опустив голову, стоял молча, она металась в отчаянии. Пламя через сени проходило уже во внутрь избы, полной дыму. Услышав этот крик, не задумавшись ни на одну минуту, старый Граба вломился в дверь. Сын, шедший за ним, увидев это, остановился и оцепенел; но видя, что отец не возвращается, вмиг бросился в дверь строения, которое все более и более разгоралось, и исчез в клубах дыма. Народ, любивший барина, как отца, с пронзительным криком окружил хату, переставая спасать строение. Вдруг отец и сын с ребенком в руках показались в дверях хаты, выскочив из нее в дыму и копоти, но невредимые. Все ахнули в один голос от радости и удивления. А мать? Она упала к ногам спасителя ее дитяти, протягивая руки, схватила своего единственного сына и, прижимая его к груди, упала без чувств. Граба был уже в другом дворе, становил людей в ряд от колодца к горящему строению, подавал сам ведра, воодушевлял, просил, приказывал народу. Пример пана Грабы воодушевил народ и придал ему решимость победить предрассудок, который для них страшен потому, что будто огонь отомстит тому, кто будет заливать его. Молодые и старые с усердием бросились ломать обхваченные пламенем строения, чтоб загородить дорогу распространению огня. Отец и сын Грабы с Юрием, для которого опасность в глазах Ирины казалась отрадой, были везде первыми. Ирина, между тем, ласкала детей, утешала рыдающих женщин и тихо молилась Богу. Всякое бедствие, превышающее силы человеческие, возносит дух к Богу, ища в нем утешения. Пожар значительно уменьшился, благодаря силе воли, разуму и присутствию духа распорядителей. На крышах, облитых водою, сидели дворовые люди из Румяной; Юрий и молодой Граба трудились вместе с другими и распоряжались подачей ведер. Кровавый блеск постепенно исчезал; дым становился реже; и тлели только те строения, которых пожирало пламя. Граба сперва распорядился всем, поставил стражу у огня, и видя, что опасность миновала, возвратился к своим гостям весь в копоти, саже и дыму, приглашая их к себе, чтоб отдохнуть и подкрепить силы. Ирине в особенности нужен был отдых; душевное волнение, верховая езда, участие ее во время пожара, испуг — напоминали ей, что она женщина. По приказанию, вмиг явились лошади, и каждый, вскочив на свою, помчался к господскому дому. Вдали под тенью старых деревьев, раскинутых на холме, белели стены низкого господского дома, к которому вела широкая дорога. Там и сям под старыми липами и дубами стояли простые, но широкие скамьи. Легко догадаться, что их оставили не для господ, но для крестьян, возвращающихся с работы. Кое-где виднелся крест между густыми ветвями дерев. За холмом блестел теперь кровавыми отливами широкий и прозрачный пруд. Нигде здесь не встретишь той заграничной роскоши, которую часто можно видеть у нас, рядом с развалинами и опустошением; но порядок и со вкусом выстроенные здания дышали прелестью и простотой. Юрий, зная вперед о богатстве пана Грабы, удивлялся с какою простотой выстроена его усадьба. — Вы, вероятно, живете в другом имении? — спросил Юрий. — Нет, — улыбаясь ответил хозяин. — Я понимаю, почему вы мне задаете этот вопрос: вы удивляетесь моему скромному жилищу, зная, что я богат. Но богатство не должно служить орудием для нравственной порчи. Роскошь изнеживает нас, делает рабами тела и портит, потому что отнимает закал души. Я избегаю роскоши и неги не столько для себя, сколько для сына. Зачем приучаться к тому, что не составляет необходимости, а только по привычке делается необходимостью, и рождает неприятные страдания? Заканчивая эту беседу, они остановились перед крыльцом дома. Дом пана Грабы был небольшой, невысокий, но белый, чистый, и простота составляла все его украшение; однако же, в нем жил миллионер. Свет из окон служил доказательством, что ожидали хозяина, а может быть и гостей. Несколько людей и молодых мальчиков, одинаково одетых, выбежали на крыльцо, встретив хозяина и гостей без излишнего унижения и прислуживания, но искренно и чистосердечно. В их обращении выражались более чувство и привязанность, нежели покорность и унижение. Юрий на каждом шагу приходил в изумление. Комнаты, в которые они вошли, были белые, довольно большие, хотя дом на вид казался мал; в них не было паркетов, раскрашенных потолков, ни разных безделушек, которыми обыкновенно украшают их, словом никакого излишка. Диваны, столы, простые стулья, столики ясеневого дерева, зеркала в черных рамах — вот почти вся мебель, находившаяся в них. Ирина была сильно изнурена; пан Граба позвал сейчас свою родственницу пани Квасовскую, проживающую у него, и поручил ей заботиться об Ирине, пока не приведут лошадей, которые должны были отвезти ее в Румяную. Но сам хозяин нисколько не устал, потому что привык к труду; он умылся только, переоделся и возвратился к Юрию. — В ваших глазах выражается любопытство, — сказал он, — и я хочу удовлетворить его: я покажу вам себя и все, что меня окружает, с любезностью хозяина и даже с некоторым хвастовством. Много вещей требует объяснения, но сегодня нет времени для этого. Вы переночуете, а завтра, надеюсь, захотите погостить у меня. Вместо ответа Юрий пожал ему руку, но не ложился до тех пор спать, пока не успокоился за Ирину. Она вскоре, подкрепив свои силы, села в коляску и, прощаясь с Юрием, с улыбкой напомнила ему, что если не завтра, то послезавтра она ждет его к себе, а пока она пошлет известить конюшего о причине его задержки. После отъезда Ирины молодой Граба отвел Юрия на другую половину дома, где находилось несколько гостиных. К своему удивлению, он нашел здесь роскошь, к которой привыкли люди «высокого воспитания». Войдя, он спросил взглядом, что все это значит? Молодой Граба ответил ему с улыбкой: — Мы с отцом привыкли к самой скромной жизни; но старопольское гостеприимство не дозволяет лишать удобств людей, привыкших к ним, без которых им трудно обойтись. — Я легко могу отказаться от этого удобства, — ответил Юрий, краснея. — И мы поместили бы вас в одной из обыкновенных комнат, если бы она была теперь свободна. Мой отец взял себе за правило поступать с молодыми людьми нашего возраста с несколько нравоучительной важностью, но вместе с тем с ангельскою добротой. Он никогда не приучает к роскоши тех, которые могут еще отвыкнуть от нее; но это делает он для стариков, для которых удобство сделалось необходимостью… Спокойной ночи! До завтра. Ян ушел, а Юрий бросился на