"Болеславцы" - читать интересную книгу автора (Крашевский Юзеф Игнаций)IVКороль Болеслав, когда утомлялся, отдыхал обычно на низком ложе, устланном мягкими мехами. Его любимые охотничьи собаки, с которыми он редко расставался, спали в одной с ним комнате и пользовались правом ложиться на его постель. Он любил их и позволял им многое, наравне с конями, к которым питал слабость выше меры, так что предпочитал их людям. К числу его любимцев принадлежали также соколы, кречеты и кобчики. Этих птиц было полным-полно в покоях короля. Он был храбрый завзятый воин и чрезвычайно увлекался охотничьей потехой, обычной спутницей воинственных наклонностей. Когда не было войны, он заменял ее охотой и предпочитал такого зверя, охота на которого была сопряжена с опасностью. Потому он любил охотиться на оленей, лосей, кабанов, зубров и туров. Нередко взбешенные лоси и кабаны поднимали его на рога вместе с лошадью и подбрасывали его на воздух, топтали ногами и бодали. Для короля не было в диковину идти с рогатиной на зубра, с кинжалом на кабана, с топором на медведя. Напрасно было бы пытаться удержать его: он готов был убить на месте такого радетеля. Громадные королевские собаки были лучшей для него охраной. Они не очень-то подпускали посторонних к спальне, а по знаку короля готовы были растерзать кого угодно. Чуткая и страшная была это охрана, стоявшая на страже днем и ночью, более бдительная, чем люди. При малейшем движении в соседней комнате, псы рыча, приподнимали головы, глядя на дверь и готовясь броситься, так что королю приходилось сдерживать их грозным окриком. Иногда для этих любимцев устраивалась травля во дворе замка, чтобы они живьем могли взять кабана или оленя, или медведя. Ворота закрывались, около них ставились люди, вооруженные рогатинами, из клетки выпускали зверя, и король гонялся за ним вместе с собаками. Иногда случалось, что преследуемый зверь, доведенный до крайности, взбирался на валы, влезал на частоколы, прыгал оттуда вниз, порой даже уходил совсем. Или же, попав на холопа послабее, терзал его и убивал, раньше чем успевали прибежать на помощь. Эти кровавые забавы король предпочитал всякому иному времяпрепровождению. В этот день король был утомлен и гневен. Смотрел зверем, морщил брови, стучал кулаком; даже псы боялись подходить к нему, потому что он бил их и гнал. Кто-то едва слышно дотронулся до двери. Свора зарычала, бросаясь и настораживаясь, а король молча смотрел, что будет дальше. Показалась седая голова королевского подкоморного, Янка Хузли. — Всемилостивейший государь! — начал он. — Куда лезешь! Видишь, я отдыхаю! — закричал король. — Всемилостивый государь! — продолжал, не смущаясь, старец. — Его милость, ксендз Станко, епископ, дожидается и требует свидания. Услышав это имя, король так порывисто вскочил, что собаки в страхе метнулись в стороны и также повскакали. — Он здесь? — закричал король. — Так, всемилостивый государь; он домогается личного свидания. — А, ну… и очень кстати! — засмеялся король. — Очень кстати, так как я и сам хочу сказать несколько теплых слов этому попу. Он прекрасно выбрал время. Поди, скажи ему, что увидит короля. Пусть подождет. Проведи его в королевскую светлицу… Подкоморный медленно прикрыл двери и исчез, а Болеслав стоял, погруженный в думы. Он сказал, будто хочет видеться с епископом; но по лицу было видно, что он колеблется, не очень-то рад встрече и охотно отложил бы разговор. Он раз подошел уже к запертым дверям, но вернулся. Подошел вторично, взялся уже за щеколду, но опять не решился выйти; и только в третий раз преодолел чувство неловкости и, гордо закинув голову, как был, полуодетый, скорым шагом вышел в королевскую приемную. Это была небольшая комната, хорошо обставленная и предназначенная для приема немногочисленных, почетнейших гостей. В ней стоял престол, над которым висели щиты и мечи, а вдоль стен были скамьи с суконными подушками и спинками. Пол устлан был коврами, а окно затянуто рыбьими пузырями, пропускавшими желтоватый свет. Здесь можно было безопасно говорить, не боясь свидетелей, так как две пустые комнаты отделяли королевскую светлицу от помещений, в которых обычно собирался двор, болеславцы и служилые люди. Король, быстро войдя в комнату, уже застал в ней епископа, стоявшего посередине. Оставив в первых комнатах сопровождавшее его духовенство, ксендз Станислав из Щепанова был один. Он пришел, как служитель церкви, величественный, строгий, с лицом, исполненным печали; в святительских одеждах с перстнем на пальце и с крестом на шее. Король и епископ смерили друг друга взглядами, как бы испытывая свои силы. Но епископ выдержал взгляд короля и не смутился; а король отвел глаза и мрачно прошел мимо. Епископ поклонился. Молча, не ответив на поклон, Болеслав сел на королевское возвышение и, не указав, как бы надлежало, епископу место рядом с собой, на лавке, спросил грубым голосом: — Чего вам надо? Епископ снова смерил короля продолжительным взором. Казалось, он не то собирался с мыслями, не то в душе молился. Потом он сделал шаг вперед и начал говорить, спокойно и размеренно: — Всемилостивый государь! Не я прихожу к тебе, но со мною и в моем лице приходит церковь, наша матерь. Я тут ничто, и на меня незачем обращать внимание: надо помнить, что я говорю не от себя, а покоряясь ее велениям; не по своей, а по ее воле… При этих словах епископ приостановился; но видя, что король молчит, кусая губы, продолжал. — Всемилостивый государь! Церковь — матерь долго молчала и проливала слезы; ныне же она моими устами говорит со своим сыном, ибо настал час. Плачет матерь, плачут твои братья, король, видя, что творится. — А что ж творится? — спросил король вызывающим, исполненным насмешки, голосом. — Творится зло, — продолжал епископ, — уже тем самым и тем большее, что король не знает о творимом зле. А с высоты престола можно бы, казалось, слышать стон земли: ты для нее палач… а должен быть отцом. Король вздрогнул и метнулся на сиденье, но продолжал молчать. — Земские люди, рыцарство, старейшие мужи, все отшатнулись от тебя, — продолжал епископ, возвысив голос, — потому что ты строг к ним и безжалостен. Король вспылил и ударил кулаком по поручням престола: — На то у меня и власть; а как я ею пользуюсь, в том я дам ответ перед всемогущим Богом, ни перед кем больше! Земские людишки прижимисты, бунтуют; рыцарство поголовно все изменники: бросили меня самовольно в Киеве, а, вернувшись, стали же стоко расправляться с простым народом. Я король не только над рыцарством и земством, но и над смердами… Мстить нищему на роду и изводить его я не позволю… Нет народа, нет и короля… а земских людей да рыцарства сколько угодно можно понаделать из простых сельчан… А караю я за самоуправство: никто не властен над жизнью и смертью, только суд да я! — Простой народ восстал против господ, — молвил епископ, — стал чинить насилия, бесчестить семейные очаги, захватывать чужую собственность… народ еще полуязыческий: защищать его против христиан неблагопристойно… — Вы обвиняете народ! — закричал король. — Разве слуги виноваты в распущенности жен? Ваши земские и рыцарские женки сами завлекали в свои спальни слуг и оскверняли ложа! Нет оправдания и пощады ни для них, ни для изменников и беглецов. Король говорил в великом гневе, волнуясь, вскакивая и опять бросаясь в кресло; он метал на епископа пылающие взгляды и, вот-вот, казалось, готов был ринуться на него. Станислав из Щепанова стоял и слушал молча, сохраняя хладнокровие. Он дал королю время остыть, одуматься, и вновь стал говорить тем же голосом, как раньше: — Вспомни, всемилостивый государь, что когда в правление Мешка от него отступились обиженные земские люди и владетель ные паны, когда королева Рыкса восстановила их против себя, тогда всему царствующему роду и их кровным пришлось уйти, а королю отречься… Помните, что без них вам не удержаться на престоле. — О, я прекрасно помню изгнание отца и измену земских людей и панов! Помню и попомню им вовек и не прощу! Оттого-то и летят с плеч их мятежные головы… и будут, пока не истреблю их. Я поставлю себе новых земских людей и рыцарство, которые будут мне послушны. Я король и властелин, а не соломенное пугало для воробьев: я твердо держу власть и не отступлюсь от нее! Ни владыки, ни вы, епископы и церковники, не смеете идти против меня, ибо меч и право в моих руках! Епископ медленно отступил на шаг. — Всемилостивый государь, — сказал он гордо, — мы, епископы, не подчинены твоей королевской власти: один у вас король и Господь на небесах; а другой, его наместник, в Риме: иной власти мы не признаем! Никакой!.. Не мы подвластны королям, а наоборот; ибо вы подвластны церкви… и должны повиноваться ей! — Я… вам… повиноваться, — закричал король, угрожая кулаками. — Я!.. Я не признаю над собой никакой власти: ни кесаря, ни папы, никого, кроме Бога единого! Слышите?! Не воображайте, что я, как кесарь, склоню голову под ноги папы или епископа… лучше потерять корону! — Берегитесь, как бы не утратить и то, и другое, — молвил епископ хладнокровно, — я не обижаюсь на ваши необдуманные речи, сказанные в гневе, и не кладу их на весы, но повторяю: вы подвластны церкви, а церковь могущественнее всех земных владык. С диким смехом король ударил по рукояти меча. — Увидим, кто сильнее, когда придется померяться с вами или с церковью! — воскликнул он. Епископ грустно поник головой. — Всемилостивый государь! — молвил он тихо, голосом, в котором слышалась не тревога, а страдание, — еще раз хочу говорить с вами, как брат, исполненный любви… Ярость овладела королем, когда епископ осмелился назвать его братом. — Еще раз заклинаю, спасения ради души вашей: одумайтесь, покоритесь, исправьтесь! Все, что творите, ведет к погибели. Ваша жизнь и жизнь всех придворных греховна, исполнена соблазна и разнузданности. Соблазн свыше проникает в народ, и он заражается вашим развратом. На вашей совести будут не только грехи личные, но и грехи всех тех, которые подражают королю! — Молчи, поп! — прикрикнул Болеслав. — Не буду и не могу молчать, — сказал епископ, глубоко взволнованный, — меня заставляет говорить верность заповедям Господним и церковным… любовь к королевскому дому… Вы, явно прелюбодействуете, живете с чужой женой, взятой силою у рыцаря Мстислава из Буженина. — А тебе какое дело? — в бешенстве кричал король, стуча ногами о скамейку, разлетевшуюся вдребезги. — Никому нет дела до того, с кем я живу! Это мое дело: я грешу, я же буду и расплачиваться! И ты смеешь попрекать меня! Ты, ты! — По чувству долга и обязанности попрекаю и буду попрекать, — молвил епископ, не думайте, всемилостивый государь, что я вас испугаюсь. Я так же, как и вы, не боюсь никого, кроме Бога, не боюсь и смерти, а меньше всего боюсь твоего, государь, гнева. Я поступаю, как велит мне совесть. Вы должны вернуть Мстиславу его жену, а за соблазн принести всенародно покаяние!.. Да!.. Мир видел грех, должен видеть и раскаяние… Слыша такие речи, король вскипел и обеими руками в гневе вцепился в ручки кресла. — Поп! — закричал он, — ты грозишь, так и я должен пригрозить. Берегись гнева моего!.. Страшен гнев мой и, как молния, может ударить в церковь… Берегись! Не сносить тебе головы, будь ты сто крат помазанник!.. А