кровать и увидел тревожный сон, в котором его воображению рисовалась картина пожара, Ирина, верховая езда, и в сладких грезах он проспал до самого утра. Но после первого пробуждения любопытство, подстрекаемое всем, что он вчера видел, не давало ему более сомкнуть глаз. Он наскоро оделся и прошел тихонько через дверь, ведущую в сад. Теперь, при дневном свете, он мог лучше различить то, что вчера ему мелькнуло при зареве пожара. Воздух был еще пропитан дымом и гарью; но утро было дивное, теплое, точно весною. Белый, прохладный туман носился над землею и постепенно расступался перед осенним солнцем. Большой, в чистоте содержимый, сад спускался к пруду и к речке и представлял прекрасное зрелище. Деревья, с умением сгруппированные, ели, сосны на первом плане, вдали тополя, потерявшие уже свои серебристые листья, извилистые дорожки, прорезанные через пожелтевший луг, все это представляло редкое явление на Полесье. — Однако ж это роскошь, — сказал про себя Юрий. — А, попался спартанец в грехе! Он пошел по направлению послышавшихся голосов, между которыми он вскоре отличил серьезный голос Грабы, который встал с зарей, чтобы посоветоваться с народом. Несколько долетевших слов убедили слушателя, что здесь иначе обращаются с крепостными. Отношения помещика и крестьянина, стоящих на двух противоположных концах общественной цепи, взаимно их связывающей, здесь изменились в патриархальную связь одной семьи, скрепленной взаимною благодарностью. С одной стороны не было упреков, с другой дерзких ответов. Они совещались без шума, а когда барин говорил, то в молчании выражалось уважение, которое крестьяне питали к нему, одобрительные возгласы доказывали, что они понимают друг друга. Голос старшего Грабы звучал так нежно, как будто отец или брат говорил с ними. Юрий, приближаясь, услышал следующую речь Грабы, исполненную глубокого чувства: — Теперь, мои дети, не плачьте и не скорбите, но вдвойне трудитесь. Что касается меня, то я сделаю для вас все возможное; но вы не должны опускать рук. Бог посылает на нас бедствия, чтоб испытать, достойны ли мы Его милосердия. Я дам лес, пособие, о хлебе не беспокойтесь, вы не будете в нем нуждаться. Возьмитесь за постройку хат, потому что зима приближается. Погоревшие ушли, успокоенные словами пана Грабы; тогда Юрий подошел и почтительно приветствовал хозяина. — Еще рано, а вы уже встали, — сказал пан Граба, подымаясь со скамьи крыльца. — Не беспокоило ли вас что-нибудь? — Да, я торопился видеть вас и слышать. Я не скрою, что привык много спать; но сегодня мне стыдно моей дурной привычки. Граба посмотрел ему в глаза. — Я вас поздравляю, — сказал он. — Действительно, то, что ложно называют цивилизацией, обыкновенно проявляется в различных причудах и роскоши, вся жизнь переиначивается; есть люди, доказывающие, что такое понимание жизни есть неизбежное следствие цивилизации; не будем в этом случае подражать Западу. В столицах после каждого бала демократические газеты публикуют: «Сколько несчастных семейств можно было бы накормить на эту сумму!» На подобные возгласы остроумные журналисты противной партии отвечают: «Посчитайте, скольких ремесленников прокармливают балы и барская роскошь». Это так; но это дурно. Если в человеческом теле одна часть живет за счет другой, мы называем это болезнью; то же самое и в теле общества. Избыток, действительно, кормит; но одних лишь дармоедов роскоши, между тем другие классы страдают. Пропустим даже и это; роскошь менее вредна для тех, которых лишает пищи и которых могла бы прокормить на свой счет, нежели для тех, которые живут в ней и ей дышат. От сна мы перешли к подобному рассуждению. Вы осудите меня в нелогичности; но я помню, с чего начал и к чему стремлюсь. Излишний сон, происходящий от лености, принадлежит к обычаям роскоши. Противный природе, он есть следствие порчи нравов, потому что вреден для здоровья, для ума, и отнимает время, не принося никакой пользы. Но мы слабые дети роскоши. — Я вижу, что роскошь, по вашему мнению, более всего губит общество. — В особенности наше. На нас лежат великие, священные обязанности; нам нужно подняться из нравственного падения, укрепить ум и тело. Если же нельзя совершенно изгнать роскошь, оставим ее счастливцам. Враг всякого избытка — я не покажу вам ничего бесполезного, — сказал Граба, вставая. — Я заметил вчера, что все, что вы видели у меня, выходящее из пределов обыкновения, возбуждало в вас сильное любопытство. Любопытство это жажда души. Я считаю своею обязанностью утолить ее, если то, что я задумал, хорошее и полезное, слилось с понятием и убеждением массы. Итак, — прибавил он весело, — як вашим услугам. По моему дому вы лучше всего можете судит обо мне. Пойдем. Они вошли в дом без всяких старосветских церемоний у дверей — кому войти первому. Первую комнату, увиденную еще вчера, они прошли молча. За ней была вторая, почти такая же, с окном в сад. Юрий, увидев из него прекрасный угол парка, улыбнулся и спросил пана Грабу: — Не поймал ли я вас в преступлении против собственных законов? Вы терпеть не можете роскоши; а тот сад, занимающий столько поля, стоит немало труда и денег, не лишняя ли это вещь? — Я вам благодарен за этот вопрос, потому что он дает мне возможность в точности объяснить вам мои убеждения. По-видимому, это так, как вы сказали; но на деле совсем не то. Человек живет не одним лишь хлебом; он не ограничивается животными потребностями, удовлетворяющими только тело, ему нужна пища для души, которая открывает нам прекрасную сторону жизни. Прекрасное нельзя определить общими выражениями, как это делают пошлые эстетики. В обаянии прекрасного соединяются стремления души ко всему благородному, великому, вообще к добру и идеалу. О, это слово — идеал, есть величайшее пятно на лице рода человеческого. Все, чего боятся и не хотят исполнить, чего ленятся достичь и низвести с небес на землю — называют идеалом. Все прекрасное есть пища для души. Душа мыслит, жаждет общества великих людей, стремится к исполнению добрых дел, к размышлению о Боге, о самом себе и к познанию природы. Пища моя — книги, разговор, произведения искусств, и те прекрасные картины природы, которые я нахожу теперь в саду, а в будущем представляю садом всю землю, потому что в счастливейшие времена она приблизится к идеалу. Эта картина, на вид изысканная, составляет пищу и потребность для моей души; в ней я вижу прошедшую