в Риме, если нужно, я откуплюсь… Я заткну тебе глотку за твои речи!.. — Всемилостивый государь, — возразил епископ, — вольно вам поступать, как вздумается… но запугать меня не сможете. Вот, я стою перед вами безоружный, как стоял не раз; прошу и умоляю, принесите покаяние и отойдите от греха. Сколько бы раз мне ни пришлось стоять перед лицом твоим, я буду повторять одно и то же: умолять и обличать. Покайся во грехах!.. Епископ вдохновенно возвысил голос, а король, стуча руками о сиденье, закричал пронзительно: — Молчать, поп! Ты слишком надеешься на Рим и чересчур даешь волю языку. Молчи… Епископ вздохнул с сожалением. В осанке его не было ни гнева, ни волнения… он только утомился и устало отер пот с лица. — Король, — сказал он, — у церкви есть оружие против своих мятежных сынов: церковь помазала тебя на царство, она же отнимет благодать помазания. Не вынуждай ее закрыть перед тобою двери и как паршивую овцу отлучить тебя от общения верующих. А тогда не помогут тебе ни происхождение, ни имя, ни власть: все от тебя отступятся и откажут в повиновении. Сила сокрушится в руке твоей. Сжалься над самим собой, сжалься над королевой и своим единым детищем. Опомнись! Церковь знает человеческую немощь и отпускает грехи, если видит сокрушение… но не прощает мятежных и дерзких… Король слушал, то вскипая гневом, то издеваясь… он пытался поднять епископа на смех, но тот, равнодушный к гневу и насмешкам, бесстрашно, скорбным голосом продолжал свои обличительные речи. Король несколько раз срывался с места, как бы желая перебить епископа, но в конце концов надел личину равнодушия, хотя пылал невыразимой злобой. Станислав из Щепанова не обращал внимания на яростные взгляды короля, неуклонно твердил одно и то же: — Затем я и пришел, чтобы настоять на двух вещах: чтобы вы вернули Мстиславу жену и отечески отнеслись к нуждам земских людей и рыцарства. Заклинаю вас, послушайтесь и не принуждайте меня поднять, в защиту заповедей Божиих, тот меч, который дан мне церковью… Болеслав, более не в силах сдерживать ярость, вскочил, багровый и трясущийся от гнева. Указывая рукой на дверь, он стал кричать на разные лады: — Прочь! Ступай прочь!.. Уйди!.. У меня руки чешутся… не удержусь… ударю! Убирайся, вон! Никто и никогда не смел мне так перечить… и не поплатиться жизнью! Уходи! Он повторял, крича одно и то же все чаще, неистовее, а руки его дергались, как в судороге. Епископ пристально посмотрел на короля, поднял правую руку, и, точно отгоняя злого духа, перекрестил большим крестом. Потом попятился и, повернувшись, вышел, намеренно замедлив шаг и не оглядываясь. Когда епископ скрылся, король упал в кресло и долго не мог успокоиться. Опершись на руку, он скрежетал зубами и, изрекая вполголоса языческие проклятия, просидел в одиночестве до сумерек. Придворные, слышавшие издали раздраженный голос короля, не смели подойти, опасаясь его гнева. Никто не входил. Ждали, чтобы, успокоившись, король сам вышел или позвал к себе. Уже стемнело, когда Болеслав сошел, наконец, с возвышенья и, почти бегом, грозный, вышел из светлицы. Болеславцы, стоя, поджидали его на обычном месте. Король подскочил к Буривою. — Поймали Мстислава? — спросил он. — Наши поджидают… пока еще не видно. Король не сказал ни слова и направился к себе и к своим псам, которые с визгом, вперегонку, бросились ему навстречу. На Мстислава была устроена облава, а Христя, предав мужа, теперь сама убоялась своего вероломства, хотя и заручилась словом короля, что жизнь Мстислава в безопасности. Христя была слабая, испорченная и безвольная. Она легко поддавалась всякому влиянию и шла, куда подует ветер. Лишь только король вышел от нее, она опомнилась и стала плакать. — О, если его убьют, кровь его будет на моей душе. Умирая, он проклянет меня. Он станет защищаться, и его убьют, убьют! Что я наделала, что я натворила! Она уже собралась бежать к королю, чтобы пасть к его ногам и умолять за мужа… добежала почти до порога сеней, но вдруг застыдилась и заколебалась… Вздумала было послать за Болеславом, но стало страшно, как бы тот не подумал, что она любит и жалеет мужа. Она плакала и ломала руки. Скверная жена, она в один и тот же миг могла быть и доброю и злою, любящею и прелюбодейной; могла сокрушаться о грехах и впадать в новые, настолько переменчиво и непостоянно было ее существо. Она жила на свете, как несчастное создание, порхающее с цветка на цветок, и не отдающее себе ни в чем отчета; подобно ядовитой гадине, одним и тем же жалом сосала мед и наносила смертельные уколы; и, как насекомое, садилась там, куда ее манила минутная причуда, но никогда не возвращалась на насиженное место, потому что никогда по нем не тосковала. Ей стало жаль Мстислава и страшно за свое предательство. Сперва предав, она вздумала теперь спасать его. А как было не предать, когда он хотел похитить ее у короля и из королевы сделать несчастной изгнанницей? При дворе было так весело, так шумно, что ни день, то новость. Вдали же от придворной жизни, в лесах, в пустыне, ей представлялась смерть; а смерти она так страшно, так невыразимо боялась! Потому надо было уберечь себя… И вот, испорченная в корне, она прибегла к крайности. С другой же стороны, суеверный ужас нашептывал ей на ухо: — Когда он будет умирать, то проклянет тебя, и его кровь падет на твою голову… Кровь!.. Страшная, несмываемая кровь убитого! Обезумев от ужаса, Христя побежала искать помощи у своей наперсницы Тярки. — Слушай, Тярка, слушай, моя добрая, возьми, вот нитка ян-тарей! Сделай только, о чем я попрошу! Дам тебе все, что только пожелаешь! Отпусти душеньку мою на