жизнь человеческого рода и потерянную колыбель, о которой рассказывают предания; в ней я вижу будущее, к которому я подвигаюсь медленно и с трудом. Это мой рай. Вот объяснение, почему я завел сад. Что я мог его иметь, я оправдываю тем, что у меня была земля, а у крестьян довольно ее, а на содержание его я издерживаю то, что мне остается от моих обязанностей. Пот крестьян до сих пор не проливался для моих фантазий и прихотей. Я стараюсь, чтоб этот рай не орошала человеческая слеза, чтоб в нем не отозвался стон. Юрий слушал с восхищением речь пана Грабы, не возражая ничего. Вдруг хозяин отворил дверь, и гость к своему величайшему удивлению увидел перед собою длинную галерею, с одной стороны украшенную картинами, а с другой заставленную шкафами книг. — Вот еще моя роскошь! Я исповедываюсь сразу во всех грехах этого рода: это двойная пища для души. У меня нет экипажей, карет, нет парадных лошадей, ливреи, дворцов, нет повара француза, нет тысячи безделушек, которыми нас наделяет мода; но я купаюсь (если можно так выразиться) в книгах, наслаждаюсь произведениями искусств. Смотрите, — прибавил он, — вот превосходные картины, которые передали на полотно как наши художники, так и иностранные; они служат доказательством всемогущества мысли в борьбе с скудными средствами воплощения. Это истинная победа человека над веществом, это вечная его слава, это доказательство искры бессмертия его души. Творить для наслаждения, воплощать мысль, производить ее на свет ребенком, чтобы впоследствии выросла она гигантом — один только человек в состоянии это сделать. Но мы не должны этим гордиться: всякая черта человеческого творчества служит вместе доказательством его бессилия и пределов могущества. Юрий подошел сперва к книгам, к которым ни шкафы, ни блестящая отделка не привлекали к себе. Он, который до сих пор мало занимался литературой, в особенности своей национальной, с удивлением увидел, сколько полок она здесь занимала. Дорогие исторические памятники, свидетельствующие о древней жизни славянского племени, собраны в одно целое. Один только шкаф был посвящен отборным произведениям человеческого ума, остальные принадлежали польской литературе. Напротив висели избранные картины. Они изображали происшествия минувших времен, лица великих людей; в них отражалась мысль художников, религиозное вдохновение, или верно изображенная физиономия нашей страны. — Эта коллекция, — сказал Граба, — более всего мне стоит; но богатый человек обязан ее иметь, а также и библиотеку. Я предпочел оставить моему сыну это богатство вместо лишних капиталов, которых у него и без того много. Если у него будет гораздо меньше денег, я спокоен за него, потому что он приучен к труду. Портфели, которые вы здесь видите, дополняют галерею моих картин. Здесь вы найдете прекрасные и нередко художественные произведения людей, о которых вам не приходилось даже слышать. Это древняя икона Яна Велики, это вдохновленная кисть Яна из Ниццы, эта резьба, изображающая лик Божией Матери, Вита Стосса, а далее Любенецких, Кунца, Лексицкого, Чеховича, Плонского и произведения Шмуглевича. Потом вы можете лучше рассмотреть этот музеум. Вот моя роскошь, даже грех, если хотите; но совесть не может упрекнуть меня, что я когда-либо пожертвовал творениям искусств и фантазии аматера строгими обязанностями жизни. Хотя искусство я считаю потребностью жизни, даже насущною необходимостью, как хлеб и воздух, а тех, которые не понимают его и не находят в нем надобности, я считаю уродами; однако, обязанности к ближнему я ставлю на первом плане. — О, помилуйте, — сказал Юрий, — вы чересчур строги! — Нужно быть строгим в особенности к самому себе, иначе нельзя быть справедливым. Все можно простить людям, себе — ничего: это мое правило. Пойдем далее! Они вошли в небольшой арсенал, прекрасно устроенный. Гость, который был лучшим знатоком оружия, нежели книг и картин, не мог надивиться их богатству, доброте и устройству. — Вот еще продолжение моей роскоши, — прибавил скромно хозяин, — ив этом тоже я должен дать вам отчет. — Разве и это требует объяснения? — Слушайте меня; объяснения — страсть моя. Мысль, заключенная во мне — беспокоит меня; высказавшись, я чувствую облегчение. Я собирал древнее оружие; есть у меня новое. Наш народ был храбрый народ, а потому оружие есть самый характеристический памятник его мужества. В нем, в его форме и украшениях — более истории, чем предполагают даже сами историки. Эти булаты, булавы, топоры, чеканы, луки, самострелы, карабины, кинжалы, камки, щиты, копья, рогатины долгое время были единственным орудием наших предков, большая часть которых кончили жизнь свою с ними в руках, на груди, на боку. Они составляют дорогие памятники, облитые кровью; каждая ржавчина на них не слеза ли умирающего на поле брани, или последняя капля крови героя? Что касается нового оружия, я хочу оставить его своему сыну. Мы сделались слишком изнеженными; все, что закаляет и укрепляет тело, что развивает мужество и ловкость, теперь нам очень нужно. Цивилизация в чужих странах приняла ложное направление; она развивает роскошь, как дерево с большими листьями, не приносящее плода, она выжимает из нас соки, заковывает в цепи, ослабляет, и из человека делает только прекрасную куколку, завернутую в футляр и вату. Я сам иначе понимаю прогресс цивилизации, и потому я воспитал сына, как закаленного мужчину. Развитие мысли нисколько не мешает силе тела; ложный софизм доказывает, что одно приобретается за счет другого. Крепкие силы души нисколько не уничтожают сил тела, но те и другие находятся в неразрывном согласии. Я прежде выучил самого себя, теперь учу сына не страшиться ничего, что для нежных сынов этого века кажется почти убийственным. Мы умеем преодолеть голод, жажду, холод, нужду, — словом, страдание. Средством для развития телесной силы я употребил охоту, которая подвергает различным физическим неудобствам и борьбе с природой. Мы оба умеем тоже копать, пахать и заниматься садоводством. — Как копать, пахать? — спросил Юрий. — Да, — ответил Граба, — и вы не сыщите в целой деревне человека, который лучше меня проведет соху. — Вы пробовали идти за сохой, за плугом? — И не один раз. Для меня это не было желанием отличиться, или причудой, игрушкой; нет, в этом я видел серьезную цель. — Можете ли сказать какую? Разве этого не сумеет каждый крестьянин? — Без сомнения; но я научил крестьян деревенскому труду. Вообще ремесла и хлебопашество в каком-то пренебрежении; крестьяне сами привыкли быть в унижении; нужно, чтобы мы лично убедили их, что назначение земледельца, который в поте лица дает хлеб свету, не только не ниже других занятий, но даже благороднее. Я постоянно твержу своим крестьянам, что их быт и труд я уважаю. Наша обязанность поднять их нравственно; а показывать им, что их самопожертвование и труд достойны презрения — в вышей степени неблагородно! Однако это делает всякий, кто, стараясь возвысить быт и ум бедного мужика, не развивает в нем убеждения, что хлебопашество не мешает развитию ума, и рука, подымающая плуг, благороднее многих изнеженных рук, покрытых перчатками. Юрий не переставал удивляться. — Но если вы один раз попробуете пойти за плугом или сохой, вы ничего не сделаете. Они сочтут это вашей фантазией, примут за шутку. Если бы уважение, которое я питаю к земледельцу, не подтверждалось всеми моими действиями, то они бы непременно приписали это моей фантазии. У нас обыкновенная награда: принять во двор; дворовый находится в большем почете; а у меня наоборот. Я сам уважаю седину моих старых хозяев, и все ее уважают; поэтому ни один из моих крестьян не захочет переменить своего положения, но стремится, по возможности, к улучшению благосостояния своей души и тела. Удовлетворяя потребностям тела, я не забыл обратить их чувства на путь истины, склонить к добру, а ум — к высшим потребностям. Теперь, когда они это почувствовали, я спокоен за их будущее. Великие и полезные реформы не скоро исполняются: «Тише едешь, дальше будешь», говорит пословица. В природе все, что должно существовать — растет и создается медленно; одно лишь уничтожение быстро. А потому я не могу надеяться исполнить для крестьян все, о чем мечтал и мечтаю; но Бог милостив! Другой исполнит за меня. Мы начинаем, а Провидение приводит благую мысль в исполнение; будем сеять, и зерно не пропадет даром! Так беседуя, они вошли в большую комнату, которая, судя по обстановке, была столовая. Предположение Юрия было верно. Начали подавать завтрак. — Здесь мы обедаем, — сказал Граба. — Судя по столовой, можно предполагать, что вы часто принимаете гостей. — Вы ошибаетесь, — возразил хозяин, — самые многочисленные мои гости — это прислуга. Я и сын, мы привыкли обедать по старопольскому обычаю, со всеми домочадцами. Отношение человека к ближнему я определяю тремя словами, которые, по моему мнению, выражаются в одном — любовь. Эта любовь к высшим переходит в обожание, честь; к равному себе — в братскую любовь; а относительно низших — в беспредельное милосердие. Но для лучшего понимания, я должен точнее объясниться. Все великое не возвышает ли человека, и не облагораживает ли его, указывая, что и он способен к великому? Душа, как цветок на солнце, раскрывается, согретая лучами великого и совершенного. Уважение высокого, это уважение идеала, к которому человек приближается. Только слепые и безумные неспособны это видеть, и потому воспламеняются завистью и преступной ненавистью. Великие люди — это обломки идеала, разбитого о землю. Понять великое, приблизиться к нему, отдать ему должную честь, стараться с ним сравняться — вот в чем заключается моя честь и слава. Я брат для равных себе. В незнакомом человеке я уважаю прежде всего его личность, а узнавши его, я стараюсь открыть в нем хорошую сторону, и хотя пороки режут мне глаза, я знаю, что человек не может состоять из одних лишь недостатков; в каждом есть сокровенная добродетель или способность к ней. Евангелие, исполнение вечных божественных истин, научает нас братской любви. Любовь к ближнему должна проявляться в самопожертвовании, в отречении от самого себя, в сочувствии, в единодушии и равенстве. Кто говорит, что он человеколюбив, и лениво проспит сегодняшний день, не заботясь о завтрашнем, тот лжет. Кто любит, тот трудится. Падшую умственно, душой и сердцем ниже нас стоящую братию мы обязаны тоже любить, потому что любовь связывает человека с человеком. Если он пал нравственно, я жалею о нем, как о слепце; если он пал вследствие неразгаданных обстоятельств, которые мы называем судьбой, то долг наш спасать его, потому что он самый несчастный, и любить его более, нежели счастливых; мы должны жертвовать собой, чтобы вырвать его из пропасти. Вы спросите, что делать нам с людьми развращенными, злыми, погрязшими в пороках? В этом случае на нас лежит двоякая обязанность: презирая зло и порок, мы должны везде, где только заметим, называть его по имени. Золотые каемки не изменят отвратительной наружности порока, его не извинят никакие обстоятельства; сердце должно молчать, чтобы не оскорбить самой высокой добродетели на земле — истины. Не почитающий ее — поклоняется злу. Но после обличения лжи и порока остаются, однако, обязанности к человеку, одержимому этими пороками. До последней минуты мы должны верить в его исправление; а презирая порок, любить человека, как брата, и помогать, как брату. Чем ниже он упал, тем более нужно стараться поднять его, потому что собственными силами он не в состоянии подняться. Вот вся моя простая и бедная теория общественной жизни, которую я основываю на любви. Самое главное, по-моему, преступление и зародыш всего зла — это самолюбие; самый высокий поступок любви — отречение от самого себя — жертва! Кто не жертвует, тот не любит. Хотя одни утверждают, что материальный мир противоположен духовному миру, а другие, что первый есть неверное изображение второго; однако, все на земле, что можно назвать словом любовь, даже в материальном мире, кончается жертвой. Где самолюбие — там смерть. На этом прекратился разговор, потому что вошел Ян, и хлопцы начали подавать завтрак. Мальчики, от десяти до четырнадцати лет, вошли в столовую весело и смело, неся скатерти, тарелки, блюда и все принадлежности стола; они были одинаково одеты в серенькие курточки и такие же шаровары, с коротко подстриженными волосами. Румяные щеки, светлый взгляд, свободные движения, веселый лепет доказывали, что их служба легка. Они накрыли столы простыми скатертями, довольно толстым, но чистым бельем, поставили простые, но не надбитые тарелки, разложили простой черный, но свежий хлеб и бегом побежали один перед другим в кухню. Для одного Юрия был отдельный прибор, тонкое белье, богемское стекло. Часто в монастырях, когда принимают гостей, отличают их от монахов