покаяние! — Все, все сделаю, все, что прикажете, — ответила изумленная и обрадованная девушка, разглядывая сверкающие янтари, — чего, чего только не сделает за такую нитку такая беднота, как я? — Так вот, перед сумерками иди к воротам, — приказала Христя, — войдет человек в простой сермяге, в нахлобученной на глаза шапке, черный, большой, страшный! Ох, это мой старый муж! Он изводит себя из-за меня и следит за мной… Тярка в изумлении всплеснула руками. — Муж!.. О Боже милосердный!.. Муж! — взвизгнула она. — Но я не хочу такого мужа! Не хочу!.. А если убьют, то пожалею: они на него зарятся. Пойди, скажи ему, шепни, что король все знает, а если изловят, то уж нельзя будет помочь: отрубят голову… Скажи, что я послала тебя и приказала: пусть бежит и не клянет меня… Кто-то подслушал, разболтал, донес… Пусть уходит… Тярка, сделаешь?.. Для меня?.. Тярка, державшая в руках нитку янтарей, воскликнула поспешно: — Ну да, если его узнаю, то, клянусь, сделаю так, как вы велели… все скажу… пусть уходит… Выйду даже за ворота… Христя толкнула ее к двери: — Ну, иди, да поскорей! Едва успев прижать к сердцу ожерелье, девушка накрылась белой плахтой и побежала на двор к воротам. Уже вечерело, но народ толпами шел еще в замок и из замка. Король должен был ужинать с дружиной во дворце, а на лугу под Вавелем были накрыты столы для гостей. Но к этим столам, кроме бедноты, никто не подходил. Земские люди, уплатив дань, немедля отъезжали восвояси и не желали ни притронуться к пище, ни пригубить королевского питья. Все это заприметили и поставили в вину, как доказательство вражды против короля. А король, пожав плечами, приказал накормить отборнейшими яствами и напоить тонкими винами самую что ни на есть ободранную чернь. И вот под королевскими шатрами устроилась евангельская трапеза: за столами расселись нищие и изголодавшийся, убогий люд. Болеславцы и весь двор с любопытством присматривались к пирушке меньшей братии и смеялись до упаду над алчностью бедняков, дравшихся за мясо, хлеб и мед. Иные дорвались до бочек, пили с такою жадностью, что тут же, потеряв сознание, падали и умирали. Холопы выволакивали трупы за ноги и кидали в Вислу. Пока Тярка шла к воротам, она встречала людей, отправлявшихся взглянуть на это зрелище и возвращавшихся с него. Зоркими глазами старалась она подметить среди толпы намеченного человека, но старания ее пока были бесплодными. Наконец, она увидела вдали фигуру, как две капли воды похожую на ту, которую описывала Христя. Тярка уже ринулась навстречу, чтобы передать предостережение от госпожи, когда четверо всадников, все время вертевшихся около ворот, положили ему руки на плечи. Не успела еще Тярка добежать, как несчастного схватили, втиснули между лошадей и шибко погнали к замку. Пешеход был, конечно, никто иной как Мстислав. Он не успел даже попробовать защищаться от нападавших. А пойманный не пытался вырваться и молча дал себя схватить и увести. Один из ловчих немедленно побежал сообщить о поимке королю и, по его приказанию, Мстислава повели в темницу, где запирали узников. Темница стояла неподалеку от дворца и была теперь пустая. Король не любил заточать людей, а предпочитал вешать и рубить головы. Построенная из толстых бревен, обшитых внутри крепкими досками, темница была совершенно лишена света, а сообщалась с внешним миром только через обитую железом дверь. Небольшое окошечко в дверях служило для подачи затворникам пищи. Буривой, которому было поручено посадить Мстислава под замок, сам привел его сюда. Очевидно, король дал еще другое поручение, потому что Буривой, доставив узника, не ушел, но, отослав холопа, велел ему стать поодаль и светить факелом. Внутренность темничной избы была в высшей степени ужасна: сор, нечистоты и гнилая солома лежали грудами; это было не жилье, а какой-то отвратительный вертеп, наполненный промозглым и смрадным воздухом, едва способным поддерживать дыхание. Мстислав, которого работники, подхватив за плечи, втолкнули в дверь, без сопротивления повалился молча на истлевшую солому. Он не дал себе даже труда осмотреться, а лежал как мертвый, не обращая внимания на стоявшего у дверей Буривоя. Тот, не двигаясь, впился в него глазами. — Мстислав, слушай, — сказал он, — мне жаль тебя. — А мне тебя, — ответил буженинский пан, — я узник, а ты раб. Болеслав, притворившись, что не слышит, продолжал. — Мне жаль тебя, Мстислав, но ты сам виноват. Мстислав ответил резким и диким смехом. — Сам виноват! Да, правда! — прохрипел он. — Ведь не у одного тебя загуляла женка! Что если б всякий из-за этого полез на виселицу? — продолжал Буривой. — Неужто гибнуть из-за того, что она тебя не любит? Она сама же и нажаловалась на тебя королю. Мстислав в гневе отвернулся. — Лжешь! — крикнул он. — Да, лжешь!.. Она!.. Да быть этого не может! Настала очередь Буривоя рассмеяться. — Я вижусь с нею ежедневно, — молвил он, — мы с ней приятели; она любит короля, а тебя боится, без содрогания не может вспомнить. И чего ты изводишься из-за нее? Только ли света, что в окошке? Мстислав, лежа, что-то бормотал. — Эй, ты, такой-сякой, — промолвил он, наконец, внятно, — мне все равно, любит ли она меня или ненавидит, мне какое дело! Только я хочу ее, потому что взял за себя и люблю ее, а этого довольно… — Хотя король и строг, но он сжалился бы, — продолжал Буривой свою песню, — отпустил бы тебя, а я вымолил бы тебе прощение. — Прощение? Мне? — перебил Мстислав. — Спроси лучше, прощу ли я? — Ты дуришь, Мстислав, — продолжал спокойно Буривой. — Он пан, он король, а ты так себе, простой земский обыватель. Скажу тебе одно: поклянись, что больше сюда не сунешься; откажись от Христи, а я отправлюсь к королю, дадут тебе вольную, да еще с приданым. Ну что тебе в этой бабе! — Я? Отказаться от Христи?.. Да никогда на свете! — крикнул узник. — А если меня выпустят, буду всячески стараться отнять ее: в этом поклянусь. Приду сам, соберу людей, приведу толпу, взбаламучу всех его врагов… пойду к чехам, к немцам… подожгу замок… не оставлю в покое. Лучше держите меня крепче; пусти все знают, кто такой для короля земский человек: можно и жену; отнять, и худобу, и голову… С какой стати отпускать меня! Буривой уж и не знал, что сказать. Он сделал шаг назад, как бы собираясь уйти. — Эх, жаль тебя! — повторил он еще раз. — А мне тебя и всю твою братию, — сказал, как перед тем, Мстислав, — служите господину, творящему зло, а его покарает Бог и вас с ним вместе. Велика-ль беда, что я изведусь в темнице! Погибну, либо нет, на то Божья воля, а что вы все сгинете вместе с ним, рано или поздно, вот это как Бог свят… будете мыкаться по свету, как бродяжки жалкие, без креста, без веры… пока Бор не сжалится над вами… С этими словами Мстислав повернулся лицом к стене и закрыл голову полой в знак, что прекращает разговор. Буривой с минуту постоял над ним, а потом ушел, видя, что все старания напрасны. Факел унесли… дверь замкнули на засов — удушливая вонь и тьма охватили узника… Пока Мстислава влекли в яму, Тярка, запыхавшись, вернулась к своей госпоже и у порога закричала: — Поймали его, поймали! Ой, долюшка моя несчастная! И со слезами вытащила из-за пазухи нитку янтарей. Она держала ожерелье и горестно смотрела на него, огорченная, что барыня отнимет незаслуженную награду. Но Христя и не думала о янтарях; она заголосила, ломая руки. — О, я несчастная, о, я проклятая! Что мне делать, куда скрыться! Кровь его на мне! Она бросилась на лавку, закрыла голову руками и рыдала. Среди ее стонов и рыданий отворилась дверь, и вошел король… Девушка с ожерельем, увидев короля, юркнула в каморку; а Христя, услышав шаги, повернула голову и, бледная, побежала ему навстречу. — О, господин мой, о, король мой! — взывала она, обнимая его ноги. — Не лишайте его жизни! Я предала его, и кровь его на мне! Кровь! Кровь! Хмуро взглянул король на Христю. — Эй, ты! — сказал он. — Ни голову с него ни сняли, ни давили! Даже глаз не велел я ему вылупить: жаль стало! Сумасброд, вздумавший тягаться со мной, своим владыкой! Он… со мной! Червь ничтожный, которого могу раздавить ногой! Ни дать, ни взять тот поп, который сунулся ко мне по его делу! Эй, Христя, дорого обойдутся королю очи твои черные! Заливаясь слезами, она стояла перед королем, утирала глаза платочком, а грудь ее надрывалась от тяжелых вздохов. — Королечек мой, панночек мой! Христя век будет любить тебя, только не убивай Мстислава. Он проклянет меня… я боюсь крови!.. — Успеешь вымолить ему жизнь, а теперь пусть посидит в темнице, уму-разуму научится. Следовало бы туда же и епископа… да ну, подождем еще! Попадется и он мне в лапы. Уставившись глазами в землю и успокоившись немного, Христя слушала, ничего не понимая, а слезы градом продолжали течь у нее из глаз. Король подошел к ней, погладил по лицу, велел сесть и спеть… но в голосе у Христи дрожали слезы, да и сам король не мог развеселиться. Его угнетал разговор с епископом, он хотел забыться, но не мог. Резкие слова духовного владыки звенели у него в ушах. Король подсел к Христе, ласкал и утешал в надежде, что ее красота разгонит мрачные мысли. Но среди ласковых речей то и дело воскресали в памяти жестокие слова и страшные угрозы. То же было с Христей: память о муже, проклятие, которого она так боялась, обрывали слова песенки, начатой вполголоса. Оба они были рассеяны, и мысли их витали далеко. Болеслав все стерпел бы, может быть, со стороны епископа, за исключением одного лишь домогательства быть ровнею королю, даже выше короля и помыкать им, своим законным государем. Посидев немного с Христей, король ушел и оставил ее одну. В королевских хоромах пировала дружина, и король пошел на ее шумную беседу, стараясь заглушить воспоминание о епископе в кругу верной опричнины, где он чувствовал себя властелином, ибо знал, что она послушна малейшему его желанию. Обычное место короля не было занято. Королевская дружина, болеславцы, двор, гости редко показывались в городе. Все они, как при Болеславе Храбром, ели за королевским столом. А после киевского похода, когда рыцарство бежало из войска, король не редко, в наказание беглецам, приглашал к столу черный сельский люд. И вообще, шли, кто хотел, ибо щедрость короля не знала меры. В этот день ожидалось особенно много гостей; однако было почти пусто, и у столов в шатрах, и в замке. Знакомцы и родные, служившие у короля, напрасно приглашали своих близких. Лелива, которого братаны насильно хотели затащить в королевские хоромы, зная, как король не любит одиночества и раздражается видом пустых мест, ответил, вырвавшись из рук друзей и садясь в седло: — Пусть всемилостивый государь обедает с теми, кого любит. Обмиловал чернь, ну, так с ней и забавляйся, а мы ему не нужны. Ведь, того гляди, пришлось бы сидеть рядом с такими молодцами, которых мы не прочь повесить на любом суку… Многие же, внеся дань, сейчас направились к епископу, чтобы все знали, чью они держат сторону. Когда король вошел в трапезную, в которой собралось уже много придворных, он окинул быстрым взором всех присутствовавших и, не увидев посторонних, понял, что это значит. Брови его сдвинулись черной полосою над глазами; он прошел на свое место и никого не одарил словом. Только, когда Буривой, не редко исполнявший при короле