лучшим прибором и блюдами. Перед завтраком, по звону колокола, вошла большая половина домочадцев, исключая тех, которые остались или в поле, или у пожара. Во главе их шел конюший с предлинными усами, заведывающий конюшней и псарней, лошадьми и охотой; вслед за ним учитель дворовой школы, писарь магазина, несколько слуг и мальчиков, которые несли курившиеся паром миски и блюда. К завтраку было подано для кого молоко, для кого клецки, или жареный картофель и каша. Слуги сели рядом с господами и даже мальчики присели в конце стола за миской с кашей. Грабы — старый и молодой, привыкшие к завтраку, как трудолюбивые люди, ели весело, с аппетитом. Застольный разговор между прислугой и господами был без всякого стеснения, как между отцом и детьми. Мальчики тоже принимали в нем участие, не конфузясь и не скрывая того, что чувствовали. Учитель школы на вопрос об их успехах, указывал на прилежных, а остальные краснели от стыда. Это было единственное для них наказание, потому что телесные наказания не были в употреблении. Вчерашний пожар был общим предметом разговора, в котором все принимали участие, рассказывали о причине пожара вследствие неосторожной сушки льна, о первой помощи и о потерях. Один только Юрий мало ел, мало говорил и все с восторгом слушал. Ян весело и бойко разговаривал с мальчиками, расспрашивал, утешал, и видно было, что взаимная любовь скрепила эту большую семью, и никакое чувство неприязни не расстраивало ее гармонии. У всех лица были ясны; ни одно чело не омрачалось гневом или завистью, ни на чьих устах не было сардонической улыбки. Наконец, кончился завтрак; Граба первый поднялся, а за ним все. Юрий, которому подан был отдельный завтрак, состоявший из яиц, ветчины, жареного, чаю, кофе и т. п., встал сконфуженный, что ему сделали исключение. — Теперь, — сказал хозяин, — если вы желаете, то пойдем посмотреть хозяйство. Это не займет много времени; я вам покажу в особенности то, что у меня идет иначе, чем у других, остальное не любопытно. Но привыкли ли вы ходить пешком? — Я не привык ко многим вещам, — сказал Юрий, надевая перчатки, — но чтобы приучиться, надо начать. Впрочем, охотясь с паном конюшим, я сделал начало. — Итак пойдем и начнем с каплицы.[3] Юрий ничего не ответил; они вышли. Каплица стояла в саду, обсаженная кругом деревьями, и в эту минуту капуцин, который исполнял должность капеллана у пана Грабы, шел именно к ней на молитву. Обедня служилась гораздо раньше. Из дверей они увидели этот дом Божий, богато разукрашенный внутри, со всем великолепием, которого с такою тщательностью избегали в господском доме. — Странная противоположность, — сказал хозяин, — но мне казалось, что это должно быть так, а не иначе. Божий дом, дом молитвы, должен быть великолепнее нашего, в нем мы созерцаем дух Божий, вездесущий; это место мы избираем для поклонения Ему, а потому нам следует его украшать пышно и великолепно. Богу это не нужно, но нужно для людей. Пусть новые философы говорят, что хотят, — вера составляет не только потребность общества, но есть главное условие жизни человека. Общество без веры в самое короткое время материализируется даже при величайшем развитии своем; самая высокая цивилизация не удержит его нравственного падения. Философия не заменит веры точно так, как химик не сделает золота, хотя он его разлагает. Человек без веры беден и потерян; его духовная часть парализована, он живет только телом; итак, своим примером будем прививать веру. Народ смотрит на нас и подражает; часто малейшее нарушение предписаний религии он ставит как оправдание в величайших преступлениях. Не один человек из тех, кто ест в пятницу скоромное, сделался причиною, что слуга его стал вором или разбойником; на вид это кажется софизмом, но на деле — величайшая истина. Если у нас самих в сердце нет веры, мы должны уважать ее в других. Между тем, имея веру, мы стыдимся ее и таким образом делаем величайшую в свете пошлость. — В городе вы чаще всего встретите подобные личности, — сказал Юрий, — но в деревне они редкость. — Но не такая, как вы полагаете. В городе все, даже вера, подлежит моде; в деревне тоже самое глупое обезьяничество приводит даже очень неглупых людей к наружному вольтерианизму, который у них только на устах, но не в сердце. — Мне кажется, — возразил Юрий, — что причина этому — не столько волтерианизм, сколько равнодушие нашего века. В XVIII веке кощунствовали над религиею, а в XIX не обращают на нее внимания. — Это отчасти правда, но деревня остается всегда позади и тянется как судно, которое тащат на канатах. Мы говорили о вере. Она у меня глубоко в сердце; но я не люблю рассуждать о ней, разве если совесть велит мне быть ее поборником; я не бешусь и не горячусь на атеистов, лишенных божественного дара. Сын мой, благодаря воспитанию, не потушил в сердце своем этого религиозного чувства. А какой великий горизонт расстилается перед нами — верующими! Я спокоен, потому что Провидение бдит надо мной, я вручаю ему свою жизнь, счастье, и потеря его для меня не страшна: что ни делается, все к лучшему. — Как, вы оптимист? — Христианин должен быть оптимистом. Я знаю, что Всевидящее Око бдит надо мной, управляет всеми действиями человека, я верую, что все делается по воле Божией и ведет к добру, служит к добру, следовательно, есть добро. В жизни есть много случаев, горьких и тяжелых; но кто знает, какой в них скрывается зародыш для будущего? В мире нет ничего бесполезного, пустого. — И так все… Юрий не договорил, а пан Граба, отгадывая его мысль, прибавил со вздохом: — Да, все; но чтобы заметить это, нужно от отдельного человека перейти в общей массе рода человеческого. Отдельная личность страдает, но ни одно страдание не проходит даром. Говоря это, они, выйдя из каплицы, прошли через большую часть сада и очутились возле хорошего здания: это была школа для дворовых и деревенских детей. В большой избе, заставленной скамьями, сидел за столиком учитель и рассказывал детям, которые с возбужденным любопытством слушали его, задавая ему вопросы. Уроки здесь шли не так, как обыкновенно их ведут в сельских школах. Читать, писать и общие правила арифметики — вот все предметы, которым учат сельских детей. Здесь пан Граба сделал совершенно другое распределение наук: чтение, начало писания и счета служили как будто только пополнением к развитию юношества. Учителю поручено было развивать молодые умы; главным