обязанности чашника, поднес ему на данный знак кубок вина, король, смерив его взглядом, попробовал обратить все в шутку. — Много же у вас гостей! — сказал он. Буривой пожал плечами. Король усмехнулся. — Так-то лучше, — сказал он, — я и без них найду, кого хлебом кормить. А будет ли у тех свой хлеб, да рты, чтоб есть, этого уж я не знаю! Веселитесь вы за всех… По домам разъехались? — спросил он. — Много их собралось у епископа, на Скалке, — вставил стоявший сбоку Збилют, — толпой стояли у ворот… Король закусил губы, духом выпил кубок и велел налить другой. — А ну его! — воскликнул он. — Веселитесь, не падайте духом, у епископа также веселятся. Женок ему, верно, привели, чтобы позабавить песнями. Попы до них охочи, хоть другим и запрещают. Одни начали смеяться, другие смутились. Король явно старался забыть о чем-то и прикрикнул, чтобы начинали петь: пусть издали будет слышно, как в замке весело и без гостей. Те, которые помоложе, желая прислужиться, грянули самый что ни на есть разухабистый напев; и достаточно было одному запеть, чтобы со всех сторон начали подхватывать, так что поднялся невообразимый шум. При каждом веселом припеве раздавались смех и хлопанье в ладоши… а король сидел гневный, опустив голову на руку. На Скалке, около дома, в котором временно приютился епископ, не желая сидеть в замке под королевскою охраною, собралась в этот вечер огромная толпа челяди с конями. Несколько тесных комнат были битком набиты рыцарством и земскими людьми, отшатнувшимися от короля и искавшими защиты и опоры у нового вождя. Вернувшись из замка, епископ принимал гостей, успокаивая их и не отпуская слишком громких жалоб и протестов. В толпе все подбавляют друг другу горечи; обида растет, злоба распаляется, и трудно бывает сдержать накипевший гнев. Епископ всем замыкал уста, советуя возложить упование на милость Божию, отдаться в руки Провидения. Пылавший кровными обидами, он возлагал на плечи руки и остужал словами христианских увещаний. Комнаты, в которых толпились земские людишки, были низкие и небольшие, и убранство их было монастырское, скромное и бедное. Всей-то утвари в них были одни столы да лавки, большое на стене Распятие и медный таз у двери для святой воды. Вместо ковров плетенки, а о серебре и золоте не было помину. Состояние свое епископ тратил на костелы, книги, на бедных и сирот, которых набирал в училища. На себя же расходовал не больше, чем простой монах. При дворе его жили несколько ксендзов и почти не было прислуги. Земские люди толпами шли к нему в этот день. В очередь подходили к руке, вздыхая, смотрели в глаза, ожидая слов надежды и утехи. Епископ всех благословлял, расспрашивал и отпускал полусловами. А так как комнатки были небольшие и не вмещали всех жаждавших слова утешения, то допущенные под благословение не медля уходили и уступали место следующим. Стечение народа продолжалось до глубокой ночи, ибо каждому хотелось услышать слово из уст епископа. Он оставил у себя только нескольких старших представителей дворянства и провел во внутренние покои. Когда, наконец, толпа вся разбрелась: частью в ту же ночь собравшись восвояси, частью разместившись в предместьях, по харчевням, частью, за недостатком места, здесь же, среди поля, по шатрам, — на Скалке остались только трое почетнейших старейшин из владык: Лелива, Местко Крук и Бжехва. Другая комната, в которую их провел епископ, была еще меньше первой и служила домовою часовней. У стены стоял небольшой скромный престол, на котором епископ изредка приносил бескровную жертву, а чаще попросту молился и служил часы. На престоле, между двумя подсвечниками, под Распятием, всегда лежал открытый служебник. Окно было такое маленькое, что в комнате даже днем был полумрак, и для света постоянно горели на приступке печи восковые плошки. Кроме трех земских мужей и епископа, в комнате был еще один пожилой мужчина в священническом одеянии. Он молча сидел, прижавшись в темном уголочке. Сначала подали скромный ужин на глиняных тарелках, за который сели только епископ со своим молчаливым гостем… Лелива, Крук и Бжехва поели уже раньше. Все чувствовали бремя тяжелого унылого молчания, но никто не решался нарушить его первый. Трое земских людей ждали, по-видимому, что им скажет ксендз Станислав из Щепанова. Наконец, Лелива, стоявший ближе всего к епископу, муж, обремененный годами и почтенный, решился промолвить слово. — Отче многомилостивый, выслушайте нас, ибо в горести своей ждем от вас родительского увещания. Что делать? На что надеяться? Где и как искать спасения? Посмотрите, что с нами делается: мы снова гибнем. Еще не угасла память первых злоключений, как уже надвигается новая гроза… Нельзя не признать, что король наш и храбр, и славен, и удачлив, что он спас государство от упадка, высоко поднял его мощь и силу… но он гнетет нас, бедных, этой своей силой, и малого не достает, чтобы мы, со всей нашей худобой и родовитыми людьми, были отданы в добычу черни. Рыцарей, положивших головы на плахе, и не перечесть; а что сталось с Мстиславом из Буженина, ведомо всему миру. Жену забрали, сегодня самого схватили в замке и бросили в темницу за то, что осмелился придти на королевский двор… — Пане! — вставил Бжехва. — А у сына моего, пока тот ходил с королем под Киев, все забрал королевский управитель: и жену, и землю, и имущество. А когда сын, проведав о том, вернулся, его же погубили за то, что он посмел потребовать свое обратно: и по сей день женой и всем имуществом владеет управитель… Что с нами станется? Чернь перебьет нас, когда вздумает, а король и словом не обмолвится. Отважился и Крук. — Если