средством для этого были — общие понятия о физическом мире, о событиях рода человеческого и проч. Учение это не напоминало ли рассказы патриархов о преданиях истории рода человеческого и сотворения мира? Дети слушали, спрашивали не уставая, удерживали в памяти основные сведения, развивавшие их способности и понятия. Чтение, письмо и арифметика служили только механическим упражнением и дополнением науки. Часы объяснения проходили незаметно и приятно, потому что в простых словах изложение, не вознесенное на ходули, но заключающее в себе столько поэзии, занимало их, как повесть и сказки няни. — Чтение, письмо и арифметику я считаю чуть ли не последней степенью науки, — сказал пан Граба Юрию. — Когда я научу их читать, то спрашиваю, что они будут читать? Не только мы, даже народы, стоящие на высшей степени просвещения, терпят недостаток в книгах, которые бы служили пищей для начала умственного развития; я уверен и убежден, что лучше вовсе не читать, нежели читать нехорошие книги. Зрелому и окрепшему человеку не все повредит, но простому народу малейшая доза яда, данная натощак, смертельна. Из этого выходит то, что неразвитые крестьяне, выучив азбуку, читают все, что попадется им в руки, чаще всего портятся и делаются безнравственными людьми. И нечему удивляться, потому что грамотные люди из простонародья читают похождения Ринальдини, или глупости в другом роде, которые вскружат им головы с первого раза. Книги для народа — великая задача, даже во всей европейской литературе я знаю их очень мало, и то только сносные. А какой великий и прекрасный предмет! Что же делать? Ни один писатель не предпочтет этой не блистательной заслуги рукоплесканиям, на которые рассчитывает, когда пишет для света. Мои сельские мальчики, — продолжал Граба, — выходя из школы, имеют фундаментальное познание о религии и обязанностях, которые она предписывает; они знают, что вера не пустое слово, но главный закон жизни; они познают величие Божие из сотворенных им вещей, имеют понятие о земле и, наконец, о человеке и его действиях. Учитель толкует им тоже вкратце о народной медицине, об общих началах физиологии человека и животных, в самых простых словах; в конце концов, крестьянам необходимы познания, касающиеся земледелия, хозяйства, и всего, что имеет с ним связь. Говоря это, они вышли из школы; Юрий с радостью заметил, что светлые глаза детей весело и приятно смотрели на пана Грабу. Вблизи от школы стоял приют, устроенный на манер заграничных; несколько пожилых женщин смотрели за кучей ребятишек; все они были избранными из числа местных жительниц. Потом они осмотрели станки, на которых упражнялись дети — подростки, имеющие охоту к ремеслу. Большая столярня, токарня, мастерская портных, сапожников, шорников имели по нескольку подмастерьев и мальчиков. Везде они встретили сияющие лица, веселые и румяные — признак здоровья; и ни одного бледного пьяницы, которых так много в наших деревнях. Юрий выразил на этот счет свое удивление пану Грабе. — Действительно, я могу похвалиться, — сказал Граба, — тем, что успел искоренить у себя пьянство, потому что эта победа не мало стоила мне труда. Но не народ мы должны винить в этом, потому что мы сами способствовали распространению пьянства. Наши корчмы издавна были гнездом всевозможного зла, а евреи, заведывающие ими — истинными помощниками Вельзевула. Народ усталый, изнуренный, часто в отчаянии прибегал к пьянству, пил, потому что должен был пить, потому что везде ему подносили это несчастное вино, не желая ничем усладить бедственной его жизни, и указывая на него, как на единственное спасение от страдания. Более зажиточный мужик, который заботится о завтрашнем дне, не станет пить. Далее, улучшая быт крестьян, я не только представлял им постоянно отвратительные последствия пьянства, но и в корчмах своих охотно пожертвовал ничтожным барышом, для гораздо высшего барыша — улучшения крестьянского быта. В корчмах я строжайшим образом запретил продавать вино в большом количестве, и пить в них не дозволялось. Каждый берет вино домой, где не имеет такого желания пить, кроме того, тысяча других причин воздерживает его от пьянства. К тому же отдельный надзиратель шинков, постоянно объезжая, смотрит, чтобы шкалик горелки, необходимый для подкрепления сил и здоровья, не переходил бы меры и не имел бы самых вредных последствий на жизнь крестьянина. Прогоняя везде евреев, привыкших сосать мужика, я должен был заменить их. Жид был банкир, советник, капиталист села, но его корыстные займы, давая временное пособие, были разорительны. Это небольшое строение — сельский банк; здесь каждый находит пособие в нужде, без притеснения в платеже, который крестьянин уплачивает по частям и по неделям. Первый закладной капитал составляет собственность моей деревни, а образовался он из прибыли, полученной с земель, возделываемых несколько лет соединенными силами крестьян. Возле банка — сельский суд, составляемый и избираемый ежегодно старшинами села, который решает все дела не только между крестьянами, но даже между дворовыми. Я сам добровольно поддаюсь суду, который, ручаюсь вам, не только никогда не произнес несправедливого приговора, но даже подозрения в несправедливости не навлек на себя. А теперь, — продолжал Граба, взяв Юрия под руку, — воротимся домой, потому что ничего более не имею вам показать; верно вы более надеялись увидеть. Здесь вы найдете только то, что каждый честный и добросовестный человек должен завести у себя. Разумеется, мне нечего вам показывать мой сахарный завод, различные машины и другие учреждения этого рода, потому что все это вы можете везде увидеть. В госпиталь я вас тоже не поведу, мой дорогой гость, потому что там вы увидите неприятное зрелище, хотя мой госпиталь в лучшем порядке, чем у других помещиков; теперь вы найдете во многих деревнях больницы. Мой лазарет отличается от других только тем, что я ежедневно сам его осматриваю, что при нем есть хороший фельдшер и аптека, что я принимаю только тех больных, которым дома дурно, и некому их досмотреть; в минуту страдания больному легче быть у себя в хате со своими, нежели в наилучшей больнице. Не будь вчерашнего пожара, я бы повел вас в деревню и показал бы вам хаты и уход за хозяйством, не такой, как в других полесских деревнях; но не следует удовлетворять любопытство в такой печальный день. Мне стоило не мало труда склонить их к