королю нельзя, то кому же жаловаться, как не вам, святой отец?.. Спасайте, помогайте, советуйте… не то языческий народ захватит все… — Дети мои! — молвил епископ. — Вы знаете, что я себя не жалею: ходил, просил, напоминал, но все напрасно. Увы! Я перестал надеяться на его исправление! Он опьянен своею силой, погряз в грехах, окружил себя сбродом, который льстит ему и потакает. Он помазанник; восставать против него не гоже; а погубит он и себя, и нас своею злобой. — О, несчастная земля наша! — вздохнул Лелива. — Мало ли натерпелись мы после бегства Казимира, а что нас ждет теперь?? Повсюду разруха; холопы и рабы, чуя поблажку свыше, чуть что издеваются над нами! Так нарекали старики, подкрепляя свои жалобы все новыми примерами. Епископ скорбно их выслушивал. Время от времени, среди речей, он бросал многозначащие взгляды сидевшему у стола священнику, точно хотел обратить его внимание на значение земских утеснений. Иногда удачно поставленными вопросами епископ давал Леливе и Круку случай нарисовать яркую картину бедствий края и грозившей всем судьбы. Старый Лелива говорил: — Разве когда-либо нам довелось видеть короля среди нас, узнать его, приблизиться к нему? А он выслушал ли нас хоть раз? Ему не минуло еще двадцати лет, когда он принял бразды правления, а с тех пор ни единого года не покоролевствовал у себя дома: все воевал да бился, то в Венгрии, то на Руси. Из рыцарства, бывшего при нем, иные по семь лет не видели ни жен, ни детей, ни родного крова… — А когда наступило безначалие, — продолжал Крук, — виновата была только челядь… Слабые женщины не могли и не смели защищаться… Король винит их, называет сучками за то, что поизменяли мужьям… Все это неправда, мы, старики, видели своими глазами. Несчастные жены и дочери отбояривались, как могли, от холопов и челяди, скрывались в лесах, иные умирали голодной смертью, лишь бы избежать позора. Вы, отче, знаете… сами были там когда-то настоятелем… что сделала в Зембоцине Малгожата[7] с сестрами: заперлась на колокольне и умерла от голода, не желая отдаться черни и покрыть себя позором. А таких, как она, было не мало. Конечно, не всем удалось вовремя спастись: женщины слабы, одоление великое, насилие ужасное… Чем же они виноваты? — А как станет он карать чернь за захват чужих жен, — перебил Бжехва, — если сам поступает так же и бесстыдно держит в замке Христю рядом с королевой. Водворилось короткое молчание. Епископ не хотел растравлять наболевшие раны своих гостей и отвечал немногими словами утешения. А когда земские люди выложили свои жалобы, он благословил их и отпустил. — Дети, — сказал он, — Бог умилосердится над нами… И он остался глаз на глаз с другим священнослужителем, безмолвным, но внимательным свидетелем предшествовавшего разговора. Когда дверь за земскими людьми закрылась, а шаги их уже едва слышались вдали, епископ подошел к молчавшему прелату, сел рядом с ним и, взяв за руку, стал говорить. — Отче, я хотел, чтобы вы видели собственными глазами и слышали ушами не от меня, а от посторонних, что у нас делается: и передали от себя королю Братиславу и королеве Святаве. Нечего мечтать об исправлении или о вразумлении короля, или о соглашении; надо подать руку помощи земле, чтобы ей не погибнуть, оскверненной. Пусть лучше возьмет нас под свою опеку родственник и побратим короля, нежели чужой… — А куда вы денете короля? — тихо спросил прелат, в речи которого слышалось чешское произношение. — Затевать войну? Да он сильнее нас, с ним не так легко разделаться. — Он сам погибнет от своей вины, — возразил вздохнув епископ, — чтобы сокрушить его не надо сил земных: Божий гром разразит развратника. Церковь не может примириться с тем, что делается. Я долго ждал, был терпелив, и теперь еще терплю… но мера зла переполняется… Еще мгновение, и чаша его грехов исполнится и перельется через край… Сегодня он, меня… помазанника-пастыря, вверенного мне стада… стада, в котором он только первая овечка… он, меня… когда я властью, данной мне от Бога, увещевал его… прогнал… прогнал, как кабального холопа и словами выбросил за дверь… Священник содрогнулся, слушая епископа, и заломил руки. — Не о себе беспокоюсь я, — продолжал епископ, — и, как человек, я со смирением перенес бы унижение. Но в моем лице (он ударил себя в грудь) оскорблено и попрано достоинство церкви. Он хочет стать выше церкви, обратить нас в своих невольников и слуг. Я буду защищаться оружием, которое дает мне в руки церковь. — Что же вы думаете сделать? — спросил прелат с тревогою и любопытством. Епископ встал, прошелся несколько раз по комнате, постоял, устремив взоры, перед алтарем, потом взглянул на священнослужителя, ждавшего ответа, и воскликнул сильным, непреклонным, не своим, глубоко убежденным голосом: — Я прокляну его! Anathema sit![8] После этих слов воцарилось продолжительное молчание. Священник, потупив глаза, как бы колебался, примкнуть ли к тому, что слышал и поддержать решение епископа или же постараться утихомирить справедливый гнев пастыря церкви. Ксендз Станислав из Щепанова стоял в ожидании ответа и пронизывал глазами собеседника. — Отче, — возразил тихим голосом священник, — не пристало мне, чужому человеку, не знающему обстоятельств, ни вмешиваться, ни судить, ни улещать. А все же, умоляю, обдумайте сначала, навстречу какой опасности вы идете сами: если человек этот помыкает церковью, то что ему служитель церкви? Он безумец; опьянен, как вы говорите, своей силой… но такое безумие излечивается, а опьянение проходит. Епископ продолжал стоять, спокойный, с любопытством прислушиваясь к увещаниям священника. Когда тот закончил, он прибавил: — На моей стороне не только могущество христианской церкви, но что еще важнее в нашем краю: со мною заодно земские люди и рыцарство… со мной, против него. На его стороне только горсточка безумцев… да и те отступятся, как только ударит Божий гром. Вспомните, что есть церковное проклятие! Смерть и хуже смерти! Отлученного от церкви чуждается семья, жена и дети оставляют, порываются все узы, соединявшие извергнутого с живыми во Христе! В минуту кончины ему не дадут воды, в смертной истоме никто не смеет приютить его; все отвернутся от него, как от нечистого и прокаженного… Никто не смеет сжалиться над ним! Отлученный не человек, а дикое животное. Священник слушал молча, удрученный. — Но неужели, раньше чем страшное свершится, нельзя испробовать другие меры? Попытаться сломить его иным путем? — Не помогает! Он отвечает бранью и угрозами. Проклятие последнее, единое оружие: все прочее сокрушилось о его закованную в железо душу… прогнал, надругался, оттолкнул!.. Он не хочет знаться с церковью, а церковь не хочет знаться с ним. При этих словах епископ снова прошелся несколько раз взад и вперед по комнате. Голова его свесилась на грудь, а из уст вырвался тяжкий вздох. — Отче! — молвил он, остановившись перед священнослужителем. — Не вините меня в душе за недостаток христианского милосердия. Лучше погибнуть единому недостойному, нежели через нега всей стране и землям погрязнуть в язычестве, вернуться в дикость путем безудержного разврата. Такова воля Божия, так повелевает жалость ко всему народу. Ты слышал их жалобы, я видел недостойные его дела. Он намеренно предается разврату и жестокостям, чтобы подчеркнуть свое неповиновение перед лицом Бога и церкви! А знаете ли вы, что он сотворил сегодня, чтобы обесчестить священническое облачение и унизить сан наш? Прелат отрицательно покачал головой. — Ему вносили дань, — сказал епископ, — и вот казначей призвал в помощь себе клирика, чтобы выкликать земли и поветы. Король прочел в глазах бедняка, как тот жадно пожирает взорами сокровища, и позволил ему взять, сколько сможет унести. Клирик пал мертвым под тяжестью набранного золота, на радость черни и на посмеяние сана. А тело его злостно, без обряда погребения, приказано бросить в Вислу… С какою целью?.. А вот, чтобы показать народу, черное на белом, как мы безмерно алчны и охочи до денег, как жадны и прижимисты… он же не охоч до денег, щедр и добродетелен! В лице клирика безбожник дал пощечину всему духовенству, а по существу приговор и суд его неправильны, так как бедняк жаждал золота не для себя, а для родителей… Anathema sit! — повторил епископ возбужденно. — Anathema sit! Да будь он проклят, чтобы через его грехи не была проклята и не обратилась в бесплодную пустыню вся страна! На мгновение он смолк; потом, успокоившись, подошел к прелату, который уже не решался возражать. — Отправляйтесь, отче, возвращайтесь в Прагу, — молвил он, — расскажите там, что видели, что слышали, и не умолчите о моем решении. Я поступлю так, как сказал. Не бойтесь… Рим и вся святая церковь, духовенство всего мира на моей стороне, я чувствую свою мощь и силу! Такое сотворю, ибо так должен сотворить: кто прощает виноватого, тот возводит в добродетель его грех, сам же становится участником соблазна. Такое сотворю, ибо так велит мне совесть служителя Божия, долг пастыря. Изреку на него проклятие! Anathema sit! Замкну перед ним двери церкви, провозглашу его отверженцем!.. А тогда пусть Вратислав возьмет наш осиротелый край и королевствует, чтобы земли наши не сделались добычею врагов и черни. Пусть королевствует, но помнит, что на державе его крест, и что править нами он может только в согласии со святою церковью и от ее имени! Епископ умолк. Священнослужитель тревожно и смиренно прислушивался к его словам, не смея возражать. — Отправляйтесь в Прагу, — повторил епископ, — и повторите там мои слова: корона польская на безголовьи, жезл Св. Маврикия на безручьи, престол Пястов на безкоролевьи, край ныне на безотцовьи, ждет Братислава, чтобы отдаться под его высокую руку! Земские люди его примут, рыцарство обрадуется… Два мощных королевства сольются воедино! — А что будет с отверженцем? — спросил прелат. Ксендз Станислав презрительно повел плечами. — Бог решит… Гром может разразить его средь поля, волки растерзать в лесу, голод изморить во время бегства… задушить стыд… погибнуть от укоров совести… Разве дано нам знать, что предопределено свыше, и какою карою посетит его Тот, Который не прощает? — В путь, отче! — прибавил он еще раз. — Убеждай, склоняй, дабы были наготове, а здесь им отворят настежь все ворота, как спасителям. — Но у короля есть братья… сын… — осмелился шепнуть священник. Епископ на мгновение задумался. — Люди земские однажды уже прогнали все это отродье, — молвил он, — не хотят его. И что могли бы они дать народу, если бы снова завладели властью? Безумство Мешка? Жестокость Болеслава? Месть за прошлое?.. Нет, довольно с нас того что было, пора обновить кровь. Сын ли, брат ли… Земские люди относились бы равно враждебно и не доверяли бы… А в потомстве Владислава течет кровь сестры его, Святавы. Сильным жестом епископ как бы смел с пути преграды и окончил разговор, почувствовав внезапно утомление. — Поезжай, отче, — прибавил он слабым голосом, — и да ведет тебя Господь. Расскажи, что видел и что слышал. С этими словами епископ обнял и благословил священнослужителя; когда же дверь за ним закрылась, пал на колени перед алтарем, облокотился на него, закрыл лицо руками и стал молиться словами псалма Давидова, в котором излита скорбь тоскующей души. |
||
|