изменению образа жизни. Этот честный народ уважает все старое гораздо более, нежели мы, и боится изменений, даже в мелочах упорно придерживается старого; и как испокон века строил он свои курные избы вместе с хлевами и курятниками, на влажной земле, среди удушливых испарений, так точно хочет жить и теперь, завещать это и детям своим. Изменить вековое устройство хат, относящееся к дохристианским временам, изгладить предания, которые имеют связь с порогом, с очагом, с углом, скамейкой, печкой, стоило большой борьбы и препятствий. А потому я не разрушил дерзкой рукой прошедшего и не строил швейцарских домиков, которые показались бы скучны и чужды нашем народу. Я только увеличил, очистил, так сказать, идеализировал материал, который я нашел под рукой. Хата в моей деревне чище и больше; но не изменила ни прежней своей физиономии, ни устройства; только дым, вредный для здоровья, выходит трубой, кирпичная печь сделана старательно, окно шире и света более, воздух чище. Наконец, скот отделен от людей, и хотя близко хаты, потому что этого требует присмотр, но все же не рядом. Я не пожалел земли для двора, для огорода; а сады, которые мой садовник разводит, сделались и для крестьян предметом забот, они очень хорошо у них устроены. Они взошли на холм, и Юрий мог отсюда рассмотреть не сгоревшую часть деревни, которая имела вид порядочного местечка. Множество деревьев окружали белые хаты, просторные и гораздо выше обыкновенных хат. Недалеко от церкви виднелась больница, а среди рынка, где действительно находились лавочки с необходимыми вещами для крестьян, стояла маленькая и тесная корчма. — Кажется, здесь есть и лавки? — спросил Юрий. — Есть только склады, которые я содержу за свой счет. Местечки, в которые крестьянин еженедельно отправляется для покупки разной мелочи, набиты бедными и голодными евреями и более вредны для мужика, нежели шинки. Я не могу запретить ему поехать и сбыть в местечке свой продукт, но по крайней мере стараюсь отстранить его от покупок. Соль, табак, лемеши, железо и тому подобные товары он всегда найдет в моей лавчонке лучшего сорта гораздо дешевле, нежели в местечке. Взамен этого я принимаю хлеб по самой высшей цене, нуждаюсь ли в нем или нет. Кроме того, рядом с лавкою есть контора для хлеба, в которую я всегда принимаю зерно и плачу наличными деньгами. Я скупаю тоже скот, лошадей, овец, шерсть и лен, но не для своей пользы, а чтоб им облегчить сбыт продуктов, которые евреи покупают у них по гораздо низшей цене, в ущерб им. Чтобы успокоить вас, я прибавлю, что в купцы я никому не напрашиваюсь. Принудить крестьянина к продаже, и даже к самой выгодной покупке, значит все испортить; желая возбудить в крестьянине доверие, нужно чтоб он сам на опыте убедился. Сначала долго продолжалось недоверие, колебание, подозрение, и лавки мои служили более соседним деревням, нежели моей; но, наконец, постепенно развилось убеждение в моем бескорыстии; а теперь не только я не теряю, но, стыдно сказать, имею пользу в этом. Изумленный Юрий возвращался с паном Грабою домой. По дороге они разговаривали обо всем, что видели. — Соседи верно вам подражают? — спросил гость. Граба горько улыбнулся. — Если бы! — сказал он. — Но они ненавидят меня и бесятся на мои причуды, как они называют. Никто не хочет трудиться для нововведений, а все новое не достается без труда и борьбы. Они в самом чудовищном виде представляют мои учреждения и, перетолковывая их по-своему, делают из меня какое-то чудовище. Я сделался предметом ненависти для моих соседей, и одно только утешает меня, что если одни ненавидят меня, то другие невольно должны уважать. — Им следует учиться, подражать. — Мы никогда не подражаем, если подражание оскорбляет наше самолюбие. Мы подражаем чаще всего против воли, не зная об этом. Разумное подражание есть жертва самолюбия, на которую не всякий решится. — Правда, но человек часто жертвует своим самолюбием для пользы! — В мою пользу никто не хочет верить; все упорно доказывают, что я непременно разорюсь. Никто не говорил про игроков и мотов, что они близки к банкротству, хотя оно каждый день готово разразиться над их головами, потому что общество всегда к ним снисходительно; но пусть кто-нибудь пожертвует искусству, книгам, картинам и тому подобным вещам, хотя малую сумму, то завтра же по мнению света останется разоренным. — Позвольте мне сказать вам, что в этом есть свое основание, — возразил Юрий. — Мы видели тысячу примеров разорения в первейших домах, вследствие не расчета и не основательных издержек, несообразных с капиталом. — Это правда, — возразил Граба, — мы видели много господ, которые привезли из Италии, Франции и Германии разные библиотеки и картины для того лишь, чтобы в своей стране их распродать. Но неосторожность этих несчастных, которые считали за честь никогда не проверять своих кошельков, не может быть применима ко всем. А сколько теперь считаются банкротами и не имеют кредита, потому что покупают картины и книги? Они приближались уже к дому, когда нетычанка, запряженная тройкой породистых лошадей, прикатила во двор. В ней сидел немолодой мужчина, румяный, довольно полный, крепко сложенный, в зеленом испанском плаще, с огромной пенковой трубкой во рту. Кучер, одетый по-краковски, погонял лошадей, поправляя шапочку с павлиным пером. Господин, сидевший в нетычанке, имел важный и самоувереный вид, в глазах его выражался сарказм; видно, что он о себе много думал. Увидев идущих Грабу и Юрия, он ударил по плечу кучера и велел остановиться. Он вышел медленно из экипажа, и, приподняв немножко шапку, приблизился к пану Грабе. — Здравствуйте, почтенный сосед! — сказал, протягивая жилистую руку, приезжий и с покровительственной улыбкой встретил хозяина. — Здравствуйте! — довольно холодно ответил Граба. — Я приехал узнать, — сказал приезжий. — Мы видели вчера у вас огонь; мы опасались за господский двор и скирды; но, слава Богу, я узнаю, что только часть деревни сгорела. — Лучше бы скирды мои сгорели! — Вы шутите, любезный сосед. Мужик своему горю пособит, а при теперешней дороговизне несколько тысяч рублей, если не больше… — Да, но я легче перенес бы этот убыток, нежели бедные крестьяне. — Вы опять со своею филантропией! Испортите нам хамов. — Хамов? — в удивлении спросил Граба. — Я хотел сказать мужиков. Они замолчали. Приезжий с важным видом шел и сопел; Граба, прикусив губы, молчал с выражением досады. — Ведь нам нужно подумать о важном деле, — сказал пан Самурский, приехавший сосед. — Приближаются выборы. Вы поедете? — Я? Конечно, поеду, потому что это долг всякого помещика. — Вы поедете! — повторил с недовольным видом Самурский. — И вероятно, — прибавил он, — у вас есть уже кандидаты на примете? — Разумеется. — Мы выберем самых честных людей. — Дай Бог! — сказал Граба. — Как вам кажется, кому быть предводителем? — Предводителем, — возразил медленно Граба, — должен быть самый достойный человек. — Предводитель — представитель образованнейшего класса людей — дворян; мы изберем, или, по крайней мере, должны избрать наилучшего и достойнейшего из своей среды человека, которым можно будет похвалиться. Представитель дворян, исполняющий одну из священнейших обязанностей, — есть беспристрастный судья между землевладельцами и крестьянами и должен быть достоин этой высокой миссии и добросовестным исполнителем ее. — Да, да, да, да! — поспешно сказал Самурский. — Но вы должны согласиться, что дело здесь не о народе, а более всего касается нас самих. Предводителем должен быть богатый представитель уезда. — Как вы это понимаете? — Разумеется, должен принимать, когда нужно… — Бутылками и блюдами! — смеясь, сказал Граба. — Ну, и это нужно. — Менее всего, коханый пан. — Пускай и так; нечего спорить. Ну кого же мы изберем? Я не скрываю, что хотел бы знать ваше мнение и за кого будут голоса; в этом я имею свою цель. — Признаюсь вам, что до сих пор я не знаю, кого бы следовало избрать: это дело, требующее размышления. — О чем здесь думать? — сказал Самурский. — Вот есть вернейший кандидат, пан Паливода из Конопяты. — Пан Паливода? Ха, ха, ха! — Что вы имеете против него? — Ничего за него, дорогой сосед. — Как! Богач сумеет поддержать гонор уезда; а сохрани Бог дела, он знаком с губернатором, бывал у него на балах и даже в столице имеет связи. Вот какие поводы к избранию пана Паливоды. Наконец, чего еще хотите? Он честный человек. — Как вы это понимаете? — вдруг спросил Граба. Самурский покраснел. — А кто же скажет, что он бесчестен? — Подождите. Во-первых, не угодно ли вам определить, что вы понимаете под именем честного человека? — Ведь это известно каждому, — сказал, натуживаясь, толстый господин. — А мне кажется, нет. — Честный человек; справедливый человек, — достойный человек, разумеется, это одно и тоже — подлости никакой не делает. — Разве этого достаточно, чтобы его назвать честным? — Но, ей-Богу, я вас не понимаю. — Выслушайте два слова: честный человек не есть тот, который зла не делает, но который по своей обязанности делает добро. — Но, что же вы имеете против пана Паливоды? Ведь вы знаете, что мы с ним родня? — Я знаю, что вы ему родня, — спокойно возразил Граба, — и не имею никакой личности против него; но чтобы избрать его в предводители… — Скажите, пожалуйста, почему нет? — гордо и нагло закричал Самурский, остановившись и заложив руку за жилет. — Хотите ли вы услышать из моих уст всю правду, по совести? Будьте уверены, что я ее скажу. — Конечно, нужно объясниться. — С большим удовольствием. Паливода, может быть, честный человек, но до сих пор он однако ж не старался заслужить этого имени. Во-первых, с матерью своей, честной и пожилой женщиной, которую он должен уважать, он не ладит и этим подает дурной пример; во-вторых, он только думает о разврате, картах, кутеже; в-третьих, я знаю, что он предводительствовал бы посредством секретаря, а этот способ управления в высшей степени бесчестен. Казалось, что с паном Самурским будет удар, до такой степени он покраснел от слов Грабы, взбеленился и рассерчал. Сначала он не мог пробормотать ни одного слова, но, наконец, бросаясь, как на цепи и внутренне бесясь, скороговоркой проговорил, ударяя себя в грудь: — Позвольте, позвольте! Право, более невтерпеж! Вы мне, его родственнику, говорите… — Я говорю истину, которую вы желали слышать. — Во-первых, кому какое дело, как он с матерью живет? — Если все видят его обращение с ней, то оно касается всех. — Это семейные дела. — Пускай и так. — Ну, а что касается его жизни, разве не все должны покутить в молодости? Разве это бесчестит его имя? — Бесчестит, господин сосед. — Что! Карты, кутеж и девушки? О! Какие же это пороки? Ну! А на что молодость человеку? — Верно, не для карт и кутежа! — Разве это препятствует ему быть хорошим предводителем? — Не только он не может быть с этими страстями хорошим предводителем, но даже ничем. — Конечно! — закричал, бесясь, Самурский. — Это ничто иное, как личность, или ненависть. — Напротив, пан сосед, в Паливоде я принимаю участие, потому именно, что несмотря на его недостатки, он имеет великие качества, которые могут ему указать лучший путь. Я говорю вам это, потому что вы, как родственник, обязаны вывести его не в предводители, но прежде стараться исправить его. Самурский отвернулся. — Гей! Петр! — закричал он кучеру. — Подъезжай! Мне нечего с вами говорить. До свидания. И отвернувшись невежливо, вскочил в нетычанку, бросил на Грабу сердитый взгляд и уехал. Граба перенес это оскорбление спокойно, с достоинством и низко поклонился отъезжающему Самурскому. — Не правда ли, — сказал он Юрию, — что стоит ехать в уездный город, где на дворянском съезде будут составлять список избирателей к наступающим выборам. Если бы вы не торопились оставить наш край и не хотели бежать в Варшаву, то я пригласил бы вас поехать со мной. Вы бы тогда лучше узнали деревню и уездный город, а ведь это будет не без пользы для общего знания света. — С вами я с величайшим удовольствием поехал бы, — сказал Юрий. — Ну, а может быть, вы можете отсрочить свой отъезд? Юрий задумался, не решаясь утвердительно ответить. — Поедемте, — сказал Граба, — право поедем! Завтра я собираюсь. — Но я вовсе не готов; я уехал от деда только на один день. — Мы пошлем за вашим человеком и за вещами. Юрий хотел дольше пожить в этой стране, но не находил только предлога, и потому он охотно принял предложение пана Грабы, и в ту же минуту нарочный поскакал верхом с запиской к Станиславу в Тужу-Гору. — Кроме изучения, мы можем тоже найти развлечение, — сказал Граба. — Вы молоды, привыкли к городской жизни, невозможно, чтобы вы не желали развлечения. Я уверен, что там устроится танцевальный вечер; а может быть и m-lle Ирина соблазнится поехать в город. Юрий ничего не ответил, но сердце его сильно затрепетало. |
||
|